НЕ ЖДИ ПОЩАДЫ В ДЕВЯНОСТО ПЕРВОМ СЕКТОРЕ

По нам били из пушек. Бункер уже получил прямое попадание и пьяно покосился: одна сторона вдавилась в песок, другая задралась. Крыша просела посередине.

На мой взгляд, снаряды еще хуже бомб. Они невыносимее действуют на нервы. Издают адский шум и имеют обыкновение падать там, где их меньше всего ждешь. Место падения бомбы, по крайней мере, можно как-то рассчитать.

Еще взрыв. Снова прямое попадание. На сей раз крыша обвалилась. На головы посыпались земля и песок, посреди нас падали большие куски бетона. Свет внезапно исчез. Те, кто мог, вылезли из бункера. Майора Хинку выбросили головой вперед, он шлепнулся на груду мусора. Осторожно поднялся. Лицо его было в крови, мундир в клочьях, обрубок руки нелепо торчал из прорехи в рукаве. Руку он потерял два года назад. Полностью культя так и не зажила.

Стая крыс с писком ринулась из разбитого бункера. Одна в панике бросилась на майора. Вцепилась когтями ему в грудь, отвратительно оскалилась, обнажив ряд желтых острых зубов. Малыш смахнул ее тыльной стороной ладони, и, едва она коснулась земли, другие крысы набросились на нее и разорвали в клочья.

Артиллерия морской пехоты издали вела огонь по толстым бетонным стенам, за которыми мы надеялись укрыться. Только что высадившиеся пехотинцы наступали на нас; мы отражали их, как могли, ручными гранатами. Малыш беззаботно помахивал гранатой, помогая выносить раненых из разбитого бункера. Я наблюдал за ним со сдержанным ужасом: чека была наполовину выдернута, а он этого словно бы не замечал. Но Малыш умел обращаться с гранатами. Мы с ним были, можно сказать, чемпионами отделения: Малыш бросал гранаты на 118 метров, я — на 110[1]. Пока что превзойти нас не мог никто.

Развлечение между тем продолжалось. Длилось оно уже несколько часов и успело нам надоесть. Это походило на сидение в громадном барабане, по которому колотит миллион сумасшедших. Какое-то время спустя чувства притупились, и взрывы воспринимались как фоновый шум.

Порта предложил поиграть в «двадцать одно», но кто мог сосредоточиться на картах? Наши нервы были напряжены, уши чутко ловили малейшее изменение в шуме бушевавшего вокруг нас ада. Но пока что он представлял собой площадку для детских игр в сравнении с тем, что предстояло. Рано или поздно союзники начнут полномасштабную атаку — ринутся убивать. Дай Бог, чтобы они не пускали в ход огнеметы! Иначе нам конец: мы знали, что противник никого не щадит и не ждет пощады. Союзники потрудились сообщить, что нам остается только сдача в плен, иначе они будут вести бой, пока не будет убит наш последний солдат. Пропаганда, разумеется. Мы ответили им такой же ерундой. Когда дело дойдет до решительной схватки, мы, даже несмотря на их огнеметы, будем сражаться до последнего без мысли о сдаче в хорошо обработанных мозгах.

Старик одиноко стоял в углу, слегка покачивался из стороны в сторону и смотрел остекленелыми глазами на каску, которую держал в руках. Он не знал, что я смотрю на него, и я видел на его щеках два чистых ручейка слез, смывающих копоть и грязь. Я понял, что этот человек скоро не сможет больше выносить отвратительные зрелища, звуки и запахи войны.

Обстрел продолжался. Внезапно крыша нашего нового убежища осела. На миг воцарились смятение и паника. В голове у меня обезумевшей телеграфной лентой пронеслась мысль: вот, значит, как чувствуешь себя погребенным заживо. Вот, значит, как… И внезапно обнаружил, что стою рядом с Малышом; мы оба с усилием поддерживали тяжелую балку, чтобы не допустить нового обвала. Малыш молча стоял, потея и стискивая зубы. Мне казалось, что от напряжения у меня ломаются все кости. Я даже невольно захотел, чтобы Малыш оставил эту неравную борьбу, тогда и мне можно было бы без потери лица сбросить часть своего бремени и спокойно погибнуть под обвалом. Но Малыш стоял твердо, и прежде, чем я успел устыдиться, появился Грегор с кувалдой и несколькими подпорками. Мы не оказались погребенными заживо, но были на волосок от этого.

Один конец убежища был определенно не безопасен; мы молча теснились, передавая по кругу сигареты и бутылку кальвадоса. Кроме грохота боя, слышались только жалобные стоны раненых. Парень семнадцати-восемнадцати лет дико кричал от боли — он лежал в углу, ноги ему чуть ли не в кашу раздавило тяжелой пушкой. Его вытащили и накачали морфием, но я считал, что шансы выжить у парня невелики. В любом случае было ясно, что ходить он больше не сможет.

Порта ползал между нашими ногами, собирая разбросанные взрывом карты. Легионер спокойно развернул маленькую зеленую подстилку и стал играть в кости, правая рука против левой. Остальные сидели или стояли в напряженных, как тетивы луков, позах. Мы достигли того предела страха и напряжения, за которым следует безумие; тут случайное замечание или пустяковое происшествие может превратить людей в диких животных, раздирающих друг друга когтями. Когда появилась еще одна стая крыс, это принесло облегчение: она дала нам оправдание насильственных действий и, может быть, предотвратила беду большего масштаба.

Шли часы: медленно, нудно, один за другим, приближая новый день или новую ночь; мы уже не представляли, который час, и как долго мы здесь находимся. Просто сидели и ждали. Ничего больше не оставалось. Кто-то курил, кто-то разговаривал, кто-то спал. Большинство просто сидело, уставясь в пространство. Легионер давно свернул свой зеленый коврик, но Малыш достал губную гармошку и раз за разом сыграл несколько одних и тех же мелодий. Кто-то бранил его, но большинство страдало молча. Если армия и учит чему, так это терпению.

Непонятно было, день на дворе или ночь. Густая туча дыма висела завесой между небом и землей. Казалось невероятным, что кто-то — или что-то — может вынести эту атаку.

Порта достал сорок девять карт, найденных из разлетевшейся колоды, и начал сдавать их ближайшим соседям, но даже его энтузиазм увял в атмосфере нашей полной апатичности. Во-первых, без постоянного зажигания спичек разглядеть карты было невозможно; во-вторых, кого заботило, выиграет он или проиграет?

— Даже мухлевать уже смысла нет, черт возьми! — проворчал Порта, взяв колоду и злобно тасуя карты.

Этого не отрицал никто. Мы продолжали устало ждать.

— Лучше уж пожрать, чем сидеть сложа руки!

Порта огляделся в темноте. Никто даже пальцем не шевельнул. Равнодушно пожав плечами, он достал свой неприкосновенный запас и принялся за еду. Мы смотрели на него пустыми глазами. Даже майор Хинка ничего не сказал, хотя доставать НЗ, тем более есть его, без приказа командира запрещалось. Порта флегматично жевал, пользуясь кончиком штыка как вилкой. Доев НЗ, стал пить воду, предназначенную для охлаждения пулеметов. Никто не протестовал. Всем было безразлично. Кому нужно охлаждать пулеметы, когда нас в любую секунду могли разорвать в клочья снаряды противника? Размеренный Порта завершил трапезу тем, что вытер единственный зуб промасленной тряпкой, предназначенной для чистки оружия. Потом откинулся назад, положив руки на затылок, с довольной улыбкой на губах, как человек, прикончивший обед из трех блюд и выпивший бутылку вина.

Наконец обстрел стал ослабевать. Мы осторожно поднялись, взяли винтовки, отодвинули бронеплиты с проемов в стене, установили пулеметы. В бушевавшем снаружи аду кто-то мог выжить только чудом. Поле боя — с тех пор, как мы его видели в последний раз, — изменилось до неузнаваемости. Обломки были разбросаны на несколько километров. Проволочные заграждения, о которых так любовно заботился Роммель[2], исчезли напрочь. Майор Хинка сделал несколько отчаянных попыток связаться с базой по полевому телефону, но безуспешно. Не существовало ни телефона, ни базы. Все позиции, которые мы удерживали, очевидно, были уничтожены артогнем.

Теперь солдаты противника валом валили с десантно-высадочных средств и взбирались на берег тысячами. Волна за волной одетых в хаки людей, совершенно не думавших, что могут встретить сопротивление. Кто мог уцелеть после такого обстрела?

Вдруг по их ордам открыли непрерывный огонь минометы. Пехотинцы на минуту дрогнули, попятились, очевидно потрясенные этой неожиданной встречей. Офицеры не дали им передышки. Они выкрикивали приказания и гнали солдат вперед нетерпеливыми взмахами рук и дерганьем подбородков. Пулеметы рассекали приближающиеся ряды, косили солдат десятками. Огнемет Порты изрыгал злобные языки пламени, поражавшие то одного, то другого. Мы поднялись из своей ямы и смотрели, как они гибнут. Наступил наш черед вести бой на полное уничтожение. Люди в хаки падали друг на друга, топтали тела павших товарищей, спотыкались, колебались, но все-таки продвигались вперед. Я видел, как один солдат споткнулся о кучу мусора и упал на скрытую колючую проволоку. Крики его были жуткими даже для моего ликующего слуха. Когда пулеметная очередь рассекла его почти пополам, это явилось для меня облегчением. По крайней мере, положило конец его воплям.

Майор Хинка внезапно поднялся на ноги и ринулся вперед, крикнув, чтобы мы следовали за ним. Мы побежали следом, Малыш и Легионер были впереди остальных. Я тащил висевший на шее ручной пулемет. Свободной рукой вытаскивал из-за пояса гранаты и бросал их в гущу противника. Люди вокруг нас вопили, кричали, стреляли, запутывались в колючей проволоке, молча умирали на пропитанном машинным маслом песке. Передо мной появился солдат в хаки. Он потерял каску. Я двинул его коленом в живот, добил прикладом, бросил его там и побежал дальше. Неожиданно обнаружил, что рядом со мной бежит Барселона. Мы с трудом продвигались вместе, наши тяжелые сапоги хлюпали в месиве из крови и плоти.

И теперь противник стал отступать. Сперва медленно, потом все быстрее, и, в конце концов, панически помчался к морю; солдаты бросали на бегу оружие, противогазы, каски. Настал наш черед, и мы торжествовали. Но с какой стати, во имя чего? Во имя родины? Фюрера? Чести, славы, наград и повышений в звании? Нет. Ничего подобного. Мы сражались инстинктивно, чтобы сохранить свои драгоценные жизни любой ценой. И каждая минута была кошмарной. Какую-то секунду сражаешься бок о бок с другом; в следующую, случайно повернув голову, видишь, что он превратился в груду окровавленной плоти и раздробленных костей. Ты на несколько минут охвачен горем, слезы душат тебя, ты бьешь себя прикладом по голове, чувствуешь, что сходишь с ума, что не можешь больше этого выносить. А потом ты снова в гуще битвы, снова сражаешься со смертельным упорством, ненавидишь все и всех; сражаешься, чтобы убивать, и убийство доставляет тебе удовольствие.

Как только наступила тишина, мысли Порты снова обратились к еде. Я не знал никого, кто ел бы так много и так часто, как этот человек. И пока Порта сидел, набивая желудок, Малыш принялся за свое обычное жутковатое занятие — поиски во ртах у трупов золотых зубов. Найденные он аккуратно выдергивал и складывал в мешочек, который всегда носил на боку. Старик в таких случаях бесился, бормотал что-то о трибунале, но такой угрозы, которая возымела бы хоть малейшее воздействие на Малыша, еще не было придумано.

Большинство нас растянулось на земле за бетонным укрытием и наблюдало, как Порта открывает набранные тут и там трофейные жестяные банки. В первой оказалась орудийная смазка. Во второй тоже. И в третьей, и в четвертой. Этот балбес, видимо, ограбил оружейный склад. Кажется, только он не находил это смешным, даже начал угрожать снести кое-кому башку; потом Легионер заинтересовал его предложением привязать жестянки к зажигательной гранате и бросить ее в танк противника. Если б Старик не запретил, Порта наверняка тут же опробовал бы это новое оружие.

Наступление началось снова. Пулеметы раскалились добела. Барселона палил из большого миномета, его грубые рукавицы изорвались в клочья. Задумываться времени не было. Убивай или будь убитым. И мы, и противник шлепали по щиколотку в крови. Разделявшая нас полоска песка, некогда гладкая, серебристая, теперь превратилась в липкую, ржаво-коричневую массу.

Вдали в море вырос целый стальной вал. Между морем и берегом множество десантных судов извергало все новых людей в хаки. Многие из них гибли, не дойдя до суши. Еще больше было таких, кто проходил по берегу всего несколько метров, потом падал. Однако высадка все равно продолжалась. В наступление на нормандский берег бросили целую армию. Провались эта попытка, на то, чтобы собрать силы для новой, определенно ушло бы несколько лет[3].

Мы едва с ума не сходили от жажды и, уже не такие разборчивые, как прежде, по примеру Порты пили воду для охлаждения пулеметов. Она была теплой, маслянистой, вонючей, но даже шампанское не могло быть более желанным. От нас самих не так уж приятно пахло, если на то пошло.

Мы стояли группой, равнодушно наблюдая, как неизвестный солдат сгорал дотла в чистом голубом пламени. Противник использовал гранаты нового типа. В них был фосфор, при соприкосновении с воздухом он бурно воспламенялся.

Властные свистки снова бросили нас в атаку. Мы неслись, раздраженно отталкивая раненых и умирающих; многие из них хватали нас за ноги, ползли к нам по пропитанному кровью песку. Это была контратака — для жалости не было ни места, ни времени. Мы мчались вперед, мимо нас проносились гранаты, взрываясь справа и слева. Бежали бездумно, слепо, как роботы. Кто останавливался и задумывался, тот погибал.

Еще корабли, еще катера, еще десант. Казалось, вылезающим из воды на берег людям в хаки нет конца. Но большинство их было почти мальчишками. Все, что знали, они почерпнули дома, на плацу, на маневрах, в классной комнате. Это было их боевое крещение, и они, как обезумевшие бараны, бежали на наши пули.

Мы стали медленно отходить, англичане преследовали нас. Мы заманивали их, пока они не оказались там, где нам нужно, — прямо под нами, в досягаемости огнеметов. Они бросались на землю, ища укрытия за меловыми холмами на берегу. Мы же укрылись среди бетонных развалин бункера, втиснулись в ямы и снарядные воронки. Мы были грязными, изможденными, от нас дурно пахло. У меня ни с того ни с сего возникло желание, чтобы нас в нынешнем виде сравнили с бравыми воинами из Нюрнберга, преданными членами партии, которые маршировали, словно заводные игрушки, на своих бесконечных парадах, нарядными и тщательно выбритыми, бьющими в барабаны, трубящими в трубы и размахивающими флажками. Мы лежали в своих укрытиях чумазыми, окровавленными, вшивыми, но мне почему-то думалось, что мы сможем заставить этих нюрнбергских марионеток выглядеть по-дурацки.

Я случайно взглянул на товарища слева от себя. Он хотел улыбнуться мне, но у него получился оскал, и меня поразила мысль, что это уже не человек, а дикий зверь. Мы все были дикими зверями, все, сражавшиеся на этой гнусной войне. Рыдание ярости и страха поднялось и сдавило мне горло, все мое тело затряслось, зубы застучали. Пришлось с силой сжать ими приклад винтовки. Я кричал, вопил. Звал мать, как всегда зовут мужчины, когда их покидает мужество. На передовой это общее несчастье. Со всеми нами оно случалось рано или поздно. И тут все сознание занимала одна-единственная мысль: убирайся отсюда к черту! Вставай и беги! Черт с ними — с их трибуналом, с их тюрьмами, с их Торгау, черт со всей их паршивой сворой…

Меня потряс сильный удар коленом в поясницу. Громадная лапища схватила меня за волосы. Другая нахлобучила на голову каску. Я поднял глаза и увидел Малыша.

— Сделай глубокий вдох и возьми себя в руки, — дал он вполне разумный для такого балбеса совет. — Это пройдет, дружище, пройдет… Не паникуй, пока голова на плечах.

Он ободряюще улыбнулся, но действия это не возымело: у меня исчезло мужество, а с ним и самоконтроль. В прошлом я видел не раз, как это случалось с другими; и еще не раз увижу в будущем. Может, такое случится с Портой; может, с самим Малышом. Старик как-то был близок к этому, Легионер прошел через это несколько раз, — а воевал он вот уже четырнадцать лет. Но теперь наступил мой черед страдать, и я, дрожащий, стоял в медвежьих объятиях Малыша. Он утер пот с моего лица грязной тряпкой, толкнул обратно в развалины бункера и сунул мне в рот сигарету. Краем глаза я увидел спокойно идущего к нам Старика.

— Что случилось? Неважно себя чувствуешь? Сделай глубокий вдох и постарайся расслабиться. Полежи в укрытии, пока не пройдет. Не паникуй, затишье продлится еще какое-то время.

Он спокойно достал рулон пластыря, отрезал кусок и заклеил мне на лбу длинную царапину. Я не помнил, как и когда получил ее. Рыдания мои продолжались, но сигарета оказала успокаивающее воздействие. И главное, я был уже не одинок. Я находился в обществе друзей; друзей, которые любили меня, которые понимали. Я наверняка знал, что ради меня они рискнут жизнью и разделят со мной последнюю корку хлеба. Пожалуй, эта крепкая, бескорыстная дружба людей, которые вынуждены вместе жить и сражаться день за днем, неделя за неделей в течение неопределенного времени — единственная радость войны.

Постепенно я успокоился. Кризис прошел, и я знал, что, по крайней мере, сейчас я могу держаться. Почти наверняка будут еще атаки. И начнутся они внезапно, без предупреждения. Но размышлять о них не имело смысла, потому что это — путь к безумию.

Старик предложил поиграть в карты. Мы уселись в бетонных развалинах, и партнеры дали мне выиграть — я понимал, что дали, и они понимали, что я понимаю; но какого черта, мы же друзья. Потом совершенно неожиданно, безо всякой причины мы начали смеяться, и хотя жизнь не была особенно радостной, все же она перестала быть таким адом, как до этого.

День Д[4] плюс один. Следующий день… Мы вышли из соприкосновения с противником. Потери с обеих сторон были чудовищными. Пострадали все окружающие деревни. Большинство их было стерто с лица земли. Порта спокойно продолжал есть. Думаю, он мог бы уплести целую корову безо всяких видимых последствий. Высокий, тощий, костлявый, со впалыми щеками и запавшими глазами, он ел, рыгал, портил воздух, снова ел, снова рыгал и всегда казался чуть ли не умирающим от голода. Но при этом оставался олицетворением крепкого здоровья. Должно быть, военная машина нарушила его обмен веществ.

В данном случае он устроил пир. Больше никаких жестянок с орудийной смазкой — он нашел тайный склад настоящей аргентинской тушенки. Мы вывалили ее в каску и стали разогревать на пламени спиртовок. Порта осторожно помешивал тушенку кончиком штыка, Малыш добавил в нее чуточку украденного где-то рома. Даже майор Хинка согласился принять участие в нашей трапезе. Это была лучшая еда за много дней.

Я стоял на посту возле пулемета. Неприятная обязанность. Густой туман поднимался, казалось, из каждой воронки и пеленой окутывал землю. Изредка его пронизывала ракета или очередь трассирующих пуль.

Мои товарищи спали на земле, свернувшись калачиком, как собаки. Моросил мелкий дождь, где-то над туманом слегка шумел ветер. Я был один и очень мерз! Запахнул поплотнее шинель, надвинул каску на уши, но дождь все равно пробирался под одежду и стекал холодными струйками по спине.

Проверь пулемет. Проверь ударный механизм, выбрасыватель гильз, подачу ленты. Занятие нудное, но от него могла зависеть наша жизнь.

Откуда-то издали, где, по-моему, должен был находиться противник, донеслось легкое пощелкивание. Металлическое, зловещее. Что они теперь готовят? Я напряженно прислушивался несколько минут, но ничего не последовало.

Справа от меня одуванчик, ярко-желтый, совершенно одинокий в этой пустыне. Единственный цветок на много километров вокруг. Какой была эта местность, пока не пришла война и не принесла разрушение? Деревья, поля, коровы. Лютики и маргаритки. Сочная зеленая трава, тучная земля, аккуратные изгороди и вьющиеся тропинки. Какая она теперь? Обезображенная и окровавленная. Интересно, куда уехали люди, живы ли они еще, вернутся ли обратно когда-нибудь?

На севере загрохотали крупнокалиберные орудия. Небо вдруг стало темно-малиновым. Должно быть, это в секторе «Омаха»[5], где высаживаются американцы.

Я повернулся в южную сторону и смотрел на пронизывающие темноту трассирующие снаряды, уничтожающие все живое там, куда они падают.

Порта разговаривает во сне. Сперва прислушиваюсь, не скажет ли он чего-то любопытного, но потом это надоедает. Его ночные монологи всегда на одну и ту же тему: о еде. Легионер тихо поднимается и отходит в темный угол. Раздается звук, напоминающий шум водопада. Трудно понять, как они могут спать в таком грохоте, но все-таки спят. Легионер возвращается и, хмыкнув, ложится между Малышом и Грегором. Малыш брыкается во сне. Грегор переворачивается на спину и начинает храпеть.

Ночь все тянется. Вскоре я переношусь мыслями в прошлое; воспоминания такие яркие, что кажется, все происходит на самом деле. Мне снова пятнадцать лет. Копенгаген. Я вижу улицы, мокрые и скользкие от дождя. В одну из таких ночей арестовали Алекса. Мы просто бесцельно бродили, как все безработные ребята в Копенгагене, когда они набросились на нас: четверо на двоих. Но мы устроили небольшую драку и дали деру, не останавливаясь, пока не достигли Хавнегаде[6]. Я пнул полицейского в живот. И был очень доволен собой. Мы с Алексом ненавидели полицейских. Дать им сдачи было предметом гордости.

Однако на другой вечер я напрасно ждал у ресторана «Вивель», неподалеку от вокзала, Алекс так и не появился. Мы договорились встретиться там, чтобы находиться неподалеку от кухни. Иногда самодовольный шеф-повар открывал заднюю дверь и бросал объедки с тарелок богатых в жадные руки нищих и безработных. Но Алекс не пришел. Больше я его не видел. Впоследствии я узнал, что Алекса взяли во время одной из периодических «чисток» вместе с одним юным шведом (какого черта он делал в Копенгагене? Надо было быть поумнее) и отправили обоих в дом предварительного заключения для малолетних правонарушителей в Ютландии. Алекс несколько раз убегал, но его ловили. Однажды я увидел его фотографию в газете. Он прокрался на борт парохода «Один» и утонул, когда пароход пошел ко дну. Не совсем уверен, это было давно, но, кажется, я плакал, прочтя об этом. Алекс был моим другом. Единственным. После гибели Алекса я так и не оправился полностью от чувства совершенного одиночества в мире.

Я угрожающе и в то же время ласково провел рукой по стволу пулемета. Стоило мне только спустить предохранитель, и он будет готов к уничтожению… Господи, как я ненавидел их так называемые демократии, лицемерные тирады и нескончаемую ложь! Легко сидеть, развалясь в кресле, и давать советы, когда ты надежно защищен четырьмя стенами, когда у тебя полный желудок и теплые ноги. Как там двести семьдесят пять тысяч безработных в Копенгагене? Только в одном Копенгагене? Почему не перестрелять их всех и не покончить с этим? Это решит несколько их демократических проблем.

Последнее Рождество в Копенгагене… как помнится мне это Рождество! Я слонялся по улицам, сунув руки без перчаток в дырявые карманы, волоча по снегу ноги в изношенных ботинках, глядя на сияющие огни на елке посреди Ратушной площади. Я ненавидел эту елку. Она представляла собой символ самодовольства и благополучия. Их благополучия, не нашего. Я подошел к ней, помочился на нее, облив как можно выше, и ушел, оставив парящее желтое пятно на хрустящем снегу.

Я одиноко шел по Вестерброгаде[7]. За каждым окном была елочка, или огоньки, или красивые бумажные игрушки. Счастливого Рождества! Всем счастливого Рождества! Расхожая фраза. Ничего не означающая. Попробуй постучать в какую-то дверь, попросить кусочек рождественского гуся — мигом окажешься брошенным в канаву. Но при всем при том это было время благодушия, богатые были довольны собой и пребывали в полном ладу с миром.

На другой день под вечер я встретил знакомого парня по имени Пауль. Большинство людей спешило в кино: в этот день меняли программы, демонстрировали новые фильмы. Помню, тогда было много фильмов о войне, и еще один — о смерти Аль Капоне[8]. Все картины кровожадные, подходящие для этого времени. Мы с Паулем сидели в кафе, деля на двоих чашку кофе и круассан. Неподалеку находился полицейский участок, поэтому оба мы были не совсем спокойны.

— Хочешь получить работу? — спросил Пауль. Небрежно, словно подобные предложения поступали ему каждый день.

Я молча посмотрел на него, скептически приподняв бровь.

— Настоящую работу, с настоящей зарплатой по пятницам, — сказал он еще небрежнее.

— Иди ты!

— Серьезно.

Наступила пауза. Я вызывающе смотрел на него, не веря ни единому слову, поощряя своего приятеля продолжить и выдать себя. Через несколько секунд он пожал плечами.

— Я думал, тебя это заинтересует… Мне дали один адрес в Германии. Там не хватает рабочих рук, можешь себе представить такое… Готовы обучать тебя профессии и при этом платить деньги. Это какой-то завод. Мне сказали, что к концу года можно скопить приличную сумму.

Я застыл в ошеломленном молчании. Работа… зарплата… еда, одежда, настоящая постель… Даже теперь я едва смел верить, что это правда. Не успел я задать уточняющих вопросов, как владелец кафе подошел к нашему столику и гневно указал на дверь: существовал предел времени на сидение и разговоры для тех, кто взял одну чашку кофе и один круассан.

Пятнадцать дней спустя мы с Паулем приехали в Берлин зайцами в товарном вагоне. Пауль вскоре погиб во время аварии на заводе, а я после этого вступил в армию.

Впервые за столько лет, что уже не вспомнить, я ел три раза в день и спал в постели. Приходилось трудно, но не так, как на заводе. Я постепенно набирал вес, впалые щеки округлялись, мышцы крепли. Гнилые и сломанные зубы мне обработал армейский дантист — это было в порядке вещей и совершенно бесплатно.

Мне выдали нарядный мундир, и каждую неделю я получал свежее белье. Внезапно я стал человеком. Внезапно понял, что такое счастье.

А потом началась война, и с ней пришел конец недавно обретенной радости жизни. Товарищи, с которыми я жил с первых дней в армии, были убиты, искалечены или переведены в другие части. С солдатами уже обращались не как с людьми, а как с необходимыми военными принадлежностями. Мы требовались для продолжения этой игры точно так же, как танки, пушки и противопехотные мины. Дни чистых постелей и бесплатного лечения зубов миновали. Мы стали оборванными, грязными, вшивыми. Нарядные серо-зеленые мундиры, которыми мы гордились, выгорели, стали напоминать цветом и фактурой кухонные полотенца. Полк утратил своеобразие, слился с остальной военной машиной. И казалось, что мы постоянно на марше. Мы ходили строем под дождем и под солнцем; в жгучую жару и в жгучий холод; в туман и в снегопад; по льду и по грязи. Жажду утоляли водой из поганых луж и вонючих канав. Обматывали ноги тряпьем, когда сапоги изнашивались. И чего же мы могли ждать в будущем, чем поддерживать в себе луч надежды? У нас было всего три возможности: тяжелое ранение, после которого тебя демобилизуют как непригодного; плен и лагерь; или — скорее всего — одинокая могила у обочины какой-то дороги.

Мои воспоминания оборвал слепящий огонь в ночном небе. Я инстинктивно бросился на землю и забился в укрытие. Друзей будить не было нужды: они среагировали так же мгновенно, как и я. Что происходит там, на ничейной земле? Я спустил предохранитель пулемета. Старик выпустил ракету, и земля впереди ярко осветилась. Мы затаили дыхание и прислушались. Где-то вдали слышался рокот мощных моторов и — время от времени — резкий стрекот пулеметных очередей.

— Танки, — нервозно прошептал Грегор.

— Движутся сюда, — согласился Порта.

Старик выпустил еще одну ракету. Тишина. В темноте за пределами освещенного пространства ничто не двигалось, но однако же мы знали, что там что-то есть. Стояли неподвижно, прислушиваясь и вглядываясь. Пустой рукав майора Хинки трепетал на ветру. Ракета погасла, и мы тут же услышали надвигающийся из темноты скрежет и лязг гусениц. Шли танки. Мы тут же бросились готовить противотанковые орудия.

Танков была целая армада. Земля дрожала и гудела под ними. Мы уже видели первые, идущие по верху обрывов, — часть длинной серой колонны доисторических чудовищ.

Под перекрестным огнем крупнокалиберных пулеметов мы выползли на ничейную землю, чтобы установить противотанковую пушку. Вскоре она заработала, и снаряды ее попали в цель. Раздался гром, и к небу взметнулась ярко-красная молния. Снаряд угодил переднему «черчиллю»[9] прямо под башню, и то, что секунду назад было зловещей стальной крепостью, жадно стремящейся в своей цели, превратилось в громадный костер.

В пятидесяти метрах справа в нашу сторону с грохотом шел «кромвель»[10]. Малыш повернулся, спокойно вскинул к плечу противотанковый гранатомет, прицелился, зажмурив один глаз, и нажал на спуск. Из «кромвеля» вылетел длинный язык пламени. Его постигла та же участь, что и «черчилль».

Эта сцена повторялась с некоторыми вариациями раз за разом. Многие танки были охвачены огнем, много людей сгорело заживо, но на их место тут же выдвигались другие. Люди и танки шли на нас неослабным потоком. Наша противотанковая пушка была уничтожена, артиллеристы противника развлекались за наш счет. В воздух непрерывно летели куски металла и человеческих тел. Едкий дым заполнял нам легкие, жег горло и глаза. В ушах звенело от постоянных взрывов. Я лежал, прижимаясь к земле, сжав кулаки и уткнув голову в песок. Теперь я понял, почему люди называли землю Матерью и поклонялись ей. Сейчас, пусть донельзя окровавленная и грязная, она представляла собой громадное укрытие.

В нескольких метрах я увидел английского рядового, так же прижимавшегося к земле. Он тоже увидел меня. И мы одновременно собрались убить один другого. Я не хотел убивать. Я не питал к нему личной вражды, но и не хотел быть убитым. Он, скорее всего, испытывал то же самое. По законам войны один из нас должен был погибнуть, и не время было размышлять, хороши ли эти законы. Убей, чтобы жить самому.

У меня в руке была граната. У англичанина наверняка тоже. Я выдернул зубами чеку и, лежа, отсчитывал секунды. Двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать четыре[11]

Граната полетела к англичанину. По пути разминулась в воздухе с летящей ко мне. Он сделал бросок одновременно со мной. Но вреда не причинили ни та ни другая. У нас явно были одни и те же реакции, и мы откатились вовремя, чтобы успеть спасти свои шкуры. Я бросился к пулемету и лихорадочно выпустил очередь. Взорвалась другая граната. На сей раз меня едва не убило. Я увидел перед собой яркую вспышку; на голове у меня была каска, однако казалось, что череп разошелся по швам. Несколько секунд я испытывал страх, а потом меня охватила безумная ярость. До этого мига я не питал к противнику личной ненависти. Убить его было необходимостью. Теперь это стало извращенным удовольствием. У меня определенно не было намерения умирать в грязных полях Франции.

Мы бросились друг на друга. Это была яростная борьба за жизнь, запрещенных приемов не существовало. Мы колотили друг друга прикладами, пинали тяжелыми сапогами, полосовали и кололи штыками. Англичанин пронзил мне икру, я ощутил острую боль. И бросился на него с новой яростью. С англичанина, к несчастью для него, свалилась каска. Я так располосовал ему лоб, что в рану мог войти кулак.

Я был слишком изможден, чтобы продолжать бой. Пока что в этом не было необходимости, противник лежал у моих ног. Я осмотрительно наблюдал за ним, желая, чтобы он умер и положил конец всему этому. Я мог бы сделать это и сам, но моя кровожадность исчезла так же внезапно, как и появилась. Этот человек неотрывно смотрел на меня, глаза его ничего не выражали, дышал он отрывисто, мучительно. Кровь заливала его лицо, текла струйкой из уголка рта. Я почувствовал себя слабым, уязвимым. Нога у меня сильно болела, и появись там кто-то из его товарищей, мне уже не было бы пощады. Я повернулся, чтобы уйти, но хриплое дыхание человека, которого я собирался убить, удержало меня. Я раздраженно встал подле него на колени, перевязал ему лоб, как сумел, протянул ему фляжку с водой.

— Пей, — отрывисто сказал я.

Он продолжал смотреть на меня, но к фляжке не потянулся. Чего этот дурачок ждал? Что я поднесу ему фляжку к губам с риском получить удар ножом в грудь? Я оставил воду там, где он мог до нее дотянуться, и со всех ног побежал к своему укрытию, не обращая внимания на шрапнель и шальные гранаты. Обнаружил Легионера, присевшего у горящего остова «черчилля» и выпускающего частые очереди из ручного пулемета. Неподалеку увидел Малыша, чье освещенное пламенем лицо выглядело почти сатанинским. Достав из кармана носовой платок, я туго перевязал им ногу.

Противник был отбит — пока что. Мы получили передышку, но она могла оказаться краткой, и мы максимально использовали ее. Порта шумно поглощал пятую банку тушенки. Барселона пустил по кругу бутылку джина, Старик праздно поигрывал колодой карт: Позади нас горела деревня Форминьи. Над Каном кружили тяжелые бомбардировщики «Веллингтон», и пламя поднималось высоко в небо. Земля под нами дрожала, словно в предчувствии какой-то катастрофы.

Порта нашел в брошенном джипе патефон и несколько пластинок. Мы проигрывали их одну за другой, пили под эту музыку, неожиданную после чудовищных и знакомых звуков битвы, и когда кончалась последняя пластинка, начинали сначала. Когда пошел третий круг, из тусклого света к нам подошла группа солдат, казавшихся безоружными. Они несли флаг с большим красным крестом, на касках у них была та же эмблема. Малыш схватил винтовку, но Старик гневно выбил ее у него из рук, не дав выстрелить.

— Что за игры у тебя, черт возьми?

Малыш негодующе напустился на него.

— Почему они заботятся только о своих раненых? А наши что?

— Каждый, кто выстрелит в носящих красный крест, — угрюмо сказал Старик, — получит от меня пулю между глаз. Ясно?

Наступило неловкое молчание, потом Порта рассмеялся.

— Ты не в той армии, Старик! Тебе нужно вступить в Армию спасения, там ты быстро стал бы генералом!

И отвернувшись, плюнул, но Старик расчетливо молчал. И никто не выказывал желания взять винтовку.

Санитары подобрали последнего раненого, последние носильщики пошли обратно к позициям противника. Все было тихо. А потом вдруг чуть подальше в траншее молодой лейтенант громко вскрикнул и упал в грязь. Пуля партизана попала в цель. Другая просвистела мимо нас, и через несколько секунд снова начался кровавый бой. В ответ затрещали три пулемета, и несколько санитаров-носильщиков упало. Легионер первым подскочил на ноги и побежал вперед, крикнув, чтобы мы следовали за ним, — как часто бывало раньше в морозных русских степях или на склонах горы Монте-Кассино[12].

В ожесточенной перестрелке погибли почти все санитары-носильщики и собранные ими раненые. Земля снова была залита кровью людей с обеих сторон. Требовалась новая группа носильщиков, чтобы собрать новых раненых. Атака, контратака. Смерть была обычным явлением. В девяносто первом секторе никого не щадили.

Загрузка...