Казармы принца Эжена, казалось, постоянно находились в состоянии неразберихи: воздух оглашали крики, вопли и брань, люди бестолково суетились, офицеры до хрипоты выкрикивали противоречивые команды. Однако кажущаяся неразбериха маскировала строгий порядок и твердую дисциплину. Везде были следящие глаза и навостренные уши. Гревшиеся на солнце часовые казались сонными, но на самом деле были очень бдительными и готовыми к действию при малейшем признаке тревоги.
В тот день в казармах было тихо. Они казались полупустыми. Над внутренним двором висела жаркая дымка, в дальнем углу затихала полковая музыка — барабаны и трубы. В другой стороне двора роту потных новобранцев гонял злобный унтер-офицер. Обычно он придерживался мнения, что чем громче и дольше кричишь, тем вернее добьешься результата. Но в тот день было очень жарко, и он проводил учения в недобром, угрюмом молчании.
В общем, несмотря на суровую дисциплину, жизнь там была довольно приятной. Обязанности были не особенно трудными, а что до казней, в которых нам приходилось принимать участие каждый третий день, — что ж, человек вскоре привыкает к ним. В конце концов, нет большой разницы между тем, нажимаешь ли ты на спуск как член расстрельной команды или как член экипажа танка. В любом случае это несет смерть какому-то бедняге.
— Это война, — говорил всякий раз Легионер.
В тот день мы несли караул у здания суда. Несчастным, которым предстояло предстать перед ним, приходилось стоять в очереди, словно к кассе кинотеатра. Кое-кто непременно просил у нас сигарету, и мы непременно их угощали.
— Бери, кореш.
Порта дал одному полпачки, и охранник из СД[121] свирепо посмотрел на него.
— Не давай ничего этому мерзавцу! Он убил одного из наших парней!
Убийца и сам был еще парнем. Внезапно утративший слух Порта поднес ему огня и дружелюбно улыбнулся. Охранник побагровел.
— Кури-кури, — процедил он сквозь зубы. — Завтра в это время уже не сможешь, будешь покойником.
Парень с надменно-равнодушным видом пожал плечами.
— Слишком уж ты гордый, — сказал Грегор, покачивая головой. — Ночью громадные корабли, сынок… утром бумажные лодочки, а?
— Думаешь, я боюсь? Пошли вы все к черту!
— Почему мы? — спросил с усмешкой Порта. — Почему не твои замечательные красные братья в Москве? Честно говоря, понять не могу, что находит в них такой парень, как ты!
— Я коммунист, — чопорно ответил парень. — Свобода рабочих — единственное, что меня интересует.
— Да, конечно, — мягко согласился Порта. — А завтра — смерть, и что это тебе даст? Кроме каменной плиты над головой, если это может служить утешением… И пока ты будешь лежать под землей, несчастных рабочих все так же будут преследовать. Думаешь, в Москве лучше? — Порта отвернулся и плюнул. — Не смеши меня! Съездил бы туда, испытал бы на своей шкуре. Всего через несколько дней сменил бы взгляды.
— Ну и что? В нацистской Германии лучше?
— Разве я это говорил?
— Ну, так лучше или нет?
— Нет, конечно! Но здесь, во Франции, лучше, и ты понял бы это, если б отбросил предвзятость. Ты хочешь выступать против властей — верно? И выступаешь — верно? Потому что ты во Франции, и здесь это можно. Попытайся ты выступить в Москве — я не дал бы и двух паршивых копеек за твою жизнь.
— Это к делу не относится. Я борюсь против фашизма.
— Брось! — сказал Порта. — Какого там фашизма! Знаешь, что ты сделал, а? Ты убил одного из тех бедных рабочих, за спасение которых так решительно сражаешься! Он был немцем, признаю, но вместе с тем и рабочим. До войны он был рабочим. А ты взял и убил его. За что?
— За Францию! Я сражаюсь за свою страну, как любой настоящий француз!
— Путаница у тебя в голове, — с отвращением сказал Порта.
— И смотри, до чего она довела тебя, — добавил Легионер. — Вот что выходит из выполнения английских приказов. Англичане велят взять и убить кого-то, взять и взорвать мост или взять и застрелиться, и вы, блея, как отара овец, со всех ног бросаетесь выполнять то, что они скажут.
— Это неправда! Я сражаюсь за свободу!
— За свободу? Или за коммунизм?
— Это одно и то же!
— Ерунда, — сказал Легионер. — Почему бы тебе не отправиться немецким шпионом в русский тыл? Так ты убьешь двух птиц одним камнем. Спасешься от расстрела и узнаешь кой-какую правду о жизни.
Парень угрюмо отвернулся. Впереди него в очереди послышался жалобный вопрошающий голос.
— В чем меня обвиняют? — Тощий, как щепка, человек в комбинезоне французского железнодорожника умоляюще развел руки. — Я ничего не сделал!
— Послушай, — предостерег Грегор, — когда предстанешь перед судьями, не тверди, что не сделал ничего. Они тебе не поверят, ты только разозлишь их.
— Но я ничего не сделал!
— Пусть так, но в этом мире нет места для невиновных, поверь мне… Признайся в том, что им нужно. Говори, что угодно, если это спасет тебя от расстрела.
— Но в чем признаваться? Я ничего не сделал! Это ошибка!
Один из СД-шников дал ему здравый совет:
— Выдумай что-нибудь — что-то незначительное, чему они поверят. Но только чтобы это не влекло смертного приговора. Взять, к примеру, огнестрельное оружие. Даже не заикайся о нем. Судьи выйдут из себя, если сочтут, что ты воровал его. Тут же приговорят к смерти при одном только упоминании об оружии.
— Но что выдумать? — проблеял тощий.
— Ну, — парень из СД скривил гримасу, — например, ударил по голове солдата железным прутом.
— За что? — удивленно спросил тот.
— Черт возьми, откуда мне знать? Просто захотел, наверно!
— Но я не стал бы… не смог бы…
Один из арестованных пришел ему на помощь.
— Моя группа угнала грузовик. Не знаю, поможет ли это тебе. Можешь назваться соучастником, если хочешь… Беда только в том, что эти мерзавцы непременно устроят проверку. Они всегда устраивают. В том-то и дело, они чертовски дотошные!
— Может, черный рынок? — предложил Порта. — Тут не возникнет никаких сомнений.
— Но я не знаю никого… никого, кто этим занимается…
— Конечно, не знаешь! — согласился охранник. — Это одно из первых правил игры: ни за что не признавайся, что знаешь кого-то, иначе будут держать в тюрьме, пока не сгниешь.
— Будут вытягивать из тебя адреса и фамилии, — объяснил Порта. — Лучше всего сказать, что был один.
Железнодорожник беспомощно покачал головой. Мы проводили его взглядами в зал суда и не особенно надеялись на благополучный исход. Через несколько минут он вышел оттуда. К нашему изумлению, широко улыбаясь.
— Я так и сделал! Они поверили!
— Что сделал? — спросил Грегор.
— Чему поверили? — спросил Порта.
— Я спекулянт! — радостно сказал железнодорожник. — Три месяца тюрьмы!
Он отправился отбывать несправедливый приговор со слезами благодарности на глазах. Мы поговорили об этом феномене несколько минут, потом один из сотрудников СД начал тыкать юного коммуниста в грудь и всеми силами донимать его.
— Будь моя воля, я бы повесил тебя! Перевешал вас всех! Проклятые красные! Вы убили моего отца в тридцать третьем году — ты, небось, скажешь, что был тогда маленьким, но ты виновен не меньше всех остальных! Вы, треклятые комми, все одним миром мазаны, разве не так?
— Отвяжись ты от него, — проворчал Порта. — Ему жить осталось всего несколько часов, черт возьми! Оставь его в покое.
— Он еврей, — упрямо сказал СД-шник. — Я их за полкилометра чую… Ты треклятый еврей, так ведь, красный сопляк?
Парень вскинул голову.
— Еврей, — подтвердил он.
— Отлично! Отлично! Завтра в это время тебе будут выкалывать глаза, и я приму в этом участие.
Через несколько секунд парня вызвали в судебный зал. Он пробыл там больше получаса, и когда вышел, причин улыбаться у него не было: ему вынесли смертный приговор, как мы и предвидели. И даже внесли дополнение, что он не имеет права на апелляцию.
— Вот видишь, — печально сказал Порта, когда мы сопровождали парня обратно во Фресне в тюремном фургоне. — Такая гордость не доводит до хорошего. На кой черт было встревать тебе во все эти коммунистические дела? Может быть, намерения у тебя были добрые, — но таким, как ты, не приблизить конец войны ни на минуту. И пытаться не стоит.
— Сколько тебе лет, парень? — мягко спросил Старик.
— Завтра исполнится восемнадцать. — Поправился: — Исполнилось бы восемнадцать. Может, и исполнится. Все зависит от того, когда меня решат убить.
— Рановато умирать, — проворчал Порта. — Почему никто не перебросил этого идиота через колено и не вложил ему ума-разума в задние ворота, пока такая возможность существовала?
— Восемнадцать? — произнес Старик задумчиво. — Кто заступает в караул? Юлиус, ты?
— Угу, — рассеянно кивнул Хайде, явно витая мыслями где-то далеко. — Я. Двадцать четыре часа чертовой скуки… — Внезапно он вскинул голову и посмотрел на Старика. В глазах его вспыхнул огонек подозрительности. — А что? Почему ты спрашиваешь? Слушай, Старик, — он решительно подался вперед, — не пытайся встревать в это дело. Неприятности нам ни к чему.
Старик лишь несколько раз провел пальцем по носу и промолчал.
В восемнадцать ноль-ноль мы сменили караул в четвертом блоке. Это время в тюрьме всегда самое беспокойное. Начинается ужин, заключенных водят в столовые и обратно, в камеры, в туалеты. Гауптфельдфебель совершал обычный инспекционный обход, в замках поворачивались массивные ключи, скрипели дверные петли, хлопали двери. Суета была сумасшедшей.
Я стоял за большой дверью в конце главного коридора, глядя через решетку. Неподалеку Барселона завершал карточную игру в камере с тремя заключенными, а Малыш, пользуясь всеобщей суетой, совершил противоправное проникновение в кабинет гауптфельдфебеля.
Он взял туда с собой Порту и закрыл дверь изнутри. Порта, очень спокойно и небрежно, уселся за стол гауптфельдфебеля и его же ручкой вывел его подпись на бланке пропуска для приговоренного к смерти юного еврея. Выписан пропуск был по причине «дальнейшего допроса в гестапо, назначенного на девятнадцать часов».
— Убедительно? — спросил Порта.
— По-моему, вполне, — ответил Малыш.
Как взломщики и подделыватели документов Малыш с Портой почти наверняка не имели равных в немецкой армии. Еще не встречалось такого замка, который Малыш не мог бы отпереть; не существовало такой подписи, которую Порта не мог бы воспроизвести. Твердую руку, оставившую уверенный росчерк в низу пропуска, гауптфельдфебель инстинктивно признал своей. И лишь в результате процесса дедукции подпись была признана явной подделкой.
Порта бросил пропуск Барселоне, пришедшему наблюдать за операцией, потом откинулся на спинку кресла и водрузил ноги на стол.
— Вот не знал, что гауптфельдфебели пользуются такими удобствами… Какая мебель у этих дармоедов! Смотри…
Он потыкал рукой мягкое сиденье вращающегося кресла, но Малыш предпочел опробовать достоинства дивана. Барселона нервничал, стоя у двери, по лицу его струился пот.
— Ради Бога! У вас просто бычьи нервы! Поднимайтесь, пошли отсюда!
— Из-за чего шум? — запротестовал Малыш. — Мы только выполняем приказания, разве не так?
— Это его и беспокоит, — сказал Порта, лениво открыв ящик стола и заглядывая внутрь. — Приказы отдал он… Сказал, чтобы мы проникли в кабинет гауптфельдфебеля и подделали подпись. Когда это уже сделано, он начинает трусить. Некоторые люди вечно недовольны.
— Я не говорил, чтобы вы усаживались в его кресла и рылись в его столе! — прорычал Барселона.
Медленно, с приводящей в бешенство пунктуальностью, Малыш с Портой стали ходить по комнате, уничтожая все возможные отпечатки пальцев, а Барселона стоял, морща лоб. К счастью, он пристально наблюдал за тем, как Порта протирает носовым платком ручку гауптфельдфебеля, и не заметил, как Малыш сунул в карман горсть сигар.
Барселона злобно указал им подбородком на дверь и распахнул ее. Порта нехотя положил ручку и последовал за ним в коридор. Малыш вышел последним. Закрыл дверь и старательно вставил в замок обломок спички.
— Сейчас на кой черт это делаешь? — прошипел Барселона.
— Твою шкуру спасаю! — ответил Малыш. — Нельзя отпирать дверь, не заглянув сперва в замок, ясно? Я раз в жизни не заглянул и получил девять месяцев кутузки: скотина-хозяин вставил туда щепочку, а я не заметил. Теперь перед делом всегда провожу быстрый осмотр. Можешь не сомневаться, что, если гауптфельдфебель не обнаружит там своей драгоценной спички, поднимется жуткий шум. А так ни о чем не догадается, верно?
Барселона в невольном восхищении покачал головой.
— Ладно, твоя взяла! Отдаю тебе должное, ты знаешь, что делаешь.
Он и Малыш пошли в разные стороны. Порта снял меня с моего поста, и мы вместе нанесли визит сидевшему в камере юному еврею.
— Держи. — Порта бросил ему пиджак. — Надевай и пошли с нами.
— Зачем? — Парень, побледнев, вскочил. — Я думал, это будет завтра.
— Что будет?
— Казнь.
— Отложена на неопределенный срок, — сказал я.
— Не верю! С какой стати?
— О, Господи, — сказал Порта. — Давай, пошевеливайся. Мы пришли вывести тебя отсюда, времени на пустые разговоры нет. Уж по крайней мере мог бы содействовать своему спасению.
— Но…
— Никаких «но»! Заткнись и слушай. Повторять не буду, так что запоминай. Как только мы уйдем, иди к лестнице. Если кто остановит, скажи, что идешь по нужде[122]. Если никого не увидишь, спускайся побыстрее на первый этаж, только тихо. Понял? На первом этаже выйдешь в первую дверь слева. Она выведет тебя за сортир. Притаись там, пока не погаснет свет. Как только его выключат, беги в дальнюю сторону двора. Понял?
— Но…
— Если до тех пор не наступит мир, — продолжал Порта так, словно парень не пытался его перебить, — у тебя будет примерно две минуты. К тому времени снова включат свет, и часовые тебя увидят. Они будут тебя ждать. Присоединяйся к ним, остальное они сделают. Понял? Делай все, что они скажут, и не ошибешься.
— Это пустяковое дело, — сказал я, хотя был убежденным пессимистом и не видел ни малейшей возможности успеха.
— Само собой, — заговорил Порта, — в случае чего нам придется тебя застрелить. Понимаешь, о чем я? Ты попался, так сказать, при совершении побега, а мы не можем рисковать своими шкурами больше, чем уже рискуем.
— Но желаем тебе удачи, — заключил я.
Мы вернулись в караульное помещение следить за ходом событий. Порта сказал, что ему в высшей степени наплевать, что он не стоит за коммунистов, даже если им всего восемнадцать лет, но когда я напомнил, что он мог отказаться от участия в этом плане, пригрозил пересчитать мне зубы, если я не заткнусь, и разговор на этом прекратился.
Парень вышел из камеры, как только наши шаги затихли вдали. Тихо закрыл за собой дверь, побежал к верхней площадке лестницы и прислушался. Никто не поднимался. Через несколько секунд он спустился на первый этаж и нашел левую дверь. Она отчаянно заскрипела, Барселона зажал ладонями уши и возвел очи горе.
— Господи Боже! Если кто услышал, мы пропали!
— Может, уже пропали в любом случае, — пробормотал я.
Ходивший снаружи Старик открыл дверь караульного помещения и кивнул нам.
— Порядок, он вышел.
В соответствии с планом Порта и я пошли запирать брошенные открытыми двери. Когда мы вернулись в караульное помещение, все прожектора во дворе погасли. Это было делом рук Грегора. Он сказал, чтобы все предоставили ему, и, казалось, тут мы правильно сделали.
Прожектора оставались выключенными чуть больше двух минут, потом снова стали обшаривать двор из конца в конец. Но тени беглеца, спрятавшегося между уборной и тюремной стеной, не было видно. Он хорошо использовал эти две минуты и теперь лежал на животе в углу у дальней стены.
К нему приближались тяжелые шаги. Он догадался, что это патруль часовых, которые будут вести его на следующем этапе путешествия. Над ним по верху стены прошел яркий луч прожектора. Он увидел идущий к нему патруль, который вели Легионер и Гюнтер Зост. Их каски, ненавистные немецкие каски, которые преобразили бы лицо святого в кривляющуюся маску горгульи[123], зловеще блестели в резком свете. Парень, должно быть, засомневался в предполагаемом дружелюбии патруля.
Когда они подошли, Гюнтер нервно выругался под нос. Он уже второй раз помогал в побеге. После первого он решительно призвал в свидетели всех святых, что никогда больше никогда не пойдет на такую глупость.
— Оно того не стоит, — сказал он. — Ничто ничего не стоит на этой треклятой войне, особенно рисковать жизнью ради какого-то заключенного.
Уж кто-кто, а Гюнтер должен был это знать. Он водил танк восемь лет. Видел, как тридцать семь его ближайших друзей сгорели заживо, и в девяти случаях сам едва избежал подобного удела. Однако на десятый раз судьба настигла его: он сохранил жизнь, но лишился почти всего лица. Горящее масло спалило брови и губы, плоть отваливалась горелыми кусками. Он пролежал семь месяцев на гидростатическом матраце. Его вырвали из лап смерти, но смерть все-таки оставила на нем неизгладимый след. Пальцы его походили на обтянутые пергаментом когти, лицо представляло собой раздувшуюся лиловую маску. Это был человек, невеста которого не смогла преодолеть ужаса при его виде и с дрожью убежала; и это был человек, который второй раз рисковал жизнью, спасая приговоренного заключенного из тюрьмы Фресне. Притом француза. Да еще еврея и коммуниста. Кто знает, может быть, после войны этот самый еврей будет проходить мимо него по улице и отвернется с жалостью и отвращением от этой гротескной лиловой маски? Если даже соотечественники не могли скрывать своих чувств, чего ждать от иностранца?
И что будут делать такие, как Гюнтер, после войны? Жить в приюте с себе подобными? Выступать уродами в интермедиях? Прятаться, жить там, где никто не будет их видеть? Казалось невероятным, что нормальные люди смогут смотреть на них без содрогания. А ведь Гюнтер раньше был красавцем. Привык к лести, к тому, что девушки вешались ему на шею, добивались его внимания. Теперь даже сестры едва могли находиться в одной комнате с ним, и в последний отпуск он пробыл дома всего два дня; потом у матери случился нервный срыв. Врач сказал — из-за постоянного напоминания о том, что сделала война с ее сыном.
После этого Гюнтер покинул дом. Провел остальную часть отпуска в санатории для реабилитационного долечивания в Тольсе. Там, по крайней мере, он находился среди таких же, как сам; то было новое поколение чудовищ Франкенштейна[124], созданное войной. Обращение с ними в санатории было хорошим, однако выходить в деревню строго воспрещалось: можно было появляться на костылях, в кресле-каталке, без рук, без ног, но ни в коем случае — без лица. Говорили, это дурно сказывается на моральном состоянии страны. Герои были приемлемы только при наличии геройских ранений, а гореть заживо в танке и потом выглядеть отталкивающе было негероично. Да и все равно, очень мало кто из этих безликих чудовищ испытывал какое-то желание выходить в деревню. Они все еще болезненно реагировали на то, что люди таращились на них и указывали пальцами. Они прекрасно понимали, что уже ни одна девушка не поцелует их в губы, потому что почти у всех больше не было губ; были только бесформенные отверстия, окаймленные рваной фиолетовой тканью. Кое-кто из них говорил с надеждой, что после войны им восстановят лица. Только по этой причине Гюнтер остался в армии, — вернулся делать больше, чем от него требовалось. Руководила им единственная надежда, что, если он пробудет на войне до конца, армия наградит его новым лицом. Разумеется, при условии, что Германия выиграет войну. Люди вроде Гюнтера просто не могли представить себе иного исхода.
Патруль поравнялся с притаившимся в темноте парнем. Тот беззвучно поднялся на ноги, вошел в строй и зашагал в ногу с остальными. Ритм шагов не нарушился. Патрульные легко вобрали его в себя и повлекли дальше. У конца стены, там, где она резко поворачивала влево, все остановились. Легионер, не глядя на парня, быстро заговорил:
— Найдешь на стене закрепленную веревку. Как только луч прожектора пройдет над головой, бросайся к ней. У тебя будет примерно тридцать секунд, чтобы перелезть через стену, так что действуй быстро… Вот тебе удостоверение личности, без необходимости им не пользуйся. Оно изготовлено наскоро, полностью на него не полагайся. Для беглой проверки сойдет и такое.
Над ними прошел луч прожектора. Патрульные сгрудились, укрывая от него парня.
— По городу передвигайся как можно быстрее. До рассвета остается около двух часов. Держи путь в церковь Сакре-Кёр на Монмартре. Зайдешь в третью исповедальню, скажешь, что украл цветы с кладбища. Когда священник спросит, какие, отвечай — незабудки. После этого тобой займется он.
— Священник? — с беспокойством пробормотал парень.
Легионер насмешливо вскинул брови.
— Предпочитаешь гестаповцев?
— Нет, конечно! — В темноте было видно, как парень покраснел. — Я очень благодарен вам за помощь…
— Не спеши благодарить, у тебя еще долгий путь. Вот приближается луч прожектора. Когда пройдет — быстро к стене.
Луч прошел по ним. Легионер подтолкнул парня, Гюнтер стоял рядом, чтобы помочь, но парень был ловким, как пантера, и за две секунды оказался на верху стены. Легионер взял автомат, снял предохранитель и кивком велел Гюнтеру быть наготове. Если прожектор осветит парня во время побега, им оставалось только стрелять.
Луч, казалось, почти мгновенно осветил их снова. Легионер плотно прижал приклад к плечу.
— Вот оно, — пробормотал Гюнтер.
Луч прошел по ним и по стене. Они навели автоматы на то место, где беглец нащупывал веревку. В тот миг, когда свет должен был осветить его, парень исчез из виду, быстро соскользнул по ней вниз, наверняка содрав с ладоней кожу. Но оказался на воле.
Легионер небрежно вернул на место предохранитель и взял автомат на ремень. Патруль невозмутимо продолжал свой путь.
— Ну, что ж, Старик будет доволен, — заметил Легионер, пройдя несколько шагов. — Это была его безумная идея.
— Именно безумная, — проворчал Гюнтер. — А какой в этом смысл?
— Не уверен, что какой-то есть.
— Тогда за каким чертом мы это делали?
— Не имею ни малейшего понятия, — ответил с улыбкой Легионер.
— Я тоже, — сказал Гюнтер. — И клянусь Богом, меня больше никто не соблазнит на такую глупость.
Через полчаса караул сменился. И на всю тюрьму хором прозвучали наши голоса:
— Никаких происшествий.