Узнав, что Рахимов заинтересовался идеей Гуляма-ака, Хашим забеспокоился. Если начальник треста подпадет под влияние Гуляма-ака и Даниярова, начнет поддерживать их, то все его, Хашима, планы пойдут ко дну и потонут. Эх, глупец! Что стоило пораньше дать знать Данилевичу? Этим бы он, во-первых, лишний раз продемонстрировал преданность своему учителю, во-вторых, профессор наверняка приехал бы сам или же письмом пригрозил критиканам.
Но и теперь еще не поздно. Для этого надо только укротить Гуляма-ака. Он труслив как заяц. Достаточно прикрикнуть на него.
С этой целью он и явился к своему помощнику.
— Известно, что сыч летает бесшумно и высоко, — сказал он с усмешкой. — Может, и вы хотите молчком взлететь выше всех?
Гулям-ака сразу понял, что главный инженер неспроста и не с добром пришел к нему. Он вытащил из ящика стола сигарету, размял ее пожелтевшими от табака пальцами, вставил в мундштук. Обычно, чиркнув спичкой, он любил пососать мундштук, выпустить колечко дыма, не отрывая взгляда от горящего кончика сигареты. Но на этот раз под рукой не оказалось спичек. Он оглядел стол, порылся в карманах, поискал под бумагами — спичек не было. А ведь слушать начальника и не курить — дело нелегкое.
— Если за моей спиной будете заниматься интригами — пеняйте на себя, — уже гремел голос Хашима. — Я не раз говорил вам: не занимайтесь всякой ерундой. Это мое последнее предупреждение. Или вы хотите начать войну против меня?! О-о, тогда другое дело. — Он перешел на «ты». — Не забывай свои грешки и смотри, чтобы чарыки[17] не прохудились. Так, кажется, говорят? Ты слышал, что я сказал? Учти: один аллах знает, кому свадьба, а кому поминки. — Хашим спохватился, что помянул аллаха, и заговорил, как на собрании. — Мы стоим на переднем крае коммунистического строительства...
Он строго, со значением посмотрел на Гуляма-ака. Но по глазам старика было трудно разгадать, какое впечатление произвели на него слова Хашима. Ненавидит Хашим этакое спокойствие своего помощника. С тех самых пор ненавидит, как только понял, что Гулям-ака не разделяет его взглядов. Молчит и курит, курит и молчит. Сам черт не разберет, что за тип...
— Без меня не выскочишь в новаторы, — решительно продолжал главный инженер и кулаком ударил себя в грудь. — Здесь все будет так, как скажу я! Скажу нет — нет, скажу да — да! Все!
Когда Хашим захлопнул за собой дверь, Гулям-ака опять начал искать спички. Куда они подевались? Между тем спички лежали в ящике стола, куда Гулям-ака уже заглядывал. Выдвинув ящик, кажется, в третий раз, он все-таки обнаружил коробок.
Закурив, Гулям-ака задал себе давно наболевшие вопросы: «Долго ли еще ты будешь покорно сносить обиды? Что совершил ты в жизни плохого? Скажи, наконец, что мешает тебе стать прежним сильным Гулямом, мечтающим о великих свершениях? Негодный кулинар, не умеющий отличить горчицу от холвайтара[18], учит тебя, как готовить. Кто в этом виноват? Молчишь? Ты сам виноват во всем».
Гулям-ака опустил голову. Помощник главного инженера вспомнил далекие дни, когда он, молодой романтик, готов был перевернуть мир вверх дном и верил, что не человек создан для пустыни, а пустыня для человека. Что же заставило его разувериться да песком засыпать свои мечты и надежды? Он поднял голову и уставился на застекленный шкаф, набитый папками. В них чертежи и планы. Рука потянулась к дверце шкафа и упала, как плеть. Будто из самого шкафа раздался визгливый голос Балтаева: «Назад! Без меня не сметь! Почему докладные не подшиты? Не желаю слушать! Заниматься только текущими делами! Я занят, решай сам. Все. Идите!»
Сколько раз, мысленно, конечно, Гулям-ака давал отпор этому наглецу, высказывал ему все, что о нем думает. В такие минуты Гулям-ака видел себя обязательно на трибуне большого собрания. Он удивлялся своему красноречию, гордился своей смелостью. Его речь прерывалась аплодисментами, ибо не один он знал истинную цену Хашиму.
«— Я утверждаю, — бросал в зал Гулям-ака, — что Балтаев карьерист! (Аплодисменты.) Ему наплевать на строительство, в котором он ничего не смыслит! (Аплодисменты.) Пустыня и люди ждут от нас дела, а не обещаний, и у нас есть все возможности оправдать оказанное нам доверие. Не может человек, привыкший думать только о себе, приносить пользу другим. Он может только кричать на других! Есть такие люди: простая палка в их руках страшней меча. Балтаев один из тех, кто сеет страх вот такой обыкновенной палкой. Как только земля носит подобных людей? (Аплодисменты.) Но жизнь идет вперед, и мы не будем ждать, пока в таком человеке пробудится совесть, ибо он давно потерял ее. Мы не должны быть куклами в его руках!»
После такой сокрушающей «речи» Гулям-ака сам испугался, будто начальник мог подслушать его мысли. И чтобы как-то успокоиться, принялся особенно усердствовать: стучал на машинке, звонил на участки, подшивал докладные.
В жизни когда-то молодого и смелого человека с некоторых пор появилась черта, за которой лежала установленная им самим запретная зона. По эту сторону черты можно было только прозябать, по ту сторону, в запретной зоне, — дерзать. Только по ночам, в бессонницу, Гулям-ака возвращался туда, а при свете дня просиживал в надымленном кабинете, придавленный старыми грехами. Да и грехами ли?.. Слаб человек, и этой слабостью пользуется Хашим. Уже давно пришли другие времена, а он, Гулям, выходит, так и не поднялся... Так какое же право имеет он участвовать в таком огромном деле, как покорение Кызылкумов, требующем горячих сердец, чистых рук? А получается, что он из-за своей нерешительности заодно с Балтаевым... Здесь, на строительстве, можно и нужно многое изменить. И лучше его никто не знает, как это сделать. У него есть опыт, да еще какой!
Гулям-ака говорил себе: «Нечего прикидываться простачком. Тебя поддержат люди... Данияров, та же Махидиль... Кто лучше тебя знает положение дел?»
Гулям-ака раскрыл дверцы шкафа и стал бросать на пол папки. Наконец, он нашел ту, что искал, — запыленную, поблекшую. Эту папку тоже надо отдать Махидиль. Она молодец, ей и карты в руки. Гулям-ака уже ездил в Куянкочди, чтобы встретиться с Махидиль. Но ему чертовски не повезло. Человек целую вечность не брал в рот спиртного и вдруг выпил. Да еще усталость, да настроение... Он даже не помнит, как и при каких обстоятельствах очутился в фургончике Махидиль. «Эх ты, несчастный человек, — ругал он себя. — Раз пить не умеешь, не пей!» Гулям-ака готов был сквозь землю провалиться. Жена подняла на ноги весь кишлак, обзывала потаскуном. И каково было бедной Махидиль? Вот уж воистину: хотел накрасить брови, а выколол себе глаз...
Но ничего, главное, он почувствовал, что нужен людям, а это чего-нибудь да стоит!
Это было в середине тридцатых годов. Небольшой караван возвращался из долгих странствий. Стояли жаркие дни, все живое изнывало от жажды. Наконец, потянуло влагой. С одной стороны простирались унылые пески, с другой — появилось круглое озеро, образовавшееся во время разлива реки Зарафшан. В него, как в зеркало, смотрятся небо и лучи заходящего солнца, повисшего над горизонтом. Трава на берегу не шевелится и кажется заколдованной. Умолкли кузнечики и птицы. Лишь пришедшие сюда люди, соскучившись по воде и зеленой траве, не скрывали своей радости. Они громко и счастливо смеялись, потому что сотни мучительных километров по выжженной пустыне остались теперь позади. Люди скидывали сапоги, срывали шляпы с широкими полями. Потом бросались в воду и плескались и галдели там, нарушив безмолвное целомудрие озера. Верблюды, будто шокированные озорством людей, осуждающе поглядывали на них и отошли в сторону.
Стало быстро темнеть. На пески словно кто-то накинул черное покрывало. А люди все еще никак не могли расстаться с водой.
Засветились звезды, подул ветерок с реки, шевельнув траву, подали голос ночные птицы.
Вскоре запылал костер, закипела вода в кумганах[19]. После купания разыгрался аппетит. Покончив с ужином, путники легли спать. У догорающего костра остался парень лет двадцати пяти. Высокий, худющий, сидел он задумавшись и глядел на затухающие угли.
К нему подсел караванбаши[20], веселый, никогда не унывающий человек лет сорока пяти.
— Не спится? — спросил он и сам же ответил: — Это потому, что скоро вернемся домой. Если пораньше, с утренним ветерком двинемся, то еще два перехода — и ты у своей молодой. Соскучился, наверное, три месяца в разлуке. Не так-то просто.
Парень же думал о другом.
— Слышите? — спросил он, глянув в темноту. — Кто-то поет там, — он кивнул в сторону пустыни.
Из-за барханов, напоминающих верблюжьи горбы, слышалось что-то похожее на пение. Ну, вроде бы на танбуре играли. Голос то приближался, то удалялся; то казалось, девушка поет, то — кто-то играет на кушнае.
— Это барханы бывают такими певучими, — ответил караванбаши. — Когда ветер дует с реки и ударяется о барханы, между крупинками песка происходит трение... Обожди, если ночью ветер усилится, такой «оркестр» загремит по всей пустыне — спать не даст. — Он помолчал, вздохнул, положил парню на плечо руку и продолжал: — Эти пески можно сравнить с золотом. Ценность Кызылкумов будет еще доказана. Пески надо долго изучать. Вот мы и делаем это.
Подошел высокий, седоватый человек.
— Что, Матвей Владимирович, сон бежит от вас? — спросил караванбаши.
Матвей Владимирович потянулся.
— Удивительно, профессор, вчера в это время я спал, как мертвец. А сегодня... Или еще раз искупаться? А у тебя, Гулямджан, есть охота выкупаться?
— Гулямджан устал, пусть спит, — ответил за него профессор.
— А вы, профессор?
— У меня еще есть дела, — сказал поднимаясь караванбаши.
Гулям остался один и задумался. Не верилось, что тяжкая дорога позади. Еще вчера мечталось о таком вечере у озера. А ведь легко можно было не дойти... Что-то неумолимое и безжалостное есть в природе. Разве эти места не были некогда прекрасными, разве не было здесь изумительных дворцов, разве не жили здесь люди со своими радостями, печалями и надеждами? Где эти минареты, целующие небо, роскошные палаты, пышные дворцы? Где города и шумные базары? Разве не существовали здесь каналы, отливавшие голубизной, волны, бьющие о берега, аллеи, по которым прогуливались люди, хаузы, окруженные цветниками? Все испепелила пустыня, оставив лишь следы разрушенных плотин, развалины древних стен. Опустели сторожевые будки вокруг крупного торгового города Мадинатултуджор, который некогда считался местом паломничества и народных гуляний.
Развалины строений заросли колючками. Вокруг только шмыгают ящерицы, да изредка проползет змея. Если всмотреться в обширные пустоши, окружающие останки древнего города, то можно еще увидеть прежнюю разбивку полей, садов. Стоит дать волю воображению, и ты представишь, как вон в тот домик только что вошла молодая женщина, услышишь голос ее мужа, ржание его коня...
Но, к сожалению, это плоды фантазии, и только. Все живое здесь погибло, потому что не смогло бороться с засухой и безводьем, дало накинуть на себя песчаный саван...
Потом пришли другие времена, другие люди. Они узнали многие секреты и тайны пустыни и решили: будут здесь новые города, новые кишлаки. Им жить всегда. Но для них нужна вода. «Воды, воды!» — просит каждая песчинка. «Воды, воды!» — просит каждая травинка. «Вода — жизнь», «Без воды нет жизни», — твердит природа. Поэтому и пришли сюда изыскатели. Для этого и работает месяцами в песках экспедиция под руководством профессора Салиха Пулатовича Джамалова.
В составе экспедиции не только ирригаторы, есть и археолог, почвовед, биолог, есть и рабочие. Некоторые не нашли в себе мужества и вернулись с полпути. Остался небольшой отряд. Животные не выдерживали, погибали. А люди шли все дальше и дальше, шаг за шагом исследуя пустыню. Бураны и смерчи будто нарочно испытывали их волю. А тут еще пали лошади, ослы. Пришлось тяжелый груз тащить на себе. Не хватало верблюдов. Отдыхали в редких кишлаках, расположенных по краю оазиса, там же пополняли бурдюки водой, запасались продуктами — и опять в пески. Жители кишлаков с сочувствием спрашивали:
— Зачем вы бродите по пустыне, когда есть прямая дорога?
— Мы изучаем пустыню.
— Какая вам надобность в этом?
— Мы покорим ее, выстроим там новые города.
— Э-э, — махали рукой старики, — разве можно победить пустыню, ведь ее создал всевышний. Напрасная затея, надо довольствоваться тем, что есть.
Профессор Джамалов больше других верил в будущее этих мест. Вот уже почти пятнадцать лет он, ученик старых русских ирригаторов, ставших после Октября на службу революции и призванных самим Лениным к возрождению древней азиатской земли, колесит по Каракумам и Кызылкумам, прославился своими научными трудами об этих пустынях. Верный его помощник, Матвей Владимирович Данилевич, приехал после окончания Ленинградского университета, и теперь они всегда вместе.
Неожиданно пришел приказ приостановить работы. Нет ничего хуже, чем начать дело и оставить его незаконченным. Но члены экспедиции единогласно решили продолжать работу. За это, конечно, не похвалят, но не бросать же то, во что веришь. Своими глазами они видели, как тяжка жизнь в кишлаках. Пустыня наступает, и многие дворы наполовину занесены песком, в колодцах постоянно не хватает воды. Встречались брошенные кишлаки. Их жители уходили куда глаза глядят. Разве можно от всего этого отмахнуться?
Веками люди мечтали покорить пустыню, да разве можно это было сделать лопатой и кетменем?
Члены экспедиции упорно шли своей дорогой. Составлялись схемы новых маршрутов, делались топографические съемки, черновые варианты геологических изысканий. Были засняты пути древних вод, старые русла Зарафшана. Это не могло не радовать профессора Джамалова. Однако было одно обстоятельство, крепко огорчавшее его.
Несколько лет назад стали упорно поговаривать о строительстве Главного Туркменского канала. Газеты, радио уделяли этому вопросу большое внимание. С уст не сходили разговоры о необходимости канала, в нем видели будущее Каракумов. Многие специалисты, опиравшиеся на народные предания, считали, что в стародавние времена Амударья несла свои воды не в Аральское, а в Каспийское море. Но со временем Аму будто бы изменила свое русло. Еще Петр I проявлял интерес к этим преданиям. Но не всем экспедициям, посланным им в пустыню, суждено было вернуться в Петербург. Они погибли в Каракумах. Таковы предания. В наш век ученые заинтересовались ими. Одна за другой снаряжались экспедиции, писались научные работы, составлялись проекты. Их авторы понимали: если канал пройдет по старому руслу Аму, то это не только даст жизнь новым оазисам в Каракумах, но и откроет водный путь через Каспийское море к Волге. Во много раз удешевится перевозка грузов, пустыня получит дешевую электрическую энергию.
Для решения этих проблем была создана специальная комиссия. В ее состав вошел и профессор Джамалов.
После двух-трех заседаний Салих Пулатович неожиданно исчез. Он набрал отряд из нескольких человек и отправился в пустыню. Вернулся он через два месяца, загорелый, исхудавший. Вскоре профессор попросил освободить его от работы в комиссии. Он мотивировал свое решение тем, что считал строительство канала несвоевременным. Повернуть воды Аму в Каракумы нерентабельно, слишком дорого будет стоить это предприятие. Профессор писал докладные записки, выступал в печати. Однако мало кто поддерживал его. Джамалова даже обвиняли в том, что он не видит перспектив завтрашнего дня. Гулям любил своего учителя и доверял ему безгранично. Он преклонялся перед ним, мечтал во всем походить на профессора. Но последние события тревожили Гуляма. Его сомнения рассеял сам Джамалов.
— Тут много причин, — сказал он. — Только одна Тахиаташская плотина обойдется государству в пятнадцать миллионов рублей. А таких плотин потребуется много... Думая о завтрашнем дне, нельзя забывать сегодняшний. Разве можно крыть крышу последнего этажа, не завершив хотя бы первого? Сколько людей уже сегодня жаждут воды? И уже сегодня могут ее получить! Вот куда пока нужно вкладывать силы и средства. Кроме того, учти: природа пустыни еще мало изучена. Начать строительство можно, но главное — успешно завершить его. Иначе государственные деньги пойдут прахом, на ветер. Если же хоть одну четвертую часть этих огромных средств вложить в Каршинский и Бухарский оазисы, то напоишь людей и землю досыта. Мы должны твердо стоять на своем. Со временем разберутся, кто прав.
После этого Джамалов написал письмо в Москву. Так и не дождавшись ответа, он отправился в Кызылкумы. Возможно, это письмо и явилось причиной столь категоричной телеграммы: прекратить работы.
Так или иначе, а дело сделано, и они возвращаются домой. Что скрывать, Гулям чертовски соскучился по дому. Так, кажется, и бежал бы не останавливаясь. Он уверен, что и жена его, Фазилат, каждый день смотрит на дорогу, все глаза проглядела. А укладывая дочку спать, приговаривает: «Скоро папа приедет»... Каждая минута теперь — вечность.
— Ты все еще бодрствуешь, Гулям? — раздался рядом голос профессора. Джамалов растянулся на песке, подложив руки под голову. Улыбнувшись, сказал:
— Что может сравниться, сынок, с таким шахским ложем?
Гулям рассмеялся:
— Вряд ли шахи спали на песке!
— Да, вот уже три месяца мы в пустыне. Ничего не скажешь — трудно пришлось, но зато как легко сейчас дышится! Один человек роет арык — тысячи пьют из него. Есть такая пословица. Если однажды за пиалой с чаем люди добрым словом вспомнят о нас с тобой, считай, что мы не зря жили. Так что держи выше голову.
Это прозвучало как упрек, и Гулям сказал:
— Учитель, разве я жалуюсь? Я много узнал, многому научился... Если бы не эта трудная дорога, мы не радовались бы, как дети, когда увидели озеро.
— Один мудрый человек сказал: в жизни без труда нет радости, без забот — блага... Знаешь, кому принадлежат эти слова?
— Ахмаду Донишу, — ответил Гулям, — они из его трактата «Редкие предсказания».
— Молодец, сынок. Ты прочитал все его трактаты?
— Прочитал, учитель. Мудрые мысли там нашел.
— А читал ты трактат о владычестве мангитов, историю династии эмира бухарского?
— Нет, не читал. О чем он?
— Там много страниц об обводнении мест, где мы побывали с тобой. К трактату приложен и первый проект добычи воды. Но эмир не позволил Донишу строить канал, проект остался на бумаге.
— Вы говорите, проект? Я знал, что Ахмад Дониш был астрономом, поэтом, но что он был еще и инженером...
— Могу рассказать...
— Пожалуйста, учитель.
Джамалов любил Гуляма, как сына. Он делился с ним всем: знанием, опытом, мечтами. Была уже глубокая ночь. Джамалов после недолгой паузы начал свой рассказ...
Вечерело. Четверо всадников в запыленных одеждах с трудом держались в седлах. Они искали привала по пути в Бухару. И люди, и кони были утомлены долгим путешествием в безводном краю. Ведь недаром говорится в народе: «легче найти перо сказочной птицы Рох, чем родник в пустыне».
Наконец, всадники заметили с вершины бархана кишлак. Но когда подъехали ближе, радость сменилась печалью: кишлак был пуст. Ни конского ржания, ни блеяния овец. Ворота внешних и внутренних дворов распахнуты настежь. Во дворах гулял лишь ветер, поскрипывали чархпалаки[21] да недвижно замерли колеса водяной мельницы. Через глиняные дувалы свешивались больные, зачахшие деревья. Их голые ветки были как исхудалые руки нищих, протянутые за подаянием. Они были запорошены седой пылью, словно пеплом. На некоторых деревьях виднелись крошечные, сморщенные плоды.
Темнело, и в призрачном, сумеречном свете от этой унылой картины всеобщего увядания и запустения веяло такой тоской, что у путников защемило сердце.
Всадники проехали весь кишлак из конца в конец, но так и не встретили никого.
На самой околице росло развесистое тутовое дерево. У подножия его виднелась груда ветхих, рваных лохмотьев. Подъехав ближе, путники остолбенели: то, что они приняли за кучу грязного тряпья, оказалось человеком. Человек лежал скрючившись, припав к корням, быть может, сохранившим еще запас влаги. Трудно было разобрать, где руки и ноги человека, а где корни дерева. То был изможденный старик, или, скорее, скелет старика, в полуистлевшей одежде, прилипшей к высохшему, измазанному землей и грязью телу. Он лежал без движения, но глаза его были широко раскрыты, и белки выделялись на почерневшем лице; голые ступни старика, растрескавшиеся и покрытые белым налетом, напоминали мертвую землю солончаков.
По знаку старшего всадники быстро спешились и подошли к старику. Они услышали слабый, как шелест тростника, чуть слышный, прерывающийся стон:
— Воды...
Один из путников приподнял старика, поддерживая его голову, а другой, налив воды из дорожного меха в медную позолоченную чашу, поднес ее к губам несчастного. Тот прильнул к чаше. Четыре пары глаз следили неотрывно, как пьет и оживает старик. Потом они достали из хурджина черствую лепешку и, отламывая по кусочку, кормили его из своих рук. Силы медленно возвращались к бедняге. Наконец, старик поведал пришельцам свою печальную повесть.
— Кара аллаха постигла наш кишлак и все окрестные поселения, — говорил он. — В этом году высох Зарафшан. Какая жизнь дехканину[22] без воды! Можно было подумать, настал конец света! Все до единого — мужчины, женщины, дети, старые и молодые — с плачем и воплями стали уходить из кишлака, угоняя скот, унося свой скарб. О, словно настал день Страшного суда! И то сказать, легко ли покинуть землю, где упала не одна капля твоей крови, твоего пота, где мать родила тебя в муках?.. Я пошел провожать их далеко за деревню. Родные и земляки звали меня с собой, молили, заклинали уйти с ними... Но разве мог я послушать их?! Ведь я был тут аксакалом...[23] И я вернулся в пустой кишлак. Но самый младший, самый любимый внучек вцепился в подол моей рубахи и не отпускал, заливаясь плачем, пока я не поднял его на руки и не понес. Я молился аллаху, чтобы внук пошел со всеми, он обнял меня за шею, целовал и не хотел разжать ручонок... И у меня не хватило сил прогнать его. Горе мне, безумному старцу!
Он утер глаза грязным рукавом и заплакал.
— Где он, ваш внук? Вы послали его за водой?
— Какая вода? Даже звук этого слова мы позабыли. Где вода, мой господин? Вот он лежит... вот здесь...
Тут только путники заметили за тутовым деревом могильный холмик.
— Горе, горе мне! — повторял старик и бил себя кулаком по голове и по груди. — Свет очей моих, весна моей старости, прости меня, безумца! До последнего дыхания, до последней секунды он бредил водой, молил о воде. Если бы мне удалось заставить его уйти со всеми, он был бы сейчас жив. О всемогущий аллах, за какие грехи ты обрушил на наши головы такую кару — за что умерщвляешь детей наших? Существуешь ты или нет? Если ты царишь в небесах, зачем все это? Чего хочешь ты от твоих ничтожных созданий. Скажи...
И старик снова заплакал. Один из путников принялся увещевать его:
— Что ты, что ты, отец! Не богохульствуй! Разве ты не знаешь, что все наши судьбы, добро и зло в деснице аллаха? Нам, рабам божьим, нет иного пути, как покорно склонить голову. Возблагодарим же аллаха за все ниспосланное им, даже за бедствия и муки.
Теперь выступил вперед другой путник, который до сих пор молчал в глубоком раздумье, прислонившись к тутовому дереву. Сердцу его было тесно в груди, кровь ударила в голову.
— Творец, творец! — прошептал он с гневом, обратив к небу воспаленный взгляд. И стал негромко читать стихи:
Не верь, что кто-то даром даст тебе что-нибудь,
Рассчитывай только на труд свой, свои силы...
— Слушайте, отец, — продолжал он, — бесплодно ждать даров с неба! Постыдно!
Голос его прерывался от волнения и гнева, губы дрожали. На вид ему было лет пятьдесят, но на лице его, загорелом и овеянном ветрами дальних дорог, не было ни единой морщинки. Голова в большой белой чалме казалась огромной. Тяжелые веки бросали тень на голубые глаза со стальным отливом. Остроконечная борода напоминала кинжал. Высокий, стройный, в простой, без украшений, но дорогой одежде, он всем своим видом как бы выражал благородную силу, сдержанную энергию. Спутники стояли перед ним, почтительно склонив головы, и никто не осмелился перебить его речь.
— Без воды нет жизни, — говорил он. — Чего стоят великолепные города и столицы, если в них не будет вдоволь воды? Если властитель носит корону и не заботится о воде для дехканина, он недостоин получать с него подати и налоги. Если властитель будет только брать у простых людей и ничего не давать им, трон пошатнется. Я скоро буду у его милости эмира бухарского и скажу ему это.
— Поберегитесь, господин мой, — предостерег один из его спутников. — Такие слова придутся государю не по сердцу. Он обрушит на вашу голову свой гнев.
— Не высказать истину владыке — поступок слабого. Это значит не любить народ, не болеть душой за него, за родную землю. За правду не надо бояться даже смерти! Каждому творению аллаха суждено умереть лишь однажды...
Как ни уговаривали старика поехать вместе в Бухару, упрямец отвергал все предложения... Перед тем как вскочить на коней, путники уселись вокруг могилки и долго читали суры[24] из корана. Их предводитель снял с себя богатый плащ и накинул на плечи старика. Он оставил ему все свои лепешки и полный мех воды.
Старик бросился к ногам своего спасителя и со слезами стал целовать их.
— О, добрый мой господин! Ради аллаха, скажи мне свое имя, чтоб я знал, за кого мне молиться остаток моих дней? Кто ты? Властитель каких земель?
Человек в белой чалме, поднимая старика, улыбнулся.
— Я человек, и в этом моя гордость. Властителем быть — не самый высокий удел. Зачем мне это? Одни приходят на белый свет для служения самим себе, другие, чтобы оставить свой след на земле, на благо ближним. Я выбрал служение людям. Если я пришелся по душе такому почтенному старцу, как вы, это для меня дороже всяких молитв. Но вы именем аллаха просили сказать, как меня зовут, и я должен сделать это. Слушайте, отец мой: в Бухаре меня зовут Ахмад Махдуми Зодчий, Ахмад Махдуми Звездочет, Ахмад Махдуми Большая Голова. Но для вас я просто Ахмад Дониш.
Старик молитвенно поднял руки к лицу.
— Я слышал о тебе, я знаю тебя, ты — самый великий ученый нашего времени, да будет благословенно имя твое!
И он долго смотрел вслед удаляющимся всадникам.
...Слух о возвращении Ахмада Дониша, возглавлявшего посольство эмира Музаффара к русскому царю, разнесся по всей Бухаре. Навстречу послам выехали сановники двора, а также родственники и друзья ученого. Высыпал на улицы и простой бухарский люд, приветствовавший радостными кликами вестников из далекого, огромного государства Российского.
Уже не в первый раз отправлялся в Россию Ахмад Дониш. Он приносил на свою родину вести о науках и искусстве, нравах и обычаях великого народа, который живет в стране, где никогда не заходит солнце, в стране белых летних ночей и огромных снежных барханов зимой. В своих трактатах Дониш рассказывал соплеменникам о науке врачевания в России, об астрономии, математике, анатомии, о книгохранилищах и музеях, где хранятся скелеты давно вымерших на земле животных. Ахмад Дониш повествовал также о развитии торговли в России, о шумных и богатых торговых рядах и о жизни при дворе русского государя. В далекой северной стране Ахмад Дониш знакомился с самыми разными людьми: с учеными, поэтами и философами, с общественными деятелями, ремесленниками и простолюдинами. Подолгу беседовал с ними.
Но на этот раз он по-новому, пристальней изучал жизнь России. И понял, что в ней растут и зреют новые силы, которые защищают интересы народа, и этим силам принадлежит будущее. Он чувствовал всем существом своим, что повсюду земля колеблется под ногами сильных мира сего, шатаются троны, слышатся глухие подземные толчки грядущих мировых переворотов, когда карта земли изменится и возникнут новые нации и новые государства. Рухнет и трон эмира в Бухаре, и великая, очистительная, животворящая буря пронесется над его родиной.
Перед его внутренним взором возникала удивительная картина: сады вчера еще нищего кишлака ломятся от плодов, дают обильные урожаи бахчи и виноградники; пустыня превращена в цветущий сад. Видение было недолгим. Народ снова предстал перед ним в облике повстречавшегося ему вчера старика дехканина, тщетно молящего аллаха о пиале воды, а пьющего только собственные слезы.
И великой грустью переполнилась душа Ахмада Дониша, и не мила ему стала радость друзей и учеников, приветствовавших его. Он молча отстранил их рукой, а сам поспешил к эмиру.
...Эмир бухарский Музаффар принял послов в своей летней резиденции Чорбаг.
По аллеям степенно прохаживались священнослужители, длиннобородые старцы в белоснежных шелковых чалмах и долгополых халатах. Опуская глаза, они приветствовали послов учтивыми словами. Но Дониш, шедший во главе своих спутников, лишь короткими кивками отвечал на витиеватые приветствия и торопливой походкой направлялся в глубь сада. И тогда по рядам духовных лиц пополз злой, ядовитый шепоток:
— Пусть ветер унесет наши поклоны!
— Еретик, колдун, друг дивов[25], сын шайтана[26]!
— Этот безбожник отравляет умы наших юношей!
— Он учит, что земля — это подножие трона аллаха — круглая и вертится вокруг солнца!
— Слуга урусов, он продался русскому падишаху и околдовал нашего властелина!
— И откуда у него столько спеси берется? Хоть бы на нас глянул разок, этот неверный!
Но Дониш, не обращая ни на что внимания, продолжал шествовать во главе посольства, направляясь к трону эмира. И когда его взгляд скользил по снежно-белым одеждам священнослужителей и пышным халатам вельмож, ему невольно вспоминался старик дехканин, его изможденное лицо, черные ступни, растрескавшиеся и покрытые белым налетом, словно проклятая и бесплодная земля солончаков.
В самом центре Чорбага, этого райского сада, на открытой террасе, под аркой, расписанной иранской золотой вязью и украшенной ярчайшей мозаикой, сидел эмир в кругу своих визирей и советников. Придворные расположились полукругом на атласных курпачах[27] за низенькими столиками, на которых стояли большие золоченые блюда с плодами и жаренной на вертеле бараниной. У подножия террасы расстилались узорчатые ковры живых цветов. В зеленой листве вспыхивали, как самоцветы, диковинные заморские птицы. Павлины распускали свои сверкающие хвосты, черные лебеди плавно двигались по глади искусственных водоемов. Пение соловьев и резкие крики павлинов сливались в своеобразную музыку.
Как только послы приблизились, вельможи, окружавшие трон, поднялись приветствовать их.
Эмир Музаффар бухарский был сверстником Дониша. Его крупная, тяжелая фигура выделялась на фоне занавесей, струящихся китайскими и индийскими шелками. На нем было парадное шахское облачение, сверкающее золотым шитьем и драгоценностями. За чеканный золотой пояс было заткнуто драгоценное оружие тончайшей работы знаменитых мастеров. Он держал в горсти свою остроконечную холеную бороду, время от времени задумчиво поглаживая ее.
Дониш низко поклонился властителю, потом собравшимся членам меджлиса и передал им салям[28] от русского царя. Среди собравшихся на меджлис глухо пронеслось ответное приветствие: «Офарин!» («Слава ему!»). Эмир пригласил послов к своему столу, а Донишу было предложено место у самого трона, на бархатных подушках, положенных поверх атласных покрывал.
Слуги стали разносить угощения. Пир был шумный и долгий, но Дониш, всегда равнодушный к еде, чтобы не обидеть эмира, лишь прикасался к утонченным яствам. Он сидел молчаливый и даже угрюмый.
Но вот эмир обратился к своему послу:
— Мой дорогой Махдум, мы жаждем выслушать ваш рассказ о далекой стране урусов.
Дониш снова поклонился эмиру и меджлису и медленно, пытливо обвел взглядом собравшихся.
Он увидел глаза, полные злобы и зависти, нацеленные прямо ему в сердце. Эти глаза будто громко кричали о том, что Дониш безбожник, вернувшийся на родину, быть может, лазутчик русских. И зачем только властитель принимает его с таким почетом, зачем посадил так близко к трону? О, если бы только была наша воля! С каким наслаждением мы бы прокляли тебя, побили камнями и изгнали навсегда во имя аллаха!
Все эти мысли Дониш прочел в глазах вельмож. Но сердце его не дрогнуло, и он лишь презрительно усмехнулся, сказав про себя: «Это все суета!»
Он увидел среди устремленных на него взоров и другие глаза, глаза друзей. Они были подобны цветкам наргиса[29] , что по утрам, пробуждаясь, тянутся к солнцу, раскрывая ему навстречу свои чашечки. Дониш улыбнулся этим глазам и повел свою речь легко и плавно, как течет вода в анхоре[30].
Перед воображением слушателей встали дворцы Санкт-Петербурга и других городов, чудеса далекой и могущественной страны урусов.
— Город стоит на воде, — рассказывал Дониш, — много-много воды, а где вода — там жизнь! Там течет большая река живой воды, родная сестра нашей Джайхун[31], у нее много каналов, и все они собираются под ее крыло, словно орлята под крыло орлицы. Волны уносятся вдаль так плавно и величественно, как ковер-самолет, и на них толпятся суда под разноцветными флагами. На берегу стоят здания неизреченной красоты, и они смотрятся в волшебные зеркала каналов, как ханские жены в свои серебряные полированные зеркальца.
В этом городе есть зрелища, каких не увидишь у нас никогда. На арене, перед множеством зрителей, в лучах разноцветных солнц, прекрасные девушки джигитуют на спинах лихих скакунов, фокусники глотают обнаженные клинки, отважный юноша без оружия входит в клетку со львом, и царь пустыни ложится у ног его. Но прекраснее всего зрелище, называемое «балет». Чудесны танцовщицы, девушки с лебедиными крыльями; есть среди них Царевна-Лебедь, а когда все они собираются вместе, кажется, будто снежное облако упало на землю и закружилось серебряной метелью.
— И при виде всего этого, — говорил Дониш, — сердца наши взыграли от радости, и мы все кричали: «Офарин! Хвала урусским мастерам-умельцам, урусским мудрецам, зодчим и живописцам и всему народу, создавшему такую красоту!» Ибо все сокровища и все великолепие Санкт-Петербурга невозможно описать!
Не впервые повествовал он о великой северной столице и всякий раз вспоминал новое, о чем не успел рассказать раньше...
Дониш вдруг прервал речь. Какой-то укоризненный голос заговорил в его душе. Ведь он-то знает, что все сокровища и вся красота столицы урусов доступны только богатым и сильным, тем, кто стоит близко к трону царя. А простые люди лишены всего этого; их спины согнуты, и единственная их радость — молиться в храме урусскому богу Исо[32] и его матери Марьям[33].
В этот миг перед глазами Дониша снова возник образ старика дехканина, лежавшего под высохшим тутовым деревом и судорожно обнимавшего могилку внука... Стыд пронизал его душу, и язык окаменел. Спутники Дониша, став на колени у трона, подносили эмиру дары русского царя: золотую и серебряную утварь, меха, оружие.
Эмир дал знак своим слугам, и те принесли каждому из послов парчовые халаты.
Когда приближенные эмира хотели почтительно накинуть на плечи Донишу самый роскошный из всех халатов, шитый золотом и самоцветами, произошло неслыханное: Дониш молча отстранил дар. Все вокруг остолбенели, словно гром разразился среди ясного неба, а у эмира Музаффара зловеще сомкнулись брови.
— Моя голова выросла до самого неба, и сердце купается в лучах вашей милости, — спокойно сказал Дониш. — Но щедрость моего государя безгранична, и потому я осмеливаюсь молить его об иной награде.
— За верную службу нашему великому ханству я вознагражу вас всем, чего пожелает ваша душа. Просите, мой Махдум!
Дониш приложил руку к сердцу.
— Еще ранней весной я смиренно докладывал моему государю, что этот год будет годом безводным и за время черного ветра земля покажет лицо засухи. И вот эта беда обрушилась сейчас на голову дехканина. Он тщетно простирает к небу ладони, моля о воде: дождей нет, и воды перестали орошать нашу землю, потому что высохла река Зарафшан. Но в мире жизни самое важное — это вода. И цветущая страна обречена, если в ней не хватает воды. Умоляю, мой властелин, даруйте воду народу вашему!
Хотя Дониш говорил тихим, спокойным голосом, но слова эти шли из сердца. Они захлестнули его самого, как волна, прорвавшая плотину.
И так же тихо и спокойно, подавляя в себе злобу, отвечал ему эмир:
— Нам ведомо это народное горе, мой Махдум. Но мы, дети аллаха, не можем противиться тому, что он посылает на нас. Ибо бедствие — это тоже дар божий, и нам остается только подчиниться его воле и ждать лучших времен. Так повелел аллах!
— Воля аллаха в том, чтоб человек в трудах, в борьбе добывал свое счастье! Аллах не пошлет ничего, кроме снега и дождя с неба! — возразил Дониш.
Все члены меджлиса ахнули. Пробежал ропот.
— Астрагфирулло![34] Разве можно так говорить?
Взгляды эмира и Дониша скрестились, как обнаженные клинки.
Если б на месте Дониша был другой человек, эмир знал бы, что делать, и строптивый безбожник был бы изгнан навсегда. Но слава ученого гремела далеко за пределами Бухары, и во всем восточном мире люди читали, изучали труды его. И наконец, самое главное: Дониш был единственный, кто мог оставаться посредником между Бухарой и Россией, ибо он был мудр, знал русский язык, нравы и обычаи страны урусов, а разве эмир Музаффар мог себе позволить испортить отношения с могущественным русским царем?
И потому он почти милостиво обратился к Донишу:
— Итак, что же предлагает мой Махдум для избавления страны от бедствия?
— Единственный способ — это провести воду из Джайхуна, построив канал до самой Бухары. И я обещаю, я клянусь вам и высокому собранию, что ни единой унции золота не будет израсходовано из казны моего повелителя. Все работы будут выполнены народом.
Эмир погрузился в глубокое раздумье, и никто из придворных не осмелился потревожить его. Наконец, он обратился к собравшимся.
— А что скажете вы?
Меджлис заседал за полночь. И только когда луна обошла свой круг в ночных небесах и разноцветные земные луны — светильники стали гаснуть в листве деревьев один за другим, эмир поднялся с трона.
— Быть посему! — сказал он. — На чья же плечи возложить нам все труды и тяготы строительства, если не на Ахмада Дониша Большеголового? Ибо кто сравнится с ним в мудрости и учености во всем нашем эмирстве?
Под гул приветствий Дониш низко поклонился эмиру.
С тех пор время летело для него на крыльях радости. Он спрятал в тайник свои прерванные труды — книги, длинные свитки, покрытые математическими формулами и астрономическими знаками. Затем, отобрав себе спутников и навьючив на верблюдов запасы воды и провизии, простился со своими учениками, строго наказав им каждую неделю навещать того старика дехканина, что не покинул родной кишлак.
Он отправился в долгое и опасное путешествие по пустыне Кызылкумы.
Их было шестнадцать джигитов, спутников Дониша, самых верных и преданных, самых сильных телом и духом. Долгие-долгие месяцы длилось их странствие. Много тяжких испытаний пришлось им пережить. Пустыня встретила их раскаленными штыками солнечных лучей. Они впивались в тело и иссушали мозг. Джигитов преследовали, словно злые духи, крутящиеся смерчи, грозившие обрушиться и похоронить заживо. Временами казалось, что они блуждают не на земле, а где-то в ином мире, в мертвом мире песчаных бурь, где красное солнце и красная луна встают над безбрежными волнами песка.
Великий географ и инженер Востока, Ахмад Дониш изучал Кызылкумы, подобно лекарю, приложившему ухо к сердцу больного человека. Он бессонными ночами вслушивался в голоса пустыни — рыканье тигра, вой шакала, дыхание знойных ветров, шорох осыпающихся, движущихся барханов. Привыкший читать звездную книгу, Ахмад Звездочет и на этот раз пытался прочесть на ночном небе приговор судьбы. Но звезды упорно молчали. В величавом безмолвии пустыни он чувствовал себя песчинкой, затерянной среди барханов.
Так шли месяцы, и Дониш с его спутниками продвигались все дальше в сердце враждебной и грозной пустыни.
Теперь никто не узнал бы в них посланцев эмира бухарского. Наоборот, любой встречный в ужасе бежал бы, случайно столкнувшись с ними. Верблюды пали, изможденные люди тащили на себе тяжелые вьюки, медленно ступая по раскаленному песку. Их придворные одежды, сожженные солнцем, превратились в полинялые, рваные лохмотья, свисавшие с истощенных тел. Солнце нестерпимо пекло головы, воспаленные глаза глубоко ввалились на почерневших, обожженных лицах. Распухшие, покрытые белым налетом языки тяжело ворочались, издавая невнятное, глухое бормотание. От усталости люди падали на ходу, пески засыпали их. Порой, обезумев, точно в них вселялись демоны пустыни, они с диким хохотом убегали, и следы их терялись навсегда. Ахмад Дониш и его спутники медленно сгорали на костре пустыни.
К концу пути из шестнадцати в живых осталось только трое.
На сей раз эмир Музаффар принял Дониша наедине, лицом к лицу, под аркой своего зимнего дворца.
Дониш представил своему государю готовый проект строительства канала со всеми чертежами, расчетами и сметой работ. Он стоял перед властителем высокий, черный, обожженный солнцем, исхудалый, но в каждой черточке его лица светилась радость.
Эмир смотрел и на своего ученого, и на свитки невидящими, будто ослепшими глазами. От его неподвижно застывшего лица, от всей его фигуры, укутанной в дорогие меха — дар русского царя, веяло зимней стужей. Ведь эмир в душе надеялся, что Дониш не вернется живым из пустыни.
Но Дониш верил в свою мечту. Каждая буква, каждая цифра его проекта начертаны кровью сердца, выстраданы в муках.
— А где мой строитель каналов возьмет золото на строительство?
— Ни одной унции не будет взято из государевой казны. Если мой властелин проявит великую мудрость и прикажет обложить каждого земледельца в Бухаре налогом всего в две таньга[35], — денег соберется много! Ведь канал отплатит сторицей и им, и их детям, и внукам их внуков... Из собранных средств нужно потратить на строительство канала всего двести тысяч таньга. Вот мои расчеты, вот вся смета строительства, я кладу все к ногам моего повелителя!
Музаффар взялся за бороду. Как не похож он был на того, с кем Дониш так недавно беседовал в садах Чорбага! Сейчас его лицо медленно багровело от гнева, будто наливалось ядом. Взгляд узких зрачков, устремленный на Дониша, был страшен.
Эмир клял себя за то, что позволил начать всю эту затею. О, если б не его государево слово, с какой радостью он приказал бы слугам вышвырнуть этого безумца, и чтоб нога его не ступала больше на ковры эмирского дворца! Но он сдержал себя тяжким усилием воли. Нет, надо придумать такую хитрость, чтоб Большеголовый сам вынужден был спешно схватить в руки свои сандалии и убраться подобру-поздорову.
И эмир заговорил, как всегда, своим мягким, бархатным голосом:
— Мы очень много мыслили об этом деле, мой Махдум. И вот к какому решению пришли. Мы спросили себя: почему наши славные и могущественные предки, прежние властители Бухары, в мудрости своей не брали даже пригоршни воды из Джайхуна? И мы поняли, что это имело свои глубокие и веские причины. Если внезапно враг нападет на нас или же аллах ниспошлет наводнение, то плотины будут разрушены, и вся Бухара очутится под водой. Воистину сам шайтан внушил вам эту нечестивую, безумную мысль, мой Махдум!
Сердце Дониша сжалось в тоске. «Кто не имеет разума, тот лишен справедливости», — с горечью подумал он. И с отчаянным упорством продолжал настаивать:
— Нет оснований страшиться этого, мой повелитель. Я предусмотрел такую возможность. Пусть даже, скажем, будет наводнение. Но если канал начнется напротив Керки, то вода пойдет с востока Карши и с запада Караул-Кири и Мамаджуграта, пересечет пустыню и, обойдя Нарзим и Чарджуй, повернет обратно по направлению к Джайхуну. Если же построить канал около Калифа, то можно изменить течение так, чтобы волны вливались в реку Гузар и исчезали в пустынных землях, лежащих между Кашкадарьей и Джайхуном. И в том, и в другом случае никакие катастрофы не угрожают вашим владениям.
Эмир упорно безмолвствовал, и Дониш заговорил снова и уже с мольбой:
— В довершение ко всему мы сможем построить у истоков канала плотину из камня и гранита, крепкую, как дамасская сталь, и поставить стражу, бодрствующую день и ночь. Это было бы поистине разумное дело, и потомки возблагодарили бы неизреченную мудрость моего повелителя!
Лицо Музаффара оставалось каменным, и он с силой сжал кулаки, будто хотел все выношенные и выстраданные мысли великого ученого раздавить в своей руке, как яйцо.
Сердце Дониша пронзила острая боль, свет померк в его глазах. Не в силах совладать с собой, он громко застонал:
— Горе мне! Лучше бы не родиться мне на свет!
Лицо эмира расплылось в довольной усмешке.
— К чему так отчаиваться, мой Махдум? — вкрадчиво заговорил эмир. — Чем просить о пустом, ты лучше попроси любую должность при моем дворе. Я могу высоко вознести тебя.
На это Дониш отвечал:
— Если б мои заветные думы нашли благоволение в очах моего повелителя, тогда, и только тогда я смог бы остаться при вашем дворе навсегда. И, клянусь, до последнего биения сердца я свято выполнял бы любой приказ владыки. Но все мои труды отвергнуты. Я ухожу. Да простит меня мой государь, но конь не может нести груз, предназначенный для верблюда!
Салих Пулатович умолк.
— Что же было дальше? — спросил Гулям. — Дониш отказался от своих замыслов?
— Нет. До последнего дня своего бился за них. В последний раз, когда он был в Санкт-Петербурге, генерал-губернатор Туркестана Кауфман обещал ему даже прислать специалистов, чтобы начать строительство канала из Аму или Сырдарьи. Но все это были пустые посулы. Однако можно похоронить человека, но не его идеи. Умирая, Дониш верил в свой канал и в то, что его когда-нибудь построят. Эмиров, слава богу, нет, но и праздновать победу нам еще рановато. Не все думают, как мы. Много трудностей еще впереди. Как сказал Дониш, на свете нет радости без труда, без забот нет блага. Не забывай этого, сынок!
Стрелки часов неумолимы. Они безжалостно торопят нас в дорогу, отрывая от дома, и они же наши союзницы, когда мы возвращаемся к родному порогу. Минута эта озаряется светом, подобным вспышке луча в глухой ночи. И отступает ночь. Вокруг снова дорогие нам люди и их тревожные радости.
Как только Салих Пулатович переступил родной порог, пустынный двор словно ожил, сбежалась соседская молодежь разгружать верблюдов. В радостном оцепенении застыла Марьям-апа — жена профессора. Он шагнул к ней и молча обнял. Вошел во двор и Матвей Владимирович. У него не было в Самарканде своего угла, и он жил у профессора.
Гулям явился к себе домой последним. За гранатовым деревом кто-то промелькнул. Он просунул голову меж листьев и увидел жену. Фазилат прижимала к груди дочку.
— Вернулись? — только и могла вымолвить Фазилат.
Гулям обнял дочь, притянул к себе Фазилат.
Вечером все втроем они пришли к профессору. Салих Пулатович и Матвей Владимирович брали девочку на руки и играли с ней.
— Как ее звать? — спросил Матвей Владимирович.
— Марьям, — ответил Гулям. — Назвали в честь хозяйки этого дома.
Фазилат хотела что-то сказать, а может, возразить, но промолчала. В отсутствие мужа они с дедушкой нарекли девочку другим именем, но не обсуждать же это сейчас. Девочку меж тем до того затискали, что она заплакала.
— Обиделась на меня, — сказал профессор, — за то, что надолго увез отца. Не плачь. Вот твой отец, живой и здоровый. А похожа ты все-таки на маму. Как хотите, а этого воробышка я считаю своей внучкой.
Если разобраться, то так оно и было. С пяти лет Гулям жил в семье Джамаловых. Вот как это произошло.
Однажды Марьям-апа рассказала мужу, что соседского мальчика укусил скорпион и что мальчик кричит от боли. Салих Пулатович знал народное средство от укуса скорпиона. Он пошел к соседям, и скоро мальчик перестал кричать и даже повеселел. Он был худым и болезненным. Одежка на нем была старая, в дырах.
Шла первая мировая война, годы были голодные; мать не смогла прокормить ребенка, привезла из кишлака и оставила в городе дальнему родственнику, и с тех пор пропала без вести. Мальчик еще под стол пешком ходил, а уже помогал по хозяйству. Салих Джамалов, молодой учитель, и его жена, Марьямхон, привязались к малышу. Своих детей у них не было. Скоро мальчик перебрался к ним, и Салих Пулатович усыновил его.
Трудное, но замечательное то было время! Будто свежим ветром, благостным дождем пронеслась над краем революция и разбудила к жизни людей, заставила их поверить в свои безграничные силы. Учитель Салих Джамалов заново стал учиться сам, понял, что без науки, которую принесли с собой русские большевики, Ленин, не осуществить мечту Ахмада Дониша, которая стала и его мечтой... Сына приемного он определил в школу, а затем Гулям окончил рабфак.
...На соседней улице жила Фазилат со своим отцом сапожником. У Гуляма не было тайн от профессора, и он признался ему, что полюбил Фазилат. Сыграли свадьбу. Молодые поселились у отца Фазилат: трудно было бы старику жить одному. Нелегко было Гуляму расставаться с домом профессора. Ведь он обязан был ему всем, чем стал. А стал он сначала студентом, а затем и аспирантом. Но на одну стипендию вдвоем не проживешь. Да и пополнение вот-вот появится. И Гулям давал уроки в вечерней школе. Он не был похож на своих сверстников, любивших погулять. Ему во всем хотелось походить на своего учителя: быть полезным науке и людям.
Салих Пулатович радовался успехам Гуляма, брал его с собой в экспедиции, верил в него. Молодость есть молодость, и Гуляму не терпелось скорее начать самостоятельные изыскания.
...Вернувшись из последней экспедиции, профессор спросил у жены:
— Да, кстати, не было ли письма из Москвы?
Марьям-апа растерялась.
— Нет, ничего не было, — отводя глаза в сторону, ответила она.
Джамалов усмехнулся, ласково потрепал жену по плечу и пошел в дом. На следующий день Гулям прибежал к учителю, чтобы узнать, какой ответ пришел из Москвы. В том, что он пришел, Гулям не сомневался. Его наверняка послали следом за телеграммой о прекращении работ.
Он застал учителя в кабинете за столом, заваленным кроками, блокнотами, чертежами, образцами пород и почв.
Профессор был рад Гуляму, усадил его рядом. Много говорил об их экспедиции, как далеко она продвинула дело вперед. И ни слова о письме. Так ничего и не узнав, Гулям вернулся домой.
Через несколько дней, когда Гулям пришел с работы, его встретила бледная Фазилат.
— Что случилось? — забеспокоился он.
— Профессор... Тебя просили немедленно прийти...
Не чуя под собою ног, он бросился к Джамаловым. Калитка во двор была распахнута. Едва Гулям взбежал на крыльцо, его встретил Матвей Владимирович. Он тяжело положил Гуляму руки на плечи и медленно проговорил, еле шевеля губами:
— Умер... Скоропостижно... Письмо...
Когда через полчаса Гулям опомнился, то спросил:
— Мне он ничего не велел передать?
— Велел. «На свете нет радости без труда, без забот нет счастья».
...Но, видно, не готов был Гулям принять дело учителя на свои плечи. Сначала по инерции он ходил в институт и на работу в вечернюю школу, но с каждым днем и то и другое все больше тяготило его. Как говорят в таких случаях, все валилось из рук. Он стал сторониться людей и вместе с тем боялся одиночества. Его преследовала мысль, что в один прекрасный день с ним может случиться то же, что и с профессором. А тут еще умер тесть. Гулям продал дом и уехал с семьей в Ташкент. Клин вышибают клином. А иногда... водкой. Гулям стал пить. Порой напивался до того, что не помнил, кто и когда приводил его домой. Бывало, что на всю округу он вопрошал: «Есть правда на земле или ее нет?» И сам же отвечал: «Правды нет! У нее прохудилось дно!» От него шарахались. В один прекрасный день он оказался за решеткой. Так вроде бы подтвердились известные слова поэта: «То вознесет тебя высоко, то бросит в бездну без следа...» И все-таки человек не лоскут материи, что повис на заборе и полощется на ветру, — куда ветер, туда и он. Человек видит, смотрит, думает, страдает. Наконец, в отличие от лоскута, человек может вступить в единоборство с ветром...
Гулям никого, кроме себя, не винил за то, что много времени прошло впустую. Он просто не устоял тогда, и ветер повалил его.
Спустя четырнадцать лет он вернулся седым стариком. Печально смотрели поблекшие глаза. Пришла беда... Жена Гуляма умерла. Дочь бесследно пропала. Как чувствует она себя в безбрежном океане жизни?
Гулям решил начать новую жизнь. Он поехал на строительство Фархадской ГЭС. Потом перебрался на Ангренскую ГРЭС, работал на строительстве ирригационных сооружений вокруг Ферганы. И вот судьба привела его в эти места.
Прежде чем принять Гуляма-ака на работу, главный инженер Хашим Балтаев, как и полагается в таких случаях, поинтересовался его биографией, но на работу все-таки взял, правда, заметив при этом, что взваливает на свои плечи большую ответственность. С тех пор и повелось: чуть что, Хашим непременно припоминал своему помощнику старые грехи.
Гулям-ака женился на вдове Сабахон. У нее было двое детей. От него она родила третьего. Заботы сделали Сабахон ворчливой. Конечно, Фазилат была другой. Но об этом лучше не думать. Однако не думать о Фазилат он не мог. Воспоминания властно вели его за собой. Когда он в первый раз увидел Махидиль, то чуть было не лишился чувств: перед ним стояла Фазилат — те же глаза, рот, улыбка, те же, как самшитовый гребень, ресницы. Она и смеялась, как Фазилат. В голове Гуляма-ака путались, мешались имена — Махидиль, Фазилат, Марьям. Так звали его дочь. Все сливалось в одно, в один образ — образ покойной жены.