Марк ГРОССМАН
Рис. В. Васильева
Не люблю я стриженых деревьев. Рядом с матерой сосной, бывает, сосна-малышка стоит. От одного корня. Дочь или сыночек. Видели?
Надя задумалась и сказала с заметной гордостью:
– Вот я так при отце жила. Как трава растет, думаю, слышал. Понимал, где гриб искать, птичьи слова знал,
Самодум он у меня был. Обо всем свое понятие имел. На колени меня посадит, дымком от трубочки обрастет, спросит:
– А правда, что зайчишка – трус? Я затороплюсь, закиваю головой. Отец усмехнется:
– А ты подумай!
И выходило из его слов, что у косого – храброе сердце. И еще он рассказывал, отчего бабочка-стекляница похожа на шершня и почему тихая улитка выживает на земле, и как себя волки лечат.
Я все просила, чтоб отец меня на охоту взял. Он отговаривал:
– Охота – трудная работа.
Ты по себе в жизни дерево руби.
Придя из леса, сажал меня на колени и пел:
Баю-баюшки-баю,
Колотушек надаю!
Я знала, колотушки – только для песенки, и сердилась, зачем он из меня маленькую делает?
Надя поднялась и подошла к квадратному отверстию, прорезанному в крыше рядом с голубятней. В отверстие был вставлен кусок стекла. Под этим окном стоял небольшой стол, чуть подальше темнела полочка с книгами, а возле нее висел на гвоздике мешочек с зерном и разные скребки для чистки голубятни.
По железной крыше мелко стучал дождик.
Я стал глядеть на голубей.
Это были представители разных пород, и все же они удивительно походили друг на друга.
«Странно, – думал я, – что общего между длинноносым почтарем-великан-цем и малышкой-чайкой, у которой клюв как пшеничное зернышко? А вот чем-то похожи…»
Бывает, что простое трудно заметить из-за того, что оно не бросается в глаза. Только хорошо привыкнув к серому воздуху чердака, я понял, в чем дело. Все птицы, за вычетом двух желтых голубей, были сизых диких цветов.
Странно! Но у каждого свои вкусы, и я не стал задумываться над этим странным подбором птиц.
Надя тем временем продолжала свой рассказ:
– Он очень любил петь, и всегда в его песнях шумели веточки и пахло кедровым орешком и еще чем-то – стреляным порохом, может быть.
В восемь моих лет отец достал из сундучка легкое ружьецо, двадцатый калибр, ижевку, сказал:
– Для начала это. Ну-ка, пальни!
Я просунула ложе под мышку – ружье-то длинное, никак его к плечу не приставишь – и пальнула. Отец снял с ветки спичечный коробок, долго оглядывал его, сказал, вздыхая:
– Ни дробины. Иди домой, дурочка. Я попросила:
– Дай еще стрелить. Попаду. Отец нахмурился:
– Не горячись – простынешь. Мама послушала меня, сказала:
– Вот и ладно. Нечего в лесу ходить. Дерева да звери, больше там ничего нет. Зачем тебе?
На другую весну отец стал собираться в лес, поглядел, как я обшивала своих кукол, заметил:
– День долог, а век короток, дочка, – и кивнул матери: – Подвяжи-ка ей мешочек за спину. Лесовать пойдем.
Мама поджала губы, вздохнула и стала готовить еду в дорогу. Покидала я своих кукол на сундук, взяла ружье, и мы ушли в тайгу.
Я тогда про тайгу так думала: это как глубокое зеленое море, а мы пойдем с отцом по его дну, и кругом будут Кощеи Бессмертные и русалки. А посередке сидит волосатый таежный бог, и брови у него как сосновые лапы.
Мы шли по тропочкам и даже без дорожек. Скажешь что бате, а он идет молча, потом кинет на меня глазом:
– А? Что ты спросила, Надя?
Я потом поняла: он шел и думал, все подмечал, что в болотечке, на траве, под ветками. Станет вдруг, приложит ладонь к уху, нахмурится:
– Заболела, старенькая…
– Кто заболел?
– Сосна вон та. Разве неясно?
– А почему?
– Ну, просто. Глянь, на ней дятел сидит, кормится. Значит, жучки-короеды в дереве. Хворает сосна.
А то сорвет на ходу головку поникшего чертополоха, тронет пальцем колючки. Потом взглянет на яркое солнышко, качнет головой:
– Вёдро будет, дочка. Без дождя пойдем, – и уже без вопроса пояснит: – Когда несильно колется – к дождю. Это оттого, что жмутся перед непогодой колючки к головке и, выходит, тихо ранят палец. Ну, а коли к ведру, – растопырит сорняк иголки и жалит, как комар. Вот и сейчас так.
К ночи мы остановились у озера, отец сделал шалашку, разжег костер. $ лежала под ветками, слушала, как вздыхает вода, и смотрела в дырочки на звезды. И мне опять казалось, что я – на дне моря, а с берега на меня смотрят всякие глаза.
Ночью проснулась. Сильно трещал костер, и прямо над головой, казалось, отрывисто кричал козодой.
Я открыла глаза и увидела: у костра сидят дедушка Трофим и еще один совсем незнакомый мне старик. Дедушка Трофим называл его, незнакомого, Тишей.
– А что ж, – говорил дедушка Трофим, – очень даже это может быть, паря. Верный человек сказывал, в Увильдах щуку поймали за три пуда и карпа в пуд. Давненько, а было.
Отец смотрел не мигая в огонек костра. Отзывался задумчиво:
– У нас на Урале, дед, все крупно.
Тиша сосал трубочку, покачивал головой, поддакивал каким-то своим мыслям, молчал.
Дедушка Трофим увидел, что я проснулась, сделал смешное лицо:
– Ну, здравствуй, вертуша! Помолчал, пошевелил губами, добавил:
– В лес, значит, пожаловала? Это хорошо. Лес, он живой, Надя. У каждого деревца своя мордочка есть.
Отец молча курил трубку, глядел не мигая в огонь, и глаза у него были белые, странные.
– А вот ты познакомься с Тишей, – вдруг сказал дедушка Трофим, – безжелчный он человек и рассказчик хороший.
Волос на Тише был бел как снег и жидок. Тощие прядки спускались на лоб, натекали на уши, и от этого он казался и вправду лесовиком.
Отец мне рассказывал потом, что предки старика Тиши пришли на Урал пешком с Украины. Тогда, двести лет назад, Россия укрепляла свои границы по Яику. Пришлые люди построили десяток крепостей и затем двинулись на север. Здесь, в лесных дебрях горного хребта, они возвели еще три крепости и остались в них на житье.
В ту пору уже трудно было отличить южного казака от коренного, так переплелись их обычаи и язык.
Дед Тиша сохранил от предков украинскую речь, правда, она сильно смешалась с русской, и веселую доброту южан. При всем том, он был осмотрительный и трезвый человек.
– Кто есть птица? – спросил меня дедушка Трофим, вытягивая над огнем толстый и жесткий, как сучок, палец.
Не дожидаясь ответа, подсел ко мне ближе, снизил голос до шепота:
– Вечерком на закрайке болота сидишь, а с воды к тебе туман течет, будто дым… И коптись на тыщу лет жизни в этом дыму…
– Закохався, як черт в суху вербу, – гладко вставил дед Тиша, не упуская случая «укоротить» своего приятеля.
– А кругом всякий горластый народишко, – продолжал дедушка Трофим. – Кругом птица поет. Господи боже мой! До чего ж мила на земле птица! Только слушай ее. Вникни в птичье словечко – и всякую тайну узнаешь. И живи тогда неделями и месяцами в лесу, каждая ветка – крыша, каждый кустик – изба. И тепло тебе там, и радостно…
– Така хата тепла, що спотиешь дрижачи… – пояснял дед Тиша.
Отец посмеивался в усы, не перебивал стариков, и я видела, что он доволен.
Теперь, через годы, я знаю, почему не сердился отец. Наверно, дедушка Трофим, как все охотники, был немного фантазер, а дед Тиша разными своими замечаниями и поговорками охлаждал его пыл и возвращал на землю.
– Гляди, – не унимался дедушка Трофим, – муравьи да пчелки последние взятки несут. Артелями живут, и работа спора. Ближе всех они к человеку в лесу.
А вон за старицей беляк над стерней плывет, будто по воздуху. И посмотреть со стороны – никак не угадаешь, что это смертный бег у зайца. А оттого смертный, что прихватили гончие беляка на глазок. Вот-вот натекут на зверя, вот-вот придавят косого!
– Гирке його життя, як полынь, – теребя бородку, соглашался дед Тища.
– А-а, ты все свое, – сокрушался дедушка Трофим. – Помолчал бы.
– А что ж, – охотно кивал тот головой, – вы мовчите, а я буду слухаты.
Дедушка Трофим вздыхал и снова принимался за рассказ:
– Каждое место на земле по-своему занято. Версты за три отсюда потные луга пойдут, а дальше – небольшие озера, старицы. А там – рыбаки. И у них своя музыка есть. Вот, скажем, рыба тяжко всплеснула, камыш под ветерком прошелестел, мелкая птичка на бережке запищала. Добрая штука жизнь, Наденька!
– Вси дивчата голубьята, а де ж ти чертови бабы беруться? – неизвестно у кого справлялся дед Тиша. – А? Де?
Дедушка Трофим непонимающе смотрел на своего приятеля и вдруг начинал багроветь. Видно, дед Тиша был против того, чтобы его друг тратил столько времени на маленькую девчонку. Все равно не стать ей лесной бродяжкой, а вырастет из нее обыкновенная тетка, избяная душа.
– Вот поперечная пила! – сокрушался дедушка Трофим, косясь на приятеля, и продолжал: – А голуби, Надя?! В нашем лесу и голубь водится. Милая это птица. Витютень вот, иначе – вяхирь называется. Коли присядет он на присохшую вершину березы, то и разглядишь его славно.
А найти нетрудно – услышишь воркованье, низкое, густое: «Ку-у…кур-ру-у› – там и витютень. Весь он, как радуга, светится: тут тебе и голубой цвет, и винный, и красно-серый, а на зеленом зашейке солнце играет…
Дед Тиша мирно молчал, чуть прижмурив глаза. Тайно взглянув на него, дедушка Трофим возвращался к рассказу:
– А еще у нас на Южном Урале клинтух есть, горлица тоже. Добрые голубки.
Мой отец лежал на спине и, не отрываясь, смотрел в звездное небо. Я не знала, слушал ли он рассказы дедушки Трофима о следах разных зверей, о грибах-работягах. Ничего нельзя было прочесть на лице у отца.
Внезапно он сказал:
– Я вот о чем думаю, деды. Бывает тихое время, а бывает такое быстрое, что и не уследишь за ним. Вот сейчас смотрю я на небо, что в нем? Ну, птичка ночная, летучая мышь изредка, звездочка дальняя горит…
А промчится совсем малый срок, и станут по всему небу машины летать. На Луну, на Марс, еще куда-нибудь. И никто не удивится этому: привыкнут, как привыкли к огоньку поезда посреди ночи…
Он помолчал, заключил с улыбкой:
– А все равно, что б впереди ни случилось, останутся на земле для счастья человека и цветы, и травка, и птицы всякие. Голубь, конечно. Пусть они все живое радуют…
Он еще что-то говорил, а я только немножко закрыла глаза, да и заснула. Но, кажется, тут же меня кто-то потряс за плечо, сказал весело:
– Подыми брови-то, рассвело!
Это меня отец поднимал утро встречать. Дедушка Трофим тоже тормошил, приговаривая:
– Вставай же, а то урманный придет, все волоса спутает…
Я открыла глаза, увидела, что вокруг уже широкий свет; рядом со мной стоит лайка, хвост калачиком. А я ее и не видела ночью.
Пока готовили завтрак, все молчали.
Похлебав жидкой кашицы, отец сказал:
– Поеду я. Надо и мне послужить в солдатах.
– Так, – склонил кудлатую голову дедушка Трофим. – С богом, Кузьма.
Дед Тиша потер залысины на черепе, сощурил глаза:
– Коли на фронте худо будет, и мы сгодимся. Может, и скрестятся наши тропочки.
Я догадалась, что, пока спала, они говорили о серьезном.
Отец часто в последние дни свешивал голову на грудь, умолкал, надолго отданный своим мыслям.
Иной раз, посадив меня на колени, говорил:
– Я ж старый партизан, Надька. А меня на фронт не берут. Это как?
– Да почему не берут-то? – ужасалась я этой несправедливости. Мне хотелось, чтобы отец, как и в революцию, скакал вперед на коне и белые разбегались в страхе от его шашки.
– Старый, говорят, я.
Я тоже ругала тех людей, а мама, наоборот, радовалась.
Как только солнышко высунулось из-за леса, отец поцеловался с дедушками, и мы пошли домой. На полпути, там, где дымилось сизое болото, отец остановился.
– Вот уйду я на фронт, Надежда, – заговорил он, – и всякое может быть. И так случиться может – не вернусь.
Сощурил глаза, стянул с волос фуражку, замахнулся:
– А ну, ударь, дочка.
И кинул фуражку в воздух.
Теперь уже приклад мне не надо было совать под мышку, и фуражка упала на землю, вся как решето.
– Добре, – порадовался отец. – Помирать мне будет легче, в случае чего…
Через неделю он уехал на фронт, и потом мы получали короткие письма, что жив и здоров.
Было странно, что батя не снайпер, не конник, а только повозочный, который управляет пароконной повозкой.
А мама молилась и говорила, что на повозке, даст бог, и не убьют и что скоро конец войне.
Дедушка Трофим приходил в гости, согласно кивал головой и подтверждал, что не должны бы убить. А дед Тиша ворчал, потому что это война и ничего наперед не известно.
Однажды они принесли мне двух сизаков, сделали для них на чердаке гнездышко, и мне сразу стало легче, будто подружками обзавелась.
Долго-долго сидела я, бывало, с голубями и все говорила им о папке, и что он вернется и тоже будет радоваться им.
Папу убили на окраине Берлина в конце апреля сорок пятого года, за несколько дней до победы. Мне было уже десять лет. Мы плакали с мамой и не знали, что делать и как теперь жить.
А в День победы к нам в дом пришли дедушки Трофим и Тиша, сели оба против мамы, и слезы текли у них по лицам. А лица были такие серые, будто с этими слезами уходила из стариков последняя жизнь.
– Ах, Кузьма, Кузьма! Сгинув, як березеневый [1] сниг… – тоскливо говорил дед Тиша.
[1 Березень – март (укр.).]
– Был ты, Кузьма Беленький, человек-корень, – утирал слезы дедушка Трофим. – А мы над тобой листочками шумели… Посохнем мы без тебя, Кузьма…
Мне хотелось обнять стариков, спрятать у них в больших ладонях голову и плакать, плакать…
А потом – одна – я Думала об отце и о дружбе, которая завязала их узелком.
Они всегда уважали отца, любили его. А за что? Я не знала. Жизнь в лесу шла тихо и неприметно, и отец жил, как все. Может быть, их дружба шла оттого, что все они были мечтатели, умели радоваться красоте, немногословно любили свою землю и свой народ. Наверно, оттого.
Летом старики проводили нас с мамой в город, и показался он мне скучным и чужим. Деревья редкие, низкие. Птицы тоже какие-то ненастоящие: воробьи, вороны. Проныры хитрющие, теребилы.
А потом я привыкла к городу, и мне даже нравилась узенькая сильная река и машины, спешившие, как муравьи, по своим дорогам. Но все равно я не позабыла свой лес, синие старицы, перекличку зверей… Я нашла мальчишку-голубятника и спросила, где птичий базар. И вот ходила по этому базару и радовалась, потому что там можно купить за маленькую денежку живое, с крыльями счастье – голубя.
Я покупала одних только синих птиц, похожих на дикарей в лесу. Пять лет разводила почтовиков, синих байтовых оми-чей, сизых чубатых. Потом подумала, что зря выбираю из радуги только один цвет, и купила желтых.
Когда было время, уходила вот сюда, на чердак, к своим птицам, сидела возле них, и мне казалось, что они воркуют, как витютьни на сухой березке.
В воскресенье срубила за городом маленькую сосенку и поставила деревце на чердаке.
Иногда наведывались к нам дедушки Трофим и Тиша. Они стали совсем ветхие и прозрачные. Приносили грибки и ягоды и, отвечая на вопрос, качали головами:
– Да что ж – кряхтя живется. Бывало, дедушка Трофим крепился и, стараясь улыбнуться, говорил:
– А ничего живу. Для любопытства живу. Как и раньше.
Они мне всегда говорили про лес, и сами были как частица этого леса.
– Ах, город, город! – говорил дедушка Трофим, и мне непонятно было – радуется он или грустит. – Ты бы, Наденька, окромя голубей, снегирей сюда привезла, чечеток, что ли. Они ведь быстро множатся, птички-то…
Они.уходили, а я думала: «Правда, надо так сделать. Пусть каждый человек посадит в городе елку или сосну, да так, чтобы стояли деревца тесно, взяв друг дружку за руки. Ведь это хорошо будет?»
…Она вопросительно посмотрела на меня, и я согласно качнул головой, потому что я всегда желал и стремился к этому.
В сетчатом загоне заворковали голуби. Надюша ласково взглянула на птиц, сказала:
– Меня теперь не только мальчишки, но и взрослые из-за них «голубиной теткой» дразнят. А мне нравится.