Про Федоркина – меньшого



Рассказ


Николай БЕРСЕНЕВ

Рисунки Н Мооса


Николай Владимирович Берсенев родился в Златоусте в 1916 году. Получив неполное среднее образование, пошел работать учеником электрика на машиностроительный завод имени Ленина. Затем – годы службы в Советской Армии и возвращение в родной город, работа электриком на металлургическом заводе. В это время Берсенев начинает публиковаться в периодической печати.

Сейчас Николай Владимирович работает в комбинате строительных материалов и изделий.

«Про Федоркина-меньшого» – первое крупное произведение автора.


Южноуральское село Егино лежало близ прямоезжего большака, скреплявшего равнинное Приуралье с центральной Россией, и не миновали его бурливые волны гражданской войны, катившиеся но всем дорогам государства.

К тому времени фронт отодвинулся далеко па юг, но по ночам гремели кулачьи обрезы, горели избы активистов, но задам сел мотались шайки беляцких недобитков. Обычно к ночи гельеоветовцы, комбедовцы, комсомольцы сбивались в один щетинившийся железом кулак, чтобы удержать власть на местах. Да как-то осенью тихомолкая черная ночь над Егино разлетелась в куски от конского топа и выстрелов…

Все эти неласковые годы ходили сельчане в обнимку со смертью) и голодом, немало выпало им увидеть огня и горя. Так что теперь не сильно они перепугались и, привычные ко всему, только перебрались, волоча за собой одеяла, кто в подвалы, кто в чуланы…

Примолкло и затаилось село, а наутро, кое-как скоротав шумную ночку, осторожные егинцы вызнали, что пожаловал к ним на село есаул Терех с казаками. Был, видимо, это какой-то небольшой клок, вырванный красными из волчьей шубы атамана Дутова, да улетевший от возмездия. С замиранием пялился егинский люд из окон, из-за плетней на гарцующую но сельской площади разномастную толпу вооруженных всадников, перетолковывался меж собой:

– Чернющий, чисто ворон… С кинжалищем на боку… Кто такой?

– Аристарх Терех… Али зенки полопались? – Гутарят, в Ярмовке ихнего кузнеца наворотах распял…

– А еще ране деревеньку на Лысой горе у сю перещелкали…

– Его дело… Усом шевельнет – и голова с плеч, ровно пуговица…

В глаза бросался толстобрюхий всадник на мухортой кобылке, сидел он избоченясь, и все к нему цепко приглядывались, чтоб сразу скакать по его знаку.

Был Аристарх Терех красною пулею мечен – колупнула она ему скулу и слегка к уху вздернула. От волчьих ли скитаний своих, от подпирающей ли старости, от винопийства ли великого и грубой случайной еды, а только безобразно был толст есаул. Кажись, только френч да перепоясавшие его вдоль и поперек ремни поддерживали в пем вид человеческий, а не то расползся бы есаул по сторонам, как тесто из разбитой квашейки…

Узналось, что недобитый есаул, отрезанный от армии, очутившись во главе бездомовных, отчаявшихся людей, не хотел ни оружия сложить, ни кому-либо подчиниться. «Мы вольные казаки, мы сами но себе, мы изволим гулять!» И это, пожалуй, были единственные крепи, державшие в куче его щипанную конницу сабель в сорок, превращавшуюся мало-помалу в обыкновенную банду. Оборонял Терех – и сам, верно, не знал – то; ли безвозвратно рухнувший великорусский престол, «добрый» старый режим, то ли собственное предсмертное разгулье…

– Гли, гли, – резанул из-за плетня женский голос – Егор-то, кривой черт! Ишь выпялился! Один из братьев-подкулачников Истоминых,. одноглазый Егор, бывший сотский, вертелся среди казаков. Успел, проныра! Орава есаула вошла в село поздней ночью, а наутро прифранченный Истомин уже ручка лея с самим атаманом…

Куцая есаулова вольница держалась кучно, заняв для жилья школу и огромный – на отшибе – поповский дом. Вели себя казаки так, будто по ним тут крестьяне до смерти истосковались и все глазоньки просмотрели, их поджидаючи.

Спрос на самогон и харчи сам говорил, что за войско привалило в село. Долгое время рыскали казаки по степи, уходя от погони, было туго с провиантом, и теперь, по выражению егинцев, они «обжирались до не можу». Начали казаки шакалить по селу, не спрашивая хозяев, лезть во хлев, в подполье, выискивая, что получше. А к вечеру были разлюли-иьяны, горланили песни, пластались в карты, дрались – сверкали ножи, дело доходило до пальбы.

В школе поселился сам есаул с близкими ему казаками, видимость штаба там создавал, только какой там штаб – притон воровской! В штабе те же карты, в нос шибало махрой, перегаром сивушным. Сам Терех тоже был до хмельного охоч, только пил больше в одиночку.

Откуда-то приволокли в каморку есаула пухлую купеческую перину, швырнули ее на нары: «На, ваше благородие! Отдыхай от ратных трудов…» Но Терех тот пуховик за насмешку посчитал, забросил в угол, заместо него две казацкие шинельки: одна на себя, другая под себя – мол, воин я или дрофва подбитая?!



Окружение его – человек восемь, а приближенных только двое: урядник Семенов, пожилой сивоусый мужчина, дальний, свойственник Аристарха Тереха, и, как его прозвали сами казаки, есаулов мопс – татарчук Маратка, будто бы сын владетельного бека, большого азиатского начальника.

Щеголял Маратка в коротенькой серой шинельке, из-под нее выглядывала гимназическая тужурка со стоячим воротником, офицерская фуражка и желтой кожи австрийские сапоги дополняли его пестрый наряд. Татарчук ловко сидел на красной лошадке и зло позыркивал раскосыми смоляными глазами по сторонам. Он тенью крался за есаулом и, как говорили, был безрассудно жесток, готовый по любому поводу, а тем более по знаку Тереха в кого угодно пальнуть. Его побаивались самые отчаянные головы, а есаул был снисходительно ласков с ним.

Вот и вся головка полусотни…

Прошло два-три дня, и объявился на селе еще один невиданный доселе чудной гость. Ло-бастенький, чуть больше метра ростом, серые сальные волосенки шею позакрыли, в сосульки свились. Одет был хлопчик в дырявый малахай со взрослого плеча и такой длины, что ходить неспособно, хоть и подхвачено случайное платье льняной опояской. На голове картуз не картуз, а так – воронье гнездо, к ступням голых, черных, потрескавшихся от грязи и солнца ног подвязаны кусками бечевок порванные по бортам бабьи чо-боты. Под глазами, как у махонького старичка, синие горестные мешочки, лоб избороздила совсем мужицкая складка, глаз не подымает от земли, глядит сердитышем, а может, лютое горе затаил его взгляд. За спиной торбочка, с кусками или еще с чем…

Был недоросточек юрок, на ножки поверток и, подхватив полы своего трепаного балахона, таскался по всему селу, задерживаясь в местах. полюдней, где галдели, роились казаки, где терпко и вкусно пахло. Дольше всего застревал он на сельской площади под тополями, как раз напротив школы, где прежде было что-то вроде майдана: тут тебе и шумный торжок, тут тебе и развеселый шинок – и текли сюда со всех концов села и других мест землепашцы, чтоб обменяться новостями, перекинуться словечком-другим и пропить завалявшийся грош, а не то и урожай на корню…

Теперь тут суета другого рода: у входа в деревянную школу стоял бородатый казак – часовой, и еще два или три казака толклись возле крмльца, слышались их грубые толоса, конский переступ и сап – тут же и коновязь, пара всегда заседланных лошадей для нарочных.

Сидел хлопчик под тополями, конался бездумно в дорожной пыли и собственном грязном носу, когда кто мимо проходил, будь то мужик или женщина, бросался с криком:

– Деинька, дай грошик!

Это было, видно, все, чему научила бедного малого беспритульная, бродячая, голодная житуха.

И крестьяне признали в нем дурачка, блажен-ненького, богом обиженного и заброшенного к ним волею неразборчивой военной судьбы, и стали подавать кто что мог. Дурачок повеселел, был приветлив с егинцами и скалился, строил рожи, когда мимо косолапили казаки.

Вздыхали над ним с причетом жалостливые егинские женщины, горюнились:

– Для нас – дурачок, а для родимой-то матушки, небось, ягодка боровая…

– Был, поди, и у него дом – теплая пазуш-ка… Ныне три кола вбито да небом покрыто…

Босота сельская увязалась было за ним, завыла, заулюлюкала на все голоса, но знакомства близкого, как ни силилась, свести не смела. Оборвыш или деревянно молчал, или неожиданно, вдруг обратя к ним страшное свое сморщенное лицо, протягивал черную, сложенную в горсть ладонь:

– Деинька, подай грошик!

Ребятишки кидались врассыпную, напуганные неизвестно чем. Так и отстали от него, а как чужака забижать не смели, страшила их, внушала жалость и уважение тайна происхождения оборвыша и появления его у них в селе.

Думали, что ночи он коротал в овине за селом, на самом же деле никто не знал, куда смывала его сгустившаяся темнота и откуда чуть свет он брался под тополями. В* поле под шапкой, поди, ночевал…

– Эй ты, сверчок! – кричал порой ему сивый истопник Петрович со школьного двора, где он жил и вел хозяйство, и махал рукой, пока побирушка не замечал его.

Радостно лопоча, бросался мальчишка со всех ног к старику. Такое приглашение сулило ему сытный горячий обед, а Петрович в свою очередь за миску похлебки и ломоть хлеба с мякиной получал дарового, хоть и малопонятливого помощничка. Поев и объяснившись где знаками, где словами, а где и тычком, старый и малый шли на задний двор «дров потюкать»…

Все так бы и шло своим чередом: казаки помаленьку обирали бы мужиков, докапываясь до их потаенных запасов, кутили да шалаберничали по селу, а те бы злились про себя, скребли в затылках да сдерживали б неуемные бабьи языки, чтоб не накликать беды покрупнее.

Вспоминали про своих ныне отсутствующих молодцов. Эх, кабы был тот, да кабы этот! А чаще всего приходили на ум местный сорви-голова Сенька Тарасов, заблудившийся где-то на дорогах германской войны, и покойный весельчак и агитатор Пашка Чугуев… Уж эти б что-нибудь да придумали!

Серчали: где же она, та самая власть? Куда она смотрит? Где комитет, почему не шлет войска, чтоб окоротить вора-есаула?

И все тан бы и шло своим чередом, не начни с некоторых пор совершаться на селе загадочные беспорядки…

Началось с малого. Как-то рано поутру взбесилась есаулова мухортая кобыла.

Вышел росистым утром Терех на скрипучее школьное крыльцо, потянулся со сна до хруста в костях, посмотрел из-под руки без видимой цели в осеннее стальное небо, поправил на грузных плечах окрестившие его ремни и, приняв из рук молодого черноватенького казачка поводья, прямо с крыльца плюхнулся в седло, намереваясь дозором объехать окрестности.

Лошадь взвилась на дыбы, поддала крепко задом, и только наезднический опыт позволил остаться есаулу в седле. С кровавой, пеной у рта взбеленившееся животное понесло его за край села, и что там было – неизвестно, только вернулся вскоре ездок весь в пыли и на своих двоих. Тройка верховых помчала в открытое ноле и заарканила зауросившую кобылу. Расседлав, отыскали пару острейших колышков, стоявших торчком под седлом и коловших лошадь до одурения…

Своего вестового есаул избил до крови и обеспокоился: полусотня переживала дурное время, степные плутания давали себя знать, полтыщи верст рысили, и все крюком, заметая следы. До смерти надоела болтанка в седле, затощали без воды, без еды, завшивели, с оружием, коньми тоже было не густо – оттого и забежал есаул на дневку в село, чтоб подновить коней да подкормить людей, которым на голодное брюхо и воевать совсем расхотелось… А в селе застряли, повелось пьянство, непочитание чинов, грызня пошла промеж казаков – при таком положении дел эта злая шутка с колышками могла быть равносильна полному подрыву авторитета Тереха как начальника. «Кто-то дует губу на мое, есаула, место», – так мыслил про себя честолюбивый есаул.

Не забылся и тот случай, как в середине ночи сразу в двух местах загорелся поповский дом. Деревянище постройки сгорели дочиста, прихватив с собой заодно двух пьяных казаков в конюшнях и несколько лошадей.

Ночь была тихая, поповские хоромы стояли на отлете, и егииские мужики шибко не беспокоились за огонь: сбившись в кучу поодаль и разинув рты, они со скрытым злорадством глазели, как языкастое пламя лижет стропила, как в одних исподниках прыгают возле огня в бессильной злобе встрепанные, растелешенные вояки.

Крестились богомольные, видя беду своего духовного поводыря, в жаркой полосе света сновала, кувыркалась ребятня, что-то бестолково визжал, вьюном вился в толпе дурачок…

Только разошлись люди с пожарища и подушки. головой еще не коснулись, как были снова согнаны к школе. Гуртились, шушукались. Когда толпа загустела, на крыльцо вышел есаул и, зло дымя носогрейкой, долго манежил, мучил людей тяжелым молчанием. Потом урядник Семенов, видимо, ранее наученный им, стал рядом с есаулом и, взглянув на лес шапок и платков, стащил с головы свою, баранью, попросил толпу:

– Крещеные! Выдайте поджигателей, не то роспуску вам не будет.

Егинцам сказать было нечего, шепот недовольства разъедал толпу.

«Оказывается, сиволапые не осчастливлены моим угощением на селе», – с ядовитой усмешкой подумал про себя Терех и взмахнул нагайкою: – Молчишь?! В таком разе потолкуем с тобой в открытую, люд крестьянский…

И стал есаул сиплым голосом швырять в груду егинцев скучными, затертыми словами.

– Казацкая доля, – дудел он, как поп с амвона, – от мужиков разнится разве тем, что, окромя пахать да сеять, казак может крепко сидеть в седле и владеть шашкою. Казак сумеет завсегда за себя постоять и за всех хлебопашцев. Это вы должны всегда понимать и держать их сторону, а они за вас живота не пожалкуют…



– Деинька, – вдруг пискнуло в толпе, – дай грошик!

Волна осторожного смеха колыхнула сходку.

«Вот-вот, – закивали друг дружке кудлатые головы стариков, – ты нам для начала дай хотя бы на грошик, а там уж и бери!»

Двое-трое ретивых казаков вроде б пырну-лись в народ, взмахнули прикладами, но старики и женщины сбились поплотней, незаметно отправляя в задние ряды неизвестно откуда вынырнувшего малого.

– Советская власть, – мелко затрясся жирный подбородок есаула, – власть рабочих и городских, а для казаков и крестьянства надобна своя власть, особая, земельная…

Думал есаул Терех, ломясь сюда через степь, что он на верном ходу, обнадеживал казаков – ждет их богатый приуральский приемистый крестьянин, и им снились рубленые, полные зерна амбары, гладкие кони, а тут… Вот уж поистине выходило: видел во сне кисель, да ложку не взял!

Рассчитывал Терех на свою сторону с десяток молодых богатеньких мужиков склонить, иод ружье поставить, а тут на тебе – одна дремучая голытьба, старики да женщины. Теперь он и хотел вызнать, где крестьянский молодняк, стариков сыны, женины мужья и мальцов отцы. Если где в степных балках хоронятся, для них лучше будет выйти к нему с повинной, а уж его воля будет, голову ли сечь, зачесть ли в недостающие многих сил конное войско.

– Молодой мужик весь ушел кто куды. Если б он оыл на местах, не было бы ни у тебя казачков и у других солдатиков, – так напрямки высказался угрюмый старик Тарасов, неписаный верховод в селе, выступив вперед я стянув с головы заячий-треух. – -А что до коней, какие у нас кони, если лежим мы на прямоезжем шляху, а по нему идет и едет гибель народа, и всем коней треба!

Как только Тарасов начал говорить, кривой Истомин посунулся к есаулу, желая, видимо, Терека на старика разгорячить:

– Старый своебышен. Скажет, бывало, ему староста слово, он ему три. Семенко же, щенок его, пуще того смутьян, задериха и бражник. По причине войны в селе отсутствует…

– Мой Сенька, – хрипло крикнул Тарасыч, видно, почуяв, что там такое мог кривой Егор нашептать про него есаулу, – мой Сенька полный георгиевский кавалер, а не то, что ты, пес… Мой Сенька, если он сгиб, так сгиб храбро, а не то, что ты, пес… Мой Сенька, если он чью сторону взял, так будет крепко ее держаться, а не то, что ты, пес!

Надо было видеть, как подпрыгнул Егор, как подлетел к старику с развернутой рукой, а тот только так слегка глаза на сторону свел да и спокойно вполголоса кинул:

– Мой Сенька, если он только жив, из-под земли тебя вынет и из пушки смолкнет…

И отступил Истомин, помрачился, видно, еще свежо ему помнился отчаянная голова Тарасов Семен, его острый, как коса, язык и увесистый, как булыга, кулак.

Народ долго не распускали. Даже самые спокойные из сельчан потеряли всякое терпение и выдержку. Женщины, наругавшись вдоволь на позевывавших в ладони усачей, заголосили. Их рев подхватили малые ребятишки, поднялся невообразимый шум. Неизвестно, чем бы все кончилось, не раздайся с краю села выстрел.

– Геть! – взвизгнул есаул и, шлепнув в седло мешок своего тела, поскакал на стрельбу, его шакалы – за ним. Люди кинулись по домам.

Тревога оказалась напрасной. Разгоряченные поисками казаки стреляли в удиравшего борова…

Как-то утром, поеживаясь от холодка, протопал к себе есаул. Последовало приказание, и истопник Петрович с охапкой березовых дров пошел в кабинет к начальству.

Вскоре задымила одна из труб школы, а через несколько минут ударил взрыв. Когда куча казаков, давясь и панически крича, вломилась в дверь, там стоял густой столб дыма и пыли, печь была разворочена, а сам Терех торчал посередке комнаты на коленях и корчился от жестокой боли, держась за низ живота.

– Истопника! рявкнул есаул, увидев казаков и по возможности принимая приличную позу. Сволочь!

Петрович ни жив, ни мертв стоял за дверьми. Его схватили и поставили перед грозными очами атамана. Перепуганный насмерть старик едва держался на ногах, Терех дико глянул на него и только слабо махнул рукой – жалкий вид старика говорил сам за себя, страх его превосходил намного испуг и боль самого есаула.

– Выпороть… Чтоб умней наперед был, сивый мерин!

Истопника двое дюжих, вдруг повеселевших казаков поволокли на задний двор и, разложив на бревнах, без жалости отодрали нагайками.

По селу учинили сыск, это ничего не дало, повальные обыски тоже. Полсела за грудки перехватал есаул, смертной карой грозил, но и из этого ничего не вышло. Никто ничего не знал.

Петрович лежал у себя в боковушке и только мычал. Истомин Егор, как местный и вхожий в штаб человек, был с пристрастием обыскан и при этом сильно помят казаками.

Угрюмился атаман, по целым дням молча носогрейку сосал, страшно дергалось после взрыва его правое веко. Кто-то ненавидящий до безумия старался всеми силами извести со света есаула.

Диковинно получалось. Вошли в село казаки, как в свою вотчину, а угодили будто в засаду. Где только можно, ощетинились штыками охраны.

По избам ходили казаки, те, что позлей, были люты на расспросы, допытывались про коней, про хлеб, а больше всего про комитетчиков, про тех, кто кумился с красными. При этом не бил и не грабил только ленивый.

Заарестовали старого Тарасыча, с ним -местного чеботаря Алексашку: не стерпел и брякнул заковыристое слово егинский книжник-грамотей. Взяли замахнувшегося слегой на мазурика-казака мужичонку, заеденного нуждой и всю жизнь ишачившего на богатеев Истоминых. Взяли и еще троих пожилых, смирных, лапотных мужиков, по доказу – комбедчиков. А еще – крикастую бабу, солдатскую вдову и «незаможеницу» Польку Батищеву. Отвели их в школу и тычками в спину впихнули в угловую комнатушку, до норы заперли…

Только отзоревали егинцы – глядь, под окнами опять казаки: марш, марш на сход!

И снова гуськом потянулся люд к площади, а сзади казачки с плетками – для тех, кто нерадиво ноги переставляет. Когда люди затопили площадь, начался правеж. Маратка одним движением бровей есаула был приведен в действие, и из-за дверей и окон школы раздались мученические стоны, вопли, брань и пронзительный вой, резавший сердца и уши сельчан. Самих наказуемых не было видно, и тем мучительней слушались их голоса, полные боли и страдания…

С неподвижной бурой рожей, как идол, стоял есаул на крыльце, жутко моргало его синее веко, он пощелкивал в такт по черному яловому сапогу плеткой, точно гвозди вбивал в гробы истязуемых.

Люди стояли, низко нагнув головы, были подавлены. Среди них убивался, заливался слезой, бил себя в грудь маленький оборвыш. Женщины плакали, кричали из толпы:

– Опамятуйтесь, злыдни! Что вам женка-то сделала?!

Наконец, Терех махнул плетью, расправа закончилась, и на крыльцо, как кули, стали выкидывать несчастных.

Толпа подхватила их и бросилась по домам…

Не ел, не пил есаул, злая дума грызла засиневшую его голову. Чуял Терех – дни его сочтены, уж и казаки доносили, что красного войска идет – страсть…

В полусотне и плохонького распорядка не было, фуражом, провиантом никто не занимался, пробавлялись кто чем мог. А чистка, седловка, перекличка – все это как давно позабытые игры детства, хоть разорвись надвое есаул. А тут еще посланные в разъезд казаки не вернулись, по домам «втикали»…

Когда мрачный, с наморщенным лбом Терех переходил через площадь, мальчонка лохматым шаром ему иод ноги:

– Деинька, дай грошик!

– Геть! – рыкнул занятый неисходными мыслями есаул и по привычке кинул правую лапищу на эфес шашки, висевшей у него сбоку.

– Гы-ы, – показалось это забавным дурачку, и его рот растянулся в ухмылке, а из-под свалявшихся в комок грязных косм злой, пытливейший зрачок уколол.

«Экий звереныш, – подумалось есаулу, – дурак дураком, а глазищами-то как стрижет!»

Вошел к себе и освободился от ремней, раз-мундирился, а все не мог отделаться от занозы острого, неприязненного взгляда недетских, холодных глаз. Есаул подошел к окну и стал смотреть на площадь.

– Так то ж Винька, малец присталый, – сказал пожилой казак с длинными вислыми усами, ожидавший у дверей приказаний есаула. – В Новоглинке его можно было возле поварни углядеть… В Смолевке то ж… Опять же, если Крещенскую взять… Всякая животина исть хочет!

– Стон! – хлопнул ладонью о стол есаул и гаркнул в дверь, за которой кто-то подобострастно скребся. – Истомин, а ну входи!

Вошел в суконной поддевке подхалимистый Егор и уставился единственным глазом на Терека: что тот скажет.

– Егор, это вашего села «животина» возле штаба пасется?

Недогадливый Истомин ответил не сразу, а сначала подумал, о ком это так не просто изволили выразиться их благородие, и, наконец, расчухав, доложил:

– Никак нет… Если правду молвить, оно появилось сразу же с вами… Разве что на другой день… Черт-те что! Балахон какой-то, не поймешь – то ли девка, то ли парень.

– Вот что, – ласково, по-кошачьи улыбаясь, сказал есаул, о чем-то, видно, про себя догадавшись. – Ты мне его приведи сюда… Тихо-мирно чтоб!

И когда Егор ушел, выпятившись в дверь задом, Терех, раздувая щеки в игривом посвисте, подошел к окну. Открывшаяся перед его глазами площадь с тополями была пуста. Рванулся от окна озверевший вдруг казачий главарь, закричал во всю свою немеренную глотку – поле тели во все концы села конные казаки, но мальчонки и след простыл…

«В Новоглинке у нас казаки животами дюже маялись… В Смолевке четверо коней ни с того, ни с сего пали… Опять же в Соловках на засаду напоролись, едва живы ушли… Эко оно шк ладно выходит!» – так раздумывал Аристарх Терех, запершись у себя в комнатушке.

Наступила ночь. Есаулу не спалось, мучительно дергалось веко, он ловил себя на мысли, что постоянно чего-то боится. Перед отходом ко сну пропустил стакан самогону – не взяло…

Не в ладах был с собственной памятью есаул, и все-то ему мерещилось, что еще раньше где-то его жалил такой же вот колючий, полный вражды взгляд. Вспомнить он никак не мот, и было у него на душе погано, будто на пирушке чар-кой обнесли.

А чуть развидняло, прихватив семерых казаков, поскакал есаул в близлежащую Курносовку «красную чуму шукать». Был он зол и так издерган, что при посадке сильно вытянул по спине нагайкой замешкавшегося казака и всю дорогу срамно ругался. Побитый же им рыжий рослый казак так осердился, так посмотрел на офицера и с таким видом поправил за спиной австрийский карабин, точно боролся с желанием снять с плеча оружие и проделать дырку в жирном затылке есаула.

– Не надобно ль еще ребяток прихватить? – спросил Семенов, самый старый и осторожный среди них, видимо, зная хорошо, что Курносовка место хитрое и несмирное.

Но Терех только брови покрепче сомкнул, ещё больше насупился и при бешеной скачке ненасытно и хищно смотрел вдаль, в степь, словно сиюминутно хотел напиться крови курносовских комитетчиков…

Вот и Курносовка, десятков восемь разбросанных как попало изб, крытых соломой. Только казаки в деревню, а с другого ее конца трое конных выскочили и наддали ходу. Казаки забоялись преследовать, знали – в поле две воли, чья возьмет!



Проскакали сквозь немотствующую деревеньку и, словно в землю врытые, встали у большого старого дома с вылинявшим розовым флажком на коньке крыши. В доме было пусто, противно скрипнули под ногами половицы, хрустнуло под сапогом битое стекло, щелкнула от ветра перекошенная рама окна, и все вздрогнули. Терех узнал почерк своих – и зд;есь побывали громилы есаула.

Вернулись к коням и медленно потянулись по тихой желтой улочке деревушки.

– Где старшой? Есть у вас на деревне голова? – стукнул в синие ставни одной из ближайших изб есаул.

– Нету… Никого у нас нема! – через стену зло крикнул бабий голос, и слышно было, как заверещал ребенок.

– Комитетчики в деревне есть? – стукнулись во вторую.

– Каки-таки комитетчики? – охотно зашамкал уморщенным ртом высунувшийся из окошка худощавый дедок, словно желая поговорить со свежими людьми.

– Староста?

– Был да сбег…

– Чего так? – вызмеился на старика Терех.

– Был он того… Суеслов… И много себе от нашего темного люда требовал. Поклоны его особе чтоб при встрече клали али того хлеще.

– Ну и… – есаул нетерпеливо шевельнул коня.

– Чести ему не воздали, он и утек, – мягонько улыбнулся дедко, явно издеваясь над казаками.

Облаяв старика, отряд запылил дальше: Терех ко всему приглядывался и принюхивался, и во всем ему виделись, даже в молчании и безлюдности деревеньки, упротивность и злой умысел.

Колыхнулась за одним окном ситцевая занавеска, с криками ворвались казаки в домишко и снова осрамились. Перед очами храбрых вояк, обвешанных оружием, предстала пара едва живых от перепуга старушонок…

С проклятьями вскочили на коней и ударились в обратном направлении. Не утолив жажды мести и боевого пыла, атаман сделался еще сумрачней, молчал, пряча от казаков глаза. Рыжий казак тишком усмехался в усы.

Когда уже вдалеке завиднелось Егино, из придорожных кустов хлопнул оглушительный выстрел. Лошадь есаула взвилась, а сам он едва не вывалился из седла. Пока осаживал коня да поправлялся в седле, спешившиеся казаки, щелкая затворами, хватаясь за сабли, продирались сквозь кусты.

– Лови! Имай его! – орали они.

Крики их становились все глуше и скоро совсем замолкли. Есаул не последовал за ними, а, горяча коня, нетерпеливо крутился на дороге и все хватался рукой за левое бедро, видно, выстрел угодил ему в ногу.

Появились ловцы не скоро и не без улова. Двое взмокших казаков, держа за запястья и вывертывая руки в ключицах, вели меж собой маленького оборвыша с площади, третий за ними нес дробовик.

– Эге, – сказал Семенов, выйдя на дорогу и вертя в руках ружьецо. – А попенок-то даве, как уезжать, вот убивался… Где да где тятькин подарок… А оно вона как обернулось!

Терех медленно сполз с коня и, припадая на подшибленную ногу, с жутким видом приблизился к парнишке. Ждали, что малец взвоет, бросится бухать головой в ноги есауловы. Но тот держал глаза опущенными и громко сопел, пот выступил у него на лбу, да не мог он унять прыгающие губы.

Чертом надвинувшись на малого, Терех огромной, изуродованной в сече лапой хватанул его за подбородок и вздернул вверх. Глаза мальчишки были холодны, сухи, и если брызнули из них на есаула, то не слезы мольбы и боли, а ненависть, да такая, что есаул поежился. Рванул за ворот своего маленького враженка – и расползся надвое сопревший малахай, и зарябило в казачьих глазах от полосатого морского тельника, облепившего узкую детскую грудку…

– Ну вот, господа казаки, – сразу как-то успокоившись, торжественно произнес Терех, – еще с одним Федоркиным встренуться нам довелось! Разве что калибр не тот…

Изумленные казаки загалдели…

Как пузатый собор, сложенный из крупных кусков несвежего, бурого мяса, возвышалась над Федоркиным Винькой брюхатая туша казачьего офицера.

– Везуч гад! – сдавленно выкрикнул мальчик. – Везуч! Не то б давно тебе карачун вышел, контра!

Ткнул по-медвежьи в грудь маленького Фе-доркина есаул, и пал тот на песок плашмя. Но ни секунды не пролежал парнишка на земле, словно ветер поднял его и бросил вслед уже подходившему к лошади есаулу. Пока расчухали неладное запаренные погоней казаки, волчонок клыками впился в руку офицера. Удар сапога на этот раз оказался едва не гибельным для мальчишки, он упал и больше не двигался.

Татарчук Маратка, холодный и молчаливый, как оловянный солдатик, вдруг озлился и ощерился усатым ртом:

– Собакин морда! – выругался и попросил: – Батка, дай он мне. Я знай, Как нада, читоб щенка мягкий стал…

Подбежал Маратка к поверженному мальчишке и с изуверским удовольствием на желтой роже стал крутить, винтом выворачивать его правое ухо, потягивая вверх и приговаривая:

– Подвигай маленько языкой, малыпка… Скажи, пожалустай, какой-такой дядя тобя научил плохо?

Отворил заволокшиеся мутью глаза Винька, сплюнул на сторону кровавую слюну.

Есаул, уте сидя в седле и отирая тряпицей окровавленную руку, обронил глухим голосом, слегка скривив губы:

– Семенов, возьмешь гаденыша… Спрошу! Бородатый урядник вытянулся. Но мальчик начал биться у него в руках и боднул головой в живот. Пришлось дьяволенка перевязать: играючи, будто тюк, бросил Семенов пленника поперек коня… И снова конные загарцевали по дымящейся пылью дороге, увозя на этот раз с собой преважную добычу. Зол, ярится пуще прежнего есаул, зубами скрипит, так, что и казакам страшно. В голове его новая забота: «То ль научен кем? То ли самостийничает Федоркин-малый?»

Но по приезду не пожелал возиться со щенком есаул, пораненную крупной дробью ногу раздуло, и, сойдя с коня, он подымался на крыльцо своего штаба раскорякой.


Двое казаков, оба рослые и здоровенные дяди, повели маленького пленника по коридору школы в поисках места, куда бы можно было его впихнуть и до поры запереть крепко-накрепко. Казаки были столь велики ростом и широки в плечах, что мальчишку меж них не было видно.

Места не находилось. Была в школе одна кладовка, надежное место, да вот беда – хранились в ней кой-какие припасы съестные. – И лодевать-то тебя некуда, – ворчливо заметил один из охранников.

Вышли из школы. Тут на глаза бородачам попался неказистый сарайчик на заднем дворе, они его обследовали недоверчиво, и тот, что постарше, качая головой, заключил протяжно:

– Убегнет! Чтоб меня черви слопали, убег-нет…

Но все же втолкнули мальчишку в сарай и еще раз обошли кругом, выстукивая коваными сапогами стены, пробуя на крепость его старые толстые горбыли…

Эта сараюшка была известна Федоркину, было в ней темно и пахло березой – березовые дрова до половины заполняли новоиспеченную его кутузку. Охапка соломы, помет на земляном полу говорили, что раньше здесь вместе с дровами держали овец, может, даже из хозяйства Винь-киного доброго знакомца – истопника Петровича.

Похрупал Федоркин-меныной оказавшимся за пазухой сухарем, изладил место для спанья на соломе, повозился маленько – нет, сон не брал его, болел бок – сильно жахнул гадина есаул. В животе бурчало, губы и рот спеклись, страшно хотелось пить, и, как нарочно, всплески недалекой речки разжигали это желание.

Отуманился мальчик думкой о доме своем. Пришли на память добрая мамка, отец родной…

Федоркин-старшой был рослый, мосластый мужик, широкоспинный, с руками длинными, клешнятыми, и на левую ногу хром. Он в восемнадцатом воротился с флота, попав иод разрыв германского снаряда, долгое время валялся по госпиталям и вот, чиненый-перечиненньтй, вышел подчистую.

Первое дело – по дому озаботился, подопревшее бревешко, другое в избе заменил, крышу, горожу поправил и с жадностью оборотился к кузне. Подкрепил подмытую ливнями # каменную стену, долго возился внутри кузни, раздул горн и взялся за привычное ремесло.

С фронта Федоркин принес оружие и пачки трепаных газет, на сходках кричал до хрипоты и все тянул своих деревенских за большевиками. Чем хороши были «большаки», он не мог землякам растолковать в тонкостях и твердил одно, что все они за полную справедливость – с ними деревня будет сыта и в сохранности. В подкрепление своих речей он помногу рассказывал о неком Шурке Стрепетове, черномазом пехотинце, с которым лежал в госпитале и имел долгие, душу разворачивающие беседы.

– Ну и парень… Парень-гвоздь! – не уставал восхищаться им матрос и бесповоротно верил, что такой человек не мог стоять за никчемное дело…

И кто знал, что лихо учинится однажды на деревне…

Пальба застала Виньку на озерке за рыбалкой. Бросив все, он припустил в деревню. Стреляли уже реже, и, как успел приметить Винька, одиночные выстрелы били из их избы, а с дюжину вооруженных карабинами людей в папахах и казакинах, таясь за углами соседних изб, пуляли в ту сторону и перебегали поближе…

Когда Винька, захлебываясь в глухом реве, огородами прокрался домой, мать в горючих слезах сидела в простенке на сундуке и, содрогаясь всем телом, бездумно твердила:

– Как же так… Как же так…

Отец, лязгнув затвором, метил в окно, выбирая цель.

– Сынок, – сказал он, увидев меньшого, – попробуй задами нрошнырнуть к Семену Галкину… Еще к Куделькину… Ну, да ты сам знаешь, к кому! Если целы и невредимы, скажи, чтоб бежали в Маврин лесок да оттуда б постреливали, страх нагоняли…

Винька ткнулся в мокрое лицо ревущей маманьки и побежал. Вымахнул через окно подызбицы, ползком меж грядок проворной мышкой прошмыгнул к домам бедных мужиков, составляющих деревенскую дружину, которой уже не раз приходилось отбиваться от бандитских шаек. Но было поздно – Семен и другие были взяты под стражу или застрелены.

Кончились патроны, Федоркин в окровавленной холстяной рубахе не спеша вышагнул за ворота и, сторожко поводя глазами и держа винтов-ку, как дубину, за ствол, стал ждать, когда к нему подойдут.

Но его ловко сшибли с ног со всех сторон набежавшие беляки, насели беспорядочной орущей кучей. Кузнец все же оторвался от земли, ворохнул плечьми, и поразлетелись по сторонам казаки, сунул одному под нос – покатился воющим шаром неосторожный молодец, однако тут же напали многим числом, прижали силача к земле, мазнули для порядка прикладом по голове и, оглушенного, повиснув по двое на руку, повели к есаулу.

– Слыхал, хотишь весь белый свет в красненькое переладить?

В миг разлетелись в разные стороны казаки, есаул не успел поднять руки для защиты, как кузнец ударил. Здоровый, немалого веса и силы был Аристарх Терех, а удар Федоркина точно сколупнул его. Пока что-либо успели сообразить казаки, кузнец сидел верхом на есауле. Силача еле оторвали от полузадушенного Тереха…

Отдуваясь и держась за воротник зеленого френча, с синюшным лицом, есаул едва сил набрался, чтоб отрешенно махнуть своему охвостью: зараз кончайте!

Осыпая ударами и бранью, с улюлюканьем поволокли окровавленного Федоркина во двор. Рубаха на нем была исиластана, из-под нее бил в глаза, полосатил морской тельник.

Тут же, не выбирая средств, распяли его казаки на тесовых кулацких- воротах и пробили пулей могучий, в суровых складках дубленой кожи лоб непокорного деревенского вожака.

Прокрался ввечеру обезумевший Винька в дом, боязливо огляделся. В простенке, странно вытянувшись во весь рост, лежала убитая маманька. Лицо ее было покойном холодно, пуля ударила ей в горло, и тоненькая ниточка крови опоясала ее белую длинную шею;

Пал Винька на материну застывшую грудь и так замер. Слез не было, один неподвижны!! большой камень лежал у него в сердце…

Только на третьи сутки Федоркина-старшою сняли с ворот и где-то зарыли пьяные казаки. Алену Степановну похоронили по доброму христианскому обычаю ближние соседи и родичи, они же отходили и вернули к жизни обеспамятевшего Виньку.

Отлежавшись и едва помня себя, Винька ушел прочь из родной деревни. Он на первое время как бы тронулся в уме: брел куда глаза глядят, ел в пути что придется, спал – где застигнет его ночь.

Тащился из села в село маленький горюн с окаменевшим, убитым сердчишком. Горе великое лоб иссекло и застряло в горьком изломе бровей, в страшном, могильном молчании крепко запертых, запекшихся, искусанных губенок…

Так за недолгое время, переставляя под солнцем свои необутые, потрескавшиеся от грязи и солнца «ходилки», очутился он за много верст от родного места – где-то в низовьях реки, как он знал со слов отца, рубился в рядах красных конников его старший братан Пантелей Федоркин. Нес ему Винька страшную весть…

Как-то, ночуя в овине одного села, он был разбужен казачьим пьяным гиком, и трескотней перепалки. Винька еще не знал, что будет дальше, но когда поутру увидел на коне казнителя своего отца, его свинячье рыло в черной щетине, шевельнулось в Виньке холодное злое чувство.

И посыпались в чан с варевом из дырявого Винькиного рукава порошки «убойных» трав, заблестел при луне остро отточенный ножик. И занедужили казаки животами – стала лопаться сбруя, теряться начали кони…

Теперь арестантик лежал неподвижно на тощем клочке соломы и, обратя лицо к потолку, дал волю слезам. 3а три месяца в первый раз… Когда же, облегчив сердце, вернулся Винька к действительности, то озаботился: «Кокнут сразу или шомполами вздрючат? – Не обманывая себя надеждой, решил: – Надо быть, порубают без милости…»



Но размокать слезою не стал, а побрел в сероватой мгле вдоль стенки, беря на ощупь каждую тесину, едва отставший горбыль, еле приметную гцелочку. Не было сил, чтоб разболтать подгнившую доску, выдрать гвоздь. Сел Винька на сырую землю, зарылся головой в руки и так замер.

Тут, как по волшебству, закинул ветерок в щелку чей-то робкий, колеблющийся шепоток: «Яй, эй… эй!»

Винька молчал, окаменев от неожиданности.

– Эй-эй! – скреблись, настаивали с задов. – Не боись… Это я, Петька… Петянька я, сын Пелагеи Батищевой, что казаки ден пять назад вместе со старым Тарасом выдрали…

– Ну? – промычал недоверчиво маленький узник.

– Казаки коней кормят, в бега собираются, – полился в его уши горячий шепоток. – Дело есаулово – табак! Старики говорят – порешат казаки тебя. Тикать надо!

Винька отвечал на это кривою усмешкой: была б его воля, он 6ы, небось, не отлеживался в этом дрянном сарае.

– Ты место найди пониже и рой, а я отсюда, – шелестел все тот же участливый голос.

Вот это уже – дело! Отыскав местечко несподручнее, арестант легким ударом кулака дал знать, где рыть надо, и лихорадочно, обламывая ногти, принялся за работу. По ту сторону, как паровоз, пыхтел его неожиданный товарищ.

Стало сереть. Нежданному дружку нельзя было оставаться у стены, и теперь пришлось попотеть одному. Все время Винька отрывался от работы и был начеку, чтоб не попасться впросак. Когда звуки снаружи казались особенно подозрительными, охапка соломы, служившая ему постелью, летела в вырытую им ямку, сам ок валился на нее и обмирал…

Лазейка была готова, но на дворе сделалось совсем светло. С бьющимся сердечком, изогнувшись ужом, Винька пролез под стену и выставил из окопчика комок волос и глаза. У школы шныряли пешие и конные, доносились тяжелый топот и ржанье лошадей, крики команд и бряцание оружия.

Он посмотрел на холодно, соблазнительно поблескивавшую речку, прибрежные кусты ее шевельнулись, в них хоронился его нечаянный корешок.

Умел быстро бегать Винька, только пятки сверкают, а тут юркнул в норку, привалился к стене и призадумался – пуля-то, она быстрее! А пока он думал, снаружи сильный шум раздался, у дверей тяжело заворочались. Мальчишка заметался в кутузке, как мышь в мешке.

Двое караульщиков вошли в сарай, и им сразу бросились в глаза вырытая под стеной дыра, брошенный возле лаза дырявый балахон вчерашнего пленника…

– Сбег! – выдохнул один из бородачей и, тяжело повернувшись, выбежал из дверей. За ним другой.

Глянули вправо-влево, во все стороны, порыскали по селу – постреленок как в воду канул. Делать нечего, запыхавшиеся казаки поплелись с повинной «докладать» есаулу, вертевшемуся на коне возле школы. Так, мол, и так, хочешь – казни, хочешь – милуй, только проклятого мальчонку проворонили…

Прискакал Терех, посмотрел на все собственными глазами и – раз! раз! – по мордам обоим служивым и, уже убегая, вытянул из-за пояса маузер и разрядил его в разные углы сарая на всякий случай.

Сарайчик ответил на выстрелы коротким эхом и замолчал. Где-то в кустах у речки чуть не умер от страха и горя Петька…


Только казачье варначье высыпалось вон из села, прибрежный тальник будто выстрелил Батищевым Петькой. Он понесся по улицам, взметая пыль, полоумно крича и булгача народ:

– Кусошника! Мальчугу-то стрелили!

И умывался слезой. Никто сначала не мог ничего понять, а когда расчухали, морем хлынули на зады школы. В темный сарай заглянули с опаской, осмелев же, втиснулись и нашли его пустым, не было там никакого подстрелянного «кусошника», только его отрепанные манатки жалкой кучкой жались у стенки.

Уже кто-то из стариков и подзатыльника дал Петьке за зря поднятый шум, кто-то выбранился и повернулся спиной к темноте, чтоб уйти, когда до ушей сельчан долетел приглушенный стон. Кошкой Петька метнулся поверх поленниц, па животе протиснулся между тесовым потолком и дровами вглубь, руками-ногами распихивая на землю березовые поленья. Тут стали смекать, в чем дело, и объявились помощники, разворотили первый порядок дров, и глазам их открылся окровавленный, лежавший меж двух поленниц Винька. В лице его не было ни кровиночки, глаза помутнели, жизнь, казалось, последними каплями вытекала из него.

Осторожненько отнесли хлопца на куске холста по настоянию Тарасова в его утлую,„подслеповатую лачугу. Уреванный Петька печальной птицей вился возле него…

Кликнули клич по селу, и к избе Тарасовой заспешили разного рода старушонки – те, кто умел болезного травкой попользовать, раны тайным словом заговаривать…


Чуть свет падет на землю – Петька, как штык, под окном Тарасовой избенки, и струится таинственный шепоток в уши друг дружке, тесная дружба меж ними повелась. Мечтали друзья быстрей повзрослеть и нагнать ненавистного Терех а.

Летели в мыслях на истребление контры двое малолеток – Винька с Петькой. Петька длинный, головастый, жидконогий, Винька – маленький крепыш. Жадно смотрели они вперед и за много верст вдаль ясно видели, как где-то в степи во все лошадиные ноги насандаливает атаман Терех, а за ним с оглядкою мчит весь его мелкий и пакостный сброд. А красные все идут и идут за ними тугой волной, и нет им числа, и всюду они,* как напор самой жизни…


* * *


Загрузка...