Я — Саша

У меня никогда не было своих колес. Поэтому сняла с урока физика, чтоб он отвез домой Ольгу на ее машине. Я поехала тоже. И правильно сделала. Ольга ничего не соображала, и мне пришлось быть лоцманом в деле, в котором я ни бум-бум. Но великое национальное умение «на все руки» тут же во мне взыграло и стало бойко заниматься неведомым делом. Поймала себя на мысли: в этом делании незнамо чего есть даже кайф. Не ведая, что творишь, — это высший восторг кайфа. Черт его знает, может, все наши открытия от этого? От отваги неведения? Десять раз мордой об стол, а на одиннадцатый — таблица Менделеева. Во всяком случае, я довезла поникшую Ольгу домой, держа под руки, мы с физиком ввели ее в квартиру.

Трезвонил телефон. Некий Марк невежливо требовал Ольгу, а на мой ответ, чтоб он перезвонил позже, заверещал что-то насчет того, что это он, Марк, и нет таких обстоятельств, при которых она не взяла бы трубку «от него».

— Пошел ты… — сказала я. — Есть такие обстоятельства.

Я знаю, что такое гипертонические кризы, и знаю, как они коварны для тех, кто их не ведал. Ольга сидела откинувшись в кресле, она спала, пугая булькающим дыханием. Видимо, ей дали большую дозу успокоительного, и теперь она будет долго в безвременье и безразличии. Надо было найти Катю, но я не знала ни места ее работы, ни адреса ее однокомнатной квартиры, которую ей подарили дедушка и бабушка на окончание института. Я попросила физика отвезти нас ко мне.

…То письмо от Алеши было коротким и каким-то бегучим. Так я называю состояние, когда все слова как бы опаздывают на поезд, ушедший с мыслями, настроением, событиями, и теперь вот баулы и чемоданы слов совершают нелепицу — бегут за поездом и цепляются за поручни. Видели бы вы фотографию этих слов. Даже муж заметил: «Как Алешин почерк испортил иврит. Смотри, какие у него оторвавшиеся буквы!» Уже через минуту мы не думали о буквах. Мы замерли над сутью.

«В апреле приезжает Катя. Я не писал вам, что мы встречались в Греции. Собственно, там мы и решили, что нам все-таки плохо друг без друга. Я уже снял квартиру. То, что у нее будет ребенок, значения не имеет. Вернее, не так. Это имеет определяющее значение. Я хочу ее ребенка. Я его уже люблю. А там у вас его никто любить не будет. Я еще помню правила вашей жизни. Я вас ошарашил? На это было рассчитано и еще на то, что вы — редкие особи и умеете понимать, а главное — любить меня. Мне так повезло с вами. Стреножьте тетю Олю, если она начнет проявлять силу и характер. Это единственное, что меня сейчас беспокоит».


Я постарела после этого письма в одну минуту на сто лет. Стосорокапятилетней было трудно встать со стула, и я ждала помощи. Сидевшему против меня человеку — мужу — было много, много больше. Ему перевалило за двести, его, можно сказать, зашкалило в годах, его руки на столе мелко выбивали дробь, и я, как истинный солдат своей всегда воюющей родины, поднялась под эту дробь и сказала, как мне казалось, голосом ведущего в атаку:

— Никто не умер! Наоборот! И сын не держит нас за идиотов. По нынешним временам мы получили Нобелевскую премию.

— Ты так и не поверила в генетику? — жалобно спросил муж.

— Я поверила в любовь, — ответила я так пафосно, что самой захотелось сплюнуть, но я понимала, что эта красивая фраза — единственное наше спасение. С ней, конечно, не выйдешь в море, как с парусом, ею не покроешь крышу от непогоды, даже приличного платья с нее не сошьешь, ибо топорщится материал, не умеет ниспадать складками. Но ничего другого у меня против дрожащих на столе рук мужа, против буржуазно-продажной генетики и против Ольги не было и быть не могло. И я завернула слова в собственное сердце.

Теперь я ждала, когда проснется Ольга, которая, оказывается, до сих пор ничего не знала. Я уже приняла нашу общую судьбу, а значит, мне и помочь ей принять свою половину. Я даже была рада, что Кати нет и нам предстоит разговор на двоих, я жалела ее, дуру с откинутой головой и беззащитно выгнувшимся горлом. Есть некто Марк, претендующий на нее без остатка. Но для нашего случая он был не нужен. Очухалась она быстро. Тряхнула волосами, слегка пискнула: «Кружится, сволочь», но смотрела уже ясно.

— Только не бери в голову, что я счастлива от такого поворота судьбы… — Это первое, что она сформулировала.

— Ты не дала мне возможности даже вообразить подобное. Так плюхнулась.

— Просто я себя не знала до конца. Во мне слабости оказалось, как воды… Сколько там процентов? Но теперь я в порядке и жду объяснения. Алешка в курсе, что мое дитя уже на пятом месяце?

— Он написал, что любит этого ребенка.

Мат, который сошел с ее языка, был мне неведом. Это было нечто! Все возможно непристойное встало в нем таким плотным непробиваемым строем, что другие, чистые слова супротив него были не просто тьфу на палочке, они ничего не значили в своей сущности. Чистота речи была отброшена за пределы языка. Она была пустым звуком! Я заткнулась — а что я могла? — и отошла к окну. На тротуаре торчал дядька, тощий, совсем без задницы, эдакий фитилек лампадки в сиреневом пиджаке, видимо, из вельвета. Он пялился именно на то окно, в котором выставилась я, сраженная могучим и великим русским словом. Я тогда думала такую мысль: «А каково тебе будет, сынок, когда Ольга скажет тебе эти же слова? Есть ли в Талмуде или Катехизисе соответствующий ответ на ситуацию не просто скверного слова, а русского мата, произносимого женщиной с ярко вычерченным ртом, возбуждающим мужчин возможностями многообразно прекрасного секса? Не свернется ли потуже свиток Торы, сомневаясь в нужности для людей правильных слов, когда уже есть такое словоизвержение?»

Сиреневый вельвет махал мне рукой. Видимо, это и был Марк, настаивающий на своей значимости.

— Там, внизу, Марк машет крыльями, — говорю я. — Позвать?

— Марк? — удивилась Ольга. — Теперь уже полный сюр… Марк, идущий по следу. Скажи, что меня нет… У нас разговор на двоих. И ты можешь задать мне любые вопросы… Где были мои глаза? Что я думаю о собственной дочери? Что я думаю о твоем дураке сыне? Кто обрюхатил твою будущую невестку? Отвечаю сразу и быстро: он не еврей. И как она его допустила до пиписьки, если я бы его до мытья полов не допустила. Вот сказала, и по потолку опять поехал плафон. Сволочь такая. Сядь передо мной, чтоб я смотрела на что-то устойчивое и положительное.

Я села напротив. У меня начинало болеть в солнечном сплетении — оно у меня нежное, как заря. Чуть что — туманится болью.

— У тебя хорошая девочка. Люди сразу рождаются или хорошими, или плохими. Природа их изначальна. И Катька у тебя всегда была славная, потому что мой, безусловно, хороший сын не мог бы влюбиться ни в дуру, ни в сволочь. Это мы с тобой тогда оказались не на уровне наших детей, дети же были что надо… Теперь насчет пиписьки… Ты меня знаешь. Я не из тех, кто заглядывает в это место… И тебе не советую… Там, внизу, по-прежнему колышется мужичок-фитилек… Он на тебя очень претендует как свой, как владелец… Я могу пустить его к тебе.

— Но ты бы его к себе не допустила… Я правильно выстраиваю мысль твою недосказанную?

— Я не в счет… Я полоумная и люблю своего мужа и сейчас, как в первый раз. Мне никто не подойдет, ни с какой статью… Так что не выстраивай за меня мои мысли. Мы с тобой теперь кто? Сватьи? У нас будут общие внуки…

— Не ври! Не ври! — закричала Ольга. — Тебя ведь с души воротит эта беременная ситуация. Предположим, у молодого влюбленного дурака глаза не так вставлены, твои-то вставлены правильно! Этот ребенок — ничей!.. Понимаешь — ничей! Мне его, дурачка, уже даже жалко. Рожденного незнамо где, от сопливого полумужика, он будет лопотать на чужом языке, этот ничейный сын.

— Или дочь, — сказала я.

Странно, но ушла моя любимая боль, а вместо нее запеклась такая жалкая нежность или нежная жалкость, что я вдруг поняла своего сына и эту его готовность любить чужое и ненужное дитя.

На этом жалобном месте и пришла Катя. Она была беременна, что называется, вовсю… Коричневыми пятнами на лбу, подушечками отекших стоп, не полнотой, а какой-то расширенностью в пространстве и времени. Большое ее тело будто кричало о том, что оно такое не навсегда, так дети понарошку надувают щеки за столом, раздражая родителей, а ведь всего ничего — игра.

Катя от соседей все узнала и тем не менее оторопела, увидев мать.

— Значит, уезжаешь? Значит, нашла дурачка? Значит, и мать тебе не мать, и родина не родина, — бормотала Ольга.

На «родине» я подавилась и засмеялась. Это было не специально, просто стал смешон поставленный на попа патриотизм, как шифоньер для выноса.

И Катя как бы увидела эту картинку и тоже засмеялась, и мы хохотали обе две над родиной, которую, по логике Ольги, надо бы, подвывая, оплакивать, а нам хохоталось.

— Значит, все в курсе, — смеясь, сказала Катя. — Ну и слава богу! А то меня поносило от мысли, что что-то надо объяснять.

— А что, не надо? — закричала Ольга. — На что вы будете жить, придурки?

— Я уже продала квартиру, — сказала Катя. — На первое время хватит, а на второе — пойду работать. Ты забыла, что я неплохой музыкант? Тетя Саша! — Катя смотрела на меня какими-то излишне большими глазами, в которых уже набрякали слезы. Так случается сразу после смеха. — Я люблю Алешу… Но я на него не вешаюсь… Он знает…

— Дурочка! — сказала я. — Я на твоей стороне, и к тому же я не патриотка. Ребенку там будет лучше.

— У нее есть младший брат и отец, — закричала Ольга, — который весь на виду! Еще неизвестно, как все на них откликнется. Была бы хоть в разводе. А то увозить нерожденного ребенка.

Тут на нас с Катей снова напал смех. Наверное, мы обе представили этот способ контрабанды русских и серьезность лиц таможенников, вставших во фрунт перед широким Катиным животом, увозящим национальное достояние.

Ольга смотрела на нас смеющихся, решительно встала, что было неправильно, потому как она тут же решительно рухнула. Я объяснила Кате, что было с ее матерью. Девочка взволновалась, но потом сказала фразу, от которой уже у меня зашатался потолок.

— Ты встанешь, — сказала она матери. — Потому как я уеду, даже если ты будешь лежать пластом. Я найму тебе сиделку на все имеющиеся деньги, но я спрыгну с этого поезда. Я хочу быть с Алешей, и это больше, чем быть с тобой, думать о судьбе отца и брата, а уж родину твою, трахнутую всеми, кому не лень, я просто выковыряю из зуба. Ровно столько во мне к ней любви. Так что, дорогие мои, не трогайте лучше меня. Я хочу Алешу, я хочу ребеночка, похожего на мою бабушку, я хочу хорошей погоды круглый год, и не мешайте мне больше жить!

Она ушла в кухню. Мы сели с Ольгой на диван, держа друг друга в руках, наши экстрасистолы выстреливали в пандан, в голове у нас гудящий шмель совершал свой полет. И в какой-то момент я поняла, что нас не две, а одна. И почему-то это было в радость.

Загрузка...