Я — Раиса

Ко мне за нарезкой «Чеддера» приходит маленькая женщина в тяжелом ортопедическом ботинке. Уже не помню, как разговорились, но выяснилось: она писательница. Не особо знаменитая, но и не так, чтоб уж совсем никто… Нормальный старший инженер литературы. Ее явно заинтриговала перемена моего статуса — я сама ей рассказала. Она кружит над этим, как ворона над сыром. Но у нее явно нет нахальной хватки спросить прямо: ну и как это, после кульмана, отсчитывать сдачу? Мне жалко ее беспомощности в добывании истины, и я сама ей рассказываю о голодном обмороке, который, с моей точки зрения, вполне сравним с ее мальчиковыми ботинками. И ботинки даже хуже. Они вопиют сразу, а обморок еще надо вызвать на выход, как сделали татарки, варя суп.

— Хотите и вас устрою? — спрашиваю я.

Бедняжка хлопочет лицом от множественных чувств. Во-первых, ей приятна моя чуткость, которая есть хорошее отношение. В реестре ее доблестей чуткость — определенно дама придворная. Сразу после доброты и где-то рядом с великодушием. Конечно, это мой реестр, но я давно знаю: вскормленные одной мамкой-школой, мы не разнообразны в главных вопросах. Мы кучерявимся уже на деталях, а изначальная луковица у поколения одна. Писательница наконец успокаивается и благодарит излишними словами. Это такая наша беда — многословие. Если есть одно определение и десять к нему синонимов, мы впариваем в речь все одиннадцать слов сразу. Мы — народ неточный, мы — народ чрезмерный. Не знала потом, как от нее отделаться. От ее объяснений, что она абсолютно нормально относится к возможности поменять профессию, но у нее пока все — тьфу! тьфу! — слава богу, но она не осуждает никого, как бы она смела! И если кто способен и может круто повернуть жизнь, то нет вопросов! Потому как зарабатывание средств к существованию, если это, конечно, пристойные дела, всегда свято, человек обязан накормить себя и слабых сам и так далее, с повторением слов и жестов маленькими ручками, тискающими детские варежки, и притоптыванием тяжелыми ботинками на очень злой ребрухе.

Когда она наконец ушла и я проследила, как она мелкими перебежками перешла улицу, я подумала, что гадостность времени даже не в том, что я, инженер-оборонщик, торгую «Чеддером». Я всегда знала: кусок сыра важнее автомата Калашникова. Гадостность времени в том, что оно над нами смеется. Смеются день и ночь, смеются стрелки на часах, мы как бы живем в постоянном осмеянии, и это нас, что ни говори, оскорбляет. Но как поступить со стрелками на часах? Поверните сейчас голову и посчитайте смеющиеся вокруг вас стрелки. А теперь представьте совсем другое. Пустыню и Моисея с паствой. И насмешку пустыни над пустынниками. Куда бы они пришли, если бы под их ногами всхохатывал песок, а барханы змеились иронией? Хватило бы у них сил идти? Но вот мы. Попали в воронку истории. И она — воронка — просто изыздевалась над нашими сучащими по грязи ножками. Но разве время не бесчувственно? Разве в стрелках дело?.. Это мы сами смеемся над собой, это мы сами не любим себя… Ведь смотрю же я, как неуклюже переходит дорогу хромая женщина-писательница, смущенная мной. Сначала ее обрызгал грузовик, от троллейбуса она едва увернулась, возле самого тротуара ей почти поддал под зад «жигуль». Мне это смешно. Мне не сочувственно. Я приму и ее смерть под колесами, в моей картине мира эта смерть существует изначально. Более того, она выткана мной лично. Я без иллюзий насчет еврейского народа. Среди них встречаются штучки будь здоров. Но то, что в любом походе — будь то пустыня или поход в печь — они не смеются друг над другом, это точно. За это мы их больше всего и ненавидим. Они — другая природа. Природа сочувствия. Наша природа — природа насмешки. В одном случае приставка «со», в другом «на». В первом случае рождается соитие, согласие. В другом — набить, наподдать, надгробие… Я люблю игры со словами и буквами. И могу их обратить в свою противоположность, но в данной игре все видится именно так. Писательница под машину не попала, и слава богу. Устраивать ее на работу не надо — тоже хорошо. У меня все путем — тоже славненько. Надо позвонить девчонкам: пусть придут за дешевым джином. По старой доброй привычке я им притыриваю товар, в этом нет никакого резона, но это опять насмешка над временем. Они приедут ко мне, выгадывая десятку на бутылке, но прокатывая эту же десятку на метро. Наш способ жить. Если некого обдурить (об-макнуть, обо-драть, об-вести), проделываем это с собой, чтоб не утратить генетическое начало. Все, исключительно все на само-разрушение (само-уничтожение, сам-издат, само-удовлетворение).

Чтобы не забыть, звоню девчонкам сразу. Как и думала, приедут все, но в разное время. Ольга сегодня же, ей проще всего, она на машине. Сашка — послезавтра, у нее шуры-муры с театральными кассами, где она исхитряется покупать билеты для своих училок. Как ей удается, уму непостижимо. Как ей дают билеты для школы — места более непопулярного в стране не найти! Но у нее какая-то отмычка, причем, как она говорит, абсолютно открытая и честная. Будто бы она приходит и просит именно для учителей, а так как для них уже никто никогда не просит, это, дескать, и производит впечатление. Люди отвыкли от простых вещей — ценности врача, учителя, хлебопека, ценное отброшено в отстойник, — то ли там выстоит, то ли в конце концов вымрет, — а эта доброхотка водит отстойник в театр. Может, ей идут навстречу из соображений, что театр им нужен как последнее желание приговоренного к смерти? Но она уже года три так обеспечивает культурную программу своих теток, хотя и признается, что иногда билеты остаются. Вот хохма! Она им последнее желание, а они ей — да пошла ты с ним подальше! Между прочим, деньги на билеты ей дает какой-то банкир, живущий рядом со школой. Он им и окна вставляет, и канализацию чистит, хотя собственный его сын, кажется, уже учится в Англии. Сашкина школа — это запасной аэродром, куда он сможет приземлить сына в случае мало ли чего… Но какова подруга? Казалось, самая необоротистая, самая безрукая по жизни. Но потом так ловко все ухватила: и в Израиле пожила, и Алешку спасла от армии… Больная тема. Мне уже на следующий год предстоит спасать Колю и Ваську. У нас есть на это деньги, единственные целевые деньги за всю жизнь, не растранжиренные на разные возникающие дела. Тут мы все стоим мертво. И даже папа-коммунист не просто молчит, а говорит для него самого непривычное: «Мальчиков надо уводить». — «Огородами», — добавляю я. И он, дурачок старый, как бы даже соглашается. И я вижу, как в камуфляжной куртке он ведет внуков через балку Звездного бульвара туда, вверх, на Шереметьевскую, где справа краснеет церковь Нечаянной радости. Есть какая-то логика тонких материй, что мой отец уводит моих сыновей именно в эту церковь, где на коленях перед Богоматерью раскаявшийся грешник, который не может допустить дурным деянием язв на ножках Христа-младенца. Тут все сразу в этой истории. И страх за дитя, и спасение души, и невозможность дурного дела, если на кону ребенок. Наша армия — очень дурное дело, очень! Большая сконцентрированная боль, явленная неправедностью деяний за многие и многие годы, ибо не было в случае нашей армии праведной радости. Даже главная война, победой в которой мы прикрываем свой стыд и срам, совершена в последнюю очередь армией, а в первую, во вторую и третью — безоружным народом, духом его женщин и стариков. Вот почему в моих мыслях бредет бывшими огородами Марьиной рощи мой отец-ополченец, ведя за собой внуков к Богородице, зная, что Она благословит наш способ спасения мальчишек. Не так ли, Заступница усердная?

Загрузка...