Адамберг рассчитывал, что воскресное затишье в прессе успокоит людей. Последние подсчеты, сделанные накануне вечером, вызвали досаду, но отнюдь не удивили его: четыре из каждых пяти тысяч домов в Париже были отмечены четверками. А уж в воскресенье ничто не помешает парижанам заняться своими дверями, и угрожающая цифра могла заметно увеличиться. Все зависело от погоды. Если 22 сентября будет ясно, народ выберется за город, и история на время забудется. А если будет пасмурно, у людей испортится настроение, и тогда дверям несдобровать.
Проснувшись утром и еще лежа в постели, комиссар первым делом глянул в окно. На улице шел дождь. Адамберг прикрыл глаза рукой и решил, что на работу его сегодня не выманишь. Дежурный патруль сумеет его найти, если сеятель нанес этой ночью очередной удар, несмотря на усиленную охрану первых двадцати пяти домов.
Выйдя из душа, он растянулся на постели одетый и стал ждать, глядя в потолок и витая мыслями в облаках. В половине десятого он встал и подумал, что хоть в чем-то сегодняшний день удался. Сеятель никого не убил.
Накануне он договорился о встрече с психиатром Ферезом, и тот ждал его на набережной острова Сен-Луи. Адамберг не любил сидеть взаперти у себя в кабинете привязанным к стулу, и они условились встретиться поговорить где-нибудь с видом на воду. Ферез не имел привычки идти на поводу у своих пациентов, но Адамберг не был его пациентом, к тому же врач тоже был встревожен историей человека с четверками.
Адамберг заметил Фереза издалека: очень высокий, немного сутуловатый мужчина под большим серым зонтом, квадратное лицо, высокий лоб, череп обрамлен полукругом седых волос, блестевших под дождем. Они познакомились два года назад у кого-то в гостях. Этот человек, который обычно держался несколько вяло, сдержанно и отстраненно, умел совершенно преобразиться и стать очень внимательным, если его о том просили, и этим изменил мнение Адамберга о психиатрах. Комиссар привык обращаться к нему за советом, если ему изменяла интуиция, когда он переставал понимать поведение окружающих, и ему был нужен совет врача.
У Адамберга не было зонта, поэтому на встречу он пришел весь мокрый. Ферез знал об убийце и его привычках только то, что сообщалось в прессе и по телевизору, и теперь слушал подробности от комиссара, не сводя с него глаз. Непроницаемое выражение, которое приняло его лицо по профессиональной привычке, сменилось ясным пристальным взглядом, он, не отрываясь, следил за речью собеседника.
— Я полагаю, — сказал Адамберг после сорока пяти минут непрерывного рассказа, который врач ни разу не перебил, — что необходимо выяснить, почему он выбрал именно чуму. Это не похоже на какую-нибудь банальную повседневную идею, которая у всех на слуху, как, например…
Адамберг запнулся, подыскивая слово.
— Как, например, какая-нибудь модная тема, которая никого не удивит…
Он снова остановился. Иногда ему было трудно подобрать точное слово, а Ферез не спешил прийти на помощь.
— Например, конец света с приходом второго тысячелетия или героическое фэнтези.
— Согласен, — кивнул Ферез.
— Или всякие избитые истории про вампиров, про Христа, про солнце. Все это могло бы послужить красивой упаковкой убийце, который хочет снять с себя ответственность. Под «красивой» я подразумеваю — всем понятной, современной. Он мог бы назваться Повелителем болот, Посланником солнца или Всемогущим, и все бы поняли, что бедняга свихнулся или ему повредили мозги в какой-нибудь секте. Я понятно излагаю?
— Продолжайте, Адамберг. Не хотите под зонтик?
— Нет, спасибо, дождь кончается. Но с этой чумой он выбивается из времени. Он анахроничен и «смешон», как говорит мой зам. Смешон, потому что делает глупости, чума в наше время выглядит, как неандерталец в смокинге. Сеятель отстал от своего века, свернул не на ту дорожку. Вы меня понимаете?
— Продолжайте, — повторил Ферез.
— При всем при том, каким бы анахронизмом ни была эта чума, она все еще способна породить давно забытый ужас, но это другой вопрос. А меня интересует, почему этот субъект так оторвался от своей эпохи, почему выбрал такой сюжет, какой абсолютно никому не пришел бы в голову. В этой непонятности я и хочу разобраться. Я вовсе не утверждаю, что в этом никто ничего не смыслит, этим занимаются историки. Одного я знаю. Но, поправьте меня, если я ошибаюсь, как бы рьяно ни увлекался человек предметом своего изучения, не мог же он из-за этого стать серийным убийцей?
— Вы правы. Предмет изучения остается за пределами подсознания, особенно если человек поздно начал этим заниматься. Это всего лишь род занятий, а не побудительный импульс.
— Даже если он этим занятием чересчур увлечен?
— Даже в этом случае.
— Значит, из импульсов, движущих сеятелем, я должен исключить науку и игру случая. Это не такой человек, который просто сказал себе — возьму-ка я да использую бич Божий, пусть он как громом всех поразит. Это не какой-то болтун и не мистификатор. Быть того не может. У сеятеля не тот размах. Он свято верит в свое дело. Он рисует эти четверки с любовью, в этом весь он. Чума живет в его подсознании, вне всяких пределов. Ему плевать, поймут его или нет. Главное, что он сам себя понимает. Он пользуется ею, потому что так надо. К такому выводу я пришел.
— Правильно, — терпеливо произнес Ферез.
— А если я прав, значит, чума глубоко сидит в нем самом. А это значит, что ее истоки.…
— В семье, — договорил Ферез.
— Точно. Вы согласны со мной?
— Вне всякого сомнения, Адамберг. Потому что иначе не может быть.
— Хорошо, — продолжал комиссар, с облегчением подумав, что самое сложное уже сказано. — Вначале я думал, что, может быть, он переболел сам, когда был молод и жил в какой-нибудь далекой стране, я предполагал несчастный случай, неудачу, что-нибудь в этом роде. Но меня это не удовлетворило.
— И тогда? — подбодрил его Ферез.
— Тогда я стал ломать себе голову, пытаясь понять, как на юные годы человека могло повлиять несчастье, последний раз случившееся в восемнадцатом веке. Единственный вывод, который напрашивался, — что сеятелю теперь двести шестьдесят лет. Но такого не может быть.
— Довольно оригинально. Любопытный был бы пациент.
— Но потом я узнал, что последняя чума в Париже разразилась в 1920 году. А это уже наше время, а значит, уже теплее. Вы знали об этом?
— Честно признаюсь, нет, — ответил Ферез.
— Девяносто шесть заболевших, из них тридцать четыре умерли, в основном в пригородах, где селилась беднота. И я думаю, Ферез, что семью нашего приятеля затронуло это несчастье, хотя бы частично, возможно, прадедушек и прабабушек. И эта история стала семейной сагой.
— У нас это называется — семейный призрак, — перебил врач.
— Прекрасно. Этот призрак жил в семье, и вот таким образом чума засела у ребенка в мозгу, ему постоянно рассказывали, как она уничтожила близких родственников. Думаю, это был мальчик. Чума стала неотъемлемой частью его жизни, его…
— Психики.
— Вот именно. Она стихийно ворвалась в его жизнь, а вовсе не была историческим прошлым, как для нас с вами. Фамилию сеятеля я найду среди пострадавших от чумы 1920 года.
Адамберг остановился, скрестил на груди руки и поглядел на врача.
— Верно мыслите, Адамберг, — улыбнулся Ферез. — И вы на правильном пути. Но к семейному призраку нужно добавить жестокие потрясения, которые позволили ему укрепиться. Призраки вьют свои гнезда в трещинах.
— Согласен.
— Но боюсь, мне придется разочаровать вас. Я бы не искал сеятеля в семье, пострадавшей от чумы. Я бы искал его в семье, которую чума миновала. А тут придется выбирать среди тысяч людей, а не только среди тех тридцати четырех.
— Почему нужно искать в семье, которую миновала чума?
— Потому что ваш сеятель пользуется чумой как инструментом власти.
— И что из этого?
— Все было бы по-другому, если бы чума победила его семью. Тогда он питал бы к ней отвращение.
— Я знал, что где-то ошибся, — произнес Адамберг и снова принялся шагать, заложив руки за спину.
— Это не ошибка, Адамберг, вы просто немножко запутались. Если сеятель пользуется чумой как инструментом власти, значит, она сама когда-то даровала эту власть его семье. Их дом чудом уберегся от чумы, хотя она свирепствовала во всей округе. Его родным пришлось дорого заплатить за это чудо. Сначала их возненавидели за то, что они спаслись, потом стали подозревать, что им известен какой-то секрет, и затем уж обвинили в том, что они сеют мор. Вы знаете, как это бывает. Не удивлюсь, если на них стали показывать пальцем, потом угрожать и клеймить позором, и в конце концов семье пришлось бежать из этих мест из страха, как бы их не растерзали соседи.
— Бог мой, — воскликнул Адамберг, постукивая ногой по пучку травы под деревом, — а ведь вы правы!
— Все вполне могло произойти именно так.
— Так оно и было! Чудо, которое помогло им спастись, потом травля и их отчужденность от других людей — все это стало семейным преданием. Преданием о том, как они спаслись от чумы и, более того, что они были ее повелителями. Они стали гордиться тем, в чем их упрекали.
— Так всегда и бывает. Скажите человеку, что он дурак, и он ответит, что гордится этим. Обычная защитная реакция, в чем бы человека ни обвиняли.
— Призрак — это то, что отличает их от всех, обладание бичом Божьим, о котором неустанно твердилось.
— Не забывайте, Адамберг, в случае с вашим сеятелем большую роль могла сыграть потеря матери или отца, разбитая семья, чувство заброшенности сделало его чрезвычайно уязвимым. Это самое вероятное объяснение тому, что мальчик так истово цеплялся за славу своей семьи, для него она — единственный источник силы. Возможно, дед постоянно твердил ему об этом. Драмы передаются через поколение.
— Вряд ли это поможет мне его отыскать, — сказал Адамберг, топча все тот же пучок травы. — От чумы спаслись сотни тысяч людей.
— Мне жаль.
— Не стоит сожалеть, Ферез. Вы мне очень помогли.