0

Нерешительно, нет, скорее дрожа от холода, я пришла без приглашения на званый ужин в частной гостиной одного отеля. В помещении тоже было свежо, но никто из женщин в вечерних платьях и мужчин во фраках, расхаживающих по длинной темной комнате, кажется, холода не замечал, так что изразцовая печь в углу оказалась в полном моем распоряжении. Я прижалась к этой громадине высотой до самого потолка — я, конечно, предпочла бы очаг с ревущим пламенем, но здесь комнаты обогревались печками, — и принялась растирать щеки и ладони. Немного согревшись (или успокоившись), я отважилась выйти из своего угла. Выглянула в окно и сквозь густую пелену беззвучно падающих снежинок, подсвеченных луной, увидела ряд саней и наемных экипажей. Закутанные в толстые одеяла кучера дремали на сиденьях, а припорошенные снегом лошади застыли со склоненными головами. Неподалеку церковные колокола пробили десять. Несколько гостей собрались у большого дубового буфета рядом с окном. Я прислушалась к беседе. Они говорили в основном на языке, которого я не знаю (я находилась в стране, где побывала лишь раз — тринадцать лет назад), но почему-то понимала их. Шел бурный разговор о женщине и мужчине — крупица информации, которую я тотчас дополнила тем, что они (а почему бы и нет?) женаты. Далее гости с не меньшим жаром заговорили о женщине и двух мужчинах, и я, не сомневаясь, что это — та же самая женщина, предположила, что если первый из них — ее муж, второй должен быть любовником, и тут же упрекнула себя в отсутствии воображения. Но шла ли речь о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах, я не могла взять в толк: почему их так горячо обсуждают? Если эта история известна всем, конечно, незачем ее пересказывать. Но, возможно, гости нарочно говорили так, чтобы их сложно было понять, поскольку, предположим, и женщина и мужчина (или оба мужчины) тоже присутствовали на ужине. Поэтому я решила рассмотреть всех женщин в комнате — с пышными прическами и, насколько я могу судить о вкусах того времени, модно одетых — и попыталась найти ту, что среди них бы выделялась. И стоило мне посмотреть на них с такой точки зрения, я сразу ее заметила и даже удивилась, почему не видела ее раньше. Уже не первой молодости, как говорили тогда о привлекательных женщинах старше тридцати, среднего роста, с прямой спиной, копной пепельных волос с несколькими наспех подоткнутыми непослушными прядями, — писаной красавицей она не была. Но чем дольше я смотрела на нее, тем неотразимее она становилась. Возможно — нет, наверняка она и есть та женщина, которую обсуждают гости. Ее обступали люди; когда она говорила, к ней всегда прислушивались. Показалось, что я расслышала ее имя — не то Хелена, не то Марына. Скорее всего, проще будет разгадать тайну, если я определю участников пары (или тройки), начав, естественно, с имен. И я решила мысленно называть женщину Марыной. Затем перешла к мужчинам. Сначала принялась выискивать человека, который подошел бы на роль ее мужа. Если он любящий супруг, какой, по моим представлениям, должен быть у этой Хелены, то есть Марыны, он при ней находился бы неотлучно. И теперь, не упуская Марыну из виду, я поняла, что именно она устроила званый ужин или ужин устроен в ее честь, и увидела, как за ней по пятам следует худой мужчина с бородкой и красивыми светлыми волосами, зачесанными назад и открывавшими высокий, выпуклый, благородный лоб. Мужчина любезно кивал каждому ее слову. «Должно быть, это и есть муж», — подумала я. Теперь следовало найти второго мужчину, который, если он любовник (или, что не менее интересно, оказался бы вовсе не любовником), вероятно, моложе этого приветливого аристократа. Если мужу около тридцати пяти и он на год или два младше своей жены, хотя выглядит, конечно, намного старше, то этому человеку, думала я, должно быть около двадцати пяти, он довольно красив и не уверен в себе из-за молодости или, скорее, низкого социального положения, одет несколько безвкусно. Он может быть, например, подающим надежды журналистом или юристом.

Из нескольких гостей, отвечавших подобному описанию, больше всего мне приглянулся дородный малый в очках, который в тот момент, когда я его высмотрела, флиртовал со служанкой, сервирующей широкий стол на другом конце зала лучшим гостиничным серебром и хрусталем. Он шептал ей что-то на ушко, касался ее плеча, теребил за косу. Будет забавно, если именно он и окажется любовником моей пепельной блондинки: не замкнутый холостяк, а отъявленный повеса. «Это наверняка он», — решила я с беспечной уверенностью, все же оставив про запас стройного юношу в желтом жилете, слегка «а ля Вертер», — на тот случай, если вдруг приду к выводу, что здесь больше подходит целомудренный или, по крайней мере, осмотрительный ухажер. Затем я переключилась на другую группу гостей, несколько минут напряженно подслушивала, но так и не смогла узнать никаких подробностей этой истории, которую они тоже обсуждали. Возможно, вы подумали, что я уже узнала имена обоих мужчин. Или хотя бы мужа. Но никто из тех, кто обращался к человеку, стоявшему теперь недалеко от меня в толпе, что плотным кольцом окружала женщину (я была убеждена, что это ее муж), ни разу не обратился к нему по имени. Тогда, ободренная неожиданным даром — именем женщины (да, возможно, ее звали Хелена, но я сказала себе, что она должна быть Марыной), я решила узнать его имя без подсказок. Как его, мужа то есть, могут звать? Адам. Ян. Зигмунт. Какое имя подошло бы ему идеально? Ведь у каждого человека есть такое — обычно это имя, полученное при рождении. Наконец, я услышала, как кто-то назвал его… Каролем. Не могу объяснить, почему это имя не понравилось мне; возможно, меня раздражало, что никак не удается постичь тайну, и я попросту срывала досаду на этом человеке с вытянутым бледным лицом правильной формы, для которого родители подобрали столь благозвучное имя. Поэтому, несмотря на то что имя мужчины я расслышала четко, в отличие от имени его жены (Марыны или Хелены), я постановила, что ослышалась, он не может быть Каролем, и позволила себе переименовать его в Богдана. Да, такое имя звучит менее приятно, чем Кароль, на том языке, на котором я пишу, но ничего, я привыкну и надеюсь, что оно будет хорошо «носиться». Затем я мысленно обратилась к другому мужчине — присевшему на кожаную софу записать что-то в блокноте (записка оказалась слишком длинной и предназначалась явно не для служанки). Его имени я еще не слышала, у меня не было ни верных, ни ложных подсказок, и пришлось выбирать произвольно. Поэтому я превратила его в Ричарда, точнее, в их Ричарда — Рышарда. Его «дублера» в желтом жилете (теперь я стала расторопнее) назвала Тадеушем; хотя уже начинало казаться, что от него не будет никакого проку, по крайней мере в этой роли, но проще дать ему имя сейчас, пока я в настроении. Потом я снова начала прислушиваться, пытаясь вникнуть в смысл истории, которую горячо обсуждали гости. Речь шла не о том (хотя бы это стало ясно), что женщина собиралась бросить мужа ради другого мужчины. В этом я была уверена, если даже писака на софе — действительно любовник дамы с пепельными волосами. Я знала, что на этом ужине непременно должно быть несколько романов и адюльтеров, как в любом зале, переполненном оживленными, франтовато одетыми людьми — друзьями, коллегами и родственниками. Но хотя именно этого ждешь от рассказов о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах, в тот вечер гости обсуждали другую проблему. Вот что я слышала: «Ее моральный долг — остаться. Это безответственно и…» — и еще: «Но он попросил его поехать раньше. Правильно, что он…» — и еще: «Но ведь каждая возвышенная идея сродни безумству. В конце концов, она…» — и решительное: «Да хранит их Господь!» Последнюю фразу изрекла пожилая дама в розовато-лиловой бархатной шляпке, после чего перекрестилась. Едва ли так обсуждают любовные интриги. Но, подобно некоторым, эта история несла на себе отпечаток безрассудства и привлекала как критиков, так и доброжелателей. И если поначалу интрига касалась только женщины и мужчины (Марыны и Богдана) или женщины и двух мужчин (Марыны, Богдана и Рышарда), то теперь казалось, что в ней участвуют не только эти двое или трое. Некоторые гости, стоя с бокалом в одной руке, говорили, жестикулируя другой: мы (а не они), и я услышала другие имена: Барбара, Александр, Юлиан и Ванда. Эти люди, похоже, не принадлежали к числу оценивающих наблюдателей, но являлись участниками самой истории, даже заговорщиками. Возможно, я слишком забегаю вперед. Но мысль о заговоре сама собой приходила в голову. Ведь этих людей, несмотря на весь шик и роскошь, угораздило родиться в стране, которую несколько десятков лет всячески угнетали три иноземных оккупанта.

И многие простые действия — те, что в моей стране считаются нормальным проявлением свободы, — носили бы там заговорщический характер. И если даже то, что они сделали или планировали сделать, было легальным, мне все равно удалось понять, что в этой истории о женщине и мужчине или о женщине и двух мужчинах (имена вы знаете) участвует немало других людей, включая тех, кто продолжал спорить, «правильно» это или «неправильно». Не знаю, почему заключила эти слова в кавычки. Наверное, не только потому, что услышала их от других, но еще и потому, что в наше время такие слова произносят не столь уверенно, люди даже просят прощения, употребляя их, если, конечно, вы не самодовольный фанатик или сторонник кровной мести. А обаяние тех людей и того времени как раз в этом и состояло — они знали, или думали, что знают, как «правильно», а как «неправильно». Они бы почувствовали себя обнаженными без этих своих «правильно — неправильно» и «хорошо — плохо», которые продолжают влачить грустное посмертное существование в наше время, наряду с полностью дискредитированными «цивилизованный — варварский», «благородный — вульгарный» и непонятными сейчас «бескорыстный — эгоистичный». Простите за кавычки (скоро я перестану их ставить), просто я хочу придать этим словам их собственное, острое звучание. И мне пришло в голову, чем можно отчасти объяснить мое присутствие в этой комнате. Меня тронуло то, как они обращались со словами, полагая, что те обязывают их к определенным действиям. Только искренность и пыл слышались в их негромких «должны ли мы», «они не должны», «как он может», «как она может», «как они могут», «будь я на их месте», «она все равно имеет право», «но честь требует»… Я наслаждалась, слушая эти повторения. Осмелюсь ли сказать, что чувствовала себя заодно с теми людьми? Почти заодно. Эти грозные слова, которых боялись другие (но только не я), ласкали слух. Я погрузилась в приятное оцепенение, меня уносила их музыка… пока лысый мужчина с заостренной бородкой не заметил с резкостью, которой дотоле не звучало: «Конечно, смогут, если она захочет. Ведь он богач». Глоток отрезвляющей реальности. О чем бы ни спорили они, это предприятие требовало денег, причем крупных. Далее, казалось более чем вероятным, что никто здесь не был особенно богат — хотя у одного имелся дворянский титул (у того человека, которого я посчитала мужем), и все они щеголяли традиционными символами процветания. Еще одно свидетельство их социального положения: в разговоре они постоянно сбивались на один иностранный язык, на котором я хорошо говорю. Ибо я знала, что в это время и в этой части света мелкопоместное дворянство, а также представители свободных профессий часто беседовали на языке авторитетной и далекой Франции. И не успела я почувствовать облегчение от того, что там и тут слышалась французская речь, как женщина с пепельными волосами, моя Марына, воскликнула: «Все, давайте больше не будем говорить по-французски!» Какая жалость, ведь она говорила по-французски живее всех! У нее был глубокий грудной голос, который восхитительно замирал на последних гласных. И двигалась она так же, как говорила, в присущем лишь ей одной ритме: делая паузы в конце каждого плавного жеста, каждого ловкого поворота уже не стройного тела, когда она переходила от одной группки гостей к другой, словно собирала дань уважения. Но иногда Марына казалась раздраженной. И порой мне было заметно (уж не знаю, замечал ли это кто-нибудь еще), что она очень устала. Может, недавно болела? Она редко улыбалась, разве что маленькому мальчику, — забыла сказать, что в комнате находился ребенок со взрослым взглядом и белокурыми волосами, и пришлось предположить, что это сын Марыны. Он был очень похож на мать, но совершенно не походил на человека, которого я выбрала ее мужем и назвала Богданом, что заставило меня засомневаться, не ошиблась ли я мужчиной. Но часто случается, что в детстве человек похож на одного из родителей, а в зрелом возрасте — на другого и не являет уникальной замысловатой смеси черт их обоих. Мальчик пытался привлечь к себе внимание Марыны. Где же его нянька? И не пора ли ребенку (ему было около семи) ложиться спать? Эти вопросы напомнили о том, как смутно я представляла себе их жизнь за пределами этой большой, холодной комнаты. Наблюдая за ними на званом ужине, где все старались быть благовоспитанными и обаятельными, я не могла узнать, например, уснут ли в этот вечер мужья и жены на одной просторной кровати, или на двух кроватях, составленных вместе, или же на двух кроватях, разделенных ковром-пропастью или закрытой дверью. Я волей-неволей догадывалась, что Марына не спит в одной комнате с Богданом, следуя обычаю его, а не своей семьи. И я по-прежнему не могла определить того дела или проекта, правильность или неправильность которого обсуждали гости, даже когда на меня обрушился целый поток новых ключей к разгадке. Теперь они сыпались слишком быстро, и я тоже заключу их в кавычки, но лишь затем, чтобы запомнить: «бросить свою публику», «национальный символ», «нервный срыв», «непоправимо», «благородный дикарь» и «Нипу». Да, Нипу. По счастливой случайности, я читала (во французском переводе) книгу под названием «Приключения мистера Николаса Уиздома», в которой описывается жизнь этого Уиздома в идеальной, полностью отрезанной от мира общине, расположенной на острове под названием Нипу.

Но я не ожидала, что кто-нибудь здесь вспомнит это классическое произведение их национальной литературы, созданное ровно за столетие до того, как гости собрались в частной гостиной отеля. Этот бесхитростный рассказ о жизни в совершенном обществе, написанный под влиянием Вольтера и Руссо, отражал все причудливые иллюзии минувшей эпохи. Понятно, что собравшиеся далеки от подобных просвещенных взглядов, «Просвещенных» с большой буквы. История их безжалостно разорванной на части страны, думала я, сделала этих людей невосприимчивыми к вере в человеческое совершенствование или идеальное общество. (И навсегда излечила от другой великой Иллюзии с большой буквы: как сказал однажды их величайший поэт, горький опыт научил его страну тому, что «европейское слово не имеет политической ценности. На стороне этой нации, атакуемой грозным врагом, — все книги, все газеты и все красноречие языков Европы; и от всей этой армии слов не исходит ни единого действия».) Но в этой роскошной комнате с высоким потолком и персидскими коврами, в самом центре величавого древнего города, они вспоминали Нипу — суровый проект простой жизни в идеальной деревенской общине. Я начала сомневаться, не попала ли на сборище запоздалых романтиков (ведь век романтизма давно прошел), и испугалась за них — испугалась тех иллюзий, которые они могли до сих пор питать. Но, вероятно, они были просто необычайно пафосными патриотами. Возможно, следует упомянуть, что я несколько раз слышала слово отчизна, но ни разу — Христос среди народов, как патриоты того времени обычно именовали свой мученический народ. Я знала, что память о несправедливости окрашивает все чувства этих людей, чья страна исчезла с карты Европы. Меня ужаснул фатальный всплеск националистических и расовых настроений в наше время, в частности (нельзя находиться в двух местах одновременно), судьба одного маленького европейского народа, сплотившегося на клановой основе и за это безнаказанно уничтоженного при молчаливом согласии или попустительстве великих европейских держав (я провела почти три года в осажденном Сараево). Может быть, эти люди так же измучены, как и я, национальным вопросом и предательством, обманом Европы? Но что означает, когда кого-то — женщину с пепельными волосами, которую я окрестила Марыной, — называют национальным символом? Если ее так высоко ценят не потому, что она чья-либо дочь или вдова, а за собственные заслуги, каковы эти заслуги могут быть? Я не вправе переписывать историю: следует признать, что женщина ее времени и ее страны, известная и вызывавшая восхищение у широкой публики, скорее всего, выступала на сцене. Ведь тогда, всего за восемь лет до рождения главной героини моего раннего детства — Марии Склодовской, будущей мадам Кюри, — женщине вряд ли была открыта другая завидная карьера (ведь не может она быть гувернанткой, учительницей или проституткой!). Для танцовщицы Марына старовата. Правда, она могла быть певицей. Но в те времена намного более предпочтительной и патриотичной считалась профессия актрисы. Это объясняло, почему ее миловидность воспринималась окружающими как красота; объясняло ее изящные жесты, властный взгляд и то, как она иногда безнаказанно погружалась в раздумье и грустила. Другими словами, она была похожа на актрису. И я сказала себе, что нужно больше доверять очевидному: в большинстве случаев по людям видно, чем они занимаются. Я наблюдала еще за одним человеком (которого решила называть Хенриком) — худым мужчиной, сгорбившимся в кресле, который слишком много пил. Благодаря своей эспаньолке, естественной позе и меланхолическому взгляду, он был похож на доктора из чеховской пьесы, которым вполне мог оказаться на самом деле, поскольку в те времена имелось много шансов встретить врача в любом образованном обществе. И если Марына действительно актриса, то наверняка здесь находились и другие люди театра: скажем, исполнитель главной роли в ее нынешней пьесе, — я выбрала высокого безбородого мужчину со звонким голосом, который почему-то начал задирать Тадеуша, — но вряд ли здесь были другие актрисы, по крайней мере, ровесницы Марыны (они стали бы соперницами). Вполне вероятно, нашелся бы генеральный директор главного городского театра, где Марына каждый год оживляла сезоны своими гастрольными выступлениями. И она могла безошибочно причислить к своим друзьям театрального критика, всегда готового написать восторженную рецензию, которой она заслуживает (его давно, впрочем, мягко отвергли). Далее, как и приличествует светскому рауту, кто-то должен быть банкиром, а кто-то — судьей…

Возможно, я опять забегаю вперед. Я повернулась к печке и, глубоко вздохнув, приложила руки к горячим темно-зеленым изразцам, хотя, на самом деле, мне уже не было холодно, а затем вернулась к окну и стала всматриваться в темноту. Шел снег с градом, который барабанил по стеклу. Когда я обернулась взглянуть на гостей, полный мужчина с лорнетом сказал: «Послушайте!» Никто и не думал его слушать. «Mes enfants[1] — взревел он, — вот как стучит град. А не как сухой горох, что сыплется на литавры!» Марына улыбнулась. Я тоже улыбнулась, но по другой причине (мою правоту подтвердили): все же я находилась среди людей театра. Я решила, что этот человек — режиссер, потому что он так беспокоился насчет эффектов. И окрестила его Чеславом, в честь своего любимого современного поэта. Перейдем к остальным участникам, сказала я себе с растущей уверенностью. Нужно установить личности оставшихся женщин — шестеро из них могли быть женами исполнителя главной роли, директора театра, критика, банкира, судьи и режиссера. Взъерошенный доктор (я приняла его за доктора, потому что он был похож на Астрова из «Дяди Вани») показался не просто неженатым, но и вообще неспособным жениться. (Мне пришлось оставить своего Рышарда тоже холостым, чтобы он мог свободно флиртовать и томиться от любви, хоть я и подозревала, что в более зрелом возрасте он окажется не только способным жениться, но и трижды женатым.) Затем, вернувшись к женщинам, я на мгновение остановилась и задумалась, правильную ли оценку дала Марыне. Если она добилась достаточно большого успеха, чтобы держать под боком бывшего наставника, но еще не настолько стара, чтобы побаиваться молодежи, то все же могла включить в круг своих друзей одну молодую актрису. И я быстро ее нашла — бледную хрупкую женщину с большим медальоном на груди: она постоянно откидывала назад каштановые волосы жестом, очень напоминающим Марынин. Да, ведь одна из женщин могла оказаться близкой родственницей, и та, которая была настолько похожа на Богдана, что я приняла ее за его сестру, в этот самый момент разговаривала с доктором, склонившись над его креслом; думаю, она заметила, что он немного пьян. Мне стало интересно, есть ли здесь евреи, например, молодой художник Якуб, который недавно вернулся из Рима, где два года посещал космополитическое художественное общество. Но, насколько я могла судить, здесь находился только один художник, да и тот не еврей, по имени Михал: рыжеволосый хромой мужчина лет тридцати, который потерял ногу в восемнадцать лет во время Восстания. Наконец, на таком ужине должны присутствовать как минимум два иностранца. Но, внимательно разглядывая гостей, я сумела найти только одного, которого уже приметила: упитанного мужчину с окладистой бородой и бриллиантом в галстуке. Несколько человек, стоявшие у другого высокого окна, говорили с ним по-немецки. Он мог быть импресарио, который собирался предоставить юной протеже Марыны ангажемент на ряд маленьких ролей в его венском театре следующей весной. Я предположила, что он приехал из Вены, потому что узнала акцент (у меня хорошая слуховая память), несмотря на то что никогда не училась говорить или понимать по-немецки. Конечно, я не удивилась тому, как превосходно все они владели языками; образованные люди этой страны, вновь появившейся на карте Европы лишь восемьдесят лет назад, и поныне слывут полиглотами. Однако же я, владея только романскими языками (я чуть-чуть разбираюсь в немецком, знаю названия двадцати видов рыб по-японски, нахваталась немного боснийского и не знаю почти ни слова на языке той страны, в которой находился этот дом), каким-то образом умудрялась понимать большую часть разговора. Но по-прежнему не понимала, о чем же шла речь в действительности. Ведь если даже я права (в отношении того, кто был актрисой, кто режиссером и так далее), это нисколько не поможет мне постичь суть их спора: правильным или неправильным было то, что женщина, Марына, и мужчина, Богдан, или двое мужчин, Богдан и Рышард, делали или собирались сделать. (Как видите, я обошлась без своих маленьких костылей — кавычек.) Но даже те, кто считал это неправильным, смягчали свои суждения, когда дело касалось Марыны.

Видно было, что ею восторгались все, а не только муж и человек (Рышард или, возможно, Тадеуш), который мог быть, а мог и не быть любовником. Я не сомневалась, что все мужчины и некоторые женщины хотя бы чуточку влюблены в Марыну. Но это больше (или меньше), чем любовь. Они очарованы ею. Интересно, а я могла бы очароваться ею, будь я одной из них, а не просто наблюдателем, который пытается их вычислить? И я решила, что у меня достаточно времени для их чувств, для их истории, равно как и для моей собственной. Они казались, — и я поклялась быть похожей на них, выступая от их имени, — неутомимыми. Но я по-прежнему испытывала нетерпение. Ждала скорой развязки: хотела услышать какую-нибудь фразу, которая подсказала бы, в чем подспудный смысл их забот. Возможно, я прислушивалась слишком жадно. Возможно, вместо этого следовало поразмыслить над тем, что я уже узнала. (В голове вертелась фраза «нервный срыв».) Возможно, мне нужно просто уйти. (А как же «бросить публику»?) Возможно, если бы я спустилась по лестнице, вышла в метель и немного прогулялась (или попросту посидела бы в сугробе рядом с кучерами на козлах и их терпеливыми лошадьми), мне бы удалось понять, что же их так занимало. Признаюсь, хотелось глотнуть свежего воздуха. Когда я вошла в комнату, никто из гостей не обращал внимания на холод, а теперь они не обращали внимания на жару. Церковные колокола пробили одиннадцать раз, затем я услышала далекое нестройное эхо других городских церквей. Толстая, краснощекая женщина в таком же красном переднике вошла с охапкой дров, проскользнула мимо, открыла маленькую дверцу печки и подбросила их в огонь. Хорошо, если исправно работает вытяжная труба, поскольку я ничего не ждала от газовых рожков — газ подавался неравномерно, рожки протекали и шипели, как было всегда до открытия природного газа. Я человек эпохи неона и галогена, поэтому должна была оценить по достоинству цвет газового пламени, но, в отличие от людей в этой комнате, я не привыкла к его едкому запаху. Ну и, конечно, многие мужчины курили. Рышард рисовал карикатуры на гостей, развлекая сонного ребенка, которого я приняла за сына Марыны, и попыхивал большой, украшенной богатой резьбой пенковой трубкой — как раз таким фетишем и должен обладать неуверенный в себе, амбициозный молодой человек. Несколько пожилых мужчин курили сигары «Вирджиния». А Марына сидела теперь в большом кресле с подголовником и держала в томной руке длинную турецкую сигарету — довольно сомнительное пристрастие, правом на которое может обладать лишь прославленная актриса. Она могла бы даже носить брюки, как Жорж Санд, если бы захотела, и я прекрасно представляла ее в роли Розалинды; из нее получилась бы чудесная Розалинда, хоть она и старовата для этой роли, но возраст не помеха для знаменитой актрисы: пятидесятилетние женщины выступали и добивались триумфа в роли Джульетты. Я могла также представить Марыну в роли Норы и Гедды Габлер, поскольку это эпоха Ибсена… Но, возможно, ей хотелось бы сыграть Гедду ничуть не больше, чем леди Макбет. В таком случае она не была бы поистине великой актрисой, которая никогда не боится играть чудовищ. Я надеялась, что благородство или самоуважение не умаляют ее артистических достоинств. Она разговаривала с импресарио из Вены, который осторожно улыбался, а все остальные подтягивались ближе, послушать их. Мой Тадеуш наконец-то избавился от велеречивого исполнителя главной мужской роли — их последние слова: «Чистое безумие» (актер) и «Нет ничего непоправимого» (Тадеуш) — и стоял теперь у кресла Марыны, сунув большие пальцы рук в проймы своего желтого жилета: абсолютно не вертеровский жест. Но кто стал бы упрекать его в том, что он вышел из роли, что он счастлив и уверен в себе, потому что стоит рядом с ней? Рышард, оставаясь немного в стороне, снова вынул блокнот. Она подняла глаза и спросила: «Что вы пишете?» Он поспешно спрятал блокнот в карман и пробормотал: «Ваш словесный портрет. Вставлю его в роман, — он покачал головой, — если, конечно, у меня будет время писать роман, учитывая, что нам предстоит». Человек, которого я приняла за театрального критика, хлопнул его по спине. «Еще одна причина, молодой человек, не пускаться в эту глупую затею», — сказал он жизнерадостно. Но Марына уже опустила глаза. Она обращалась к импресарио со спокойствием повелительницы. «Это вовсе не так хорошо», — сказала она. Передо мной представала властная женщина, которой не нужно было никого убеждать, слово которой закон.

Помню, как я в первый раз увидела вблизи примадонну: более тридцати лет назад, я только приехала в Нью-Йорк, была без гроша в кармане, а богатый поклонник пригласил меня обедать в «Лютецию». И вскоре после того, как на моей тарелке оказались первые лакомства, моим вниманием завладела (подумать только!) чем-то знакомая женщина с высокими скулами, черными как смоль волосами и полными, ярко накрашенными губами. Она обедала за соседним столиком с пожилым мужчиной, которому громко говорила: «Мистер Бинг. [Пауза.] Или мы будем работать, как работает Каллас,[2] или не будем работать вообще». И этот мистер Бинг умолк на несколько минут — я тоже. Теперь я знала, что и Марына, моя Марына, временами ведет себя подобно Каллас, если она та, за кого я ее приняла. Впрочем, сегодня вечером, в кругу друзей, она предпочитала действовать лестью. Но я замечала, как ее серо-голубые глаза расширялись от раздражения. Как ей, должно быть, хотелось (кажется, я начинала ее понимать), как ей хотелось встать с кресла и выйти из комнаты, приведя всех в замешательство! Сбежать, уйти со сцены, но не подышать свежим воздухом, как хотела я. Ибо я с удовольствием улизнула бы на четверть часа и даже побродила бы под градом — хотя обычно боюсь холода (я выросла в южной Аризоне и Калифорнии). Но я не отваживалась уйти из страха пропустить какую-нибудь фразу, которая все для меня прояснила бы. И сейчас настал самый неподходящий момент, чтобы выйти на заснеженную улицу. На дальнем конце длинного стола метрдотель подал украдкой сигнал Богдану, а четверо официантов почти одновременно наклонились и зажгли четыре тройных серебряных канделябра. Марына встала, разгладила одной рукой свое серо-зеленое платье, а другой затушила сигарету. «Дорогие друзья, — начала она. — Вы так долго ждали. Так долго терпели». Она лукаво глянула на Богдана. «Да», — ответил он. К выражению супружеской заботливости на его лице добавилась неспешная нежность, и он взял жену за руку. Как хорошо, что я пересилила себя и осталась на месте! Я надеялась, что, как только гости сядут за стол, подслушанные обрывки разговора сольются воедино и я наконец пойму, чем же они так увлечены. Ведь я даже допускала, что каждый, кто поворачивался, вставал, медлил и боком пробирался к длинному столу в конце комнаты на первом этаже отеля (в моей стране это был бы второй этаж), посвящен в это дело или план. Но сколько бы их ни оказалось, если в некоем деле участвуют даже только двое, кто-то из них несет больше ответственности (хотя никто от нее не освобождается полностью: дал согласие, значит, принял ответственность). А если участников, например, двадцать, — я насчитала двадцать семь человек в комнате, — то один человек не только понесет больше ответственности, но и станет у руля, как бы этот человек, если он — женщина, ни отрекался от звания вождя. Однако чем объяснить, почему люди за кем-то следуют? Или не менее трудный вопрос: почему люди отказываются за кем-то следовать? (Когда пишешь, то одновременно идешь за кем-то и ведешь за собой.) Я наблюдала, как все подчинились долгожданному приказу сесть за стол. Я не возражала просто наблюдать и слушать, я никогда не возражаю, особенно на званых ужинах; но я могла представить, что если бы гости знали о моем присутствии, о приходе столь экзотической незнакомки, то усадили бы меня за стол. (Мысль о том, что меня могли выгнать на заснеженную улицу, даже не приходила в голову.) Непрошеная и невидимая, я могла сколько угодно смотреть, даже разглядывать их: подобной невежливости я обычно избегаю, поскольку это может повлечь за собой ответный пристальный взгляд.

В детстве, как и многим единственным детям в семье, мне часто хотелось стать невидимкой, чтобы удобнее было наблюдать — точнее, чтобы за мной никто не мог наблюдать. Но иногда я играла в слепую. В тринадцать лет, когда мои родители собрали скромные пожитки и перебрались из Тусона в Лос-Анджелес, прогулки по новому дому с закрытыми глазами, когда я оставалась одна или когда за мной не следили, были моей любимой игрой. (Самым незабываемым приключением, связанным со «слепотой», стал полуночный поход в ванную во время землетрясения.) Мне нравится, когда все зависит только от меня. Когда приходится преодолевать трудности. «Пора бы уж», — раздраженно прошептал судья своей жене. Она улыбнулась и приложила два пальца к губам. «А мороженое будет?» — спросил мальчик. Гости подходили к столу, и Рышард протискивался вперед — ему не терпелось узнать, насколько близко к Марыне он будет сидеть. Тадеуш следовал за ним по пятам, но Рышард, ускорив шаг, добрался до стола первым. Я видела, как он бегло просмотрел свою карточку с указанием места, и по его усмешке поняла, что он остался доволен. Как только гости расселись и начали разворачивать накрахмаленные салфетки, официанты принялись разносить изысканные первые блюда. Я тоже подошла в эту часть комнаты и села, скрестив ноги, в проеме высокого окна. Пока я пыталась во всем разобраться, первые же слова, произнесенные за столом, заглушили те, что звучали у меня в голове: «щавелевый суп», «карп по-еврейски», «запеченный морской язык», «хряковина в вишневом соусе»… кавычки обозначают лишь то, что у меня сейчас не хватает терпения описывать; время еще будет, когда я пойму суть истории. Хотя я знала, что их заставили ждать (как и меня, но в другом смысле), меня удивило немного, что все они недолго думая набросились на еду. Может, я ожидала, что они прочтут молитву? Наверное, да. И действительно, невзрачная сестрица Богдана долго шептала что-то про себя перед тем, как взяться за вилку, — наверняка молилась. Я надеялась, что им еще не надоело спорить, хотя в данный момент все были увлечены роскошной едой. За столом — целый спектр поведения: от разборчивости до жадного поглощения пищи, с яркими комментариями по поводу еды и даже вьюги. Господи боже, только не о погоде! Вернитесь, возвышенные идеалисты, которых я вызвала из прошлого! Если быть точным, ели не все. Доктор, например, предпочел второму блюду венгерское вино и шампанское. («Индейка, фаршированная грецкими орехами», «запеченный черный тетерев с куропатками»…) А молодая актриса, не отрывая глаз от чистейшего, гладкого лица Марыны, жевала очень и очень медленно; она почти не прикоснулась к еде. Подобно ей и большинству других гостей, мне было трудно не сосредоточить все внимание на Марыне. Интересно, сколько ей лет на самом деле; ведь она все-таки актриса. Если бы дело происходило в наше время, я сказала бы, что ей за сорок (полная грудь и тяжелый подбородок, размеренные движения, широкое платье). Но даже состоятельные люди тогда старели быстрее, каждый небедный человек страдал, по нашим меркам, от избыточного веса, и я дала ей не больше тридцати пяти. Я еще не рассказала, как прикидывала возраст людей, находящихся в комнате: поскольку Рышарду на вид где-то под сорок, ему должно быть двадцать пять, и так далее. Совершая путешествие в прошлое, я рассчитывала столкнуться там с некоторыми неудобствами (высоченная закрытая печка вместо пылающего камина не выше пояса), поправками (чтобы определить возраст человека старше двадцати, необходимо вычесть десять лет), а также с приятными неожиданностями и озарениями. Беседа плавно перетекла от шуток насчет еды к шумным восхвалениям сегодняшнего выступления Марыны. Она принимала комплименты со скромностью, казавшейся столь же суровой, сколь и притягательной. «Это было великолепно!» — восклицал Рышард с раскрасневшимся от восторга лицом. «Вы превзошли себя, если такое возможно», — говорил молодой художник. «Она всегда превосходит себя», — снисходительно, с упреком возразил исполнитель главной роли. Марына не участвовала в этих слюнявых славословиях, сидела совершенно неподвижно (казалось, она почти не дышит), поднеся к левой щеке батистовый платок. «Е sempre brava»[3], — доверительно сказал доктор озадаченному официанту, который вновь наполнил его бокал.

После паузы в разговоре, когда все принялись еще самозабвеннее поглощать пищу (я, конечно, ждала чего-то большего), встал, пошатываясь, критик с рюмкой водки в руке. «За вас, мадам». Все, кроме Марыны, подняли бокалы. «За сегодняшний триумф!» Доктор поднес бокал ко рту. «Постойте, не спешите так, Хенрик! — воскликнул критик с притворной суровостью. — Я еще не закончил». Доктор со вздохом отвел руку в положение для тоста. Критик прочистил горло и произнес нараспев: «И за то возвышенное, патриотическое искусство, которое вы почтили своей красотой и гением. За театр!» Марына, поджав губы, кивнула ему и остальным, а затем прошептала что-то импресарио, сидевшему справа. «Это нечестно — три тоста под видом одного! — весело сказал доктор. — Три тоста — это три глотка вашей превосходной водки!» Он окликнул официанта. «Только не подумайте, дорогая Марына, что я не разделяю от всей души только что выраженных чувств», — сказал он, когда его рюмку наполнили, затем снова поднял тост: «За ваше завтрашнее выступление!» И осушил рюмку снова. Потом встал Богдан, сидевший на другом конце стола. «Чтобы не досаждать нашему жаждущему другу, — сказал он, — я ограничусь лишь одним тостом. И этот тост будет… — он поднял бокал, — за дружбу!» «Одобряю!» — выкрикнул Рышард. «Да, — сказал Богдан, — за дружбу и братство». Братство, подумала я. Что это означает? «Только посмотрите, и он туда же!» — прокричал доктор, поднес водку к губам и так жадно ее проглотил, что даже пролил немного на льняную рубашку. «И выпить по-человечески не может», — со смехом воскликнул судья. «Это я-то не могу?» — возмутился доктор, вытирая рот. Все засмеялись, кроме Марыны и Богдана. «Я хочу выпить за то, — торжественно сказал Богдан, — что мы способны совершить вместе». Аплодисменты. «Одобряю! — сказал Тадеуш. — Я готов». Неловкая пауза, во время которой все взоры обратились к Марыне. Она взяла бокал и прижала его ко лбу. Затем, не вставая, подняла над головой. «Я хочу предложить один тост, а не три под видом одного, — она нежно улыбнулась Богдану. — Я пью за одно… разделенное на три. Которое когда-нибудь станет одним… — Драматическая пауза. — За нашу родину!» Раздался взрыв аплодисментов. «Браво!» — воскликнул художник. Все эти тосты на публику, в конце концов, нагнали на присутствующих уныние. Мальчик (Петр? Роман?) встал со стула, на цыпочках подошел к Марыне и прошептал ей что-то на ухо. Она покачала головой, немного раздраженно (как ни печально об этом говорить), и он вернулся на свое место рядом с сестрой Богдана, которая взяла его на руки, и он уснул у нее на груди. Из последовавшего неясного разговора я почти ничего не запомнила. Наверное, просто задумалась, закрыла глаза, чтобы впотьмах подняться на следующую ступеньку. «Вы дали мне много пищи для размышлений», — сказал чей-то угрюмый голос. «Конечно, я хочу расширить свой кругозор», — произнес мелодичный голос. «Никаких дурных предчувствий?» — спросил раздражительный, самоуверенный голос. «Как я восхищаюсь вами!» — воскликнул печальный голос. «Непоправимо», — вновь услышала я. И открыла глаза. Возможно, это произнес доктор, обхвативший голову руками. Я что-нибудь пропустила? В голову полезли дурацкие мысли. Уловив обрывок фразы (это все, что я запомнила): «…вместе с моим молочным братом Мареком, их сыном», и увидев, что ее произнес мужчина с пухлыми небритыми щеками, сидевший рядом с женой банкира, я подумала: как жадно ты, наверное, припадал в детстве к груди крестьянки-кормилицы! Поглощение пищи казалось нескончаемым, и я не следила за подачей блюд, предположив, что это был «трехактный» ужин a la française[4]. Я могла в любой момент заглянуть в маленькое, написанное от руки меню, что прилагалось, подобно театральным программкам, к каждому прибору, и можно было посмотреть, сколько еще осталось. Словно прочитав мои мысли (несмотря на то что я сама должна была читать его мысли), Богдан пробормотал: «Нам не нужны такие обеды. Лично я предпочел бы что-нибудь попроще». Я надеялась, что они уже приближаются к десерту. Богдан положил вилку и нож. «Quo vadis?»[5] — спросил судья. «Камо грядеши?» — улыбнулся Рышард и вынул блокнот. «Да, куда. И как? — произнес банкир. — Все нужно хорошо продумать. Для спешки нет причин». На миг наступила тишина, словно бы все действительно задумались. Затем я услышала монотонный голос, который пел примерно следующее:

С высоты гор, с тяжелым, страшным крестом на плечах,

Они видели вдалеке землю обетованную.

Они видели голубой свет в долине,

К нему устремлялся их народ…

Песню исполняла пожилая женщина в розовато-лиловой шляпке. «Нам нужно фортепьяно, — перебил ее режиссер. — Я могу слушать эти стихи только на музыку Шопена». Казалось, пожилая дама обиделась. Я так и не выяснила, была ли она чьей-то женой или незамужней тетушкой, возможно Богдана. «Прошу вас, продолжайте», — попросила юная актриса Крыстына (я забыла сказать, что узнала ее имя). «Именно это я и намеревалась сделать», — резко сказала пожилая дама. «Чем кончилось? — воскликнул художник. — Вы же прекрасно знаете». И он продолжил своим звучным баритоном:

Но сами они не дойдут, не дойдут?

И никогда не попадут на пир жизни,

И будут, возможно, забыты навеки.

Он прекрасно читал. «Вот именно», — сказала пожилая женщина. То, что произошло потом, немного сбило всех с толку. Марына воздела руки и продекламировала своим пылким контральто:

Как движется к земле морской прибой,

Так и ряды бессчетные минут,

Сменяя предыдущие собой,

Поочередно к вечности бегут[6].

В первый момент я даже не поняла, что читает она по-английски. Трудно сказать, какой язык мне послышался, на этом ужине я не удивилась бы любому (за исключением русского — языка самого ненавистного из трех угнетателей этого народа). Еще один иностранный язык, которого я не знаю, но в этот вечер почему-то понимаю? Тем временем юная актриса внезапно начала:

Давай же думать, как нам убежать,

Куда идти и что нам взять с собой.

Не пробуй на себя одну взвалить

Несчастий бремя, отстранив меня.

Клянусь я небом, побледневшим с горя;

Что хочешь говори — пойду с тобой[7].

Ясный голос задрожал и замер. Если вы знакомы с пьесой «Как вам это понравится», то, должно быть, узнали эти строки, — разумеется, она играла Селию в паре с Марыной-Розалиндой, — хотя слова я разобрала с трудом, поскольку акцент у нее был еще сильнее, чем у Марыны. Сама Марына казалась недовольной. «Я испортила прекрасный английский Шекспира», — сказала она театральному критику, сидевшему слева. «Вовсе нет! — воскликнул он. — Вы читали превосходно». «Нет», — резко оборвана она. И это было правдой. Возможно, дела у них пойдут лучше, если они начнут больше говорить по-английски. Именно этим, по моим предположениям, они и собирались заняться, если я хоть немного разобралась в том, что они обсуждали. Несомненно, они и впредь говорили бы по-английски с акцентом, как многие люди в моей стране, как мои прапрадедушка и прапрабабушка (по материнской линии) и прадедушка и прабабушка (по отцовской линии), несмотря на то что их дети, естественно, говорили уже без акцента. Ведь нужно сказать (и почему бы не сейчас?), что оба моих дедушки и обе бабушки родились в этой стране (то есть в стране, которой не существовало уже лет восемьдесят), и родились приблизительно в тот самый год, в который я мысленно перенеслась и очутилась в этой комнате послушать старинные разговоры. Впрочем, родители той пары, что произвела на свет меня, были совершенно не похожи на этих людей — бедные несветские поселяне: коробейники, трактирщики, лесорубы и талмудисты. Предположив, что евреев здесь нет, я все же надеялась (новая мысль), что не услышу ни от кого антисемитских выпадов; так и случилось, и я интуитивно догадалась, что все присутствовавшие, скорее «семитофилы». Тот факт, что именно из этой страны мои предки отбывали в переполненном трюме третьего класса, едва ли связывал меня с этими людьми. Хотя вполне возможно, что название страны нашло отклик в моей душе и притянуло именно сюда, а не в какую-нибудь другую комнату; не удалось мне представить гостиную отеля той же эпохи в Сараево, и пришлось вернуться туда, где я остановилась. Но прошлое — самая большая страна на свете, и есть причина, по которой мы поддаемся искушению поместить свои рассказы в прошлое: нам кажется, что почти все хорошее остается в прошлом, возможно, это иллюзия, но ностальгирую по всем эпохам, предшествовавшим моему рождению. В прошлом мы свободнее от современных запретов, наверное, потому, что не в ответе за прошлое, ведь иногда мне просто стыдно за то время, в котором живу. И это прошлое тоже станет настоящим, потому что я сама рассыпала семена предсказаний в частной гостиной отеля. Я не принадлежала этому кругу, была здесь чужой, мне приходилось наклоняться, чтобы расслышать слова, и я не все понимала, но даже то, чего я недопонимала, было своего рода истиной, хотя и не того времени, в котором происходило действие, а, скорее, того, в котором живу я. «Мы всегда должны требовать от себя большего, — услышала я суровый голос Марыны. — Всегда. Или это относится только ко мне?» Ее слова подкупали. У меня слабость к серьезным энергичным людям. Будь Марына персонажем романа, мне захотелось бы наделить ее чем-то от Доротеи Брук (помню, как я первый раз читала «Миддлмарч»[8]: недавно мне исполнилось восемнадцать, я одолела третью часть книги и вдруг расплакалась, поняв, что я не только сама была Доротеей, но и несколько месяцев назад вышла замуж за мистера Касобона), но в этой женщине с пепельными волосами и искренними, внимательными серо-голубыми глазами не было ни покорности, ни стремления стушеваться. Она хотела делать добро другим людям, но не забывала и о себе. Для женщины, мечтающей попасть на сцену, пол не мог служить помехой: она состязалась и побеждала. Но казалось, что я смогу смириться с ее тщеславием и эгоизмом, если у нее сохранится стремление к самосовершенствованию — а стремление это у нее было, судя по контрасту между нетерпеливым, настороженным выражением лица и странной привычкой держаться совершенно неподвижно.

Трудно представить, что кто-то мог бы подобным образом описывать меня — как я уютно примостилась в глубокой амбразуре окна. На самом деле я очень импульсивна (я вышла замуж за мистера Касобона через десять дней после знакомства с ним) и люблю иногда рисковать. Но я также склонна долго отсиживаться в углу, этого требуют мои обязанности (девять лет я не могла решить, имею ли право — моральное право — развестись с мистером Касобоном), поэтому мне не составило труда снисходительно отнестись к этим людям, занятым своим обедом и спорами о будущих действиях. Никто не суетился. Никаких шалостей под скатертью. Никто никуда не исчезал, за исключением, конечно, маленького мальчика, который свернулся на коленях у второй женщины и потирал глаза, вместо того чтобы укрыться одеялом у себя в кроватке. Наверное, он единственный ребенок в семье и зачем-то понадобился матери сегодня вечером, хотя я не заметила, чтобы она обращала на него внимание последние два часа за столом. Несмотря на всплески воодушевления насчет занимавшего их предмета, гости казались слишком невозмутимыми. Чем объяснить их неподвижность? Жирной пищей, которую продолжали выставлять на стол? Извечной бесплодностью мыслящих классов? Тяжеловесностью конца девятнадцатого столетия? Моей собственной неохотой представить что-нибудь поживее? Правда, еще не поздно для настоящего, живого события. С кем-нибудь мог бы случиться сердечный приступ, кто-нибудь мог ударить соседа по голове, зарыдать и разохаться или плеснуть вином в лицо обидчику. Но это казалось столь же невероятным, как если бы я спрыгнула с подоконника и пустилась в пляс на столе, плюнула в суп, погладила чье-нибудь колено или укусила кого-нибудь за лодыжку. Затхлые мысли, хочется глотнуть свежего воздуха. По сигналу Богдана официант открыл окно в дальнем конце комнаты, где я притаилась, когда вошла. В комнату ворвались уличные крики и лошадиное ржание. Судя по звону церковных колоколов (и по моим часам тоже) было уже за полночь, и, признаюсь, это начинало меня беспокоить. В отличие от присутствующих, я не была сегодня в театре на семичасовом спектакле и, конечно, жалела, что не видела его. Некоторые, наверное, тоже беспокоились. Но никто не вставал, пока не встанет Марына. Я почти отчаялась, что спор о правильности или неправильности обсуждаемого предмета разрешится в этот вечер, сколько бы ни сидели они за столом, сколько бы я ни наблюдала за ними, ни слушала и ни думала о них. Ведь подобные дебаты о правильности и неправильности отличаются тем, что на следующий день у вас всегда могут возникнуть опасения и новые мысли, и, вспоминая вчерашний разговор, вы можете воскликнуть: «Каким же я был дураком, когда сказал то-то или согласился с тем-то! Подпал ли я под влияние такого-то или просто размяк, перестал думать, и мой нравственный термостат охладился?» Так что на следующее утро вы придерживаетесь противоположного мнения. Возможно, вы думаете прямо противоположное тому, что доказывали накануне, поскольку тому мнению необходимо было «проветриться», чтобы освободить место новому, лучшему. Вы испытываете нечто вроде морального похмелья, но остаетесь спокойны, потому что знаете: вы на правильном пути, — хотя и подозреваете с тревогой, что, возможно, завтра будете думать иначе; а между тем неумолимо приближается время принятия решения, приближается путь, которому вы можете следовать или не следовать. Быть может, время наступит прямо сейчас. Затем Марына поднялась, вынула сигарету из расшитого золотистым бисером ридикюля и плавно вышла на середину комнаты. Все остальные встали, и я предположила, что сейчас они уйдут. Но один Рышард с чувством поцеловал руку Марыны, затем обошел остальных женщин, прикоснулся губами к запястью каждой, и я догадалась, что он намеревается завершить этот вечер в своем любимом борделе. Больше никто, похоже, уходить не собирался. Доктор открыл бутылку токайского, стоявшую на буфете. Маленького мальчика, Петра (как я с опозданием назвала его), который проснулся и собрался уйти, пересадили на кресло с подголовником Марына откинулась в соблазнительной томной позе на спинку стула, ее окружили Богдан, Тадеуш, юная актриса, импресарио, сестра Богдана, доктор и хромой художник. Это была последняя возможность для завершения беседы принятием четкого решения. «Да, конечно, — сказала Марына, наигранно смеясь. — Я не всегда согласна с собой». Обнадеживающая мысль. Они продолжали тихо говорить. А я продолжала слушать.

В детстве я хоть и признавала, что хорошо учусь, но не считала себя «особо одаренной» (не обращайте внимание на кавычки) в том смысле, в каком об этом говорилось в книгах и биографиях. И в нашей округе не было никого «особо одаренного» (та же просьба). Но я все равно считала, что смогу совершить задуманное (я собиралась стать химиком, как мадам Кюри), а упорство и намерение помогут мне попасть туда, куда стремлюсь. И поэтому сейчас я думала, что, если долго слушать, наблюдать и размышлять, я смогу понять этих людей. Почему-то казалось, что их будущая история обращена и ко мне. На свете есть так много историй, и трудно сказать, почему мы выбираем ту или иную; должно быть, чувствуем, что с помощью данной истории расскажем множество других, что она кому-то понадобится; я понимаю, что плохо объясняю. Не могу объяснить. Чем-то похоже на влюбленность. Любые объяснения того, почему вы решили рассказать именно это, — может, оно связано с каким-нибудь детским огорчением или желанием, — почти ничего не объясняют. Длинная история — роман — похожа на путешествие вокруг света за восемьдесят дней: когда она подходит к концу, вы с трудом можете вспомнить начало. Но даже долгое путешествие должно где-нибудь начинаться, например в комнате. В каждом из нас есть комната, которая дожидается, когда ее обставят и заселят, и если вы внимательно прислушаетесь (возможно, понадобится заглушить все шумы в вашей квартире), то сможете услышать звуки той комнаты у вас в голове Услышите потрескивание дров в камине, тиканье часов и (если открыто окно) крик кучера или тарахтение мотоцикла в переулке. Или можете ничего этого не услышать, если комнату заполонили голоса. Грубоватые или вежливые люди, возможно, садятся за стол и о чем-то говорят, но вы их не понимаете (будем надеяться, не потому, что включен телевизор, да еще на полную громкость); впрочем, вы уловите суть разговора. Вначале будут лишь отдельные фразы, имя, настойчивый шепот или крик. Если послышатся крики, нет, вопли и вы увидите что-то наподобие кровати, можете надеяться, что в этой комнате никого не мучают, а, скорее, кто-то рожает, хотя эти звуки точно так же невыносимы. Можете надеяться, что вы очутились среди благожелательных людей, страсть — прекрасное чувство, как и понимание — постижение чего-то, и страсти и путешествия одновременно. Слуги принесли Марыне и всем остальным верхнюю одежду. Теперь они готовы уйти. В приятном предвкушении я решила последовать за ними в мир.

Загрузка...