6

— Пруд, папа, потомок, призма.

— Простите, что вы сказали? — переспросил Якуб.

— Пруд, папа, потомок, призма. Все слова можете не говорить. Самое главное — «призма», от него на губах приятное выражение. Но начинать лучше с пруда, папы и потомка. Вы готовы?

Фотограф установила камеру рядом с дубом у задней части дома.

— Готовы, — ответила Марына. Она стояла примерно в двадцати футах, положив руки Петру на плечи. Богдан, Юлиан и Ванда сгрудились справа от нее. Слева расположились Данута и Циприан с девочками, каждая сжимала в руках домашнего кролика.

Сдвинув на затылок плоскую испанскую шляпу (зацепленную ремешком за подбородок), фотограф нырнула под темную ткань и мгновение спустя снова вынырнула.

— Не найдете ли вы каких-нибудь ящиков для тех, кто во втором ряду?

— Анела, принеси что-нибудь, чтобы вы стояли повыше, — сказала Марына по-польски, не поворачивая головы.

— Я помогу, — откликнулся Рышард. — В сарае есть как раз то, что нам нужно.

Девочки выпустили кроликов и бросились за ними вдогонку. Петр побежал в сарай, и они вернулись вместе с Рышардом и Анелой, нагруженные целой грудой подойников. Барбара, Александер, Рышард, Якуб и Анела вновь заняли места во втором ряду.

— Помните, что я вам сказала?

— Петр, пруд, папа, потомок, призма! — прокричал Петр. — Петр, пруд, папа…

— Превосходно, молодой человек. А теперь пусть ваши мама, папа и их друзья скажут то же самое. — Элиза Визингтон внимательно посмотрела на группу. — Глаза раскройте шире, вот так. А сейчас я хочу увидеть радость на ваших лицах. Вы будете с огромным удовольствием смотреть на этот снимок годы спустя.

Так оно и будет. И резкий свет жаркого мартовского дня станет изящной сепией минувших дней. Вот такими они были тогда. Юными и невинными. И такими колоритными. Марыну просто не узнать в этом наряде фронтира — темное ситцевое платье с длинной верхней юбкой, волосы расчесаны на пробор посередине и аккуратно завязаны в узел на затылке. Богдан в элегантной вельветовой куртке и шерстяных штанах, заправленных в новые «веллингтоны». Петр в клетчатой рубашке и хлопчатобумажных шортах, белокурые волосы зачесаны набок, уши открыты — настоящий маленький американец. А вот Рышард в сомбреро!

— Брюки были красными, — скажет Рышард своей жене (второй по счету), вертя в руках фотографию и глядя в свои выцветшие глаза. — А фланелевая рубашка застегивалась на крючок, это была моя любимая. Угадай, во сколько мне обошелся весь этот наряд? Один доллар!

Анела вспомнит, как волновалась, когда надевала белый высокий фартук, который Марына купила ей неделю назад.

— Кажется, у нас вполне радостное выражение лица, — сказал Богдан. — Но вам, как фотографу, виднее.

— Можно сделать еще радостнее. Немного задумчивости, если вы понимаете, о чем я. Обычно я не советую этого фермерским семьям, но, по-моему, вы отличаетесь от других жителей этой общины.

Покинув свое место за камерой, она подошла к Дануте:

— Можно? — и поправила ее шляпку.

Затем вернулась к камере и еще раз взглянула на них.

— Да, многовато вас, ну что ж, тогда станьте более естественно. Не слишком расслабленно, немного рассеянно — вы приятно проводите время. Некоторые люди выглядят на фотографии слишком важными. Откуда вы приехали?

— Из Польши, — ответил Богдан.

— Вот это да! Вы что же, все из Польши?

— Все, — сказал Якуб.

— Просто чудеса! Какие разные люди приезжают в Америку! Мне бы и в голову не пришло поехать в Польшу. Она ведь совсем недалеко от России, правда?

— Совсем недалеко, — сказал Циприан.

— А Россия такая же огромная, как Америка, правда? Но я уверена, что ваша страна тоже очень интересная. Все эти маленькие страны так замечательно осматривать и фотографировать! Возможно, съезжу в Европу, время еще есть. Буду путешествовать в своем фургоне, останавливаться где вздумается, и снимать все, что захочу. Думаете, люди будут смеяться надо мной? Будут говорить: «Что это за старая курица из Калифорнии?» Ну и что, я испепелю их своим взглядом. О! — засмеялась она, показывая на Марыну, — вот вы и улыбнулись!

Мысль сфотографировать их общину пришла в голову Марыне, когда она увидела рекламу в анахаймской еженедельной «Газете»:

Миссис Элиза Визингтон

Фотохудожница

Превосходные амбро- и дагерротипы!

Миссис Визингтон, мастер своего дела,

доставляет неизменное удовольствие.

Пробудет в Анахайме неделю,

в гостинице «Плантаторы», номер 9.

Приходите и смотрите. Цены разумные.

Сходство гарантировано.

«Лови же тень, покуда плоть юна».

Марына отправила Рышарда в деревню, чтобы он наведался к миссис Визингтон и попросил ее приехать к ним и сфотографировать четырнадцать человек, включая троих детей. Рышард воспользовался случаем провести час любви со своей школьной учительницей, затем побрел в гостиницу. У входа, в фургоне с эмблемой, изображавшей фотокамеру на треножнике, сидела пожилая полная женщина в широкополой ковбойской шляпе и черном пальто из шерсти альпаки.

— Не вы ли прославленная миссис Визингтон? — спросил он, касаясь пальцами своего нового сомбреро. — Не ожидал увидеть, как вы принимаете солнечные ванны.

Он рассказал ей о своем поручении. Она же объяснила, что ей скучно сидеть и ждать потенциальных клиентов в помещении.

— Я живу благодаря свету и ради него, — сказала она.

Художница согласилась приехать к ним на ферму со своей передвижной студией на следующее утро.

Польские колонисты были очарованы этой независимой американской женщиной. Они лишь наблюдали, как она один за другим разгружает ящики, наполненные хрупкими стеклянными пластинами, пакетами и бутылочками с химикатами, треножник со сложенными и связанными ножками и свою «любимицу» — филадельфийскую фотокамеру; как она устанавливает затемненную палатку, раскладывает там свои соли, эмульсии и по порядку расставляет бачки для сенсибилизации и проявки пластин; развязывает треножник и монтирует на нем камеру. Она отвергала все предложения о помощи, только попросила мужчин наполнить водой бачок, в котором промывала стеклянные пластины размером пять на восемь дюймов. Однако повеселела, когда Юлиан рассказал, что дома, в Польше, он был учителем химии, а уж потом стал фермером в Америке.

— Ну да, — сказала миссис Визингтон, — фотография — это и есть химия, правда?

Она пригласила его заглянуть в тесную затемненную палатку, пока накладывала фоточувствительные соли на стеклянную пластину, а затем покрывала ее влажным коллодием. Наградой для нее стали несколько вопросов Юлиана, заданных со знанием дела: о преимуществе нанесения на стекло коллодия, а не альбумина, а также внимательное отношение к взрывчатым свойствам основного компонента коллодия — нитрата целлюлозы.

— Да, мы называем его «порохом», — весело сказала она.

Якубу было разрешено присоединиться к ним, когда он сознался, что не только фермер, но и художник.

— Ну, конечно, фотография — это еще и живопись, — заметила она. — Живопись светом.

С помощью пары новых моррисоновских линз, сказала она Якубу, можно получить такое сходство, какого не добиться ни одному художнику.

Было место на севере, которое она называла своим домом — Айон-Сити, крошечная деревушка в горах Сьерра, где у нее имелась художественная студия. Но несколько месяцев в году эта женщина разъезжала в своем фургоне, выискивая живописные откосы и ущелья, причудливые скалистые формации и маячившие на горизонте кактусы. Она зарабатывала на свою бродячую жизнь, останавливаясь в деревнях и предлагая услуги фотографа.

— Наибольшую прибыль приносят свадьбы и похороны, — отмечала она.

Анахайм разочаровал ее в обоих отношениях, и поэтому она собиралась ехать дальше после того, как сфотографирует их.

По ее словам, она исколесила весь штат много раз.

— Одна? — воскликнула Барбара.

— И вы не боитесь, миссис Визингтон? — спросила Данута. — Я бы побоялась.

— Никогда в жизни!

— Но вам наверняка было бы спокойнее, — сказал Рышард, — будь рядом с вами ассистент.

— У меня есть кольт, и я умею им пользоваться, — возразила она, хлопнув себя по бедру.

После съемки они пригласили ее пообедать. Она ответила, что счастлива лишь тогда, когда продолжает путь в своем фургоне.

— У меня беспокойная душа, — сказала она, — и все мое терпение полностью расходуется, когда я смешиваю соли и коллодий, подготавливаю пластины и сосредотачиваюсь на объекте перед тем, как запечатлеть его. Радость в том, что каждый день я вижу нечто новое в объективе камеры.

Но она приняла приглашение зайти в дом и выпить чаю («У вас случайно нет виски? Разумеется, нет, вы же пьете водку, как все русские»; «Точнее, русские пьют водку, как мы», — сказал Циприан) и, усевшись с рюмкой и бутылкой виски на софе в гостиной, видимо, решила задержаться и поболтать.

— Я обращаюсь лично к той даме, которая приняла столь изящную позу, когда я собралась экспонировать первую пластину, — Марына вновь улыбнулась, — и так обезоруживающе улыбается, когда хочет. Разумеется, большинство не желает улыбаться для портрета. На картинах старых мастеров улыбаются лишь клоуны да шуты. Фотография должна показывать нашу сущность — какими мы стремимся быть, какими хотим, чтобы нас запомнили, то есть уравновешенными.

— Даже собаки улыбаются, миссис Визингтон. Это доказал сам мистер Дарвин.

— Совершенно верно. Но что означает улыбка собаки? Счастлив ли пес? Или просто пытается развеселить хозяина? Может, он притворяется.

— А что означает улыбка людей? — спросил Рышард. — Может, мы все притворяемся.

— Мне кажется, — начала Ванда, — что мы…

— Ванда, помолчи, — перебил Юлиан. — Прошу тебя.

— А если напрячь мышцы и удерживать улыбку на лице, ведь камера не может снимать вот так, — она щелкнула пальцами, — то получится фальшивое выражение или что-то похуже. Когда проявится негатив, фотограф может обнаружить, что человек не улыбается, а готов расплакаться.

— Или то и другое вместе, — вставила Марына.

— Вы, наверное, часто позировали фотографу?

Марына кивнула.

— Я так и подумала. Перед тем как я снимала крышку с объектива, вы слегка приподнимали брови, отчего овал лица удлинялся. Мне нравится, когда люди знают, что делают. Вы когда-нибудь выступали на сцене?

— Да, миссис Визингтон.

— Но ручаюсь, что вы не исполняли комических номеров, миссис Зава… Завен… Извините, никакие могу выговорить ваши польские фамилии. Наверняка вы были величавой и серьезной, и когда улыбались, то люди воспринимали это как личный дар. Я тоже это чувствую, когда вы улыбаетесь мне.

— Вы весьма проницательны, миссис Визингтон. Вы часто ходите в театр?

— Ну что вы, в Айон-Сити нет никаких театров! Даже в те времена, когда он был приисковым лагерем (Айон-Сити еще не существовало, а золотоискатели называли его Клоповником или Выживи-соседа), этот городок не отличался особым богатством. Но я приехала туда лишь двадцать пять лет назад из Нью-Йорка, где ходила на все спектакли и где у меня были любимые актеры и альбомы с кучей газетных вырезок. Мне казалось, я буду скучать по всей этой жизни, когда мой муж услышал сладостный зов золота, и я поехала с ним в Калифорнию. Но после того, как он погиб — бедняга упал со скалы, — я решила овладеть гелиографическим искусством. Большой спрос тогда был на снимки мужчин, которые показывали пригоршни золотых самородков или столбили участки. И все удивлялись, что женщина занялась фотографией, более того — стала бродячим фотографом и таскала с собой все эти тяжеленные ящики. Но я была сильной, — на самом деле, мне хотелось быть землемером, но женщинам еще не разрешают этим заниматься. Так вот, я вовсе не скучала по своим спектаклям. Люблю, когда люди остаются самими собой, потому что иначе не умеют. Я расскажу вам об одной женщине, которую недавно сфотографировала и которая, благодаря своей необычной судьбе, прямо-таки слилась с ландшафтом. — Миссис Визингтон огляделась. — А вы давно в Калифорнии?

— Уже полгода, — ответил Богдан.

— И за все это время никто не говорил вам о замечательной женщине по имени Эулалия Перес де Гильен? Нет? Но ее же все знают! Когда-то она владела той землей, где сейчас находится Пасадена, но известна не этим. Дело в том, что в декабре прошлого года ей исполнился сто сорок один год. Да-да! Живет она в долине Сан-Габриэль со своей правнучкой, поскольку все ее дети и внуки давным-давно умерли, но чего же вы хотели — ведь она появилась на свет в 1735 году! В этой долине она родилась и вернулась туда, чтобы служить в миссионерской церкви, где служила еще девочкой сто двадцать пять лет назад. В прошлом месяце я сделала с нее прекрасный амбротип в миссионерском саду. Можете ее себе представить? Маленькая, сгорбленная и беззубая, вся сморщенная и почти лысая — вы, наверное, думаете, что в своем возрасте она должна походить на кустик в старом саду? Но на самом деле она оказалась беспокойной, как теленок, и даже не могла принять серьезного вида, с которым люди обычно позируют перед камерой. Я не удержалась и сфотографировала ее добродушную улыбку.

Quelle horreur![55] — воскликнул Богдан.

— Да она просто не хочет умирать, — сказал Рышард.

— Это должно нас воодушевлять, — произнесла миссис Визингтон, допив рюмку. — Ну что ж, мне пора. Надеюсь через несколько дней добраться до Палм-Спрингс, а оттуда — в пустыню, поснимать валуны, после чего меня ждут в Лос-Анджелесе. Там у моего коллеги есть студия, в которой я сделаю отпечатки и наклею их на картон. Я буду снова проезжать через Анахайм недели через три, и если вам не понравится снимок, можете не платить за него. Но он вам наверняка понравится. У всех вас такие интересные лица!


— Вы когда-нибудь видели что-либо подобное? — сказал Рышард. — Только в Америке можно встретить женщину, которая считает, что женский пол ничем не отличается от мужского, и всю свою жизнь отдает распоряжения другим людям. Да она просто мужчина! Эти рыжие волосы, мужская шляпа, кольт в кобуре, виски по утрам и все эти громогласные заявления — чудесно, чудесно!

— Она мне понравилась, — сказала Марына. — Бесстрашная женщина.

— А мне понравилась история о женщине, родившейся в 1735 году, — сказала Барбара.

— Хотелось бы увидеть свидетельство о рождении, — возразил Юлиан. — Я не верю ни единому ее слову. Люди столько не живут.

— Мама, как ты думаешь…

Марына потянулась к Петру и посадила его себе на колени.

— Возможно, она неплохой фотограф, — предположил Рышард.

— …и, несомненно, великолепная натура, — добавил Якуб. — Я с удовольствием нарисовал бы ее портрет, но такие люди, как она, не могут усидеть на месте.

— Ну что вы! — сказал Циприан, подражая гнусавому выговору старухи. — Я не люблю позировать. Я очень беспокойный человек.

Марына рассмеялась.

— Мне бы так хотелось иметь фотографию девочек, — сказала Данута, — на которой они еще маленькие.

Фотосъемка перенесла всех в будущее, где молодость их станет лишь воспоминанием. Фотография служила доказательством (Марына отошлет один из заказанных снимков матери, другой — Хенрику, а третий — сестре Богдана), доказательством того, что они действительно были здесь и вели новую героическую жизнь; для них же самих она превратится когда-нибудь в воспоминание о трудном, бурном начале этой жизни или, если затея не увенчается успехом (за полгода, проведенных на этой новой Брук-Фарм, колония растратила 15 000 долларов и не получила почти никакого дохода), об их неудавшейся попытке.

— А вдруг меня шокирует моя фотография? — сказала Марына Богдану, когда они остались вдвоем. — С тех пор, как мне больше не нужно заботиться о своей внешности, я о ней и не задумываюсь.

Богдан заверил, что она ничуть не изменилась (неправда) и казалась ему такой же красивой, как прежде (тоже неправда). Но Марыну не просто было успокоить. Сегодняшнее позирование оставило странный осадок в ее душе. «Вполне естественно фотографироваться, будучи актрисой, в сценическом костюме. Я знала, что нужно делать перед камерой и как хотела выглядеть. Сегодня же я позировала в пустоте. Пыталась что-то изобразить. Играла роль фотографируемой».


Когда фотографируешься, невозможно быть искренней. И невозможно оставаться прежним человеком, после того как сменишь имя.

Первым это сделал маленький сын Марыны. Как-то раз в феврале мальчик заявил, что теперь он — Питер, как его называли в школе. Марына, пораженная твердостью его детского дисканта, возразила, что это совершенно невозможно, поскольку при крещении его нарекли Петром и, кроме того, ни один польский ребенок-патриот не захочет носить немецкое имя.

— Оно не немецкое, мама. Оно — американское!

— Пускай называют тебя как хотят, но твое имя — Петр.

— Мама, нет! Питер — американское имя!

— Петр, обсуждение закончено.

— Я не буду откликаться и слушаться, если будешь звать меня Петром! — крикнул он и убежал на кухню, где бросился в объятия Анелы.

И он не шутил, поскольку получил приказ изменить имя от человечков, что жили в дренажной трубе, мимо которой он проходил каждый день по дороге в школу и обратно; совсем крохотные — величиной с ладонь, и у них была целая семья с кучей детей; он обычно останавливался и болтал с ними, а они рассказывали всякие истории и говорили, что ему нужно делать. Однажды мимо скакал Мигель — он был самым сильным мальчиком в классе и приезжал в школу на собственном пони, — увидел, что Петр сидит на корточках у дренажной трубы и что-то говорит в нее, слез с лошади и наклонился над ним; и тогда одноклассник-поляк рассказал Мигелю о крохотной семейке и о том, что его настоящее имя — Питер. С тех пор они с Мигелем стали настоящими друзьями. Поэтому он должен был идти до конца, хотя и очень боялся рассердить маму, особенно после того, как она перестала быть такой красивой, как раньше.

Главную часть схватки он выиграл сразу же: Марына перестала обращаться к нему по имени. Она звала его «милый» или «малыш» — он послушно отзывался на ласковые слова, — но этот запрет выводил ее из себя, и она подозревала, что за ее спиной Анела уже уступила требованиям Петра. Так продолжалось два месяца. Но однажды утром, когда он уже уходил в школу, Марына сказала:

— Вернись на минутку.

— Я не могу — опоздаю!

— Делай, что тебе говорят.

И жестом велела ему сесть за обеденный стол.

— Что такое, мама? — Она села напротив него и начала складывать жирные тарелки, оставшиеся после завтрака. — Мама, меня накажут, если я опоздаю.

Она сложила руки на коленях. Прочистила горло:

— Ну хорошо. Я сдаюсь.

Объяснять было нечего. Минуту помолчав, он вынул из школьной сумки грифельную доску и положил ее на стол.

— Ты расхотел идти в школу? — тихо спросила Марына.

Он вытащил мелок и положил на доску.

— И я расскажу твоему отчиму и всех остальным о том, что мы решили.

Он пододвинул доску к ней. Она большими буквами написала новое имя сына. Тот серьезно кивнул, положил доску обратно в сумку и отправился в школу.

Вскоре после того как Петр стал Питером, он получил собственную спальню. Когда индейцы-батраки возвели два новых жилища, появились отдельные квартиры для Циприана и Дануты с детьми, а также для Барбары и Александера. У каждой супружеской пары теперь был свой очаг, а Юлиан соорудил из оставшихся кирпичей наружную печь, но все продолжали обедать вместе в гостиной Марыны и Богдана или за длинным столом во дворе. Выступая за коммуну умеренного типа, друзья вскоре отвергли призыв Фурье к упразднению брака — «незрелую мечту пожизненного холостяка», как отметил довольный своим браком Александер, — но согласились, что сохранение семьи вовсе не подразумевает унылых обедов в узком семейном кругу. К тому же после целого дня различных занятий они стремились к единению: эти образованные поляки, несколько поколений которых привыкли засиживаться допоздна, упорно не желали рано ложиться спать, как принято у фермеров, даже если на следующий день им не хватало сил.

Они все еще не умели совмещать умственную и физическую нагрузки. Но в главном здании уже появилась библиотека (последние книги были распакованы и аккуратно расставлены на недавно повешенных полках) и настоящее фортепьяно с крышкой и медными ножками, которое Марына выписала из Сан-Франциско (оно стоило целое состояние — семьсот долларов). Музыка сильнее всего вызывает ностальгию: они даже не осознавали, как скучают по Польше, пока не начали вместе музицировать после ужина. Они истосковались по музыке польских композиторов — песням Курпиньского, вальсам Огиньского и прежде всего по глубоко эмоциональному искусству Шопена. Но в поселении на краю американской пустоты и выси все эти произведения звучали иначе. Полонезы и мазурки Шопена, известные всему миру как музыкальный символ борьбы поляков за независимость от иноземного владычества, теперь невольно раскрывали перед ними саму сущность патриотического пафоса. А ноктюрны с их воодушевляющим, безграничным потоком настроений были словно отягощены печалью изгнания и тоской по родине.

Если бы они поддались унынию, то без конца бы вздыхали. Но проще и приятнее было перенести его на тех, кто остался дома.

«Вы вздыхали, Хенрик, когда получили фотографию? Я вижу, как она висит в вашем кабинете, над столом, в красивой ореховой рамке. Разглядывая под лупой лица и причудливые одежды, представляли вы хоть на мгновение себя на этой фотографии? Не жалеете, что не поехали с нами? Солнце выжгло бы всю вашу угрюмость. Вы еще можете присоединиться, милый друг. Приезжайте!» И ниже, в том же письме: «В Калифорнии я избавилась от головных болей. Как изменяется человек, когда чувствует себя хорошо, просто хорошо! Но у всех разные ощущения. Я не сказала вам, что некоторые из нас даже поменяли имена! Петр откликается только на „Питера“, к Богдану местные жители обращаются „Боб-Дан“, Рышард превратился в Ричарда, а Якуб забавляется с именем „Джейк“. У всех цветущий вид, но здоровее всех мой чудесный сын. Петр, Петр-Питер, Питер tout court[56] стал совсем другим ребенком. Он вырос, возмужал и перестал бояться. Завел друзей. Он умеет ездить верхом без седла, как мексиканцы и индейцы. Берет уроки игры на фортепьяно у одной юной леди из деревни. Хенрик, вы бы его не узнали! Возможно, всем нам нужно сменить имена!»

Как она могла жаловаться, даже Хенрику? Рассказать, что не все они изменились к лучшему? Циприан и Александер, похоже, слегка отупели от работы и множества забот, а Юлиан, который, как всегда, развивал себя, по-прежнему изводил бедную Ванду. Рассказать, что ей не хватало женской дружбы? Ванда могла служить лишь объектом сострадания, но Марына понимала, что ей ничуть не больше нравятся счастливые в браке Данута с Барбарой; они тоже такие (как бы помягче выразиться?) покорные. Рассказать, что она восставала против самой супружеской жизни, исключая ее собственный, особый брак? И только холостяки — назойливый, умный Рышард и мягкий Якуб, — ну и, конечно же, дорогой Богдан, все такой же напряженный и предупредительный, не действовали ей на нервы. Рассказать, что она боится поглупеть от недостатка умственной деятельности и что ей все труднее набираться терпения, которого в коммуне требовалось еще больше, чем в браке? Нет, она не расскажет ему об этом.

Да, писала она Хенрику, она скучает по нему.

Верность рискованному коллективному предприятию — эта добродетель брала начало в ее профессиональной жизни. Вы соглашаетесь на главную роль в новой пьесе, начинаете репетировать и вдруг понимаете, что, несмотря на все коллективные усилия, она не удается. Пьеса оказывается не столь хороша, как вы предполагали; но и не плоха (да и кто лучше вас разбирается в ее достоинствах?), и вы любите ее, как любят неблагодарное дитя. И, возможно, она в конце концов удастся: все участники так настойчиво пытаются спасти ее, сокращают и изменяют текст, придумывают более живые мизансцены, а у художника-декоратора рождается новая идея последнего акта, — надеяться нужно до конца. И вот вы с коллегами-актерами смыкаете ряды и защищаете, да нет, превозносите пьесу перед всеми, кто не разделяет ваших общих усилий. Вы говорите, что все хорошо. Эти слова часто искренни. Вы верите в то, что делаете. Должны верить.

Она не знала, жаловались ли другие в своих письмах. Знала лишь о том, что их дружба, бодрость и целеустремленность во многом зависели от нее самой, и она принимала на себя эту ответственность. Ведь у нее были способности, от которых она не могла отречься. Ее присутствие по-прежнему преображало и озаряло светом всех сыгранных ею героических, эмоциональных ролей. Женщина, которая сбивала масло, пекла хлеб и помогала Анеле готовить обед, когда-то храбро и царственно шла на казнь, на которую ее осудила «кузина» — королева Елизавета Английская; благочестиво ждала удушающих объятий обезумевшего Отелло; торопливо клала гадюку себе на грудь, узнав о смерти Марка Антония, и умирала в одинокой спальне — раскаявшаяся куртизанка, у которой отняли даже любимые камелии. Она занимала все эти предсмертные позы: величественные, мучительные, неотразимые. Возможно, она выглядела не так, как в Польше. Но огрубляющий труд не изменил ее походки, наклона головы, когда она прислушивалась, молчания и чарующей речи. В вибрирующем виолончельном голосе, призывающем прямо высказать недовольство соседям, скот которых уничтожил их зимние запасы ячменя, слышались модуляции голоса, что объявлял о высочайшем помиловании Шейлоку, грозил беглецу Ромео тем, что он не увидит рассвет, бредил преступными грезами леди Макбет и страстным вожделением Федры к ее пасынку. Этим наслоениям благородных аур еще не скоро суждено поблекнуть.

Отрекшаяся королева навсегда останется королевой для тех, кто видел ее на престоле. И Марына поклялась никому не рассказывать здесь, в Калифорнии, кем она была; а кто она сейчас — эмигрантка, — объяснять не нужно. Их приезд (одежда, национальность, неопытность) вызвал некоторый переполох. Но полгода спустя (большой срок в Калифорнии, где, благодаря изобилию, изменения происходили еще быстрее, чем в остальных частях Америки) их присутствие уже воспринималось как само собой разумеющееся. Самое сильное впечатление на жителей деревни Марына произвела в ту минуту, когда она вместе с мужем и друзьями неожиданно явилась на воскресную мессу в церковь Св. Бонифация — в новой шляпке и, как всегда, с чувством собственного достоинства.

Они перестали быть чужаками и превратились почти в старожилов. Теперь здесь обосновались даже китайцы, которые занимались стиркой и работали в поле, а также появилось много семей с американскими, то есть британскими сельскими фамилиями. В феврале на ранчо площадью в сотню акров, расположенном к северу от Анахайма, поселилась коммуна из двадцати семи взрослых человек и девятнадцати детей, которая называла себя «Сосьетас Эденика». В деревне бродили слухи о необычном режиме сна, странной групповой гимнастике и невыносимо строгой диете. И все эти новые ограничения, по-видимому, должны были привести к святости и физическому здоровью. Люди возводили округлые жилища якобы для того, чтобы обеспечить лучшую циркуляцию воздуха. Круг — идеальная форма, а здоровье — единственный идеал, которого могут достичь тело и душа. Запрещены были алкоголь и табак, а также мясо и любая пища, которой коснулся огонь, — короче говоря, все, чего не ели в Эдемском саду. Наше греховное состояние, проповедовал вождь коммуны доктор Лоренц, не что иное, как отход от здоровой жизни наших прародителей. «Адам и Ева… Ну, вы понимаете», — поговаривали жители деревни, которые всегда находили предлог нарушить границы колонии и бывали глубоко разочарованы, так и не встретив никого в костюме Адама или Евы.

Этот эксперимент идеальной жизни был совсем не по вкусу Марыне и Богдану. Но повышенная забота о здоровье в «Эденике» привлекла внимание по меньшей мере двух членов их недоктринерской коммуны. Данута и Циприан отказались от мяса еще до приезда эденистов, а недавно они попросили, чтобы их еду готовили отдельно, без соли, и чтобы во время каждого приема пищи на стол ставили вазы с тертыми яблоками, пропущенным через мясорубку миндалем и толченым изюмом, чтобы они не теряли времени, пока остальные упорно продолжали травмировать органы пищеварения жирным тушеным и жареным мясом.

Поскольку еда служила средством единения, все почувствовали, что своим строгим отказом Данута и Циприан нарушили негласный договор с коммуной.

— Я не удивлюсь, если вы скоро начнете есть измельченные желуди, как индейцы, — сказал Александер.

J'apprécie votre sarcasme[57], — мрачно ответил Циприан.

— Успокойтесь, друзья! — воскликнул Якуб. — Как говорят в Риме, vive е lascia vivere[58].

Но Данута и Циприан не чувствовали себя посмешищем и ревностно пытались навязать свою новую строгую диету другим. Данута научила Анелу готовить десерт, который, по глубокому убеждению Марыны, был заимствован из эдемского меню — нечто вроде крема из муки и воды, подслащенного земляничным соком.

— Правда, вкусно? — спросила Данута.

— По мне так «муха-кыш» вкуснее, — ответила Ванда.

— Неужели? — сказал Юлиан. — «Муха-кыш» вкуснее? Ты уверена?

— Совершенно несъедобно, — произнес Александер. — Но, как видишь, mon cher[59] Циприан, я это ем.

Они объединили силы, способности и надежды. Они были уверены, Богдан был уверен, — и это уже не казалось чем-то нереальным, — что ферма скоро начнет приносить доход. Они не сдались в первые, самые тяжелые месяцы. Теперь же задачи, которые раньше их пугали, начиная с доения коров и заканчивая работой на винограднике, стали ежедневной рутиной. Дремлющие лозы начинали оживать, и они разрыхляли почву, чтобы открыть доступ воздуха к корням. Они приехали сюда в самом конце осени и смогли найти только одного покупателя (и продали весь урожай всего за двести долларов), но надеялись, что это год будет удачнее. Их более не подгоняла неопытность, и они превратно истолковали неторопливый ритм сельскохозяйственных работ.

Но у художников дела обстояли совсем иначе: Якуб закончил цикл картин на индейские темы, а Рышард, сочинительство которого приносило колонии дополнительный доход, — он пожертвовал ей две трети гонорара за газетные статьи об Америке, теперь выходившие в Польше отдельной книгой, — написал множество рассказов, которые могли бы составить еще одну книгу, почти закончил роман, действие которого разворачивалось в приисковом лагере в горах Сьерра, и уже начал обдумывать новый большой роман о Древнем Риме и преследованиях христиан при Нероне. Когда он не писал, то уезжал на охоту, — мясоядное большинство по-прежнему зависело от этих поездок. Недавно он купил лошадь, мексиканскую, за восемь долларов. На самом деле, переплатил, поскольку в Лос-Анджелесе они продавались по пятерке, в то время как американская лошадь, пригодная как для работы, так и для извоза, везде стоила от восьмидесяти до трехсот долларов.

Это был трехлетний, серый в яблоках конь, довольно высокий, сильный и норовистый, как большинство мустангов. Не обращая внимания на советы соседей, Рышард не подстриг его длинную гриву и отросшие «щетки» над копытами, потому что хотел дикую лошадь, которую он сам приручил. Поначалу Рышард мог управлять животным, только придушив его лассо, но через месяц терпеливой борьбы, во время которой конь приучился к тому, что его гладили, вначале подкармливая, а затем чистя скребком, он превратился в самого отзывчивого и горячего товарища, какого только мог пожелать хозяин. Рышард заманил Марыну в конюшню, чтобы она посмотрела, как он седлает своего Диего и прилаживает уздечку к его лохматой морде.

— И сколько страниц сегодня утром?

— Двадцать три. Последние двадцать три страницы «Маленькой хижины». Я закончил роман!

— Браво!

— Закончил. Написал. И он действительно хорош, Марына. И что же, вы думаете, побуждало меня к работе?

— Ах, ты хочешь, чтобы я догадалась о том, что знаю и так, — сказала Марына. — Тщеславие?

— Я всегда был тщеславным. Тщеславие — одна из четырех эмоциональных страстей, по определению (кто-нибудь еще смеет называть это имя?) мсье Фурье. Нет, Марына, это не тщеславие.

— Дружба? — она улыбалась. — Твои дружеские чувства ко мне?

— Марына, право же!

— Семейные чувства? — спросила она, поглаживая встрепанную гриву мустанга.

— Это страсть, о которой вы не упомянули или… — добавил он вызывающе, — забыли.

— Я не забыла.

— Потому что я не дам вам забыть.

— …И потому что я жду, пока пройдет это увлечение. Здесь это будет проще.

— Значит, вы считаете, что я влюблен только в актрису?

— Нет, я более высокого мнения о себе.

— И обо мне, надеюсь. Марына, неужели вы не знаете, как сильно я вас люблю?

Вздохнув, она прислонилась к голове мустанга.

— О чем вы думаете? — тихо спросил Рышард.

— Сейчас? Вынуждена разочаровать тебя. Я думаю о сыне.


«Марына, Марына, — начиналось письмо, которое Рышард незаметно сунул ей в карман. — Вчерашний разговор в конюшне. Что вы подумали обо мне? Рышард безнадежно влюблен, Рышард-графоман, пристает к вам со своими надеждами, слишком поглощен своим сочинительством. Даже Якуб после долгой работы за мольбертом иногда выгребает навоз, в то время как я уединяюсь и пишу или скачу куда-то с ружьем (что трудно назвать работой). Вы предлагали объединить наши усилия, а я держусь особняком.

Ясно, что я не создан быть фермером. А вы, вы созданы быть фермершей, Марына? Материалисткой, навсегда привязанной к рутинной пахоте и извлечению прибыли? Да создан ли хоть один из нас быть фермером? Признаюсь, больно видеть, как Богдан сеет зерно или обрезает лозу, как его живое лицо, всегда готовое озариться привычной иронической усмешкой, становится суровым, усталым. И вы рядом с ним, прозрачное пятнышко недовольства сверкает на калифорнийском солнце. Очищает ли душу физический труд, как учат русские писатели? Мы думали, что выбираем свободу, досуг и самообразование. Но вместо этого связали себя каждодневными, однообразными сельскохозяйственными обязанностями. И так будет всегда, Марына. Даже если жизнь станет менее тяжелой, когда ферма начнет приносить доход, и мы сможем нанимать местных батраков для выполнения большей части работы, — о такой ли жизни мы мечтали? Ведь мы хотим не покоя, Марына. Разве вы хотите покоя?

Такие люди, как мы, не должны селиться в этой стране, тем более в деревне (бьюсь об заклад, все они похожи на наш прозаический Анахайм), и даже в Нью-Йорке или Сан-Франциско: любой из наших средних европейских городов всегда будет красивее и цивилизованнее любого американского. Чтобы взять лучшее у этой страны, нужно постоянно перемещаться, как охотник. Охота здесь — не просто развлечение, а необходимость, не только практическая, но и духовная, уникальное ощущение свободы. За пределами того, что называется здесь цивилизацией, где вся земля поделена и является частной собственностью, находится территория, куда забредают лишь люди с охотничьими навыками. Начинается она сразу же за нашей рекой. Там все таких размеров, вы даже не можете себе представить, — олени в два раза больше наших польских оленей, американский медведь-гризли больше, сильнее и свирепее любого европейского сородича. А небо, Марына, темнее и звезды ярче, чем даже у нас в долине; и человека посещают там мечты и видения, в два раза превосходящие реальную жизнь. Я не скрою, что попробовал горького напитка из дурмана, который индейцы используют в священных церемониях. Но чтобы погрузиться в вакхическое состояние, не нужно никаких снадобий. В конце дня, проведенного с моими суровыми товарищами-охотниками, когда мы разрезаем на куски добычу, а затем рассаживаемся вокруг костра и лакомимся розовым дымящимся мясом, я ощущаю первобытное единство со всем мирозданием. И потом, в опьянении сытостью, я заползаю в свою палатку, — под кусок брезента, подвешенного к низким ветвям, — где есть место для одного человека (могло бы найтись и для двоих), и оставшись (увы!) один, мгновенно засыпаю, как после глотка опийной настойки.

Я видел, с каким блаженством вы любовались пожаром заката в нашей долине и вздымающимися волнами великого Тихого океана после бешеной скачки к побережью. Я обещаю вам не менее глубокий восторг в высоких, опасных горах. Мы с вами стали бы персонажами романтической оперы: я бы исполнял баритоном арию альпийского разбойника, а вы были бы меццо-сопрано инамората, принцессой, скачущей через горы, чтобы выйти замуж за нелюбимого монарха, которую я спасаю от лавины, похоронившей под собой всех остальных ее спутников. И, если хотите, мы поскакали бы еще дальше и спустились с гор в выцветшую пустыню, где господствуют кактусы высотой тридцать, а то и сорок футов. Это — лунная страна, Марына. С песчаной вербеной, устилающей землю розовыми цветами. А когда наступит ночь, мы пустились бы вскачь навстречу звездам!

Я не собираюсь представлять вас своим товарищам, пока вы сами не пожелаете. Но если вы познакомитесь с ними ближе, то не будете разочарованы. Их жизнь, постоянно связанная с риском и лишенная пошлого веселья, породила удивительную расу одиночек. Они в корне отличаются от наших пастухов из Закопане, которые, проводя долгие месяцы одиночества в высоких Татрах, все же укутаны защитой своей родины, семьи и религии. Американец — человек, постоянно оставляющий все позади. И пустота, что образуется у него в душе, изумляет даже его самого.

Я думаю о скваттере по имени Джек Гудьир (как вам нравится эта американская фамилия?)[60], у которого я останавливался несколько раз во время своих долгих поездок в горы. Несмотря на то что от природы он не склонен к умственной деятельности, „робинзоновский“ образ жизни развил у него трогательную привычку заниматься самоанализом. Помню, как однажды я лежал на голых досках в маленькой хижине Джека; был поздний вечер, и мы уже долго не разговаривали. Но вот он подбросил в огонь новую вязанку сухих лавровых веток и внезапно нарушил молчание. Без всякого вступления он рассказал мне, что иногда ему кажется, будто существует два Джека: один рубит деревья, охотится на гризли, ухаживает за пчельником, ладит новую крышу для своей лачуги, приносит пустой белый улей в дом, чтобы на нем сидеть, жарит кукурузные лепешки и поливает их медом; а другой — „ей-богу“, он все время твердил: „Ей-богу“, — другой ничего не делает, а только смотрит на первого. Он совершенно бесхитростно рассказал мне об этом.

Два Джека. Два Рышарда. Два Богдана, не сомневаюсь. И две Марыны, я уверен. Только скажите мне, что у вас нет ощущения, будто вы играете в пьесе. Только попробуйте сказать, что не существует одной Марыны, которая месит тесто для хлеба, стирает одежду в круглой деревянной лохани во дворе, пропалывает огород, и другой, которая стоит, так красиво выпрямившись во весь рост, как умеете только вы, и смотрит на себя с удивлением и недоверием. Только скажите. Я не поверю вам.

Марына, уедемте со мной…»

22 марта. Визит к дантисту, герру Шмидту. Довольно опытному. Удалил верхний левый коренной зуб. Был взволнован, когда я очнулся. Может, я о чем-нибудь проговорился под эфиром? Мне приснился нежный сон о… Но я наверняка говорил бы по-польски, и он бы меня не понял. А что, если я просто твердил его имя?

23 марта. Бронзовый загар. Широкие скулы. Грязные мысли.

24 марта. М. не знает, как трудно мне бороться с врожденной ленью. Ее любовь к физическим нагрузкам оказала на меня благотворное влияние. Я стал сильным только ради нее.

25 марта. Нас навсегда запечатлел рядом с домом на куске влажного стекла бродячий фотограф — пожилая и очень забавная женщина. М. она понравилась. Я воспринял это как развлечение для нашей коммуны, но М., похоже, усмотрела в нем дурное предзнаменование. Или раскаялась — словно бы мы совершили первый шаг на пути к признанию будущего краха нашей колонии, позаботившись о том, чтобы у нас осталось изображение того, какими мы были.

26 марта. Я всегда страшно боялся обратить на себя внимание или отличаться от других людей. Меня одолевали сомнения, но я не совершал ничего возмутительного. Я был просто упрямым и рассеянным. Только в театре мог свободно наблюдать за всем, что происходило вокруг. Когда я смотрел спектакль в обществе актеров, то переживал чуть ли не оккультные состояния. Мне казалось, что я никогда не женюсь. Я любил, но никогда не испытывал желания соблазнять. И вдруг все стало возможным с М. Она заворожила меня. Я был нужен ей. Тлеющие угольки моих эмоций вспыхнули ярким пламенем. «Может ли любовь строиться на поклонении?» — спрашивал я себя. «Может», — отвечало сердце.

27 марта. Я так привык выполнять любые желания М. Долгое время я считал ее желание уехать в Америку капризом. Более того, боялся, что это просто акт отчаяния, совершенно непродуманный. Поэтому моей задачей было придать поездке смысл. Я слышал, как она, словно попугай, повторяла Хенрику мои рассуждения о том, что возвышенное учение Фурье можно приспособить к нашей затее. Полагаю, нет ничего страшного в том, что я подслушивал. Хотя актриса и не является автором пьесы, строки, которые она произносит, все равно принадлежат ей. Суслики опустошили участок под артишоками.

28 марта. М. продолжает обращаться с П., как с ребенком. Из актрис выходят своенравные матери, деспотичные и невнимательные. Теперь он захотел брать уроки игры на фортепьяно. Лучше бы поощрять его интерес к технике. Мальчик и так растет слишком впечатлительным. Если только он не станет пианистом-виртуозом (что маловероятно), его страсть к музыке может лишь укрепить болезненные, женственные наклонности. Возможно, М. отнеслась бы к этим урокам с меньшим восторгом, если бы узнала о том, что учительница музыки, прелестная дочь городского секретаря герра Рейзера, уже стала объектом беззаботной страсти Рышарда.

29 марта. М. и Рышард во многом схожи. Я понимаю актрису (и наверное, даже завидую ей), которая обладает правом рисоваться под маской другого человека. Но я более придирчиво отношусь к писателю, который считает, что обязан поведать собственные мысли всему миру. Впрочем, я не могу не восхищаться его самоуверенностью и беспечной, почти американской погоней за счастьем.

30 марта. Недостаток дневника — я записываю в основном то, что выводит меня из себя. Сегодня вечером я мог бы настрочить целую проповедь о том, как уродлив брак без любви. Ванда начала зачесывать волосы назад, оставляя курчавую челку, — очевидно, le dernier cri[61] у деревенских дам, — и Юлиан был к ней беспощаден.

31 марта. Я стараюсь не раздражаться. М. и представить себе не может, что я могу позволить себе хоть какую-то критику в ее адрес. Она считает меня восхищенным зеркалом. Возможно, таково ее представление (представление актрисы) о хорошем браке. Но я знаю, что подхожу ей именно благодаря своим смешанным чувствам. Только я замечаю, когда она ведет себя нехорошо, только я вижу ее уязвимость, ее страх, только я знаю, что на самом деле она не хочет принадлежать никому.

1 апреля. День, проведенный в поле, наполнил меня оптимизмом. Б́ольшая часть черенков, которые мы посадили в прошлом месяце, принялась, лозы зацвели, появились гроздья и листья. Песчаная почва оказалась плодородной, и мы работаем со знанием дела. Рамон, 17 лет. Мои чувства здесь обострились. Я уже не в силах сдерживать их отзвуки в моей плоти и в моем сердце. Но я могу контролировать свои действия. Я не изменю М.

2 апреля. Хасинто, 25 лет. Курчавые волосы. Шрам на правой руке. Белые зубы. Мозолистая ладонь под полурасстегнутой рубахой. Рельеф груди. Стоял в отдалении.

3 апреля. Сегодня после обеда мы с Рышардом ездили в индейский поселок в предгорьях Санта-Ана. Тощие ребятишки выбежали из вигвамов и серых глинобитных хижин, крытых камышом, — впечатление горькой нищеты. Старейшина приказал женщинам подать нам миски с желудевой кашей и черный, как уголь, хлеб из желудевой муки. На десерт были туна — красный плод колючей груши — и сидр из толокнянки. По дороге домой мы с Рышардом поспорили о том, служит ли нечувствительность индейцев к боли доказательством их неполноценности. Я сказал, что, чем больше человек чувствует, тем выше он в расовом и культурном отношениях. Он обвинил меня в самом закоснелом предрассудке. Уверен, он сказал себе: «Типичные мысли Дембовских». Но, несмотря на все, Рышард мне нравится. Он умен. У него здоровая натура. Какое счастье для меня, что он не способен предложить М. той верности, которой она требует, или хотя бы заметить, что ее беспокоят его шашни с учительницей П. фройляйн Рейзер!

4 апреля. Вспышки надежды подобны вспышкам желания. Начать все сначала. Сколько человек отдал бы за возможность «начать все сначала»? Уже более пятидесяти лет европейцы говорят: «Если ничего не получится, мы всегда сможем уехать в Америку». Влюбленные, которые не подходят друг другу социально и убегают от родительского запрета на их союз, художники, не способные завоевать аудиторию, которой, как они знают, заслуживает их искусство, революционеры, сломленные безнадежностью своих попыток переустройства общества, — все едут в Америку! Считается, что Америка возмещает все европейские убытки или просто заставляет забыть о том, чего ты хотел, заменяя твои желания другими.

5 апреля. Сташек, Йозек. Мальчик-пастушок подарил мне перышко. Внук пани Бахледы. Я даже не предполагал, что Калифорния станет новым полем для искушений. А я-то думал, что оставляю эту тайную страсть в нашей несчастной стране. Но моя слабость будто опередила меня. Пока мы исследовали Нью-Йорк, спускались вдоль Атлантического побережья, пересекали перешеек, поднимались вдоль калифорнийского побережья, теряли время в Сан-Франциско, а затем ехали поездом сюда, эти воплощенные призраки опасного желания уже поджидали меня. А вместе с ними — тихий, но твердый голос, которого я никогда не слышал в Польше: «А почему бы нет? Ты за границей, никто не знает, кто ты на самом деле. Это Америка, где нет ничего постоянного. Ничто не вызывает определенных последствий. Все движется, меняется, уносится, смешивается».

6 апреля. Сегодня утром меня потрясла идиллическая сцена дружбы, будто сошедшая со страниц «Аира» Уитмена. Хоакин, 19 лет. Свободная хлопчатобумажная рубаха и штаны из шкуры лани. Он сидел на пне и играл на чем-то вроде небольшой арфы с одной струной, которую здесь называют chiote. Жилистые запястья, широкие ладони. Рядом на земле, расставив ноги и беззаботно прислонившись головой к бедру Хоакина, сидел и пел другой мальчик, не старше пятнадцати лет. По-моему, его зовут Доротео. Прямые темные брови над широкими веками. Пухлые твердые губы. Когда я попросил его перевести слова песни, он покраснел.

В тени магнолии ты мне приснилась.

Когда я проснулся и увидел, что тебя нет,

Я расплакался и заснул вновь.

Тут покраснел я. Мне хотелось провести рукой по его бедру от колена до самого паха.

7 апреля. Прошло полтора года с тех пор, как Марына впервые предложила уехать в Америку. Нам говорят, что весенние дожди закончились. Теперь будет сухо до самого ноября. Тяжелые минуты сомнений, когда я думаю о деньгах (в основном моих, но также деньгах Александера, его бабушкином наследстве) — они так и текут сквозь пальцы. Я один думаю о деньгах, хотя меньше всего готов (в силу воспитания и темперамента) думать о них. Остальные, наверное, тоже волнуются, но не смеют выказывать беспокойство, что было бы равносильно недоверию ко мне. Но повод для оптимизма все-таки есть. Я до конца не осознавал масштаба кризиса винодельческой промышленности, который достиг низшей точки в позапрошлом году. Виноград продавали по 8 долларов за тонну, а иногда просто скармливали свиньям. Но цены растут и скоро должны достигнуть уровня до 1873 года — около 25 долларов за тонну. Если бы мы приехали этой осенью или следующей, то смогли бы заработать несколько тысяч долларов.

8 апреля. Сон о Франсиско. Его рука на луке седла. Красота притягивает — это вполне естественно. М. была так красива.

9 апреля. Сегодня утром я поехал в деревню подковать лошадь и купить зерна для скота, и вновь меня поразили уродство и убогая практичность строений. Их ничего не стоило бы снести. Разговор по поводу ирригации с идиотом Колером.

10 апреля. Когда у тебя нет прошлого, становишься смиренным. Никто не знает (да никому и дела нет), кем был мой дед. Какой генерал? Возможно, они слышали о Пуласком, но только потому, что он приехал в Америку, или о Шопене, но только потому, что он жил во Франции. В Польше я был доволен тем, что мое чувство собственного достоинства не обусловлено фамилией или общественным положением. Я слишком сильно отличался от своих родственников — у меня более возвышенные идеалы и иные слабости. Но я гордился тем, что я — поляк. Однако эта гордость, как и сама польская национальность, здесь не просто неуместна — она служит помехой, поскольку делает нас старомодными.

Когда мы приехали сюда, нас разочаровало то, что наши соседи иностранцы, а не настоящие американцы. Но чем больше я узнаю жителей деревни, тем лучше понимаю, что, хотя они и говорят по-немецки, на самом деле являются американцами. Здесь нет места для европейского — праздного и старомодного. А выходцу из Европы гораздо проще стать американцем, чем я думал. Чего не скажешь о мексиканцах. Для этих новоиспеченных американцев бедные мексиканцы навсегда останутся непритязательными иноземцами, а немногие зажиточные мексиканцы напоминают наше родное мелкопоместное дворянство (такие же храбрые, кичливые, расточительные, гостеприимные, чопорные и ленивые), и в конце концов их оттеснят американцы со своей неумолимой практичностью и любовью к труду. Судьба старой Калифорнии предрешена.

11 апреля. «Я — Билли, — говорит мне рыжеволосый паренек на родео, — а вас как звать?» Белые зубы, на лбу — шрам. «Боб-Дан», — отвечаю я. «Очень приятно, Боб». Негромкое ржание и топот лошадей. Брань мексиканских ковбоев, вонзающих деревянные стремена в окровавленные бока своих полудиких скакунов. Рев загнанных, стреноженных и заклейменных быков. «Не Боб, — говорю я, — Боб-Дан». Он зовет меня Бобби.

12 апреля. Наверное, я никогда не чувствовал себя таким здоровым, простым и довольным собой, как сегодня, когда при температуре 85° по Фаренгейту[62] в десять утра носил вилами сено лошадям. После обеда читал «Etudes sur le vin»[63] Пастера.

13 апреля. Решил поговорить начистоту с Дрейфусом — единственным, насколько мне известно, евреем в Анахайме и, что неудивительно, самым умным человеком в деревне. Он говорит, что мы сможем добиться успеха лишь в том случае, если откроем собственную виноторговую компанию. Нам нужно расширяться, иначе мы погибнем.

14 апреля. Запретное желание, которое силится высвободиться путем отчуждения. Проклятое желание. Впрочем, нет никакой загадки в том, что, хотя меня так сильно притягивают эти мальчики, я в то же время всей душой люблю М. В любви к ней я постоянен.

15 апреля. Одно из решений проблемы — сажать другие сорта винограда. Из одного сорта, завезенного сюда испанскими священниками-миссионерами, изготавливается великое множество различных вин. Ликеры, бренди, анжелика и игристая анжелика, портвейн, херес и другие сладкие вина, несмотря на все их недостатки, вполне приемлемы — под этим жгучим солнцем виноград криолла наливается сладостью. Но сухие вина, рислинг и бордо, из-за слишком низкого содержания кислоты — пресные и безвкусные. Но их все пьют. И не только в Калифорнии. Здешние компании продают все больше товара на Восточном побережье и даже экспортируют его в Европу. Вполне возможно, вино станет когда-нибудь американским, получит американский знак качества, и счастье тоже станет американским и будет соответствовать американским представлениям о том, что значит быть счастливым.

16 апреля. Может быть, мы сглупили, приехав сюда? Такая возможность не исключается. Глупец ли я? Обходительный муж, закрывающий глаза на то, как другой увивается за его женой? Но она не бросит меня ради него. Рышард ей не пара. Я не глупец.

17 апреля. Я родился тридцать пять лет назад — это мой день рождения à l'américaine[64]. Здесь просто нельзя представить себе наш обычай отмечать дни рождения в день святого, именем которого человек назван, и не только потому, что Америка — не католическая страна с религиозным календарем, бережно хранящим древние легенды и предания. Здесь превыше всего ставят личный календарь и личный путь. Свой день рождения, свою жизнь, свое счастье.

18 апреля. Два индейских мальчика играют в чехарду. Один — с черными, как лошадиная грива, волосами и заточенными зубами. 97°[65]. А лето еще даже не началось. Нужно раздобыть книгу по свиноводству, и по пчеловодству и приготовлению меда. Поговорив с людьми в деревне, я пришел к выводу, что свиньи и пчелы требуют минимальных затрат труда и приносят максимальный доход. Мед здесь очень любят, но не умеют правильно готовить. Мы с Юлианом приготовили немного, и он показался нам очень вкусным. Однако не мешало бы найти точные рецепты.

19 апреля. Я пришел в ее жизнь слишком поздно и не лелеял мечты переделать ее. Я даже не стремился ее изменить. Я любил ее такой, какая она есть. Был идеальным вторым мужем. Мужем великой актрисы — эту роль я играть умел. Я хотел, чтобы она принимала меня как должное, а теперь вижу, что и сам стал принимать ее как должное. Однако я никогда не проникал в потаенные уголки ее души. Странно, почему я так уверен, что М. никогда меня не бросит.

20 апреля. Хуан-Мария, Доротео, Хесус.

21 апреля. Рышард предложил нам, то есть М. и мне, совершить двухдневное путешествие в горы Сан-Бернардино. Я сказал М., что не могу оставить работу, которой вместе с Александером занимаюсь в хлеву, но она может ехать. Рышард, разумеется, рассчитывал, что я откажусь.

22 апреля. М. уехала затемно вместе с Рышардом, в сопровождении старика Сальвадора. Рышард вооружился 14-зарядной винтовкой Генри, револьвером и длинным охотничьим ножом. Сальвадор нес столько оружия, что хватило бы двум бандитам. М. тоже прихватила ружье. За ужином все наши казались подавленными — не перед кем было рисоваться. Возможно, все боятся, что она бросит их. Более других смущена была Анела. «Как же мадам будет спать на улице?» — все твердила она. П. спросил — раз матери нет, можно ли ему лечь спать позже, а пока позаниматься на фортепьяно? Дом показался мне пустым, и около полуночи я вышел прогуляться. Вдали от нашего поселка, посреди безбрежной, девственной природы, под бескрайним ночным небом, я неожиданно осознал чудовищную фальшь человеческих отношений. Любовь к М. показалась мне большой ложью. Точно такая же ложь — ее чувства ко мне, к сыну, к членам нашей колонии. Наша наполовину первобытная, наполовину буколическая жизнь — это ложь, наша тоска по Польше — ложь, брак — ложь, все общество состоит из сплошной лжи. Но я не понимаю, что мне делать с этим знанием. Порвать с обществом и стать революционером? Но я слишком скептически настроен. Бросить М. и преследовать свои постыдные желания? Но я не представляю себе жизни без нее. Когда я вернулся, сел и написал это, дом снова показался мне таким пустым!

23 апреля. Они возвратились сегодня вечером. Воодушевленная М. без умолку рассказывала о том, что видела. У нее — скверная рана, которую нанес не дикий зверь, а чашка горячего чая; ее правая ладонь — сплошной гноящийся волдырь. Не думаю, что она воспылала любовью к Рышарду. Но как мне узнать, не произошло ли чего-нибудь между ними? Ведь моя жена — актриса.


Двигаясь к горам на восток, они пересекли широкое песчаное русло пересыхающей анахаймской реки. Рышард был удивлен, когда после всех уговоров Марына все-таки согласилась на экскурсию. А теперь он сам собирался поразить ее, дав понять, что вовсе не думал, будто она дала согласие на нечто большее, чем совместная поездка. Терпение — главная добродетель охотника: он не станет торопить события. Рышард не будет обращать ее внимание на то, что они увидят. Это может показаться назойливым, словно бы он полагал, что сама она не способна увидеть ни стадо ангорских коз, ни фазанов, взгромоздившихся на кактус, ни антилопу на холме, ни стайку розовых диких голубей, парящих над головой. Он стыдился потока слов, которые всегда были у него наготове. Слова легки — они слетали с его уст и все озаряли своим светом. Разговаривать не было надобности.

Ближе к полудню они остановились на высоком горном кряже Сан-Бернардино. Сальвадор показал на большой черный дуб у края долины и что-то прокричал Рышарду по-испански.

Рышард покачал головой:

No quiero oirlo[66].

Перекрестившись, Сальвадор спешился, привязал лошадей и начал собирать хворост для костра.

— Что он сказал? — спросила Марына.

— Что прошлым летом здесь поймали человека, воровавшего скот.

— Прямо здесь?

— Да.

— И что с ним сделали?

Сальвадор разжег огонь и расставил свою оловянную утварь — кастрюлю, чайник, тарелки и чашки.

— Его линчевали.

— На том дереве?

— Увы, это так.

Марына тяжело вздохнула и подошла к костру. Рышард последовал за ней, вынул из седельного вьюка одеяло и разложил на земле, чтобы можно было сесть.

— Я даже не спрашиваю вас об усталости.

— Спасибо.

— Вы жалеете, что поехали со мной?

— Рышард, Рышард, перестань волноваться, хорошо ли мне здесь. Вместе с тобой. Мне хорошо.

— Теперь я знаю, что вы любите меня. Вы дважды повторили мое имя.

— Да, и ты тоже, — она засмеялась. — «Марына, Марына!»

Ему показалось, что сердце разорвется от счастья.

— Вы счастливы, Марына? — тихо спросил он.

— Ах, счастье! — произнесла Марына. — Мне кажется, я могу быть очень счастливой.

Еще не время было объяснять Рышарду новую договоренность с собой о счастье и удовлетворении. Счастье в том, чтобы не попасться в ловушку своей жизни — в сосуд с твоим именем. Нужно забыть себя, свой сосуд. И привязаться к тому, что выводит за пределы себя самой, расширяет мир. Например, зрительные удовольствия — она помнила свое наслаждение, когда впервые попала в музей: Генрих повез ее в Вену, ей было девятнадцать, и она, еще девушка, жаждала пройти посвящение. С возрастом у женщины появляется сильное качество: ей больше не нужно делиться этими яркими мгновениями выхода из оболочки. Но она не забыла (хотя Рышард, похоже, думал обратное) удовольствия рук, губ и кожи.

Сальвадор передал им тарелки с сухим печеньем и вяленой говядиной и пинтовые чашки с японским чаем, подслащенным медом.

Рышард, морщась, поставил чашку на одеяло и затряс обожженной ладонью. Он видел, что Марына продолжала держать свою в руках.

— Вам не горячо?

Марына кивнула и улыбнулась:

— Может, я и люблю тебя.

Рышарда словно ударили в самое сердце. Он потянулся за своей чашкой, все такой же нестерпимо горячей, и быстро выпустил ее из рук.

— Марына, поставьте свой чай!

— Может, и люблю, — продолжала она. — Может, и могла бы. Но, разумеется, я чувствую себя виноватой, когда люблю того, кого любить не должна.

— Марына, покажите руку.

— Когда мне было девять, сразу же после смерти отца, — она поставила чашку и вздрогнула, — меня поместили на год в монастырскую школу.

— Покажите руку.

Она вытянула руку ладонью кверху. Та была темнобагровой.

— Сальвадор! — закричал Рышард.

Señor?[67]

— Идиот! Идиот! — он вскочил на ноги и схватил банку с медом. — Можно, я помажу? — Он увидел слезы в ее глазах. — Ох, Марына! — Склонившись над ладонью, он принялся дуть на нее и смазывать медом. — Меньше болит?

Когда он поднял взгляд, ее глаза уже были сухими и блестящими.

— Там у меня была учительница, сестра Фелицыта, которую я любила больше, чем мать, любила, как никого другого на свете. И я приучила себя никогда не смотреть ей в лицо. Видя мой потупленный взор, она считала меня очень робкой и набожной, а тем временем я горела желанием прижаться губами к ее прекрасному лицу.

— Позвольте поцеловать вас, Марына.

— Нет.

— Так, значит, я никогда не сожму вас в объятиях? Никогда?

— Никогда! Понимаешь ли ты, что это означает? Я хорошо знаю, что если стану… если буду вынуждена скрываться, выбирать — то это будет невыносимо. Мне нужна простая жизнь.

— Вы считаете брак простой вещью?

— Нет, брак вовсе не прост. И Богдан не прост. Но с Богданом и так сложностей хватает.

Они помолчали.

— Марына?

Она встала:

— Поехали дальше.

Когда они снова сели на лошадей, Рышард, видя, что левой рукой она придерживает поводья, а правую, обернутую платком, прижимает к груди, взял у нее поводья и повел обеих лошадей по каменистому оврагу и вверх по крутому, поросшему куманикой склону. За его спиной она говорила что-то об особых мучениях, которые усложняют жизнь Богдана, о том, что никто не знает (и она не может рассказать), кто он на самом деле. Затем они даже начали спорить, и этого Рышарду хотелось меньше всего, особенно после того, как она фактически пообещала, что когда-нибудь станет принадлежать ему.

— Если бы мой дед был штабным офицером в армии Наполеона, а жена — национальной героиней моей страны, — не к месту сказал Рышард, обернувшись, — я долго думал бы, кто же я такой.

— Сегодня вы не так умны, как обычно, — холодно ответила она.

Но, похоже, она простила его, когда горы сменились равниной, и снова взяла поводья в левую руку. Они некоторое время скакали галопом, подняв лица к сияющему солнцу и нескольким белым облакам на безупречно голубом небе. Все это время Рышард размышлял о своей радости и поразительном маленьком уроке, преподанном Марыной, о том, как терпеть боль.

Когда стемнело, они устроили привал по ту сторону гор, и встревоженный Сальвадор подал им соленую свинину и хлеб на оловянных тарелках, по-прежнему бормоча извинения:

Señora, perdóneme, mil disculpas, perdóneme[68].

У него такие мозолистые руки, объяснял Сальвадор, что он не понял, какими горячими были чашки.

Ahora по está caliente, señora, estáfrio![69]

Рышард перевел.

— Надеюсь, не мясо, — со смехом сказала Марына.

Марына, как ребенок, обрадовалась кровати, которую Сальвадор соорудил из мелко поломанных веточек толокнянки и крушины, устеленных несколькими слоями темного мха и гладкого папоротника. Затем, оставив Сальвадора с ружьем у костра охранять спящую Марыну, — мексиканец в очередной раз заверил Рышарда, что ни одна гремучая змея не переползет через лассо из конского волоса, которое он разложил вокруг нее, — Рышард вышел из лагеря прогуляться к освещенным луной деревьям и выкурить трубку. Марына спит под его защитой на лоне дикой природы, под бескрайним ночным небом — как будто осуществилась его давняя мечта, они с нею — две тонких стрелы, рассекающих огромную вселенную. Изысканное ощущение: победа. Он любит. И любим. В этом он теперь убедился. Поднялся ветер, и молчаливый лес загудел и зашелестел. Восхищенно прислушавшись, он со страхом уловил зловещее шуршание. Такой звук, напомнил он себе, могут издавать желуди, когда отрываются от ножек и с шелестом катятся по листве на землю. А также крадущийся Ursus horribilis[70], готовый выпрыгнуть из-за дерева и вцепиться ему в горло, прежде чем он успеет крикнуть. А он, как назло, оставил ружье у костра. Все его органы чувств обострились от страха. Он даже различил среди лесных запахов отдаленный смрад скунса. И звуки — уханье сов и другой, более слабый шелест, а затем… блаженная тишина, которую он встретил с замирающим дыханием, облегчением и благодарностью, словно бы получил обнадеживающую весть от самой природы. Все хорошо и все будет хорошо. Рышард не питал никаких иллюзий насчет своей неуязвимости, он был слишком рационален для этого. Но ничто не могло разрушить в нем чувства благополучия и удовлетворенности. «Если бы даже моя жизнь сейчас оборвалась, — говорил он себе, — я все равно бы подумал: боже мой, какая поездка!»

14 апреля. «Наша община похожа на брак», — сказала мне сегодня Марына, и я внезапно насторожился. «Я не имею в виду наш брак, — сказала она со смехом. — Я говорю о браке, который созрел благодаря компромиссам, разочарованиям и неизменной доброй воле, — речь идет, конечно же, не о Юлиане с Вандой! Это давнишний брак, нерушимость которого приводит в уныние самих супругов, но который они не отваживаются расторгнуть». Марына стала на мгновение прежней, какой я ее люблю: беспокойной, язвительной, самокритичной и властной.

25 апреля. Еще одна очень американская черта: виноградные лозы растут здесь кустами. Местные жители считают это весьма целесообразным: никакой возни с решетками и т. п. Но я сразу же подумал об отсутствии взаимной поддержки, взаимной опоры и взаимопроникновения. Каждая лоза — сама по себе. Она изо всех сил стремится превзойти соседок.

26 апреля. Если бы удалось найти хорошую книжку по изготовлению изюма из винограда, я мог бы набить наши чемоданы тысячами долларов. Сегодня мы с Юлианом ходили смотреть на две деревенские риги — обе в неважном состоянии. Но местный виноград больше подходит для изюма, чем для вина; к тому же изюм намного лучше продается. Гардинер рассказал, что продал изюм, полученный с двадцати акров, за 8000 долларов. Блестящие карие глаза Хасинто.

27 апреля. Можно бы вложить деньги и в другие культуры. Например, в маслины и апельсины, а также лимоны, гранаты, яблоки, груши и сливы — все они хорошо окупаются. А еще инжир, который продается здесь на развес, в отличие от Польши, где его нанизывают на длинную нитку. Похоже, почва здесь слишком суха для бананов, и хотя на ней вырастают неплохие арбузы, они не приносят никакого дохода из-за своей дешевизны. Местные жители сажают также много табака, но в основном для себя. Шелководством практически не занимаются; несмотря на то что шелковичные черви растут быстро, а их коконы просто великолепны, американцы говорили мне, что с ними «слишком много мороки».

28 апреля. В Польше я думал, что я таков, каким должен быть. В Америке можно бороться со своей судьбой.

29 апреля. Среди ночи мы проснулись от того, что наша кровать сдвинулась с места. По словам жителей деревни, произошло «маленькое» землетрясение, которое, очевидно, не редкость в южной Калифорнии, хотя мы столкнулись с ним впервые. М. и П. сказали, что им понравилось, а М. утверждала, что увидела вещий сон. Проснувшись, она услышала трубный глас с башни Девы Марии! П. мечтает теперь о большом землетрясении — наподобие того, что произошло около двадцати лет назад, перед тем как в Анахайм прибыли колонисты.

30 апреля. Нашу кобылу ужалила гремучая змея, но, похоже, кобыла поправится. А я обиделся. М. знает, что я не хотел этого. А теперь хочу больше, чем она. «Наверное, ты сомневаешься в собственной искренности», — язвительно сказал я. «Какой прок в искренности, лишенной мудрости?» — спросила она своим восхитительным, уравновешенным тоном. Я успокоился, но не до конца. Она полагала, что отстаивает свободу и чистоту, а не домашнее хозяйство. Не думаю, что ей действительно нужен дом.

1 мая. Я не могу потворствовать своим желаниям, но не потому, что сам не вызываю ни у кого желания. Даже в вопросах чувственности я все еще остаюсь любителем, дилетантом.

2 мая. На прошлой неделе, неподалеку от Темескаля, батрак-индеец вошел в уборную, где находилась жена владельца ранчо, и, по утверждению женщины, попытался напасть, но она позвала на помощь, прежде чем случилось «непоправимое». Беднягу связал и оскопил на месте преступления разгневанный муж, а затем бросил в амбар, где батрак в ту же ночь скончался, истекая кровью. Мы услышали об этом сегодня. Было бы подло закрывать глаза на эту ужасную историю.

3 мая. Якуб читает мне лекции о преступлениях, совершенных против индейцев. Видимо, индейцы были порабощены уже после Золотой лихорадки, а она закончилась около пяти лет назад. Якуб ведет себя так, словно он — единственный из нас, у кого еще сохранилась нравственность.

4 мая. Предприятие может провалиться. Но я не имею права потерпеть неудачу. Не могу подвести М. Мы не производим большую часть того, что нам нужно. И не продаем большую часть того, что производим.

5 мая. 99°[71]. Непрерывный успех этих калифорнийцев действует мне на нервы. Польша научила меня ценить благородство поражения. (Преуспевать — пошло и т. д.) Наши поля опустошает саранча.

6 мая. Ванде нездоровится, и за ужином она раньше времени встала из-за стола. Юлиан сказал, что у нее жар. Мы все обеспокоены. Данута, как и следовало ожидать, предложила ей сесть на диету, напомнив, что, когда одна из дочек заболела, она кормила ее только фруктами и проросшей пшеницей, и через два дня лихорадка прошла.

7 мая. Циприан повел меня к доктору Лоренцу. Худой и бледный, с густыми бровями, нависающими над проницательными глазами, с бородой патриарха и зычным, могучим голосом. Подлинный образчик главы религиозной секты. Каждый член общины носит звание «труженика Божьего сада», но я заметил, что их распорядок дня не включает работы на ферме (за ранчо ухаживают мексиканские батраки), и это объясняет, почему колонисты после утренних молитв нуждаются в интенсивных физических упражнениях, что длятся несколько часов. Я обошел дом для мужчин и другой, поменьше, где живут дети. Эти жилища, как и то, где спят женщины, имеют идеальную округлую форму. Женам и мужьям разрешается проводить вместе субботнюю ночь. Мне пояснили принципы «эдемского питания» и пригласили принять участие в отвратительной трапезе, состоявшей из пшеничных отрубей и ячменя, тонко перемолотых и смоченных фруктовым соком.

8 мая. М. сказала мне, что Рышард спрашивал у Юлиана, почему у них с Вандой нет ребенка. Если верить Юлиану, его жена не может иметь детей. М. подумывает открыть ремесленную школу для индейских девочек.

9 мая. Люди, основавшие Анахайм, приехали сюда для того, чтобы жить лучше, чем в Сан-Франциско. Но наш приезд был «чистой случайностью», и поэтому мы живем хуже, чем в Польше. Если наша община не оправдает надежд, виной тому станет не иллюзорность всех утопических схем, а наш отказ от слишком многих удовольствий. Мы хотели создать жизнь, а не зарабатывать на жизнь; деньги не были и никогда не могли стать нашим главным стимулом. Мучительно сознавать, что, если мы сдадимся, наши соседи скажут, будто мы плохо трудились — рассчитывали посадить семена, а потом сидеть себе на крылечке или валяться в гамаках, пока те будут расти. Это неправда. Если уж на то пошло, трудимся мы больше, чем они. Но мы слишком рассеянны. Нам не хватает здравого смысла, которым они наделены от природы.

10 мая. Я поскакал в одиночку на анахаймскую пристань — почти двадцать шесть миль туда и обратно — и еще больше влюбился в нее. В одном месте берег усыпан кусками железного колчедана — «золота для дураков», как его здесь называют, — я набрал целую сумку для П.

11 мая. Наши предшественники потерпели неудачу. Брук-Фарм. Фурьеристская колония, которую Каликст Вольский основал в Ла-Реюньоне, Техас. Мы знали об этом. В то самое время, когда мы строили планы насчет эмиграции, я прочитал покаянный рассказ Вольского об этой авантюре, опубликованный после его возвращения с друзьями в Польшу. Но даже сейчас мне кажется, что мы поступили правильно, не дав себя обескуражить неудачей другой группы, которой не удалось создать в Америке кооперативную общину фурьеристского типа. Если все будут благоразумны, ничего никогда не произойдет. Это все равно, что потерять веру в супружескую жизнь из-за Ванды и Юлиана. Всяк вправе сказать: «Мой брак будет иным».

12 мая. Возможно, наша авантюра покажется слишком «польской». Я знаю, какой репутацией мы пользуемся за границей среди тех, кто сочувствует трагической истории нашего народа. Они говорят, что нам недостает политической мудрости — только посмотрите на наши восстания, у которых не было никаких шансов на победу. Что мы легковерны — Наполеон без труда убедил нас, что наше национальное войско должно проливать за него кровь; стоило ему только помахать перед нашим носом «белым орлом» в 1812 году, и мы тотчас же поскакали в Россию, с моим дедушкой во главе. Что наша склонность к неумеренным восторгам говорит о ребячливости и несостоятельности; и, конечно же, несовместима с умелым руководством, дисциплиной, выдержкой и другими качествами, необходимыми в грядущей великой борьбе всех народов за выживание в промышленно-милитаристскую эру. Что на нас всегда можно положиться в отношении доблести и личного мужества, но в нашем благородстве есть некая доля тщеславия. И, наконец, самое горькое обвинение: мы — нация дилетантов.

13 мая. В Польше полно памятников. Мы чтим прошлое, потому что прошлое — это судьба. От природы мы — пессимисты, верим в то, что однажды беда может повториться. Наверное, определение оптимиста звучит так: тот, кто отрицает власть прошлого. Прошлое не имеет здесь большого значения. Здесь настоящее не подтверждает прошлое, а вытесняет и отменяет его. Очень слабая привязанность к прошлому — пожалуй, самая поразительная черта американцев. Из-за нее они кажутся поверхностными и недалекими, но она придает им огромные силы и уверенность в себе. Они не чувствуют себя пигмеями по сравнению с чем бы то ни было.

14 мая. Около пяти часов дня. Ванда пыталась повеситься в сарае. Она плохо закрепила на балке веревку, которая развязалась почти сразу после того, как Ванда спрыгнула с лестницы. Но во время падения петля затянулась — Ванда задохнулась бы в считаные секунды, если бы Якуб не находился в это время наверху, на своем чердаке, и не услышал треск. Он убрал лестницу, развязал петлю и побежал за помощью. Ванда была без сознания, и мы отнесли ее в наш дом, а я поскакал в деревню за Хиггинсом, который поставил ей припарки на шею, перевязал сломанную руку и дал хлоралгидрата. Сейчас два часа ночи; он только что уехал. Ей, конечно, придется остаться здесь на несколько дней. М. все еще рядом с ней. Александер и Барбара взяли Юлиана на ночь к себе. На улице он устроил сцену — рыдал и кричал, что тоже покончит с собой и все будут довольны, только он с балки не сорвется. Сейчас, по словам Барбары, он просто сидит, обхватив голову руками. М. запретила ему приближаться к Ванде.

15 мая. Ванда по-прежнему очень страдает, не может ни есть, ни даже пить. Хиггинс заезжал сегодня и сказал, что она уже поправляется, и настаивал, чтобы она оставалась в постели еще несколько дней. Никто не знает, что делать. Юлиан раскаивается, но надолго ли его хватит? «Я знаю, что я не умна», — хрипло прошептала она мне на ухо. Все это так печально, но при этом грязно и унизительно. Она умоляла М., чтобы та разрешила Юлиану навестить ее.

16 мая. У нас почти столько же причин для раскаяния, как и у Юлиана. Жизнь в общине подразумевает принятие ответственности за других, а не только за себя и свою семью. Все осуждали Юлиана за то, как он обращался с Вандой; и нам нужно было обуздать его всей общиной.

17 мая. Ванда вернулась к Юлиану. Когда она уходила от нас, М. чуть не расплакалась. А сейчас она в гневе. Я напомнил ей, что чужая семья — тайна за семью печатями.

18 мая. Поскольку Юлиан и Ванда не пришли на обед, М. велела Анеле отнести им еду. Когда мы навестили их вечером, Ванда говорила о нервном срыве, вероятно, из-за тяжелого труда, и Юлиан согласился, что она слишком много работала.

19 мая. Юлиан и Ванда возвратятся в Польшу в начале следующего месяца. Случившееся настолько ужасно, что никто не отваживается уговаривать их остаться, хотя (господь свидетель!) маловероятно, что они поладят дома. У Юлиана появится новый повод обвинять Ванду — они бросили друзей, отказались от большого приключения, от Америки, и что из-за своей слабости она опозорила его. М. очень печальна. Их дом может занять Якуб. Рышард предпочитает оставаться в сарае. Больше ничего не изменилось, и в то же время изменилось все, я чувствую. Мы обречены.

20 мая. Сегодня вечером ничего не хочется писать.

21 мая. Сегодня тоже.

22 мая. Считается, что в Америке все возможно. И здесь действительно все возможно, благодаря американской изобретательности и таланту к профанации. Со своей стороны, Америка выполнила условия сделки. В неудачах и промахах виноваты мы сами.

23 мая. Сегодня за обедом все были очень язвительны. Барбара слышала от соседки, что в «Эденике» больной ребенок медленно умирает от голода — из-за диеты, состоящей из протертых яблок, риса и ячменного отвара, и девочке даже не вызывали врача. Данута и Циприан утверждают, что кто-то пытается очернить «Эденику».

24 мая. Вместе с Александером пилили высохшее дерево возле сарая. Держась за один конец пилы, я сбился с ритма, и полотно прогнулось. В Америке трудно представить себе, что поражение исполнено благородства.

25 мая. «Не жди, пока станешь закатным солнцем». (Я где-то вычитал это изречение.) Благоразумные люди бросают дела до того, как те бросят их. А мудрые люди умеют обратить любой конец в триумф.

26 мая. Дело не в том, что у нас совсем не было опыта — немцам, приехавшим сюда двадцать лет назад возделывать виноградники, его тоже не хватало: среди них были гравер, пивовар, пушкарь, плотник, хозяин гостиницы, кузнец, владелец магазина тканей, шляпник, два музыканта и два часовщика. Мы наверняка обладали не меньшими способностями научиться тому, что необходимо для успеха. Но их основной целью было добиться успеха в сельском хозяйстве. А мы хотели стать фермерами, чтобы вести спокойную сельскую жизнь.

27 мая. Спор с Данутой и Циприаном. Девочку из «Эденики» забрали деревенские власти, а Лоренцу предъявили формальное обвинение в том, что он подвергал опасности жизнь ребенка. Он предстанет перед местным судом в следующий понедельник. Данута и Циприан уверяют нас, что его оправдают. М. была очень нежна со мной вечером. Она уже спит.

28 мая. Сегодня утром ускакал в горы и вернулся только с наступлением сумерек. Миль пятьдесят. Совсем не устал.

29 мая. Собрание по поводу того, что делать дальше. Данута и Циприан хотят продолжить наше предприятие, Якуб сказал, что тоже готов к этому и, что бы ни случилось, намерен остаться в Америке. Барбару очень расстроило письмо матери — ее отец болен и, скорее всего, долго не протянет, — но они с Александером домой не собираются, потому что вряд ли успеют добраться до Варшавы. Александер заверил меня, что его тревога за наше будущее вовсе не означает, что он сожалеет о своем участии в нашей авантюре, и мне хочется ему верить. Мы договорились, что подождем до октября и сбора винограда, чтобы посмотреть, удастся ли продать его по выгодной цене. М. сказала, что может временно вернуться на сцену и заработать немного денег, чтобы мы не разбежались, пока ферма не начнет приносить прибыль.

30 мая. 97°, полдень. Не хотелось бы думать, будто я гоню М. обратно на сцену, чтобы отказаться от нашей здешней жизни, которую мы будем потом называть «приключением» и «интерлюдией». А потом пришло в голову: «Но ведь она хочет этого».

31 мая. Наверное, стоит отметить, что обвинения, предъявленные Лоренцу, были сняты. Очевидно, община отдала в залог строительному фонду крупную сумму для новой школы. Видел Доротео, тот восхищенно рассматривал соломенную шляпу в витрине деревенского магазина. Он показал мне, что у него есть 15 центов, — шляпа стоила «две монетки», сказал он, так на калифорнийском (?) слэнге называют 25 центов, — и попросил меня купить ее. Мне стыдно.

1 июня. Сегодня утром на станции провожали Юлиана и Ванду. Завтра они сядут в Сан-Франциско на трансконтинентальный экспресс. А через десять дней их судно отправится из Нью-Йорка в Бремерхавен.

2 июня. Весь измучился от бесполезных вопросов. Что побуждает нас принимать то или иное решение? Почему мы должны были поехать именно в Калифорнию, а не куда-нибудь еще? Столкнулся с Доротео на кухне. Тот пытался объяснить что-то Анеле. Спрашивал, не нужен ли нам еще один батрак. На нем шляпа.

3 июня. День был посвящен праздности и разговорам о нашем будущем. Барбара получила еще одно письмо от матери: ее отец умер.

4 июня. После ужина Барбара и Александер отвели меня в сторону. Они решили вернуться в Польшу этим летом.

5 июня. Данута и Циприан заявили о своем намерении остаться в Калифорнии: они переберутся в «Эденику». М. увещевала их, но тщетно. С фанатиками спорить бесполезно. Ясно, что это безумная затея назревала уже давно. А у нелепой общины Лоренца больше шансов выжить, чем у нас. Возможно, мы недостаточно радикальны или эксцентричны. Ах, Доротео!

6 июня. Оглядываясь назад, мы понимаем, что наивность обрекла нас на неудачу: европейские интеллектуалы решили, что могут стать «пионерами» и т. д. Мы далеко не первые и наверняка не последние, кто верил в лучшую жизнь, пусть и на чужой земле, где, как говорили, можно начать все сначала. Люди, не склонные к идеализму, будут презирать нас. Но нет ничего постыдного в том, чтобы сделать ставку на лучшую часть нашей натуры. Мир оскудел бы без чувств, подобных нашим.

7 июня. Сегодня Якуб уехал в Нью-Йорк. На прощание подарил нам с М. три картины, которые считает лучшими из тех, что здесь написал. Небольшой портрет двух горемык: молодой женщины и бородатого мужчины — Джессики и Шейлока. Портрет во весь рост: М. сидит и читает. Сцена в Лос-Ньетосе: мексиканка с шумной кучкой ребятишек под ногами развешивает длинные куски вяленой говядины на своеобразной веревке для белья, натянутой между двумя эвкалиптами. Картины великолепны. М. удручена отъездом Якуба.

9 июня. М. вместе с Анелой занялись генеральной уборкой дома. Утверждает, что совершенно спокойна. Нужно поговорить с Августом и Беатой Фишер.

12 июня. Сегодня М., Рышард и я поехали на анахаймскую пристань полакомиться свежей камбалой в местной таверне и посмотреть на закат солнца над океаном. Ничего не требуя от этого прекрасного зрелища, мы ощущали, почти как в первый день приезда, эйфорию и благодарность. Накануне отъезда мы вели себя, словно приезжие. Или будущие туристы. Тихий океан казался нам таким безбрежным, безразличным, завершенным, словно дальше идти уже некуда, можно только отступить назад, по собственным стопам. Но это, конечно, только иллюзия.

13 июня. М. нужна была не новая жизнь, а новое «я». Наша община послужила средством для этого, и теперь она твердо решила вернуться на сцену. По ее словам, она не собирается возвращаться в Польшу до тех пор, пока не покажет, чего способна добиться перед американской публикой. М. бесстрашно указала мне на все те препятствия, которые отделяют ее от положения «звезды» американского театра.

15 июня. М. готовится к переезду в Сан-Франциско. Как только обоснуется там, к ней переедут П. и Анела.

16 июня. Прекрасно зная обо всех улучшениях, которые мы произвели на их собственности, включая постройку двух новых жилищ, Фишеры заявили, что готовы выкупить ферму по цене на 2000 долларов меньше той, что мы заплатили им в декабре. Я останусь поискать другие предложения.

17 июня. Сознавал ли кто-нибудь из нас все непостоянство местной экономики? И сколько потребуется труда для того, чтобы управлять фермой? Быть может, нам следовало отправиться в Южные моря.

Загрузка...