Хобокен, Нью-Джерси, Соединенные Штаты Америки,
9 августа 1876 года
Милый друг!
Да, пишу письмо. А вы небось подумали: «Этот материк поглотит ее». Письмо я составляла в уме несколько дней, хотя я так много пережила, что всего и не вспомнишь. И что же первым делом приходит в голову? Последние минуты в Варшаве. Ваше хмурое лицо на вокзале. Я не видела толпы, не слышала студентов, исполнявших для меня патриотические песни. Я видела лишь печаль моего друга. Милый мой! Мы не потеряны друг для друга, обещаю вам. Вы всегда будете очень дороги мне. Скучала ли я по вас? Буду честной — с кем еще я могу быть честной, как не с вами? Нет, пока что нет. Я успокоилась, когда вы надвинули на лоб шляпу, отвернулись и ушли с перрона, не дождавшись, пока отправится поезд. Еще одна ноша свалилась с плеч — ваша печаль. Вы хотели, чтобы я разделила с вами тоску, вашу убежденность в том, что жизнь нельзя начать сначала, что все мы — узники собственной судьбы. Но я не согласна с этим, Хенрик. Я знаю, что могу измениться. Я уже не та, что раньше. Актерская иллюзия, скажете вы: иллюзия человека, привыкшего менять свой характер, надевая чужие одежды. Хорошо, я покажу вам, что это можно сделать, не выходя на сцену!
Вы тогда пошли и напились? Разумеется. Вы говорили себе: «Моя Марына бросила меня навсегда»? Ну, конечно. Только не навсегда — хотя кто знает, когда мы еще увидимся! Вы горюете из-за моего отъезда, и вам кажется, будто я нужна вам как никогда. В своих воспоминаниях вы преувеличиваете мои прелести и забываете о том, сколько несчастий принесла вам я и ваша горестная любовь ко мне. Вы мысленно следуете за мной: вот она в поезде, вот — на корабле, а вот добралась до Америки и начала новую жизнь в обстановке, которую я не в состоянии себе представить. Она забыла меня. Со временем вы обозлитесь. Возможно, уже обозлились. Почувствуете, что стареете, а потом подумаете: она ведь тоже стареет. Скоро она растеряет всю свою красоту. Эта мысль доставит вам некоторое удовлетворение.
Если это утешит вас, то представьте себе, что только поезд отошел от перрона, как я закрыла дверь купе, сняла перчатки и шляпу, смочила водой из кувшина кусок ткани и прижала его к лицу, от чего потек макияж и обнажились круги под глазами и морщины, идущие от носа к уголкам рта. Затем я опустилась на сиденье, дрожа и не зная, смеяться мне или плакать. Ах эти проводы! Как вы не понимаете, что они всю меня перевернули? Заплаканные молодые актеры собрались на пустой сцене Имперского театра в тот день, когда я пришла попрощаться с ними, возмущенные поклонники осаждали служебный вход, когда я в сумерках уходила из театра, и стояли на тротуаре под окнами нашей квартиры все последние дни. И потом, когда, несмотря на все мои протесты, дата нашего отъезда была опубликована в газетах, процессия студентов университета шла за экипажем с выкриками и песнями до самого вокзала, и этот венок с белыми и красными лентами, подписанными «Марыне Заленжовской — от польской молодежи», который они преподнесли мне при посадке…
— Они хотят, чтобы я почувствовала себя виноватой, — сказала я Богдану.
— Да нет же, — возразил он (вы же знаете, каким он бывает милым), — они хотят, чтобы ты почувствовала себя любимой.
«А разве это не одно и то же?» — подумала я.
Не понимаю, почему я должна испытывать вину за свой отъезд!
Когда мы добрались до Бремена (это лишь начало нашей поездки), я почувствовала, что уже постарела на целый год. До отплытия «Донау» оставалось два дня ничегонеделанья, и мне хотелось только одного — отдохнуть. Но не подумайте, что мне нездоровилось. Никаких головных болей. Я ослабела, потому что из меня что-то вытекало. Или я просто готовилась к последней битве.
— Вы подписали себе приговор, — сказали вы мне в Закопане. — Теперь вы обязаны привести его в исполнение.
Нет, Хенрик. Возможно, вынуждена, но не обязана. Но я задумывалась над тем, не дрогну ли в самом конце? Наверное, все еще надеялась, что кто-нибудь остановит меня. Наверное, я всегда надеялась, что кто-нибудь остановит меня. Ведь столько людей пытались это сделать! И вы тоже. Вы постоянно напоминали, кто я такая — госпожа Марына, которая так важна и так нужна им. Или театру. Или Польше. А Марына хотела лишь одного — стать никем!
В Бремене пришлось пережить еще одно прощание. Последнюю попытку остановить меня. Тот, о ком я могу сказать только вам, дожидался меня в отеле «Корделия». С цветами! Не поклонник из тех, что обычно толпятся в фойе, — молодые люди в студенческих фуражках, которые, запинаясь, что-то бормочут и вручают мне цветы, — а неприветливый пожилой человек в нелепой фетровой шляпе. Больше я ничего не успела заметить, потому что Богдан, который не знает его в лицо, перехватил букет. Я не узнала его, пока он не заговорил (сказал только: «Добро пожаловать в Бремен»). Как такое возможно, Хенрик, как? Ведь он не так уж сильно изменился.
Я оглянулась, но он уже исчез. Сзади стояли Петр и Ванда. У меня мороз пробежал по коже, наверное, я побледнела, и когда подошла к Богдану, голос у меня сел. На столе лежали письма: Ванде от Юлиана, нам — от Юлиана и Рышарда, последнее из которых отправлено из Нью-Йорка, Богдану — от его сестры, которая должна была приехать в тот же день (она непременно хотела проводить нас), письмо мне от Шекспировского общества Бремена, меня просили почтить своим присутствием читку «Юлия Цезаря» подающими надежды молодыми актерами, — и записка от человека в фетровой шляпе. Он прочитал в одной немецкой газете, что я уезжаю в Америку, и приехал прямиком из Берлина повидаться с Петром. Разумеется, я не могла оспаривать его право попрощаться с сыном.
Можете представить себе, какой ужас я испытывала перед этой встречей, однако — вы же хорошо меня знаете — больше боялась показаться трусихой. Я оставила записку у консьержа, как он и просил, назначив свидание на следующий день неподалеку от Везера. Я сказала Богдану, который всеми силами пытался утешить бедняжку Изабелу, что пойду прогуляться с мальчиком. Петру же объяснила, что хочу его познакомить с одним старым другом его бабушки. (Не обвиняйте меня в том, что я бережу старые раны, Хенрик!) Он, конечно же, опоздал, а потом, не сказав ни слова, набросился на ребенка и прижал его к своему старому пальто, отчего Петр, естественно, разревелся. Я велела служанке увести его в отель. Генрих не возражал. Ни «до свиданья», ни любящего отеческого взгляда — этот холодный, хмурый старик так и остался бесчувственной скотиной, Хенрик. Мы пошли дальше, но разговаривать с ним оказалось сложно.
— Что-что? — все повторял он. — Что?
— Вы что, оглохли? — спросила я.
— Что?
Мы дошли до кафе на Альтмансгее и сели у воды. Я сразу же сказала, что не позволю упрекать меня.
— Упрекать? — закричал он. — В чем мне тебя упрекать?
Я сказала, что не позволю ему кричать на меня.
— Но я не слышу собственного голоса, — проскулил он. — Ты же видишь, я плохо слышу.
А потом он рассказал о последних годах жизни в Берлине и о женщине, с которой он жил, — у нее был рак желудка.
— Скоро останусь совсем один. Bald ganz allein, der alte Zalezowski[35].
Он что, тоже обвинял меня в том, что я бросаю его? Я спросила, нужны ли ему деньги. Это вызвало бурю показного негодования, но деньги он у меня в конце концов взял. Ну и, конечно же, попытался ослабить мою решимость. Сперва предупредил об опасностях морского путешествия (как будто я сама о них не знаю) и даже напомнил о прошлогоднем нападении на «Мозель» — судно того же типа, что и «Донау». Помните, мы читали о нем? Бомба взорвалась раньше времени, еще до отплытия из Бремерхавена: восемьдесят девять пассажиров и членов экипажа погибли, и пятнадцать были ранены. Потом он торжественно предрек, что Америка мне не понравится. Там нет никакого уважения к культуре, театр в нашем понимании для них ничего не значит, им нужны только плебейские развлечения, и так далее и тому подобное, после чего я заверила его, что уезжаю в Америку не для того, чтобы найти там то же, что оставляю в Европе, — au contraire![36] Под конец он заявил, что я не имею права лишать его возможности видеться с сыном — можно подумать, он когда-нибудь проявлял к нему хоть малейший интерес! Это были весьма неубедительные доводы, напрочь лишенные былой силы. Он постоянно покашливал и ерошил свои жидкие рыжеватые волосы. Навряд ли он действительно считал, что способен остановить меня. Он просто хотел излить душу. Ему нужна была моя жалость. Он казался жалким. Но мне его не было жаль. Я наконец-то избавилась от него.
И все же… я поняла тогда, что действительно любила его. Возможно, как никого другого на свете. Я любила его той частью своего существа, которая хотела творить великие дела.
Но даже этот жалкий призрак не смог омрачить того душевного подъема, который я испытала, садясь на корабль.
Опасности в путешествии были, но не те, которые живописал Генрих. Океан был спокойным, наши места — удобными, хотя сам корабль показался маленьким; думаю, он и вправду маленький, поскольку его построили почти десять лет назад. Но мы столкнулись там с немецким подобострастием, которым они прикрывают немецкую привычку командовать. Капитан так раболепствовал и так носился с нами (узнал, что я — знаменитая актриса, а Богдан — граф), будто наше одобрение может спасти подмоченную репутацию флотилии «Норддойче Ллойд». Поначалу меня раздражало однообразие жизни на океанском лайнере, расписанной по часам и расхолаживающей. L’indolence n ’est pas mon fort[37]. Но долгое путешествие по воде обладает особым очарованием, которому я в конечном счете поддалась. Я совершенно перестала общаться с людьми, даже с членами нашей компании, в особенности за обедом — с обязательной легкой беседой под звуки струнного трио, игравшего Бизе и Вагнера. Я предпочитала общаться с океаном, который напоминал о беспредельной пустоте вселенной.
Снова и снова выходила я на верхнюю палубу, чтобы постоять, опираясь о перила, и посмотреть вниз на вздымавшиеся волны. Рядом с кораблем вода была грязно-зеленой, а дальше — цвета тусклого олова. Иногда я видела другие суда, но далеко-далеко. Даже если я наблюдала за ними долгое время, они казались неподвижными, будто прикрученными к горизонту, в то время, как наш маленький скрипучий «Донау» рассекал океан, словно летящий снаряд из пара и железа. Я мысленно проводила аналогию между нашей рискованной затеей и непреклонным движением корабля по воде, в смятении сознавая, что именно я сорвала всех с места: теперь уже нам не остановиться! Только вам я могу рассказать об этом, Хенрик. Меня преследовала навязчивая идея броситься в воду. Кто знает, возможно, я так и сделала бы. Но меня привело в чувство чужое безумие.
Это случилось на четвертый день, около восьми вечера. Мы расправились с обедом на полчаса раньше обычного, и я отвела Петра в каюту, которую он делил с Вандой, проследила за тем, как он готовится ко сну, подоткнула одеяло, затем вернулась в нашу каюту, где Богдан сидел с незажженной сигарой, поджидая меня. Помню, как я наклонилась, чтобы вместе с ним взглянуть в иллюминатор на взошедшую луну, и мы оба со смехом вспомнили какую-то напыщенную фразу о луне и меланхолии, сказанную капитаном за столом, — я уже повесила на крючок пелерину, сняла кольца, ожерелье и серьги и набросила пеньюар, — как вдруг корабль пошатнулся, словно старый рысак, у которого внезапно порвались подколенные сухожилия. Затем под ногами все зловеще затихло. Из коридора донеслись крики; Богдан сказал, что поднимется на палубу, узнать, что там стряслось, я поспешила за ним. Корабль остановился. Члены экипажа суетились: одни опускали паруса, другие спускали на воду спасательную шлюпку. Богдан нашел меня и сообщил новости. Второй помощник капитана увидел человека за бортом. Юнга обнаружил возле перил с правой стороны судна большие ботинки на шнурках. Одним из первых на палубу выбежал англичанин, что сидел за нашим столом, он хорошо запомнил эти ботинки — джентльмены не ходят в таких на ужин, разве что американцы. Теперь не оставалось никаких сомнений в том, кто из пассажиров пропал. Вокруг нас столпились люди, спрашивали, не знаем ли мы о нем чего-нибудь такого, что пролило бы свет на этот трагический случай. Едва ли! Он сидел за соседним столом, и после знакомства в первый день плавания мы ни разу не говорили с ним. Он путешествовал один: высокий молодой человек со светло-голубыми косенькими глазами, очками в стальной оправе и серьезным лицом. Когда он садился за стол в первый вечер, я заметила, что фрак ему на размер мал. Тогда я, конечно, не обратила внимания на аляповатые ботинки этого бедняги. Мы все молча стояли у перил и наблюдали, как маленькая шлюпка плавала вокруг судна. Небо еще было светлым, а море уже потемнело. Со своего мостика капитан отдавал в мегафон приказания матросам в шлюпке. Матросы размахивали фонарями и кричали. Потом и мы начали кричать, потому что небо потемнело и почти слилось с морем, мы уже с трудом различали границу между ними. Но американец так и не появился на поверхности. Спустя еще полчаса капитан приказал шлюпке вернуться, двигатель заработал снова, и пароход поплыл дальше.
Конечно, это мог быть несчастный случай: возможно, после скучного ужина ему захотелось выйти на тихую палубу. Этот американский юноша, почти еще мальчик, встал у перил, беспечно снял ботинки, чтобы распрямить пальцы и поставить ступни в чулках на холодные и влажные доски (так мог бы сделать Петр; да я сама так могу, когда меня никто не видит!), и потом краем глаза заметил что-то огромное и серебристое («Кит!» — подумал он в волнении), перевесился через перила, но тут поднялась волна, корабль покачнулся…
Но ведь все было не так. Хотя, возможно, он не хотел этого. Наверное, просто вышел проветриться под ночным небом, совершенно спокойный, не испытывая ничего, кроме привычных, вполне приемлемых предчувствий и сожалений. А потом его тоже загипнотизировала притягательная сила океана. Внезапно ему показалось, что упасть — очень просто. Но что могло заставить его променять свою безопасность, когда ноги прочно стояли на палубе, грудь прижималась к поручню, а лицо овевал влажный ласковый ветерок, на стремительный, ошеломляющий прыжок навстречу ледяной волне? Променять глубокий вдох полной грудью на стену бьющей в лицо воды, которая заливает горло, сковывает движения и тащит прочь от корабля? Что заставило его броситься за борт? Недостаток воображения? Юношеское отчаяние? Но нас всех неумолимо к чему-то влечет. Кто и что ждало его в Нью-Йорке? Семейный бизнес, в котором он не хотел участвовать? Невеста, на которой он больше не хотел жениться? Мать, которая вновь сделала бы его рабом своей слепой любви и заботы? Как бы мне хотелось объяснить ему, что он не обязан быть тем, кем обречен быть по своим представлениям! Не по этой ли причине люди решают свести счеты с жизнью?
Горстка пассажиров оставалась на палубе, все еще всматриваясь в воду, — так, словно бы возвращение в каюты означало молчаливое признание его смерти. Утром за завтраком все только об этом и говорили. Пассажиры сошлись во мнении, что он был плохо одет, отметили, что он вел себя странно, и пришли к выводу, что, вероятно, он был не в себе. Богдана потрясло случившееся. Петр угрюмо слушал все эти разговоры и шепотом спросил меня:
— А зачем он снял ботинки?
Я ничего ответила (не хотелось, чтобы ребенок живо представил себе картину самоубийства), и он заявил, что американец снял ботинки потому, что собирался поплавать. А если он хотел поплавать в океане, значит, был отличным пловцом, и вполне возможно, что он плавает до сих пор. А потом его может подобрать другое судно. Я сказала: «Может быть». В тот вечер капитан устроил в ресторане заупокойную службу. Меня попросили что-нибудь прочитать. Я решила, что, поскольку мы плывем на немецком судне, нужно исполнить немецкое стихотворение, и немного смущенно начала:
Vorüber die stöhnende Klage
Elysiums Freudengelage
Ersäufen jedwedes Ach —
Elysiumsleben
Ewige Wohne, ewiges Schweben,
Durch lachende Fluren ein flötender Bach…[38] —
и так далее, вы же помните «Элизиум» Шиллера. Но на словах: «Hier mangelt der Name dem trauernden Leide» — «Нет имени печали этой скорбной!» — я не смогла сдержать слез. По моей просьбе деревенская девушка, которую я взяла в путешествие помогать по хозяйству, спела гимн Мадонне; Анела прекрасно поет. Как грустно вспоминать этого юношу, которого я почти не знала…
Довольно на сегодня.
10 августа
Продолжим. Я испугала вас, милый друг? Не беспокойтесь обо мне. Я совершенно здорова. Вы же знаете, у меня просто богатая фантазия. Мне нетрудно представить — во всех красках — то, что чувствуют другие.
Что еще рассказать вам о плавании на «Донау»? Что я с аппетитом ела, глубоко дышала морским воздухом и с нетерпением ждала, когда же все это кончится? В отличие от многих членов нашей компании, я не вижу в путешествиях никакой романтики. Чтобы побороть праздные или нездоровые мысли, я штудировала очередной учебник английской грамматики и читала. Забыться с книгой в руках — великое утешение. Богдан взял с собой книги по земледелию, но был настолько увлечен поездкой, что не хотел заниматься подготовкой к тем задачам, которые нам предстоит решать. Однажды вечером он даже сказал, что порой ему хочется, чтобы мы так никуда и не добрались, а корабль все плыл и плыл вперед. Петр, очарованный ничуть не меньше, почти не открывал свой любимый иллюстрированный том Фенимора Купера: знакомые рассказы о благородных индейцах померкли перед натиском цивилизации и экзотической реальностью парохода, пересекающего океан под звездным небом. Он всех расспрашивал о работе паровой машины и как называются созвездия. Мальчик стал любимцем главного механика, который повел его в кочегарку. А Богдан, как примерный отец, часами изучал вместе с Петром астрономический атлас, взятый из личной библиотеки капитана. Я же раскрыла книгу, которую вы подарили мне на прощанье, «Выражение эмоций у человека и животных», и с радостью обнаружила, что мой английский позволяет мне читать ее. Как вы догадываетесь, рассказ мистера Дарвина о том, что животные и люди сходным образом выражают страх, ненависть, радость, стыд, гордость и т. п., не мог не заинтересовать меня. Я понимаю также, почему эта тема настолько притягивала его самого: ведь если мы так похожи на животных, то это служит еще одним доказательством его теории о происхождении человека от обезьяны. Кто знает, может, это и правда! Если бы я прочитала вашу книгу на суше, то от одной этой мысли мне стало бы не по себе. Но там, в открытом море, где люди кажутся такими ничтожными, мне было легко принять богохульства мистера Дарвина. Хенрик, ваша книга очаровала меня!
Да, я согласна с тем, что животные напоминают людей, даже чересчур. Они похожи на старомодных актеров, которые слишком наигранно выражают эмоции. Книга мистера Дарвина — это на самом деле учебник по переигрыванию. Горе тем актерам, которые заглянули бы в эту книгу: они нашли бы в ней подтверждение всех своих дурных привычек! Хороший актер избегает слишком красноречивой мимики и широких жестов, какими бы естественными они ему ни казались. Публику больше всего трогает некоторая сдержанность, своего рода достоинство в горе. Спешу добавить, что это не имеет ничего общего с пресловутым нежеланием англичан открыто выражать чувства. Ведь даже мистер Дарвин, стремящийся доказать, что язык эмоций универсален, должен признать, что его соотечественники пожимают плечами гораздо реже и не так энергично, как французы или итальянцы, и что английские мужчины нечасто плачут, тогда как в Польше, да и на большей части Континента, мужчины охотно и открыто проливают слезы.
И еще я думаю, что между людьми и животными существует одно неискоренимое различие. Мысль Дарвина о том, что всякая эмоция обладает естественным способом выражения, предполагает, что всякая эмоция обособленна. Возможно, это верно для моей кузины обезьяны и mon semblable[39], пса. Но не склонны ли мы испытывать (за исключением чрезвычайных случаев), по крайней мере, две эмоции одновременно? Не испытываете ли вы, милый друг, противоречивые эмоции, вызванные моим отъездом? Кусаете ли вы губы, хмурите ли брови, сокращаете ли «мышцы печали» вокруг глаз? Нет, должно быть, по вашему лицу ничего не видно. Означает ли это, что вы — хороший актер, Хенрик? Возможно. Ваш облик не выражает ничего, разве что слегка замедляется походка — за исключением тех случаев, когда вы пьете. Да, простите мою навязчивость, вы пьете, как всегда? Или еще больше?
Ах да, вы скажете: «То, что я чувствую к бросившей меня Марыне, — не эмоция, а страсть!» Совершенно верно, мой милый друг. А мистер Дарвин описывает не страсти, только реакции. Под эмоциями этот англичанин, очевидно, подразумевает наши чувства, когда нас застигают врасплох. Какой-то человек, которого я сначала не узнаю, но имею все основания опасаться, прячется в людном месте, где я никого не ожидаю встретить, — в вестибюле отеля незнакомого города. Или же тот, кто меня ненавидит (я никогда не рассказывала вам об этом случае), врывается туда, где я чувствую себя в полной безопасности, например в мою гримерную. Я поражена и, конечно же, испугана. Я раскрываю рот, зрачки расширяются, брови поднимаются, сердце бешено стучит, лицо бледнеет, волосы на коже становятся дыбом, а поверхностные мышцы вздрагивают, во рту пересыхает, голос хрипнет и слабеет — все эти реакции абсолютно неподвластны мне. Если убрать раздражитель, я снова успокоюсь. Но что вы скажете о тех живучих, болезненных чувствах, которые я, казалось бы, переборола и которые потом, без всякого предупреждения, врываются в душу? Куда прикажете деть любовь без взаимности? Что вы скажете о ревности? О сожалении? — да, о сожалении! И о тревоге — тревоге по любому поводу и без повода? По-моему, репертуар мистера Дарвина слишком «британский»!
Если уж говорить о британском складе ума, то я должна рассказать вам о другой английской книге, которую взяла почитать на корабль, — далеко не новом романе под названием «Вильетта». Это портрет молодой женщины с высокими нравственными принципами, но скромными видами на будущее. Вы знаете, что я всегда симпатизировала таким персонажам. Мне нравятся героические женщины, и я жду появления драматурга, который изобразит героизм современных женщин — не красивых, не благородного происхождения, но борющихся за независимость. Я даже представляю, как этот роман можно инсценировать; эту трудную роль (подлинный отдых от актрис и королев!) мне, возможно, захотелось бы сыграть. Но не для того получила я эту книгу — то был прощальный подарок одной коллеги из Имперского театра, которая провела детство в Англии. Она думала, что меня заинтересует сцена, в которой героиня видит Рашель, выступающую в Лондоне. Я упорно прокладывала себе дорогу на страницах книги (мисс Бронте обладает гораздо более богатым словарем, чем мистер Дарвин!), завороженная характером Люси Сноу — простой, застенчивой девушки, исполненной скрытых страстей, пока не дошла наконец до главы, где ее повели в театр. Вообразите же теперь мое смущение, когда я обнаружила, что этой героине, к которой я испытывала такую симпатию, совершенно не понравилась Рашель! Несмотря на то что Люси была очарована силой ее игры (да и кто не был ею очарован?), она испытала неприязнь к той страстной женщине, которую видела на сцене. Да она просто осуждала ее! Она считала эмоциональность этой королевы сцены чрезмерной, неженственной, бунтарской — сатанинской!
Не кажется ли вам странным, что игра великой актрисы вызвала подобную враждебность и страх? В Польше, равно как и во Франции, актрису могли бы упрекнуть в излишней любвеобильности, но только не в излишней пылкости. Наверное, польские представления о театре сильно отличаются от тех, что бытуют в стране божественного Шекспира. Почему Люси Сноу не могла просто наслаждаться игрой? Почему она не захотела восторгаться? Из-за чего почувствовала угрозу в страстности Рашель? А между тем мисс Бронте написала очень страстный роман. Наверное, писательница была не в ладах с собой. Она боялась, что собственные страсти перевернут ее жизнь. И не желала меняться.
Вот видите, я понимаю собственную задачу — и противодействие ей как снаружи, так и изнутри — на каждом шагу. Женщине труднее сделать свою жизнь не такой, какую ей предопределили. Вам, мужчинам, проще. Вас хвалят за безрассудство, смелость, изобретательность, авантюризм. А женщине так много внутренних голосов подсказывает, что она должна быть благоразумной, приветливой, робкой. И есть чего бояться, я знаю об этом. Не подумайте, милый друг, что я утратила всякое чувство реальности. Когда я смела, я действую. Но чтобы стать смелой, нужно только действовать, вы согласны? Создавать видимость смелости. Играть ее. Поскольку я знаю, что вовсе не смелая, это побуждает меня вести себя так, будто я смелая.
Никто у нас на родине не обвинит актрису, выставляющую напоказ свои чувства на сцене, в том, что она — демон, да-да, демон, и в том, что она прославляет образ бунтаря, — с подобным морализмом я не знакома. Мы в Польше лелеем идею бунта, мятежного духа, не так ли? Я сама лелею в себе бунтарство, слишком хорошо сознавая, насколько я склонна уступать, рабски угождать ожиданиям других. Я так борюсь с большей частью моего существа — покоренным духом, жаждущим подчиняться. Эта часть велика еще и потому, что я — женщина, воспитанная рабыней! Возможно, это тоже привлекло меня на сцену. Мои роли научили меня уверенности в себе и неповиновению. Игра стала задачей по преодолению раба в себе.
Вообразите теперь, каково мне было оставить сцену, где я царила! Вы не посмеете сказать, что это не жертва. Около двадцати лет я была обручена со сценой. Возможно, когда-нибудь в Калифорнии (даже теперь, в Америке, я не могу писать слово КАЛИФОРНИЯ без внутреннего трепета), у ручья за маленькой хижиной, я исполню какую-нибудь сцену из любимой пьесы для развлечения нашей колонии и нескольких индейских девушек. Я должна признаться, что привезла некоторые из своих костюмов — Джульетты, Розалинды, Порции, Адриенны. Конечно, смешно будет надевать их после целого дня упорного труда на наших полях под голубыми небесами или в горах верхом на лошади и с ружьем за плечами. Каким искусственным покажется мне все это! Но если я все же захочу вернуться на сцену, то должна буду вспомнить об англосаксонском недоверии к великим актрисам. Слава богу, я приехала в Америку не выступать!
12 августа
«Но она так ничего и не рассказала об Америке», — должно быть, подумали вы. Ну что ж, могу рассказать вам немного о Нью-Йорке, который, по всеобщему мнению, настолько наводнен эмигрантами, что служит всего лишь продолжением Европы, а вовсе никакой не Америкой! Как вы поняли по началу моего затянувшегося письма, мы остановились не на острове Манхэттен. Богдан решил, что если все мы разместимся в приличном отеле, то это будет излишней тратой нашего капитала. Он обратился за советом к капитану, который порекомендовал нам комфортабельную, но недорогую гостиницу недалеко от пирса линии «Норддойче Ллойд» на другой стороне реки Гудзон. Этот портовый городок с очаровательным индейским названием, означающим «курительная трубка», откуда открывается панорама Манхэттена, находится в другом штате, которых здесь тридцать восемь!
Каждое утро самые отважные из нас садятся на паром и целый день исследуют город («самые отважные» потому, что через реку переправляется сейчас лишь небольшая группка). Манхэттен нагнал страху на большинство наших кротких спутников, и они мечтают о скором отъезде и ожидающей нас идиллии. Ванда совсем растерялась без Юлиана. Неутомимому Александеру мешает плохое знание английского. Данута и Циприан вынуждены заботиться о двух маленьких дочерях. И только Якуб, который ходит повсюду со своим альбомом для зарисовок, чувствует себя здесь почти как дома. Боюсь, он очень огорчается из-за того, что мы так скоро уезжаем, но я пообещала ему, что в Калифорнии он отыщет не менее богатую натуру. Мне и самой немного грустно. Актер, как правило, — жадный зритель, и нет зрелища более увлекательного, чем то, что разыгрывается на этих грубых подмостках и на всех известных языках. Здесь представлены расы, народы и племена всего мира, по крайней мере, среди неимущих классов: если отважиться выйти за пределы главных улиц, станет ясно, что большинство людей очень бедны. Меня не удивило, что город так уродлив. Но я не ожидала увидеть столько нищих и бродяг. Нам сказали, что число бедняков выросло за последние годы не только потому, что становится все больше эмигрантов, многие из которых приезжают с пустыми руками, но еще и потому (Богдан выслушал от брата ряд мрачных предостережений на этот счет), что экономика страны еще не оправилась от большого кризиса (здесь это называется «паникой») трехлетней давности. Рабочих мест, особенно для прислуги, мало, и заработная плата продолжает падать. Но, очевидно, это никого не смущает, и все приезжают сюда в надежде на лучшую жизнь.
Вчера вечером мы с Богданом решили уединиться и пообедать в «Дельмонико» — одном из лучших ресторанов города. Могу сообщить вам, что здешние магнаты такие же откормленные и степенные, как венские или парижские. А снаружи — сплошная суета и шум. Кареты, экипажи, омнибусы, конки, трамваи, толкающиеся пешеходы — на каждом углу вас подстерегает неожиданность; все здания пестрят вывесками, и некоторые люди работают ходячей рекламой, они увешаны плакатами спереди, сзади и даже на голове, а другие тычут листовки в руки прохожим или швыряют охапками внутрь трамваев; чистильщики сапог зазывают клиентов из своих маленьких ларьков, разносчики вопят с тележек, а группы музыкантов, преимущественно немцев, трубят в рожки и тубы прямо у вас над ухом. Меня поразило, что здесь так много немцев, даже больше, чем ирландцев или итальянцев (у каждого народа — свой квартал). Хенрик, здесь столько бедности и нищеты! Да еще преступности: нас постоянно предупреждают, чтобы мы не ходили в те районы, где живет беднота, потому что там нас может ограбить шайка хулиганов. Самый отважный из нас, Якуб, исследует эти перенаселенные части города; он уже заполнил набросками целых пять альбомов. Вчера вечером он бродил по еврейскому кварталу (бедному, конечно), обитатели которого очень похожи на своих краковских соплеменников — темнобородые мужчины в кипах, они носят свои длинные черные пальто даже в эту нестерпимую жару.
Так я плавно подхожу к своей единственной жалобе. Я еще никогда не видела такой жары. Мы все просто изнываем. У Петра сыпь. Младшая дочка Дануты все время плачет. Кажется, будто на мне слишком много одежды (полагаю, это на самом деле так), хотя и меньше, чем на местных женщинах. Они до сих пор носят кринолин и, как заметили мы с Данутой, Вандой и Барбарой, с завистью (такое у меня чувство) смотрят на наши тонкие юбки. Мы высаживаемся на берег с парома и, конечно, много ходим пешком по городу. Вчера, например, когда мы гуляли по Бродвею — главной улице города, какая-то крупная женщина с громадным кринолином под тяжелой черной юбкой прямо у нас на глазах повалилась на тротуар. Я решила, что она серьезно больна, но один из прохожих сказал, что в августе такое часто случается, а извозчик отвязал ведро с водой для лошади и бесцеремонно плеснул в лицо женщине, после чего ей помогли встать, и она как ни в чем не бывало пошла дальше. Я знаю, что находиться так долго на солнце неблагоразумно, но нам просто негде спрятаться. Если бы Петр оказался настойчивее, то мы бы каждый час отсиживались в кафе-мороженом. Мороженое здесь делают итальянцы, и оно восхитительно. Он также полюбил индейские лакомства, что продают на улице: сухие воздушные шарики, полученные при нагревании зернышек кукурузы, и маленький коричневый арахис в мягкой светлой кожуре, — которые я нахожу совершенно несъедобными. За едой здесь пьют больше воды, чем вина, — зимой и летом очень холодной, — стакан наполняют маленькими кубиками льда; уверена, что вам это покажется чрезвычайно вредным. Сегодня, в тщетных поисках прохлады, мы забрели в огромный парк, недавно разбитый на севере города; он называется Центральным, хотя ничего «центрального» в нем нет. И, по правде сказать, ничего похожего на парк. Не пытайтесь представить себе нечто наподобие нового парка в Кракове, не говоря уже о наших величавых, густолиственных Плантах: большинство деревьев здесь еще так молоды, что не дают никакой тени.
Польская община невелика, гораздо больше наших соотечественников поселилось на западе — в Чикаго. Богдан побывал у одного из ее руководителей, и тот рассказал об их желании устроить прием в мою честь. Я чувствую, что должна отказаться, хотя мне очень жаль их разочаровывать. Они хотят приветствовать человека, которым я уже не являюсь. Но бывшая актриса не в силах заглушить свой интерес к театру, к тому же август — не только самый жаркий месяц в году, но еще и начало сезона. Как откровенно предупреждал меня Генрих, под театром здесь понимают совсем не то же, что chez nous[40], в Вене или Париже. Публика ждет, чтобы ее развлекали, а не развивали, и больше всего ее забавляет все помпезное и эксцентричное. Мы собирались посмотреть «La Grande-Duchesse»[41] Оффенбаха, которую ставили в одном из крупнейших здешних театров, пока не узнали, что ее исполняет Мексиканская юношеская оперная компания, а примадонне, сеньорите Нинье Кармен-и-Морон, всего восемь лет. Представляете себе «Dites-lui qu ’on l’a remarqué» (одну из самых восхитительных песен о любви!), спетую высоким, писклявым голоском маленькой девочки? Наверное, это понравилось бы Петру, хотя, скорее всего, он получил бы еще больше удовольствия от представления в другом театре: Жорж Франс и его собаки, Дон Цезарь и Бруно, Ганселлова Труппа Альпийских Певунов, Дженни Тернор — королева трапеции и герр Клайн, танцующий pas de deux[42] на проволоке вместе со своей бабушкой. И никакого Шекспира ни в одном из театров, хотя меня уверяли, что никакого другого драматурга не ставят в Америке так часто, как Шекспира. Помимо фарсов и мелодрам, на которые мы не рискнули пойти даже из любопытства, здесь дают только легкую комедию (на английском, конечно) под названием «Наш американский кузен». Она пользуется неизменной популярностью по всей стране на протяжении последних одиннадцати лет, поскольку во время именно этой пьесы был убит (сумасшедшим актером, если вы помните) президент Линкольн, сидевший в ложе со своей женой и членами правительства. Настоящие пьесы — почти все английские или французские, и хотя нью-йоркская публика обожает Вагнера, она не интересуется великими немецкими драматургами. Если вы захотите посмотреть Шиллера, вам придется пойти в какой-нибудь немецкоязычный театр, где его играет второразрядная гастролирующая труппа из Мюнхена или Берлина. А поскольку пьесы Красиньского, Словацкого или Фредро просто немыслимо представлять на английском и в Нью-Йорке слишком мало поляков, которые могли бы поддержать польский театр, то наши возвышенные драматурги здесь неизвестны.
Мне бы очень хотелось увидеть кого-нибудь из выдающихся американских актеров, слава которых докатилась до Европы, но никого из них сейчас не встретишь на сцене. Мы сходили в великолепный театр, принадлежащий одному из этих актеров, Эдвину Буту (Линкольна убил его младший брат), который открыл сезон трагедией лорда Байрона «Сарданапал». Не хочу показаться придирчивой, но игра актеров дала мало пищи воображению (ваш мистер Дарвин ее бы одобрил!), хотя сам спектакль превратился в пышное, изобретательное зрелище. Громкая музыка, высокие декорации, сотня исполнителей толкутся на огромной сцене — именно это здешняя публика ценит превыше всего. Помимо дюжины актеров в главных ролях, «итальянский балет» во втором акте состоял (как написано в программке) из «четырех первоклассных танцовщиц, восьмерых корифеев, шести балерин, девяноста девяти статистов, двадцати четырех негритят, двенадцати хористок, восьми хористов и сорока восьми актрис массовки»! Вообразите себе всю эту скачущую толпу и сценические механизмы, производящие поразительные эффекты, когда, например, вся сцена поднимается в воздух или исчезает из виду. Последний акт закончился колоссальным пожаром, который публика, включая нас, по достоинству оценила.
Больше — значит, лучше, так считается здесь. И возможно, это не более порочный предрассудок, чем считать лучшим самое старое. Театр Бута, вмещающий почти две тысячи человек, в том числе несколько сотен стоячих мест, — не самый большой в Нью-Йорке. Его намного превосходит Стейнуэй-Холл, где, как нам торжественно сообщили, состоялся американский дебют Антона Рубинштейна. Желая произвести впечатление на Богдана, я не стала даже вскользь упоминать о том, что этот великий пианист был частым гостем на наших варшавских «вторниках». Несмотря на похвальбы, что у них все самое большое и самое лучшее, в области искусства американцы на удивление непатриотичны. Неверно было бы говорить, что публика жаждет только плебейских развлечений. Но здесь принято считать, что качественные спектакли привозятся только из-за рубежа. Иностранные актеры производят здесь подлинный фурор, а французы и итальянцы могут играть на своем родном языке, которого никто не понимает. Двадцать лет назад Рашель со своей «Адриенной Лекуврер» добилась триумфа в крупнейшем театре города — Метрополитене; а десять лет назад Ристори совершила весьма успешное и прибыльное турне по всей стране. Когда я думаю об этом сейчас, признаюсь, меня охватывает зависть. Но только не подумайте, что я мечтаю возобновить здесь свою карьеру. На каком языке? Никто не желает слышать нашей родной речи, а другой язык, на котором я умею играть, немецкий, годится лишь для эмигрантской публики.
Не стану брюзжать по поводу пьесы под названием «Могучий доллар», которую мы смотрели в театре Уоллек в завершение нашего обзора театральных постановок. В Гилморз-Гарден мы слушали концерт мадам Паппенгейм — Эмили Паппенгейм, сопрано; нам с Богданом она показалась менее интересной, чем публике, восторженно аплодировавшей каждой трели. Во французской галерее искусств Мишеля Кнедлера мы посетили зал с тусклыми полотнами, а в Нью-Йоркском историческом обществе (здесь нет ни одного музея, заслуживающего упоминания) обнаружили мраморный барельеф из дворца Сарданапала — приятная неожиданность: мы видели его причудливую копию из папье-маше на нашем байроновском представлении. Мы повсюду берем с собой Петра, и, глядя на город его глазами, я отучаю себя от излишней привередливости: мальчик очарован буквально всем. Чего нельзя сказать о другом ребенке, что находится на моем попечении, — Анеле, нашей новой служанке, которой все кажется непостижимым. Ей сказали, что она поедет в Америку, но, наверное, Варшава для нее тоже своего рода Америка (она никогда не выбиралась за пределы родной деревни), потом она очутилась в поезде (она никогда раньше не видела поезда), в гостинице незнакомого города, в «гостинице на воде», как она называла наш пароход, и, наконец, вот здесь. На прогулках я слышу одно и то же: «Ах, мадам! Ох, мадам!» Только представьте, по одну сторону от меня идет мой мальчик, по другую — пухленькая девочка с лошадиным лицом, и оба хлопают в ладоши от восторга и изумления. Вы видели ее мельком на вокзале и, наверное, зная, насколько я ценю красоту во всех проявлениях, удивились, что я наняла ее. Я поразила всех в сиротском приюте в Шиманове, выбрав именно эту девочку из шести воспитанниц, предложенных для собеседования. Одна из монашек отвела меня в сторону и предупредила, что я совершаю ошибку, что Анела шьет и готовит намного хуже других. Так почему же я взяла ее? Вы будете смеяться — из-за ее голоса! Когда я спросила, умеет ли она петь, девочка уставилась на меня, разинув рот, а потом, не закрывая его (но крепко зажмурив глаза), один за другим спела два латинских гимна и «Боже, Польшу храни». Я знаю, это смешно, но ее пение растрогало меня до слез. Могу лишь сказать, что у нее мягкий характер, а Данута с Вандой научат ее готовить и шить. По правде говоря, мне и самой не мешало бы взять несколько уроков! Любая женщина может научиться вести хозяйство, но кому бы пришло в голову научить эту девочку петь?
Впрочем, теперь я вижу, что мне придется учить ее всему остальному. Во-первых, не бояться мира. Во-вторых, меня. Перед отъездом из Варшавы я спросила Анелу, есть ли у нее все необходимое для новой жизни, и без особого успеха попыталась ей описать эту жизнь. Но она решила, что я ее так проверяю, и воскликнула:
— О да, мадам. Все!
Но когда мы отправились в путь, я обнаружила, что у нее имеется только одно платье, шарф, рваная сорочка и фланелевый жакетик на подкладке. Хозяин гостиницы в Хобокене посоветовал нам купить одежду здесь, перед тем как мы отправимся в Калифорнию, поскольку в больших магазинах цены на все товары были снижены из-за «паники», о которой я уже упоминала. Так что можете себе представить, как ваша Дездемона бегала вчера по магазинам, вела серьезные разговоры с приказчиками по поводу пальто, юбки, блузки и некоторых весьма полезных предметов нижнего белья. Самый главный магазин здесь — «А. Т. Стюарт», чугунный дворец, он занимает целый городской квартал и считается крупнейшим в мире; но я предпочла другой, не такой большой, универмаг «Мейсиз», где недавно открылся отдел одежды для мальчиков, своим ассортиментом глубоко разочаровавший Петра. Он так надеялся, что я смогу купить ему там плюмаж индейцев-апачей и набедренную повязку! И до конца дня оставался безутешным.
15 августа
Петр простил меня за это разочарование: вчера мы побывали на Выставке столетия.
Поездка сама по себе была представлением, как внутри поезда, так и снаружи. Оказывается, вагоны в американских поездах (даже в так называемом первом классе) не разделены на купе. Примерно два с половиной часа мы сидели, уставившись на потных пассажиров, а они — на нас. Мы тоже потели, но пытались сохранить остатки старосветского достоинства. Большинство пассажиров путешествовали en famille[43] и везли корзины с едой и питьем. Радушно угощая попутчиков, независимо от того, принимали предложение или нет, они получали право вести себя по-дружески (что означает в Америке — задавать вопросы). Из какой вы страны, едете ли на выставку и что хотите посмотреть.
— Уж очень она большая. Не успеете всего пересмотреть, — то и дело говорили нам.
Нас было только семеро: Барбара и Александер, узнав, что Филадельфия находится на юге и что, возможно, там еще жарче, решили остаться в Хобокене, и уже ничто не могло заставить их совершить вместе с нами эту долгожданную экскурсию. У Дануты и Циприана тоже была возможность поехать, поскольку они могли оставить своих дочек с Анелой, но Данута хотела убедиться в том, что они не будут больше так мучиться, когда мы доберемся до Калифорнии. Мучиться! Хоть я и напоминаю им, что Калифорния славится идеальным, умеренным климатом, боюсь, они так до конца и не поняли, какой трудной может оказаться наша тамошняя жизнь в другом отношении, по крайней мере, в первые месяцы.
Филадельфия — судя по тому, что мы видели по дороге от вокзала до выставочной площадки за городом, — старше, красивее и чище Манхэттена. Я даже соскучилась по манхэттенскому шуму! Но на выставке, которую, начиная с открытия в мае, посетило несколько миллионов человек, нас ждало такое скопление народа, которое удовлетворило бы самого требовательного любителя толп.
Мы просто физически не могли увидеть все интересное за один день. Представьте себе, Хенрик, самое большое сооружение в мире, главное здание Выставки — колоссальное строение из дерева, железа и стекла, которое в пять раз длиннее и в десять раз шире «Донау»! Вообразите… Но вы уже, несомненно, читали об этом в наших или немецких газетах. Возможно, вам попадался отчет Рышарда. Он обещал «Газете польской» написать хотя бы одну статью о Выставке. Но, как мы узнали из письма, ожидавшего нас в бременском отеле, наш беззаботный юный журналист так и не поехал в Филадельфию. Он написал, что ему не терпелось поскорей уехать и что он напишет несколько статей во время трансконтинентального путешествия, например о том, как Чикаго поднимается из пепла после Большого пожара пятилетней давности. А достигнув Западных территорий, он наконец-то увидит живых индейцев. Правда, те будут отступать траурной процессией перед непобедимыми правительственными войсками, охраняющими пионеров. Это вызвало у меня улыбку. Ведь Чикаго, где Рышард пробудет лишь несколько часов, наверное, уже полностью отстроен; в Америке пять лет — очень большой срок, Хенрик! А последняя битва с индейцами, произошедшая этим летом, закончилась бесславным поражением кавалерии и гибелью ее командира — генерала Кастера. Коли у Рышарда такое богатое воображение (в котором журналист, вероятно, еще больше нуждается, чем актер), то я нисколько не удивлюсь, если вы напишете мне, что он прислал статью о Выставке столетия!
Поскольку вы, должно быть, уже знаете, какие чудеса можно здесь увидеть, я упомяну лишь о самом занятном и огромном (видите, я уже стала американкой!). Представьте себе собор высотой шесть метров, сплетенный из сахарного тростника, в окружении карамельных исторических фигур, вазы из цельного шоколада весом около сотни килограммов, копии могилы Джорджа Вашингтона в половину натуральной величины, откуда через равные промежутки времени (и это просто пленило Петра) восстает сам президент, которого приветствуют игрушечные часовые. Лично мне больше всего понравилась «Георама»: гигантские, невероятно подробные диорамы Парижа и Иерусалима, а также японский домик, в котором, к сожалению, совсем не было мебели.
Что касается меньших зданий, то у нас не хватило времени ни на Библейский павильон, ни на Новоанглийский сруб, ни на Турецкую кофейню, ни на Гробовой павильон (нет, Хенрик, я ничего не выдумываю!). Но мы быстро прошли через Фотогалерею и Женский павильон, где уже не застали ежедневное раздавливание стула женщиной весом двести девяносто килограммов, зато с восхищением осмотрели исполинскую статую спящей Иоланты, вырезанную из масла женщиной из Арканзаса. Из масла? В такую жару? Да, причем из свежего, потому что она высекает ее каждый день заново! А затем мы уделили не меньше двух часов индейским экспонатам в Правительственном павильоне. Помимо образцов керамики, оружия и орудий труда, там были выставлены вигвамы и восковые фигуры прославленных индейских воинов в натуральную величину и со всеми регалиями, и Петр наконец увидел долгожданные трубки мира и томагавки. Бедный ребенок постоянно спрашивал, настоящие ли они или это просто театральный реквизит. Меня поразило выражение их лиц. Маленькие жестокие черные глазки, грубые нечесаные локоны и широкие звериные рты, несомненно, должны внушать ненависть к индейцам, словно к отвратительным демонам. Здесь вы не найдете и следа того уважения к индейской расе, которое мы впитали из приключенческих книг своего детства.
Вы уже слышали об удивительных новых изобретениях: похожей на дикобраза машинке, которая печатает черные буквы на чистом листе бумаги; еще одном приспособлении, которое может снять множество копий со страницы, напечатанной на пишущей машинке; и маленькой коробочке, передающей человеческий голос по электрическим проводам. Нам сказали, что изобретатель этого аппарата для слушания на больших расстояниях, или телефона, надеется улучшить качество передачи: некоторые фразы слышатся на удивление отчетливо, хотя верно воспроизводятся в основном только гласные, а согласные распознать невозможно. Но его наверняка усовершенствуют. И каким же это будет благом для человечества, когда с помощью такого устройства любой из нас сможет провести в дом, подобно газу, итальянскую оперу, пьесу Шекспира, дебаты в Конгрессе или проповедь любимого священника! Возможности общественного просвещения станут неограниченными. Тот, кто не в состоянии купить билет в театр, сможет послушать спектакль по телефону. Но я беспокоюсь о последствиях этого изобретения, ведь человеку присуща лень. Ведь ничто не заменит тех ощущений, когда ты входишь в храм драматического искусства, занимаешь свое место рядом с другими зрителями и видишь игру великого актера. Если телефоны появятся в каждом доме, станет ли хоть кто-нибудь ходить в театр?
Среди множества памятников Выставки вас особенно позабавил бы Фонтан столетия, воздвигнутый Католическим союзом трезвенников Америки (только представьте себе подобное объединение в Польше!). В центре огромной чаши на грубом гранитном пьедестале стоит гигантская статуя Моисея, а саму чашу окружают высокие мраморные статуи выдающихся американских католиков, имена и деяния которых мне, конечно же, неизвестны, с питьевым фонтанчиком у основания каждой статуи. Утоли жажду у этого чистого источника, и ты больше никогда не захочешь спиртного? Как я могла не вспомнить о вас, милый друг! Смотритель сказал нам, что фонтан, к сожалению, не удалось закончить до открытия Выставки. Мне бы никогда не пришло в голову, что там чего-то не хватает. Еще нескольких фонтанчиков для поощрения трезвого образа жизни?
Под впечатлением любви американцев ко всяческим эксцентричным достижениям я не заметила, что другой памятник был явно незавершенным, точнее, служил частью чего-то незавершенного. Французское правительство прислало на Выставку гигантскую руку, мертвой хваткой сжимающую факел; внутри ее находится лестница, что ведет на балкон, расположенный под факелом. Я любовалась этой скульптурой из меди и железа, установленной на постаменте в центре Филадельфии, и была слегка разочарована, когда узнала, что к этой громадной руке затем присоединят целую статую Свободы — современного Колосса, изготовленного в Париже, который однажды поставят (подобно древнему Колоссу на острове Родос) в нью-йоркском порту, чтобы приветствовать прибывающих эмигрантов. «Как же в этой стране, — спрашиваю я себя, — отличить законченное от того, что только строится?»
17 августа
Сейчас вечер, и я продолжаю письмо в тени вяза за нашей гостиницей в Хобокене после головокружительного дня, проведенного в городе. Прямо с парома мы отправились на центральный почтамт и обнаружили там, как и ожидали, новые письма от Юлиана и Рышарда. Прожив две недели в южной части штата, они наконец нашли клочок земли с домом и служебными помещениями рядом с небольшой виноградарской колонией. Рышард предполагает остановиться на месяц по соседству с нашим новым домом; он жаждет уединения, чтобы написать несколько рассказов, а также насладиться жизнью на свежем воздухе в обществе индейцев и мексиканцев; перед самым нашим приездом он снова вернется на север. Юлиан предпочитает дожидаться нас в Сан-Франциско, где имеется активная польская община. Остаток утра мы с Богданом занимались приготовлениями к путешествию. Завтра он снова повезет Петра в Филадельфию — мальчику захотелось еще раз на Выставку. А послезавтра мы на «Колоне» отплываем в Панаму. Там пересечем перешеек на поезде и сядем на другой корабль, который доставит нас в Сан-Франциско, где я не собираюсь надолго задерживаться (если, конечно, там не выступает Эдвин Бут, что вполне возможно), и, после воссоединения всей нашей группы, мы немедленно отправимся на юг.
Поскольку эти корабли — не современные железные паровые суда, а колесные пароходики, то плавание займет больше месяца. «Почему же вам не сесть на трансконтинентальный поезд и не приехать на место через неделю?» — спросите вы. Дело в том, что я уступаю желаниям мужа и сына. Петр умолял не лишать его возможности пожить на деревянном суденышке, Богдан просто влюбился в морские путешествия, как я уже рассказывала, а мне — мне пришлась по вкусу идея насладиться берегами континента. Не бойтесь того, что я писала вам о своем «романе» с водой, милый друг. Ваша русалочка (я говорила, что «Русалочка» была в детстве моей любимой сказкой?) еще собирается прожить долгую-долгую жизнь на суше.
Эспинуолл, Панама
9 сентября
Пишу второпях. В начале поездки нас подстерегла неудача. «Колон» оказался слишком маленьким (гораздо удобнее было бы спать в палатках на палубе, чем в крошечных зловонных каютках внизу), и обслуживали его с бесстыдной халатностью. Уже через два дня взорвалась главная паровая труба, и нам понадобилось в два раза больше времени, чтобы доползти обратно до хобокенских доков! Можете представить себе ужас всей нашей компании и упреки Дануты с Циприаном, которым не терпится добраться до места. Видимо, кто-то все же хотел ехать на поезде, но ни у кого не хватило мужества возразить мне. Я виновата. Наверное, так оно и есть. Впрочем, нет, не думаю. Вы же знаете, я терпеть не могу отступать и отказываться от своих решений. Мы просто обязаны поплыть морем.
Каждый день я заучиваю не менее двадцати новых английских слов. Seaworthy[44] — не правда ли, дивное словечко?
После недолгого ожидания в Хобокене мы вновь отправились в путь на другом, более крупном и лучше оснащенном колесном пароходе — «Крезнт-Сити». Плавание прошло без происшествий. На закате пассажиры собирались на палубе, чтобы попеть в унисон народные песни, например «Милая, я старею» и «Нежное прощанье»; пение успокаивало мои нервы. До последних дней, когда корабль повернул на восток, чтобы пройти между Кубой и Гаити, мы всегда плыли вдоль одного из американских штатов.
Сегодня утром мы высадились на карибской стороне перешейка — в порту, который расположен на маленьком песчаном островке около километра длиной и соединен с материком железнодорожной насыпью. Я ожидала увидеть город. Но это оказалась деревушка с одной-единственной улицей, или, точнее, длинным рядом домов, в основном магазинов, владельцы которых похожи на головорезов, и все носят плоские соломенные шляпы и белые пижамы. Деревня невыразимо уродлива. Что же касается жары, то забудьте мои прежние жалобы: такого еще не было! N’en parlons plus![45] Нужно просто с нею смириться. Временами шел дождь, и нам приходилось укрываться в мрачном винном погребке, где пьяная старая негритянка поведала о том, что сезон дождей начинается здесь в апреле и продолжается девять месяцев! Дождь на время утих, и мы вышли на улицу посидеть на мокрых стульях в некоем подобии кафе. Все вокруг мокрое. Воздух влажный. И даже жучки (а они — везде) тоже мокрые. Здесь так сыро, что я могу выкрутить блузку, и в лужах под ногами прибавится воды. Перед нашими робкими взглядами разгуливают взад и вперед полные смуглые женщины в красивых пурпурных и красных одеждах. Ястребы тоже беспрепятственно бродят вокруг, хлопая крыльями: их запрещено отстреливать, потому что они поедают дохлых крыс и мусор, который здесь выбрасывают на улицу. Не знаю, куда подевались другие пассажиры. Богдан и Циприан ушли запастись водой и фруктами перед нашей двухчасовой поездкой на поезде через болота и джунгли на другую сторону перешейка.
Так что представьте себе, как я сижу за ржавым столиком, попиваю чай с ромом и гляжу с нетерпением и удовольствием на своих подопечных. Напротив громко вздыхает Ванда. Барбара и Александер положили головы на стол, они так устали, что даже не в силах жаловаться. Данута ушла куда-то со своими девочками, у которых диарея. Якуб и Петр рисуют за другим столиком. Якуб говорит, что здесь — рай для художника; теперь он захочет задержаться в Панаме! А Петр рисует карту: он заявил, что, когда вырастет, пророет судоходный канал через перешеек. Он уже кажется мне взрослым, Хенрик. Вы бы удивились, насколько он изменился за эту поездку, стал менее ребячливым — настоящий маленький мужчина! Теперь уже он берет Анелу за руку и пытается ее успокоить. Бедняжка напугана. Наши друзья ведут себя стоически, но я знаю, как они шокированы всей этой экзотикой. Барбара только что спросила дрожащим голосом, много ли африканцев в Калифорнии! Я запишу для вас, о чем они сейчас говорят:
Петр (подскакивая): «Нет, там живут индейцы!»
Барбара: «А они что, не чернокожие?»
Петр: «Нет, краснокожие!»
Барбара: «Краснокожие?»
Александер: «Не говори глупостей, Барбара».
Ванда: «Меня уже всю москиты искусали!»
Якуб: «Не забудьте еще про желтолицых».
Барбара: «Желтолицые!»
Якуб: «Ну да, китайцы. У них такие длинные черные косички за спиной».
Анела (плача): «Ах, мадам, мы едем в Китай? Но вы же не говорили, что мы едем в Китай!»
Теперь мне будет нелегко ее успокоить.
Позднее
Купила зонтик и сандалеты. Натерла волдырь. Вижу вдалеке Богдана и Циприана, они идут к нам, нагруженные продуктами. Опять начинается дождь. Данутины дочки плачут. По столу бежит огромный страшный коричневый таракан; Ванда визжит. Владелец кафе смеется над ней. «Cucaracha![46]» — кричит, бросаясь к столу с полотенцем в руке. Мое первое испанское слово. Хенрик, он просто взял и улетел. Летающие тараканы, Хенрик.
Поезд скоро отправляется.
11 сентября на борту «Конституции»
Хенрик, я написала вам письмо истинно американских размеров.
А теперь не знаю, что еще сказать. Побережье Мексики… но к чему вам описания из путеводителя.
И я ли это, ваша Марына, пишу вам сейчас? Я хвастала тем, что хочу измениться, но оказалась не готова к той перемене, которую уже произвела во мне сама поездка. Я плыву по течению. Единственная тема для разговоров — тяготы и радости путешествия. Теперь я понимаю, почему неврастеникам советуют больше путешествовать. Я почти перестала думать о себе. Остались только практические вопросы. Моя внутренняя жизнь полностью улетучилась. Польша, сцена — все это кажется таким далеким!
В следующий раз напишу из Калифорнии. Хенрик, вы можете это себе представить?
Ваша М.