Бог — тоже актер.
Он выступал бессчетное количество сезонов во всем разнообразии старомодных костюмов и вдохнул жизнь во многие трагедии и несколько комедий; он многоликий (но обычно играет мужские роли), всегда величавый, импозантный. В последнее время (на дворе вторая половина девятнадцатого столетия) Он стал получать скверные рецензии, хотя и не настолько скверные, чтобы совсем закрыть спектакль. Его дорогое, привычное имя все еще остается притчей во языцех. А его участие по-прежнему дарует неоспоримую значимость любой драме.
Поднимается ветер. Пульсируют созвездия. Вертится Земля. Плодятся люди. (Скоро шагающих по земле станет больше, чем лежащих под землей!) История усложняется. Темнокожие стонут. А бледнолицые (Божьи любимцы), мечтая о завоеваниях, спасаются бегством. Дельты и устья людей. Он поворачивает их на запад, туда, где больше простора. Европейское время — одиннадцать утра. Сегодня Бог не облачен ни в царскую мантию, ни в крестьянский наряд, которые Он так любит носить. Нынче Он — Господь Заведующий, одет в шерстяной костюм-тройку, белую накрахмаленную сорочку, нарукавники и галстук-бабочку и (ведь Богу тоже хочется быть модным) жует табак. Преобладающие цвета этой декорации — желтый и коричневый: его вращающийся стул и огромное бюро сделаны из светлого дерева; гладкая медная фурнитура стола, ящики которого набиты бумагами; истертая, с небольшими вмятинами медь лампы на «гусиной шее» и стоящей рядом плевательницы. Положив локти на столешницу, где сложены стопками бухгалтерские книги, Он знакомится с отчетами о численности населения, с экономическими сводками и топографическими съемками. Он только что сделал новую запись в одной из книг.
Отдельные истории сливаются. Препятствия устраняются. Семьи распадаются. Приходят новости. Бог-Агент бюро путешествий разослал гонцов повсюду, чтобы возвестить приближение Нового мира, где бедные смогут стать богатыми, где все равны перед законом, где улицы вымощены золотом (это для неграмотных крестьян), а земля раздается (то же самое) или продается по дешевке (это для умеющих читать). Деревни начинают пустеть, причем первыми уходят самые смелые или самые отчаянные. Толпы безземельных крестьян устремляются к воде (Бремерхавен, Гамбург, Антверпен, Гавр, Саутгемптон, Ливерпуль) и набиваются в трюмы зловонных судов. Волна переселенцев из покрытых сажей, распластавшихся под пологом ночи городов с горящими огнями не столь заметна, но тоже непрерывно движется. Бог просматривает судоходные расписания. Бог благодарит Себя за то, что отошли в прошлое все ужасы «срединного перехода»: плывут только те, кто хочет. Кроме того, — еще раз спасибо, — пересекать Атлантику становится все безопаснее, несмотря на то что в прошлом году погибли пять Его верных францисканских монахинь, когда «Дойчланд» вышел из Бремерхавена, взял курс на Америку и затонул у предательских берегов Кента. Не только безопаснее, но и быстрее: новым пароходам теперь достаточно восьми дней. Разумеется, Бог предвкушает тот день, когда люди смогут пересекать океаны за более короткое время. А потом еще быстрее — по воздуху. Бог любит скорость, как и любой бледнолицый. Сейчас все ускоряется, убыстряется. И, наверное, это хорошо, потому что людей стало намного больше.
Бог притворяется нетерпеливым. Но это не значит, что Он нетерпелив на самом деле. Просто Он… играет. (Такой тип великого актера, который не чувствует или пытается ничего не чувствовать; бесстрастный, отчужденный. В отличие от Марыны, которая чувствует все, и потому так нервна.) Но люди, которых Бог-Перводвигатель гонит навстречу новой судьбе, и вправду нетерпеливы — им не терпится уехать в те места, которые, в их понимании, не обременены наследием прошлого, места, которые нужно не сохранять в исконном виде, а, наоборот, непрестанно переделывать, избавляясь от ожиданий и начиная все заново с облегченной ношей. И чем быстрее они будут идти, тем легче станет их ноша.
Бог всему этому потакает. Потакает жажде новизны, пустоты, отсутствия прошлого. Мечте о том, чтобы превратить жизнь в чистое будущее. Возможно, у Него просто нет выбора, хотя тем самым Бог-Звезда подписывает Себе смертный приговор как актеру — звезде из звезд. Он больше не сможет рассчитывать на главную роль в какой-нибудь значительной драме, которую будут смотреть наиболее желанные, образованные зрители. Отныне Ему в лучшем случае придется играть роли второго плана, если только он не окажется в живописной гавани, где люди никогда не видели пьес без Его участия. Все это перемещение публики приведет к завершению Его карьеры.
Знает ли об этом Бог? Вероятно, знает. Но это Его не остановит, ведь Он — опытный актер.
Богу плевать.
В мае 1876 года, когда Марыне Заленжовской исполнилось тридцать пять, она в самом зените славы расторгла оставшиеся ангажементы сезона в варшавском Имперском театре, гастрольные ангажементы в краковском Польском театре, познаньском Большом театре и львовском Театре графа Скарбека и сбежала на семьдесят миль южнее родного Кракова — там в декабре 1875 года в частной гостиной отеля «Саски» состоялся известный нам званый ужин, — в горную деревню Закопане, где обычно проводила конец лета. Вместе с ней уехали ее супруг, Богдан Дембовский, семилетний сын Петр, вдовая сестра Йозефина, художник Якуб Гольдберг, jeune premier[11] Тадеуш Буланда и школьный учитель Юлиан Сольский с женой Вандой. Эта новость вызвала большое недовольство у публики, и одна варшавская газета отомстила Марыне, заявив, что актриса решила навсегда покинуть сцену, но это немедленно опроверг Имперский театр (с которым был заключен пожизненный контракт). Два недоброжелательных критика предположили: настало время признать тот факт, что самая знаменитая актриса Польши уже пережила свой расцвет. Поклонники же, в особенности пламенные последователи из числа университетской молодежи, боялись, что она тяжело заболела. Год назад Марына перенесла брюшной тиф и, хотя она оставалась прикованной к постели лишь две недели, несколько месяцев не играла. Ходили слухи, будто жар был таким высоким, что у нее выпали все волосы. Волосы действительно выпали. Но потом отросли.
Поэтому друзья из числа непосвященных ломали себе голову над тем, что же произошло на сей раз. Слабые легкие были наследственной чертой в большой семье Марыны. Туберкулез унес ее отца в сорок лет и позже забрал двух сестер; а в прошлом году заболел ее любимый брат, некогда известный актер, слава которого ныне зиждилась на том, что он — ее брат. Краковский доктор Стефана, ее друг Хенрик Тышиньский, надеялся отправить его вместе с ними подышать чистым горным воздухом, но брат был настолько слаб, что не вынес бы этой утомительной поездки — двухдневной тряски в крестьянской телеге по узким, изрытым колеями дорогам. А может, Марына и сама?.. Что, если и она теперь слегла с?..
— Ну, уж нет, — твердила она, хмурясь. — У меня крепкие легкие. Я здорова, как бык.
И это было правдой… Марына с давних пор стремилась компенсировать свою внутреннюю неудовлетворенность стремлением к идеальному здоровью и посвятила себя тому, чтобы стать как можно здоровее. Как и любой многолюдный город, Варшава была нездоровой. Жизнь актера, изматывающая, полная унизительных забот, тоже нездорова. Вместо того чтобы тратить свободное время, отведенное для путешествий, на самообразование в театрах и музеях какой-нибудь большой столицы — Вены или даже Парижа, или же вести светскую жизнь на курорте вроде Баден-Бадена или Карлсбада, Марына в окружении самых близких друзей все чаще выбирала облагораживающую простоту деревенской жизни, которой жили привилегированные классы. Среди множества других деревень Закопане привлекала своим удивительным расположением — в кольце величественных вершин Татр, южной границы и единственной возвышенности Польши, а также суеверными обычаями и сочным диалектом смуглолицых местных жителей, которые представлялись горожанам не менее экзотичными, нежели американские индейцы. Они наблюдали за тем, как высокие, гибкие горцы плясали в Иванов день с ручным бурым медведем, закованным в цепи. Они подружились с деревенским бардом — да, в Закопане до сих пор был свой бард, с трудом припоминавший певучие старинные истории о смертельных распрях и несчастной любви. За те пять лет, в которые Марына и Богдан проводили там часть лета, они сильно привязались к деревне, к ее горделивым, грубоватым жителям и собирались когда-нибудь переехать сюда жить с ватагой друзей и целиком посвятить себя искусству и здоровому образу жизни. На чистой доске уединенного учтиво-дикарского Закопане они запечатлели бы свое представление об идеальном сообществе.
Деревня притягивала еще и потому, что туда было трудно добраться. Зимой дороги становились непроезжими, и даже в мае, когда уже можно было предпринять поездку, единственным транспортным средством служила деревенская повозка. Не обычная, простая крестьянская телега, какими пользуются в селах поближе, а длинное деревянное сооружение с парусиной, натянутой поверх изогнутого орехового каркаса, которое напоминало цыганскую кибитку — нет, скорее, гравюры и олеографии об американском Западе. Несколько таких кибиток можно было перехватить в Кракове на главном продовольственном рынке, куда каждую неделю приезжало несколько горцев из Закопане; выгрузив бараньи туши, овечьи шкуры и причудливых форм головы копченого овечьего сыра, они возвращались в деревню порожняком.
Сама поездка уже была приключением. Утренний свет просачивался в темную, зловонную кибитку, кучер настойчиво предлагал собственную овечью шкуру пани Марыне вместо подушки, и они сидели между мягких мешков, болтая и довольно улыбаясь. Горец нахлобучивал широкополую шляпу и, понукая двух своих першеронов, выезжал из города и спускался в долину к югу от Кракова. «Мир вашему праху!» Затейливый придорожный крест, гробница или, еще лучше, маленькая часовенка Девы Марии на перекрестке служили предлогом вылезти наружу и размять ноги, пока кучер преклонял колена и бормотал молитвы. Затем кибитка поднималась вверх по Бескидовым холмам, а когда холмы заканчивались, внизу лошади переходили на шаг. Сделав привал и торопливо позавтракав едой, прихваченной из Кракова, они добирались до деревушки в лучшем случае поздно вечером. По уговору с кучером крестьяне кормили их, и они засыпали крепким сном еще до наступления темноты: женщины в лачугах, мужчины — в амбарах. Еще затемно, в три часа утра, они забирались в скрипучую кибитку, чтобы совершить вторую половину путешествия, которое — после долгой и утомительной тряски, в основном рысцой, под гору — наконец-то прерывалось незадолго до полудня в единственном городишке на пути, Новом Тарге, где они могли умыться, поесть досыта и выпить жуткого вина у еврея-кабатчика. Сытые (и вскоре опять проголодавшиеся), они снова садились в кибитку, которая катилась дальше вдоль пышных зеленых лугов, окаймленных веселым ручьем. Там, впереди, на фоне ясной небесной лазури высилась известняково-гранитная стена Татр, увенчанная двойным пиком горы Гевонт. Они еще дожевывали высохший сыр и копченую ветчину, купленные в Новом Тарге, когда долина суживалась и кибитка начинала свой последний неровный подъем. Те, кто предпочитал идти некоторое время за повозкой (Марына всегда была в их числе), неизменно бывали вознаграждены тем, что видели мельком сквозь частокол сосен и темных пихт медведя, волка или оленя либо обменивались любезными приветствиями («Благословенно имя Исусово!» — «Во веки веков, аминь!») с пастухом, одетым в длинный белый плащ и характерную мужскую шляпу из черного фетра с орлиным пером, которую он снимал при виде желанных гостей — актеров из большого города. Еще через три часа они выбирались на равнину на высоте около девятисот метров, где приютилась деревня, и уставшие лошади, которым не терпелось вернуться домой и отдохнуть, прибавляли ходу. При удачном стечении обстоятельств они с грохотом въезжали в деревню только на закате, и начиналась их временная крестьянская жизнь.
На несколько недель — иногда до месяца — они занимали низкую квадратную лачугу с четырьмя комнатами, две из которых можно было использовать как спальни: в одной ночевали женщины и Петр, в другой — мужчины. Подобно всем домам в Закопане, эта лачуга представляла собой хитроумное сооружение из еловых бревен (район был богат хвойными лесами), которые соединялись «ласточкиным хвостом» на концах, а тяжелые стулья, столы и планчатые кровати были сработаны из более дорогой розоватой лиственницы. Сразу же по приезде они распахивали все окна с мутными стеклами, чтобы выветрить затхлый чесночный запах, раскладывали по шкафам и развешивали по стенам свои скудные пожитки (одно из условий приключения состояло в том, чтобы взять с собой только самое необходимое) и спешили насладиться неограниченной свободой. В принципе для горожан деревенская жизнь — прелестная пауза, время, свободное от работы, устоявшихся привычек и обязанностей. Они приехали отдыхать? Разумеется. Появилось ли у них больше свободного времени? Конечно нет. Всепоглощающий, обязательный режим городской жизни в деревне занимал весь день. Прием пищи. Моцион. Общение. Чтение. Игры. И, конечно же, домоводство, ведь еще одно условие приключения — обходиться без слуг. Мужчины подметали, рубили дрова и носили воду для купания и стирки. Стирать же, выбивать белье и вывешивать его для просушки было задачей женщин. «Наш фаланстер», — говорила Марына, вспоминая название главного здания идеальной коммуны, которую рисовал в воображении великий Фурье. И только приготовление пищи было поручено хозяйке лачуги — пани Бахледе, пожилой женщине, которая переезжала в дом вместе с семьей своей сестры на время этого доходного проживания. Весь день был организован вокруг ее обильных трапез. За завтраком — кислое молоко с черным хлебом — они распределяли задания и планировали экскурсии. Поздним утром вся компания отправлялась на коллективную прогулку в долину и устраивала завтрак из черного хлеба, овечьего сыра, сырого чеснока и клюквы. По вечерам же, поужинав квашеной капустой, бараниной и отварной картошкой, они читали вслух Шекспира. Что может быть здоровее?
Как люди сознательные, Марына и Богдан не могли ограничиться положением дачников и заключили с деревней негласный договор о дружбе, выходящий далеко за рамки простого вливания денег в ее чахнущую экономику за счет их ежегодных приездов. Марына и ее друзья прекрасно понимали, что, какой бы целебной ни была Закопане для них, здоровье двух тысяч ее обитателей оставляло желать лучшего. К счастью, одним из друзей, последовавших за Марыной в Закопане, был верный Хенрик. Вскоре он уже проводил там больше времени, чем она, передоверив свою практику в Кракове одному коллеге на целых три месяца, и лечил поселян бесплатно. Вначале они относились к нему недоверчиво, не видя никакой беды в гнилых зубах, рахите или зобе и ничего противоестественного — в смерти младенцев или болезнях людей старше тридцати пяти. Его небольшая речь по основам санитарии показалась им городской тарабарщиной, пока они не увидели, сколько жизней удалось спасти благодаря внимательному уходу (и еде, привезенной из Кракова) во второе лето пребывания доктора в деревне, в 1873 году, когда разразилась холера. И он был единственным из друзей Марыны, кто понимал б́ольшую часть того, что говорили татрские горцы, даже когда говорили быстро. Их диалект включал в себя десятки слов для обозначения обычных вещей, у которых не было точных соответствий в литературном польском. Его учителем (и благодарным пациентом) был деревенский священник.
Со своей стороны, сельские жители обязывались не изменять своим привычкам (хоть и не принимали условий договора осознанно). Гости-космополиты считали, что смогут им в этом помочь. Богдан мечтал основать фольклорное общество, а Рышард — выучить их диалект, чтобы записать сказки и охотничьи истории деревенского барда. Хенрик планировал открыть научный музей, где для наставления поселян демонстрировались бы сокровища альпийской твердыни, смутно видневшейся у них над головами, — например, впечатляющая коллекция мхов, собранная им во время восхождений на скалы. Марына выступала за открытие школы кружевниц для деревенских девочек, которая поддержала бы неустойчивую экономику и помогла бы сберечь поставленное под угрозу местное ремесло. Прошлым летом она брала уроки у одной кривой старухи, считавшейся первой кружевницей в Закопане, и под хихиканье поселянок пробовала свои силы в резьбе по дереву.
Благодаря своей труднодоступности, деревне удалось сохранить древние обычаи, общность поведения и богатые традиции устного сказа. Здесь встречалось лишь несколько типов лица и несколько фамилий. По-прежнему имелась одна грязная улица, одна деревянная церковь и одно кладбище. Настоящая коммуна! Но Марына и ее друзья оказались не единственными чужаками. Здесь пока что не появилось ни одной дачи (нарочито подражающей простоте деревянных горных хижин) или санаториев для больных туберкулезом — официальный статус здравницы Закопане приобретет лишь через десять лет, а железнодорожное сообщение с Краковом будет установлено лишь через тринадцать. Но деревня уже приобретала популярность в летние месяцы, поскольку там проводила отпуск вместе с мужем самая знаменитая польская актриса. Когда они в первый раз приехали в Закопане, там можно было жить, спать и питаться лишь в горной лачуге. Но два года спустя, когда они впервые взяли с собой Рышарда, в деревне уже появились плохонькие меблированные комнаты, а рядом с ними — две избы, где подавали дорогую однообразную еду и вино, которое невозможно было пить. И туда уже проникла горстка туристов, которые жили в гостинице и обедали в ресторанах.
Но как сильно отличались занятия этих туристов от того здорового режима, которого придерживалась Марына! День, независимо от погоды, начинался с купания в ручье позади избы, затем — одинокая прогулка перед завтраком. Она бродила по влажным лугам, срывала незнакомые грибы с гниющих пней и, набравшись смелости, тут же съедала их, а потом читала Шекспира козам. Она пережила великое множество маний, восторженно принимая их, а затем отвергая. Некоторые касались питания: несколько дней подряд она пила одно овечье молоко, а потом не ела ничего, кроме щей. Марына выполняла дыхательные упражнения из книги профессора Либермейстера, а также упражнения умственные: каждый день по целому часу неподвижно лежала на траве и пыталась вызвать у себя радостное воспоминание. Любое радостное воспоминание! То было начало эпохи «позитивного мышления», к которому специалисты по самоуправлению призывали мужчин, чтобы сделать из них более крепких торговцев, и которое врачи прописывали женщинам, особенно страдавшим от «нервов» и «неврастении», — если не прописывали им просто не думать вообще. Мышление (как и городская жизнь) считалось вредным для здоровья, в первую очередь — женского.
Но Хенрик был не таким, как другие доктора. Он мог сказать: «Доверьтесь благотворному воздуху Закопане, и он окажет на вас целебное воздействие». Хенрик свято верил в воздух. Но он никогда не говорил: «Отдохните, отключите ум, ограничьте себя женскими занятиями, например плетением кружев». Марына ни с кем так не любила разговаривать, как с Хенриком. Если бы он только не был так явно в нее влюблен! Одно дело, когда в нее влюблялись молодые люди вроде Рышарда или Тадеуша; она знала, что примадонна способна внушать безумную, совершенно искреннюю, однако неглубокую страсть. Но когда такой умный, меланхоличный пожилой человек томится от любви, в которой боится признаться, это причиняет боль. Ей захотелось, чтобы он чихнул.
— Чихните, Хенрик!
— Что вы сказали?
— Я хочу услышать, как вы чихаете. Так вы кажетесь смешным.
— Я и так смешон.
Марына чихнула:
— Видите, как красиво я это делаю?
Был конец сентября, они сидели в залитой солнцем избе, которую Хенрик снял на лето. Стол из лиственницы, два стула, скамья и голые стены, если не считать кричаще-пестрых рисунков на стекле с пастухами и разбойниками, нарисованных местными пастухами и разбойниками, — эту комнату едва ли можно было назвать гостиной, тем более приемной. И только буфет со скальпелями, хирургическими щипцами, катетерами, пилочками, зеркальцами, микроскопом, стетоскопом, закупоренными пузырьками и книгами по медицине с загнутыми уголками — скромная выборка из его хорошо оснащенного кабинета в Кракове — напоминал о его профессии.
— Говорите, простудились? Что же в этом удивительного, если вы упорно ходите босиком по траве и купаетесь на рассвете в ледяном ручье?
— Я не простужена, — закашлялась она.
— Ну, разумеется. — Он подошел к скамье, где она сидела, и протянул ладонь.
— Ах, благотворный воздух Закопане! — сказала Марына, подавая ему свою тонкую кисть.
Склонившись над ней, он закрыл глаза. Прошла минута. Свободной рукой Марына дотянулась до тарелки с малиной в конце скамьи и медленно съела три ягоды. Прошла еще минута.
— Хенрик!
Открыв глаза, он озорно усмехнулся:
— Мне нравится проверять у вас пульс.
— Я заметила.
— Могу вас еще раз заверить. — Он опустил ее руку. — Вы совершенно здоровы.
— Перестаньте, Хенрик. Съешьте лучше малинки.
— А как ваши головные боли?
— У меня всегда болит голова.
— Даже в Закопане?
— Да, стоит лишь расслабиться. Как вы знаете, у меня редко бывает сильная головная боль, когда я очень много работаю.
Он вернулся к столу:
— И все-таки инстинкт верно подсказывает вам искать здесь убежища от варшавской суеты и всевозможных гастролей, как только появляется возможность.
— Какое там убежище! — воскликнула она. — Согласитесь, друг мой, это уже не та богом забытая деревня, какой была четыре года назад, когда мы сюда приехали.
— Когда вы приехали, дорогая Марына. Позвольте напомнить, что вы — первая известная особа, которая стала приезжать сюда каждое лето. Я просто последовал вашему примеру.
— Я имела в виду не вас, — сказала она, — а всех остальных.
Хенрик наклонил голову, приставил указательный палец к бороде и взглянул через окно на живописный вид горы Гевонт и далекую вершину Каспровы.
— Чего же вы хотели? Всякий раз, когда вы с Богданом приезжаете сюда, еще несколько человек открывают для себя красоты этого места. Вы сами заселили деревню!
— Но, по крайней мере, они — мои друзья. Но сейчас появились какие-то незнакомцы в этой так называемой гостинице, которую открыл старый Чарняк. Гостиница в Закопане!
— Люди следуют за вами по пятам, — сказал доктор с улыбкой.
— А иностранцы? Вы же не станете утверждать, что они здесь из-за меня? Слава богу, хоть англичане. — Она сделала драматическую паузу. — Если уж без туристов не обойтись, пускай они будут англичанами. По крайней мере немцев нет.
— Подождите немного, — сказал он, — появятся.
В этом году все было по-другому. Во-первых, они приехали намного раньше обычного и не в отпуск. Богдан предложил собрать всех участников предприятия — их предприятия: Богдана оказалось нетрудно в очередной раз уговорить. Марына полагала, что нужно пригласить лишь нескольких друзей — колеблющихся. Рышарду же и остальным, на которых, по ее мнению, уже можно положиться, приезжать не стоило.
Съездив в Краков и забрав Петра, — два года назад Марына вывезла ребенка из Варшавы, где преподавание в школах велось по-русски, к своей матери в Краков, там более терпимые австрийские власти разрешали обучение на польском языке, — Марына и Богдан целую неделю проводили вечера на квартире у Стефана, где к ним часто присоединялся Хенрик и сдержанно подбадривал их. Теперь Стефан б́ольшую часть времени был прикован к постели. На следующее утро после приезда Богдан сам пошел на рыночную площадь, чтобы договориться обо всем с одним из горцев, которые наверняка слонялись без дела, распродав партию баранины и сыра. Его окружили знакомые лица, люди наперебой предлагали свои услуги и кибитки. Богдан выбрал высокого детину с прямыми черными волосами, который изъяснялся несколько вразумительнее остальных, и на своей комической смеси литературного польского и местного говора попросил парня передать старой вдове, у которой они снимали избу в прошлом сентябре, просьбу — подготовить дом для прибытия его самого, его жены, пасынка и еще пятерых человек. Этот парень по имени Ендрек должен был доставить их в деревню ровно через неделю. Горец ответил, что для него великая честь — везти графа, графиню и их компанию в своей кибитке.
Они бывали здесь только летом, когда с гор выше лесного пояса уже сходил снег, а луга отцветали. Теперь же горные вершины оставались заснеженными (зимы в Татрах — долгие и суровые), но, когда кибитка покатилась вдоль зеленых лугов, устланных фиолетовыми с темно-синим оттенком крокусами, пассажиры Ендрека ощутили весну. Марына приехала в деревню возбужденная и раздражительная — эти эмоции она связывала с душевным подъемом, наступающим после принятия великого решения, — и с беспокойством, вызванным привычными неудобствами поездки. Она была уверена, что это не мигрень, хотя головокружение и бесцельная активность отчасти напоминали те ощущения, что появлялись за три-четыре часа до начала головной боли. Нет, это вряд ли мигрень. Но, стоя рядом с Богданом и любуясь закатом, она осознала — у нее что-то не так со зрением. Перед глазами мелькали ослепительные зигзаги, вспышки и светящиеся точки, солнце буквально закипало, и она больше не могла не замечать пульсации в правом виске и давления в затылке. Марына, которая ни разу не отменила спектакля из-за головной боли, буквально свалилась и целые сутки пролежала в неосвещенной спальне, обмотав полотенцем голову и погрузившись в тягостное оцепенение. Петр заходил к ней на цыпочках и спрашивал, когда же она встанет: он явно нуждался в ласке, и она старалась хоть на время задержать сына. Ей было приятно с зажмуренными глазами гладить его по волосам или целовать руку. Но когда она открывала глаза, Петр казался очень маленьким и далеким — таким же, как Богдан, который суетился у кровати и спрашивал, что ей еще принести; казалось, будто у них на лицах решетки. Множество лиц выглядывало из-за темных балок потолка, который висел прямо над ней и давил, мерцая и искрясь. Ей хотелось лишь одного — чтобы ее оставили в покое. Ее рвало. И клонило в сон.
Мигрени, которая начались у нее позже, не шли ни в какое сравнение с этой — одной из самых страшных на памяти Марыны. Но, поправившись, она стала очень капризной. Марына коротала долгие бессонные ночи, наблюдая за тенями на стене (одну масляную лампу она не гасила) и прислушиваясь к аденоидному дыханию Петра, храпу Йозефины, кашлю Ванды и лаю овчарки. Каждую ночь Петр забирался к ней в постель и говорил, что ему нужно выйти во двор, и приходилось выводить его, потому что во дворе жила жуткая ведьма, похожая на старую пани Бахледу. И когда они возвращались в спальню, мальчик хотел снова залезть к ней в постель, поскольку боялся, что ведьма может убить его во сне. Напрасно Марына пыталась пристыдить Петра, говоря, что у такого взрослого мальчика уже не должно быть детских страхов. Но вскоре, услыхав сонное сопение, она перекладывала ребенка на его матрац и выходила на улицу посмотреть на усеянную звездами черноту. В конце концов, за пару часов до рассвета, она засыпала. И видела странные сны: о том, как ее мать превратилась в птицу, Богдан поранил себя ножом, а на дереве висело что-то ужасное.
Марына часто уставала. А потом несколько дней чувствовала себя, как она сама выражалась, «угрожающе хорошо», поскольку исключительная активность или хорошее настроение могли служить признаком того, что на следующий день ее выведет из строя мигрень. Игривые мысли, безудержное желание смеяться, петь, свистеть или танцевать — за все это приходилось платить. Убежденная в том, что головные боли вызваны отдыхом от работы, она совершала утомительные, как никогда, прогулки; создавалось впечатление, будто она собрала вокруг себя друзей лишь с той целью, чтобы их бросить.
Она гуляла отчасти для того, чтобы изнурить себя, — и не нуждалась в компании. Богдан помогал ей одеться, нежно обувал и смотрел вслед, пока она не исчезала на юго-востоке. От деревни до более высокого луга, ведущего к горе Гевонт, было около семи километров. Перейдя луг, она попадала в лес, брела по тропинке и, запыхавшись, выходила на еще более возвышенное плато, поросшее травой, карликовым кустарником и альпийскими цветами. Легкомысленно отдавая дань Адриенне Лекуврер, умершей из-за отравленных цветов, она собирала букетик эдельвейсов, целовала цветы без запаха и подставляла лицо солнцу. Она была бы не прочь совершить восхождение на гребень Гевонта, куда уже взбиралась в прежние годы вместе с Богданом, друзьями и деревенским проводником. Но боялась мрачных фантазий, роящихся в голове, и не решалась сделать это в одиночку. Даже пробраться в предгорье по лоскуткам тающего снега и немного подняться вверх по склону она отважилась бы лишь в сопровождении Богдана — и только Богдана.
Богдан шагал быстрее, Марына не возражала и шла позади. Так она могла чувствовать себя одновременно защищенной и одинокой. Но порой подзывала мужа — если замечала какую-нибудь деталь, которую он мог пропустить. Ворону на ветке. Силуэт хижины. Крест на холме. Стайку серн или каменного козла на ближнем утесе. Орла, ринувшегося вниз на какого-то незадачливого сурка.
— Постой, — вскрикивала она, — ты видел?
Или:
— Я хочу тебе что-то показать.
— Что?
— Вон там, наверху.
Он смотрел, куда показывала ее рука.
— Отсюда. Иди сюда.
Он шел к ней и на полпути смотрел снова.
— Нет, именно здесь.
Она брала его за руку и вела туда, где сама остановилась полюбоваться видом, чтобы он мог поставить свою ногу именно… туда. Потом, стоя рядом, они видели одно и то же, и он на мгновение задумчиво замирал, показывая, что он действительно это увидел.
«Какая же я тиранка! — думала порой Марына. — Но он, кажется, не возражает. Он такой добрый, такой терпеливый — идеальный муж». То была истинная свобода, истинное удовольствие от брака, верно? Когда ты могла попросить кого-то, законно потребовать от кого-то, чтобы он увидел то же, что и ты. В точности то же, что и ты.
Из письма, которое Марына передала одному из горцев, отправляющихся на рынок в Краков, чтобы он отослал его сразу же по прибытии:
«Рышард, чем ты занимаешься, о чем думаешь, какие планы строишь? Учитывая, какого ты высокого мнения о себе, мне, наверное, не следовало бы сообщать, что мы все здесь по тебе скучаем. Впрочем, не зазнавайся! Возможно, все дело в том, что мы остались без наших любимых занятий. Вначале целых два дня шел снег — да-да, снег в мае! А теперь вот уже третий день идет холодный дождь, поэтому Богдан, я и наши друзья обречены на домоседство. Я вспомнила, что значит быть ребенком в большой семье, где тебе не разрешают выходить на улицу. Сидя взаперти, мы исчерпали все темы для разговоров, включая самые интересные, как, например, рассказ Богдана о колонии в одном из штатов Новой Англии под названием Брук-Фарм. „Ну, так развлеките же себя!“ — скажешь ты. А чем, по-твоему, мы занимались? Я придумала шарады для тех, кто хотел поупражняться в актерском мастерстве (с моей стороны нечестно было бы в этом участвовать); Богдан выиграл у Якуба и Юлиана в шахматы; мы сочинили кучу веселых и грустных песенок (Тадеуш учится играть на гуслях — струнном музыкальном инструменте, который мы слышали на пастушьих стоянках); мы читали друг другу Мицкевича и проштудировали от начала до конца „Как вам это понравится“ и „Двенадцатую ночь“. И что же? Дождь так и не прекратился!
Догадайся, чем мы сегодня занимались. Нам пришлось развлекать себя стрельбой по мухам. Я не шучу! Утром я нашла среди игрушек Петра два крошечных лука, Юлиан сделал из спичек стрелы с иголками на конце, и мы по очереди целились в сонных мух, украшающих деревянные стены нашей комнаты, и аплодировали самим себе, когда жертвы одна за другой падали к нашим ногам. Представь себе Джульетту или Марию Стюарт за подобным занятием!
Только не подумай, что я приглашаю тебя присоединиться к нам только потому, что мне скучно. Мы наверняка останемся здесь, по крайней мере, еще на две недели, за это время погода улучшится и многое можно будет обсудить. И поскольку Юлиан, по-моему, проникся нашими идеями и жаждет их осуществления, мне кажется, что ты должен быть здесь, чтобы обговорить некоторые детали нового плана, в котором ты будешь играть ведущую роль. Ты сможешь также заверить Ванду, которая очень волнуется насчет предстоящей разлуки с мужем, что проследишь, как бы он не навлек на себя излишних опасностей, хотя, зная вас обоих, я думаю, что все произойдет ровным счетом наоборот! Так что считай себя приглашенным, если (да, есть одно „если“) дашь мне слово по одному весьма деликатному делу. „Чего бы ни захотела от меня милая Марына, я охотно все выполню“, — подумаешь ты. Знаю, какое у тебя отзывчивое сердце. Но я также знаю кое-что другое. Ты простишь меня за откровенность? Обещай, что с местными девушками будешь вести себя как джентльмен. Да, Рышард, мне известны твои дурные привычки. Но умоляю, только не в Закопане! Ты — мой гость. Я еще могу вернуться сюда и несу ответственность перед этими людьми. Договорились, друг мой? Да? Тогда приезжай, дорогой мой Рышард».
Письмо Марыны задело Рышарда за живое, и он, полный решимости сделать все, о чем она его просила, на следующий же день выехал из Варшавы. Прибыв в Краков, зашел к Хенрику и попросил помочь добраться до деревни. Хенрик не только отправился вместе с ним на рынок, чтобы найти подходящего кучера, но, поддавшись мгновенному порыву, решил, что должен поехать с ним. Состояние здоровья Стефана не может серьезно ухудшиться, если доктор отлучится на каких-нибудь десять дней. И коль скоро был приглашен Рышард, к тому же самой Марыной, то как он мог остаться в стороне?
Рышард снял комнату в избе деревенского барда, во-первых, для того, чтобы продолжить начатую прошлым летом работу — собирание стариковских сказок, — а во-вторых, чтобы укрыться от неусыпного ока Марыны, если, несмотря на все его благие намерения, он все же не устоит перед немытыми прелестями какой-нибудь деревенской девчушки.
— Эх, коммуна! — воскликнул Хенрик, когда Богдан предложил ему тюфяк в мужской спальне. — Прошу вас, не обижайтесь, но я остановлюсь у Чарняка.
— В гостинице? — переспросил Богдан. — Вы шутите! Надеюсь, вы положили в свою медицинскую сумку дезинфицирующее средство для тюфяка, который вам там дадут?
За исключением тех случаев, когда его вызывали по какому-нибудь неотложному делу (трудные роды, перелом ноги или разрыв аппендикса), Хенрик почти все время находился в избе, помогал Марыне и развлекал Петра. Мальчик показался смышленым, и он решил преподать ему новое эволюционное учение.
— Я бы на твоем месте, — говорил он Петру, — хорошенько подумал перед тем, как сказать священникам в школе, что друг твоей знаменитой матушки хотя бы вскользь упоминал имя великого англичанина — мистера Дарвина.
— Да как же я им скажу? — возразил мальчик. — Мама говорила, что я никогда не вернусь в эту школу.
— А знаешь, почему ты больше туда не вернешься?
— Кажется, да, — ответил Петр.
— Так почему же?
— Потому что мы уплывем на корабле.
— А что ты будешь там делать?
— Смотреть на китов!
— Которые относятся к какому классу?
— Млекопитающих!
— Великолепно.
— Хенрик! — воскликнул Рышард, который только что вернулся с прогулки. — Не забивайте парнишке голову бесполезными фактами. Рассказывайте ему сказки. Развивайте его воображение. Воспитывайте в нем мужество.
— Я люблю сказки, — заявил Петр. — Расскажите про ведьму. О том, как ее убили. Зажарили в печке. А потом она…
— Вам нужно рассказывать сказки, — повторил Рышард.
— Я знаю много сказок, — сказал Хенрик, — но мужественней от этого не стал.
Марына, всегда такая словоохотливая, стала молчаливой. Как только друзья ни старались ее порадовать!
Марына видела, с каким обожанием смотрят на нее Тадеуш и Рышард. Ей хотелось влюбиться, ведь безнадежная любовь пробуждает в человеке лучшие качества. Но когда замужество кладет этому конец, любовь становится избавлением. Любовь делает мужчин сильными и уверенными в себе. А женщин — слабыми.
Но дружба… это другое дело. Друзья делают тебя сильной. Как бы она обходилась без Хенрика? Они сидели в бору на еловом пне у зарослей лесных ягод. Петр играл стрелами и луком, сделанными в натуральную величину.
— Никогда не любил лес, — сказал Хенрик. — И вот начинаю в него влюбляться. Нужно просто представить себе, что каждое дерево — человек. Застрял в этом темному лесу. Пустил здесь корни. Машет листвой. «На помощь! На помощь!» — кричит дерево. — Я…
— Только без патетики, милый Хенрик!
— А почему бы и нет? Мне нравится.
— Тогда больше патетики, милый Хенрик!
— Хорошо. На чем я остановился? Ах да, деревья. Не двинется этот Бирнамский лес на Дунсинанский холм[12]. А потом их срубят — о таком ли спасении они мечтали? Вот, пригубите.
Марына взяла протянутую фляжку с водкой.
— Вообразите, — сказала она через некоторое время, — что вы вбили себе в голову, будто Судьба повелевает вам совершить нечто, будто вы должны идти за своей звездой. Как бы к этому ни относились другие.
— Марына, вы говорите о себе так, словно вы совершенно одиноки. Но меня поражает другое: как вам удается тащить за собой всех остальных?
— Нельзя поставить пьесу в одиночку.
— Я говорю сейчас о Закопане. Вас раздражает, что вы не можете сохранить для себя деревню, которую открыли, но вам должно быть известно: она не может оставаться такой, как прежде. И, по-моему, не должна оставаться прежней. Жизнь местных жителей тяжела. Но они — не племя кочующих североамериканских индейцев. Они — отрезанное от мира поселение европейских пастухов, у которых сокращаются и без того жалкие средства к существованию. Эта земля всегда была непригодна для основательного возделывания, и вы прекрасно знаете, что железорудная шахта через несколько лет непременно закроется. Как же они тогда смогут жить, если не будут торговать своими скромными украшениями и деревянными лошадками, своими горами, видами и здоровым воздухом?
— Вы действительно думаете, что меня не волнует…
— И, как я не раз подчеркивал, — продолжал он с жаром, — именно вы, при содействии нашего дорогого, незаменимого Богдана, привели все это в движение. Впрочем, так или иначе, это должно было случиться. Как бы люди могли не прослышать о Закопане? Вы хотели, чтобы вас окружали друзья. Ваша коммуна.
— Вы считаете меня наивной.
Доктор отрицательно покачал головой.
— Претенциозной.
— Ха-ха-ха, — рассмеялся он, — в претенциозности нет ничего плохого, Марына. Я и сам могу признаться в этом восхитительном недостатке. Это польская черта — как идеализм. Но мне кажется, вам не следует путать загородную вечеринку в спартанских условиях с фаланстером.
— Я знаю, что вы не любите Фурье.
— Дело не в том, люблю я или нет вашего утопического мудреца. Я кое-что знаю о человеческой природе, тут ничего не поделаешь. Врачу трудно этого избежать.
— Неужели вы думаете, что я смогла бы стать актрисой, ничего не зная о человеческой природе?
— Не сердитесь на меня, — вздохнул он. — Возможно, я вам завидую, потому что… не могу присоединиться к вашей компании. Мне придется остаться здесь.
— Но если бы вы хотели, то могли бы…
— Нет, я слишком стар.
— Чепуха! Сколько вам лет? Пятьдесят? Нет и пятидесяти!
— Марына…
— Думаете, я не чувствую себя старой? Но это не мешает мне…
— Я не могу. — Он поднял руку. — Не могу, Марына.
На улице потеплело, и вся компания, за исключением Хенрика и Рышарда, провела вторую половину дня в лесу, а теперь сидела возле избы в гаснущем закатном свете. Приятно устав и вволю наговорившись, они с нетерпением дожидались обеда — супа и грибов двух видов: слегка подсохших бурых, которые они нашли сегодня в сосновом леске, и аппетитных маринованных темно-оранжевых rydz[13], собранных во время лесных прогулок в сентябре прошлого года. Богдан положил на траву железную дорогу, чтобы Петр поиграл со своими деревянными паровозиками. Марына писала письмо за маленьким столиком при масляной лампе, которую зажег Тадеуш: на бледном небе появились лунный серп и две планеты. Ванда меняла пуговицы на вышитой льняной рубашке, которую купила для Юлиана. Йозефина и Юлиан шепотом спорили за картами. Якуб делал наброски игроков. Отвечая уханью совы, заблеяли несколько отбившихся от стада овец, а из дома послышалось шипение масла на грубоватой сковородке пани Бахледы — восхитительный звук!
Подошел Хенрик, налил себе немного арака, сел на свободный стул у столика игроков и попытался сосредоточиться на книге. Рышард, который предпочел провести «лесной» день со своим хозяином (убивать зверей в компании другого мужчины — наиболее приятный способ избегнуть тех соблазнов, на которые намекала ему Марына), пришел последним. Он пододвинул стул к столику Марыны, достал блокнот и стал записывать охотничью историю, которую рассказал ему старик, после того как они пристрелили вторую лисицу.
Богдан беспокойно ходил взад и вперед.
— Ничего не делал, а устал, — сказал он.
Хенрик захлопнул книгу:
— Вам нездоровится?
— Вроде бы нет.
— Вы, случайно, не пробовали никаких незнакомых грибов?
— Я пробовал, — сказал Тадеуш.
— И как вы себя чувствуете, молодой человек?
— Лучше не бывает!
— Нельзя же есть все, что попадается в лесу!
— Да знаем мы, — проворчал Богдан. — Но если даже кто-нибудь поступит неосторожно, у нас ведь на целую неделю есть доктор.
— На вашем месте, — сказал Хенрик, — я доверял бы врачам не больше, чем грибам. — Он повертел в руках пустой стакан. — Хотите, я расскажу вам назидательную историю о тех и о других? — Он рассмеялся. — Страшную историю.
Рышард поднял глаза от блокнота.
— Наверное, вы никогда не слышали о Шоберте. Сейчас никто не исполняет его произведений для клавесина, — Хенрик сделал паузу. — Он жил в Париже и был знаменит на всю Европу.
— Может, вы говорите о Шуберте? — уточнила Ванда.
— Не отвечайте ей, — сказал Юлиан.
— Увы, его звали Шоберт, — проговорил Хенрик.
Он встал, медленно раскурил трубку и застегнул куртку, словно бы собрался прогуляться.
— Так вы будете рассказывать или нет? — не выдержал Рышард.
— Это очень неприятная история. — Хенрик снова сел. — И зачем я только решил ее рассказать?
— Не дразните нас, Хенрик, — сказал Марына.
Хенрик выбил трубку о подошву ботинка.
— Можно ли мне промочить горло? — спросил он.
Йозефина принесла ему бутылку арака.
Хенрик сделал большой глоток.
— Смелее, — сказала Марына.
Хенрик окинул взглядом замерших в ожидании слушателей и улыбнулся.
— Так случилось, что этот человек, неподражаемый, превосходный артист, был весьма неравнодушен к грибам и как-то раз устроил загородную прогулку (кажется, в лес Сен-Жермен-ан-Ле, впрочем, неважно) вместе со своей женой, старшим из двух маленьких детей и четырьмя друзьями, среди которых был доктор. В двух каретах они приехали на опушку леса, слезли и дальше пошли пешком. Шоберт за день насобирал целую корзинку отборных, как ему показалось, грибов. Вечером компания добралась до «Марли» — трактира, в котором хорошо знали Шоберта, и он попросил приготовить обед из собранных грибов. Повар взглянул на грибы, заявил гостям, что они несъедобны, и не стал даже притрагиваться к ним. Но Шоберт велел повару сделать то, что велено. «А может, они и вправду несъедобны?» — спросил один из друзей. «Вздор!» — возразил друг, который был врачом. Раздраженные упрямством повара (хотя, разумеется, упрямством отличались они сами), грибники направились в другой трактир в Булонском лесу, главный официант которого тоже отказался готовить грибы. Заупрямившись больше прежнего, поскольку врач упорно настаивал на том, что грибы съедобны, они покинули второй трактир…
— …и устремились навстречу своей беде, — пробормотал Рышард.
— Наступила ночь, все сильно проголодались, поэтому они вернулись в Париж, в дом Шоберта. Там он дал грибы служанке и велел приготовить ужин…
— Боже, — сказала Ванда.
— …и всемером: и доктор, утверждавший, что знает все виды грибов, и служанка, которая, очевидно, попробовала их, пока готовила, и собака, которая, должно быть, попросила кусочек у служанки, — все отравились. Поскольку поддались искушению все, помощь пришла лишь к середине следующего дня, в среду, когда один из учеников Шоберта явился на урок и увидел, как они бьются в конвульсиях на паркетном полу. Им уже ничем нельзя было помочь. Первым умер пятилетний ребенок. Шоберт дожил до пятницы. Его жена умерла только в следующий понедельник. Два человека прожили еще десять дней. Из маленькой семьи Шоберта в живых остался только трехлетний ребенок, которого не взяли на вылазку и который уже спал, когда они вернулись домой.
Петр громко хихикнул.
— Иди в дом и вымой руки, — сказал Богдан.
Ребенок продолжал возиться с паровозиками.
— Ба-бах! — закричал он. — Крушение поезда!
— Петр!
— Скверная история, — сказал Якуб, стоявший у суковатого дверного косяка. — Надо было прислушаться к совету повара в первом трактире или главного официанта — во втором.
— Прислушаться к слугам? — воскликнул Рышард. — Но в те времена все считали себя выше слуг. Чудесный образец ancien régime[14]
— Подумать только, так доверять врачу! — сказал Хенрик.
— Подумать только, врач возомнил себя знатоком грибов! — подхватил Рышард.
— Но Шоберт так любил грибы, — сказал Богдан. — Это он во всем виноват. Он был главой семьи и сам устроил вылазку.
— А врач? — сказала Ванда. — Ведь он был человек ученый.
— Хоть я и не должен разрушать иллюзии моей жены насчет ученых людей, — высказался Юлиан, — но факт остается фактом: виноваты оба.
— Нет, ответственность целиком лежит на Шоберте, — возразила Йозефина. — Никто не смел ему перечить. Вспомните, какой он был сильной личностью. Великий музыкант, все восхищались им…
— А как вы думаете, — спросил Тадеуш у Марыны, почувствовав неловкость из-за того, что она не принимала участия в разговоре, — если бы кто-то сказал, что грибы, которые мы собрали, ядовиты, а вы хотели бы их съесть…
— Разумеется, вы бы не последовали моему примеру.
— А я бы, возможно, последовал.
— Браво! — восклинул Хенрик.
Все выжидающе посмотрели на Марыну.
— Но я не настолько упряма! — вскрикнула она. — Я бы никогда не стала есть грибы, если бы кто-то сказал, что они ядовиты. — Она помолчала. — Да за кого вы меня принимаете? (За кого они ее принимали? За свою королеву.) Ах, милые мои друзья…
Марына не хотела оставаться в деревне после начала июня, когда должны были появиться первые летние туристы. В последние часы перед отъездом мужчины накупили одеял из овечьей шерсти и шесть крепких топоров, что заменяли горцам оружие. Вернувшись в Краков, Марына навестила Стефана, бледность и худоба которого вызывали тревогу, а затем вместе с Богданом и Петром, в сопровождении Рышарда и Тадеуша, уехала в Варшаву. Там Тадеуш узнал, что ему наконец-то предложили контракт в Имперском театре, который Марына, видя, как он боится ее разочаровать, сердечно посоветовала ему принять и даже не думать присоединяться к ним. Она оказала честь Тадеушу и сопровождала его, когда он подписывал контракт, а затем задержалась для приватной беседы о своих планах с шумливым, но добродушным директором театра, который слышать ни о чем не желал и дал свое согласие только на годичный отпуск. Богдан тем временем добывал деньги для их смелого предприятия, и у приставленного к нему шпика появился новый список имен для других шпиков: это были люди, приходившие смотреть на квартиру и мебель, которые Богдан выставил на продажу.
Однако две недели спустя они поспешно возвратились в Краков к Стефану, который, давно разойдясь с женой, теперь был совершенно не в силах за собой ухаживать и переехал домой, в квартиру матери. В день их приезда, вечером, Стефан закрыл глаза, глубоко вздохнул и впал в кому. Опустившись на колени у кровати, Марына коснулась губами его лба и беззвучно заплакала. Холодное и влажное лицо на подушке было неестественно моложавым и худым — таким она впервые увидела его на сцене и не узнала любимого друга Дон Карлоса и его порочного отца; лицо необыкновенно красивого молодого человека, перед которым она преклонялась в детстве. Просто невозможно поверить, что теперь он должен умереть!
Мать была убита горем, писала Марына Рышарду, но с нами оставались Адам, Йозефина, Анджей и маленький Ярек. Хенрик ни на минуту не покидал нас, он сделал все, что от него зависело, но спасти моего драгоценного, своевольного брата было уже невозможно. Я всю ночь сжимала его в объятиях, его тело казалось легким и высохшим, как щепка, кровь сочилась у него изо рта, и наконец он отошел.
Смерть Стефана стала также прощанием Марыны с семьей.
Богдану тоже нужно было нанести прощальный визит: он происходил из богатой помещичьей семьи, которая имела обширные владения в западной Польше, находившейся под властью Пруссии. Марына побывала в главном имении Дембовских один-единственный раз — в 1870 году, после того как приняла предложение Богдана выйти за него замуж, но не останавливалась там, поскольку Игнаци, старший брат Богдана и глава семьи, не захотел даже встречаться с ней, сказав при этом, что самого Богдана он всегда рад видеть. Они сняли комнату на соседнем постоялом дворе.
За два дня до отъезда Богдан привел Марыну в просторный помещичий дом с белыми колоннами, чтобы познакомить со своей бабушкой, написавшей ему, что она, естественно, не возражает против этого брака. Крепко сжав руку жены, Богдан поволок ее за собой по начищенным деревянным полам (она до сих пор помнила их блеск) через все комнаты, словно они были шаловливыми или нелюбимыми детьми, которые убегали от праведного гнева взрослого или тирана-людоеда, — так сильно он боялся столкнуться с братом в этих просторных, скудно меблированных комнатах. Богдан запыхался от спешки — казалось, что он вновь почувствовал тревогу и собственную уязвимость в доме своего детства. Марыне ощущать себя ребенком не нравилось. Она и актрисой стала отчасти для того, чтобы избавиться от этого ощущения.
Они добрались до бабушкиной гостиной, расположенной наверху. Встав на одно колено, Богдан поцеловал бабушке руку, затем опустился на оба, чтобы она могла обнять его голову. Тем временем Марына сделала реверанс (подчеркнуто несценический) и, в свою очередь, поцеловала старухе руку. После этого он оставил их наедине.
Марына никогда не встречала людей, подобных бабушке Богдана. Та родилась в 1791 году, за год до Второго раздела, когда последний король Польши, Станислав Август Понятовский, еще сидел на троне, и была реликтом далекой, более свободомыслящей эпохи. Своих внуков, возможно за исключением Богдана, она считала глупцами. И в первую очередь старшего — Игнаци, как она объяснила Марыне мимоходом, подмигнув ей слезящимся глазом.
— Он — педант, ma chère[15], в этом-то все и дело. Ужасный педант. Даже не надейтесь, что он смягчится или изменится. Благополучие брата не значит для него ровным счетом ничего по сравнению с суетной идеей фамильной гордости. До чего же докатилось наше храброе, мужественное польское дворянство! Омерзительно! Я едва могу поверить в то, что этот лицемерный, поклоняющийся Богоматери дурак — мой родственник. Но ничего не поделаешь, mon enfant[16]. Новые времена. Que voulez-vous?[17] И он еще называет себя сыном Церкви! Насколько я знаю, Иисус благосклонно относился к братской любви. Теперь-то вы видите подлинное лицо нашей нелепой религии. Не обязан ли христианин радоваться тому, что такая очаровательная и достойная женщина, как вы, решила осчастливить его брата? Mais non[18]. Я надеюсь, вы осчастливите его. Знаете, что я подразумеваю под словом «счастье»?
Марыну больше поразило пренебрежительное отношение старой дамы к религии — она еще никогда не слышала, чтобы кто-нибудь поносил Церковь, — чем неожиданный вопрос, которым та закончила свою тираду. Богдан рассказывал, что, по слухам, у его бабушки было много любовников за время ее долгого, беспокойного замужества с генералом Дембовским — «человеком со шпагой». Решив, что у нее есть право не отвечать, Марына с подобающей скромностью покраснела: она могла без труда залиться краской или расплакаться по внутренней команде. Но отделаться от старой дамы было не так-то просто.
— Так что же? — сказала она.
Марына сдалась:
— Конечно, я постараюсь.
— Вот как, постараетесь.
На сей раз Марына не ответила, не хотела отвечать.
— Одних стараний недостаточно, та chère. Привлекательность либо есть, либо ее нет. Я-то думала, вы, актриса, знаете все о подобных вещах. Не хотите же вы сказать, что актрисы вовсе не заслуживают своей любопытной репутации? Хоть чуточку? Ну и ну, — она обнажила свои беззубые десны, — разочаровали вы меня.
— Я не хочу вас разочаровывать, — горячо возразила Марына.
— Это хорошо! Но меня кое-что беспокоит. C'est sérieux. Trop sérieux peut-être[19]. Разумеется, Богдан слишком умен для того, чтобы пресмыкаться перед невежественными священниками, что-то бормочущими на варварской латыни. В отличие от Игнаци, у Богдана есть ум. У него задатки вольнодумца. Иначе бы он не выбрал вас. Но я все равно беспокоюсь за него. У него никогда не было романов, как у его брата или у других молодых людей его круга. А целомудрие, та fille[20], — один из великих пороков. Дожить до двадцати восьми лет и ничего не знать о женщинах! На вас лежит огромная ответственность. Это — единственный изъян, в котором я его упрекаю, но вы должны его исправить, если, конечно, он… — что объяснило бы загадку, ведь в театре есть такие мужчины, вы, должно быть, знаете, если он не…
— Он очень любит меня, — перебила Марына, охваченная внезапной тревогой. — И я люблю его.
— Я вижу, моя откровенность вам неприятна.
— Возможно. Но вы удостоили меня своим доверием. Вы бы не сказали всего этого, если бы не верили в то, что я люблю Богдана и намерена сделать все, чтобы стать ему хорошей женой.
— Прекрасно, mon enfant! Прелестная отговорка. Что ж, больше не буду приставать к вам с этим. Только пообещайте, что не бросите его, когда перестанете быть счастливы с ним — а это когда-нибудь да случится, ведь у вас беспокойный нрав, а он не из тех людей, которые знают, как всецело завладеть женщиной, — или когда вы влюбитесь в кого-нибудь другого.
— Обещаю, — серьезно сказала Марына. Она опустилась на колени и склонила голову.
Старая дама расхохоталась:
— А ну-ка, встаньте! Вы не на сцене. Понятно, что ваше обещание ничего не стоит, — она протянула костлявую ладонь и схватила ее за руку. — Но я все равно ловлю вас на слове.
— Grand-mére[21]! — В дверях стоял Богдан.
— Oui, mon garçon, entre[22]. С твоей невестой мы уже поговорили. Можешь забирать ее, и знай, что я вполне ею довольна. Возможно, она слишком хороша для тебя. Вы оба можете навещать меня раз в год, но rapelle-toi[23]: только когда твой брат будет в отъезде. Я напишу тебе, когда можно будет приехать.
Марына была в ярости оттого, что семья Богдана не считала ее достойной партией. Из-за того, что она вдова? Но не могли же они знать о том, что Генрих не имел права жениться на ней или что он еще не умер; когда его здоровье пошатнулось, он решил вернуться в Пруссию и пообещал (она надеялась, что искренне) больше никогда не вмешиваться в ее жизнь. Тогда, может, из-за того, что у нее ребенок? Но неужели у них хватило бы низости предположить, что покойный пан Заленжовский, ее муж, не был отцом Петра? Да нет же, был! Скорее всего, причина в том, что Игнаци осуждал страстное увлечение театром, которое его младший брат пронес через всю свою жизнь. Польщенная тем, что вдовствующая графиня Дембовска не разделяла семейного презрения к актрисам, Марына все же знала, что пока ее не признает старший брат, ее не признают и все остальные. Она полагала, что старая аристократка имеет некоторое влияние на Игнаци, но, возможно, на самом деле и не имеет или не желает им воспользоваться, так что Марына никогда больше ее не видела. Всякий раз, когда бабушка вызывала Богдана для ежегодного визита, у Марыны был самый разгар сезона в Варшаве или гастроли.
Они так и не признали ее. В конце концов она завоевала любовь незамужней сестры Богдана Изабелы, но неприязнь Игнаци с годами только росла, и Богдан разорвал всякие отношения с братом. Из гордости он даже хотел вычесть из своего дохода от различных семейных имений ту долю, которая причиталась от поместья, управляемого Игнаци. Но сейчас у Богдана не оставалось другого выхода, кроме как попросить о надлежащем ассигновании этой суммы. Он написал Игнаци, объясняя причину своего предстоящего приезда. Он упомянул о некоем капиталовложении. Превосходном капиталовложении. А у бабушки попросил разрешения нанести незапланированный визит. Марына сказала, что ей тоже хотелось бы с ней попрощаться.
Едва приехав и расположившись на постоялом дворе, Богдан и Марына взяли экипаж и отправились в помещичью усадьбу. Дворецкий сказал Богдану, что граф примет его через час у себя в кабинете и что графиня-вдова находится в библиотеке.
Она сидела в высоком, глубоком кресле, обвязанная множеством платков, и читала.
— Приехал, — сказала она Богдану. На ней был белый кружевной чепец, и на морщинистом, бугристом лице виднелись пятна румян. — Уж не знаю, рано ты или поздно. Наверное, поздно.
Богдан пробормотал:
— Я не думал, что…
— Впрочем, не слишком поздно.
Рядом с ней на низком столике стоял высокий бокал с чем-то белым и густым. Марына не могла понять, что это, пока ей с Богданом тоже не принесли по бокалу: то было разогретое пиво со сливками и кусочками мелко порезанного белого сыра.
— A votre santé, mes chers[24], — прошамкала старуха и поднесла бокал к запавшему рту. Потом, взглянув на Марыну, нахмурила брови.
— Вы в трауре?
— Мой брат… — и, вспомнив о склонности графини-вдовы к резким заявлениям, Марына прибавила: — Любимый брат.
— И сколько ему было лет? Наверное, он был очень молод.
— Нет, сорок восемь.
— Молодой!
— Мы знали, что Стефан тяжело болен и уже вряд ли поправится, но к этому никогда нельзя подготовиться…
— Ни к чему нельзя подготовиться. Ah oui[25]. Но смерть одного человека — это всегда избавление для другого. Вопреки расхожим суждениям, la vie est longue. Figurez-vous[26], я говорю не о себе. Она слишком длинна даже для тех, кого нельзя назвать долгожителем. Alors, mes enfants[27], — она смотрела только на Богдана, — вот что я должна вам сказать: мне нравится ваша безумная затея, çela vous convient[28]. Но позвольте спросить, зачем вам все это?
— Есть много причин, — ответил Богдан.
— Да, много, — подтвердила Марына.
— Я подозреваю, слишком много. Что ж, действительную причину вы узнаете sur la route[29]. — Внезапно она уронила голову на грудь, словно бы уснув или…
— Богдан, — прошептала Марына.
— Да! — Старуха раскрыла глаза. — Долголетие ничего не значит для людей, которые быстро расходуют восторг или мечты, когда впереди еще столько лет. Но начать все сначала — это другое дело. Это большая редкость. Если только, как обычно случается, вы не превратите новую жизнь в старую.
— Думаю, — сказал Богдан, — это маловероятно.
— А ты так и не поумнел, — сказала бабушка. — Какие книги ты сейчас читаешь?
— Практические, — ответил Богдан, — по животноводству, виноградарству, плотничьему делу, земледелию…
— Прискорбно.
— Он читает со мной поэзию, — вставила Марына. — Мы вместе читаем Шекспира.
— Не защищайте его. Он — глупец. Вы и сами не так уж умны, по крайней мере, не были умной, когда мы встречались шесть лет назад, но теперь вы даже умнее, чем он.
Богдан наклонился и нежно поцеловал бабушку в щеку. Она подняла крошечную, искривленную артритом руку и погладила его по затылку.
— Он — единственный, кого я люблю, — сказала она Марыне.
— Я знаю. А вы — единственная, кого ему больно покидать.
— Вздор!
— Bonne-maman[30]! — вскрикнул Богдан.
— Pas de sentiment, je te le défends. Alors, mes chers imbéciles[31], пора вам отправляться. Мы больше не увидимся.
— Но я еще вернусь!
— А я нет, — разжав правую руку, она посмотрела на ладонь, затем медленно ее подняла. — Благословляю вас как атеистка, дети мои.
Марына склонила голову.
— Bis! Bis![32] — весело воскликнула старая дама. — И один маленький совет, если позволите. Никогда ничего не делайте в порыве отчаяния. И, écoutez-moi bien[33], не придумывайте слишком много оправданий для своих решений!
«Всем интересно, почему мы уезжаем, — говорила себе Марына. — Ну и пусть. Пускай себе сочиняют. Обо мне ведь всегда рассказывают небылицы. Значит, я тоже могу лгать. И не обязана никому ничего объяснять».
Но всем остальным нужны были оправдания, и поэтому они говорили себе:
«Потому что она — моя жена, и я должен о ней заботиться. Потому что смогу показать брату, что я — практичный человек, мужественный сын нашей родины, а не просто любитель театра и издатель патриотической газеты, которую очень скоро закрыли власти. Потому что я не выношу, когда за мной постоянно следит полиция».
«Потому что я любознателен, это моя профессия, ведь журналист должен быть любознательным, потому что хочу путешествовать, потому что влюблен в нее, потому что я молод, потому что я люблю эту страну, потому что мне нужно бежать из этой страны, потому что я люблю охоту, потому что Нина говорит, что беременна, и надеется, что я женюсь на ней, потому что я прочел так много книг об этом — Фенимора Купера, Майн Рида и других, потому что я хочу написать много-много книг, потому что…»
«Потому что она — моя мама и обещала взять меня на Выставку столетия, хоть я и не знаю, что это такое».
«Потому что я — простая девушка — стала ее служанкой. Потому что из всех девушек в сиротском приюте, которые были красивее и умели лучше готовить и шить, она выбрала меня».
«Потому что там зарождается будущее».
«Потому что мой муж хочет уехать».
«Потому что я, возможно, даже там не смогу быть просто поляком, но зато не буду просто евреем».
«Потому что я хочу жить в свободной стране».
«Потому что детям там будет лучше».
«Потому что это увлекательно».
«Потому что люди должны жить в гармонии, как говорил Фурье (судя по тому, что я слышал, это должно воодушевлять), хотя, признаюсь, всякий раз, когда я пытаюсь читать его статью о труде как ключе к человеческому счастью, глаза у меня начинают…»
— Так забудьте же про Фурье. Шекспир! — говорила Марына. — Думайте о Шекспире.
— Но в Шекспире есть все.
— Вот именно. Как в Америке. Америка подразумевает собой все.
И напыщенным голосом старомодной актрисы, который должен быть слышен на последнем ряду верхнего яруса:
— Скорее, скорее! Мимо нас проносятся толпы людей. Рядом гудит история, переходя в географию: открытое пространство, сколько хватает глаз. Кучера крытых повозок гонят лошадей вперед, словно пытаются догнать поезда, которые уже соединили оба побережья, — целая буря брызг!
Так они уехали в Америку.