ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Степанов ехал в Дебрянск.

По обеим сторонам дороги, а подчас и прямо на ней стояли, валялись, громоздились друг на друга танки, бронетранспортеры, самоходные орудия, автомашины, остовы огромных платформ…

Разбитая дорога бросалась из стороны в сторону — то обходила сожженный танк, то орудие, осевшее набок словно для того, чтобы удобнее было ударить по цели, то колдобину, выбитую колесами и гусеницами сотен машин. Длинные прицепы — их каркасы скреплены массивными двутавровыми балками, — эти тяжеленные, громоздкие и неуклюжие сооружения, покинутые тягачами, застыли на склоне оврага. Искореженные части машин — гусеница танка, какое-то колесо, остов сожженного грузовика, остатки платформ — все это железо разбросано по полям.

Степанов не видел здесь сёл. Впрочем, каких там сёл!.. Сколько едет — и ни одного дома. Из-за пригорков не вылезали ни крыши с трубами, ни березы со скворечнями, даже дымка не видно.

Справа торчали стволы не то лип, не то кленов с немногими сучьями вверху: артиллерийский огонь скосил крону. Кое-где стояла еще не сжатая, полусгнившая рожь. Черные стаи птиц кружились над нею.

Тихо было на поле отгремевшей битвы. Сравнительно недавно, пятого августа, отгромыхал первый в истории войны салют войскам Западного, Брянского, Центрального, Воронежского и Степного фронтов в честь освобождения городов Орла и Белгорода. Он был услышан далеко, и все поняли, и друзья и враги, — это первый, но не последний. Продолжалось — после Сталинграда — неотвратимое.

Степанов всматривался. Что же осталось здесь?

Тянулась, все тянулась искромсанная земля… Слегка подпрыгивая, проплыл мимо расщепленный снарядом или миной березовый пень, промелькнул черно-серый прямоугольник — пепелище чьей-то усадьбы. Еще один прямоугольник, поменьше. Колодец — сруб есть, а журавля нету. Воронка. Еще одна. Перемолотая машинами черная земля. Следы гусениц танков — с дороги в сторону…

Все здесь участвовало в поединке. И вот враг отогнан, машины отдали все силы и валялись железным хламом, земля испепелена и оголена, люди — кто прошел вперед, кого снесли вон на ту высотку, где виднеется размытый дождями холмик и пирамидка с пятиконечной звездой…

И вдруг проскочил мимо покосившийся телеграфный столб с провисшими проводами, а на нем белела, поблескивая, фарфоровая чашечка изолятора. Цела?!

Так и запомнилось Степанову: поля, поля с танками и остовами сгоревших машин, пожарища, воронки и над ними — целехонькая фарфоровая чашечка.

Машина, на которой ехал Степанов, прогудела встречной трехтонке, в кузове которой стояло человек семь военных, и снова — тишина.

Грузовик с военными нырнул в ложбинку, скрылся за горочкой.

Минут через тридцать — сорок шофер, открыв дверцу кабины, сказал Степанову, стоявшему в кузове:

— Здесь…

На дороге был вкопан столб, а на столбе прибита доска с надписью:

«Это город Дебрянск. Боец! Запомни и отомсти!»

И сразу за столбом начиналась пустыня, усеянная битым кирпичом, скомканным, полусгоревшим кровельным железом, койками, скрюченными, вздыбленными или распластанными по земле. Сколько же здесь коек! Торчали еще на этом поле печи, холодные, одинокие, с жадно раскрытыми черными топками… И старательно обходящие груды кирпича тропинки, проложенные, как кому вздумалось, видимо, напрямую, но непонятно, от чего и к чему… В самом деле, куда они вели?

И ничего больше не видно было за столбом — необычными воротами города.

Грузовик остановился. Миша Степанов спрыгнул. Выл он высоким, немного горбившимся молодым человеком, в шинели.

Машина, взревев, тронулась дальше, а Степанов, держа в руках небольшой чемодан и заплечный мешок, медленно зашагал по дороге. Уже ко многому подготовленный, он все же не ожидал увидеть такое. В смятении прокралась глупая мысль — сюда ли его привезли? Может, высадили не там, где надо? Но вот чернеют деревья поредевшего городского сада (горсад — так его называли до войны), за ним — спуск к реке… Чуть правее, над рекой, — куб собора с куполом, очень похожий на чернильницу с металлической крышкой… Но сейчас через купол просвечивает небо. В другом конце города, там, где был маслозавод, — очертания стен церкви со снесенной колокольней…

Дебрянск! От него, казалось Степанову, давно уже и навсегда отлетела жизнь…

Неподалеку от городского сада стоял дом, где Степановы снимали квартиру, рядом — школа, где он учился, телеграфный столб, до которого он всегда провожал Веру и где обрывались их свидания. Эта пустыня всего несколько недель назад была красивым, уютным и зеленым городком, в котором четырьмя огромными окнами смотрел на тихую улицу Верин дом, где произошло так много памятного. Помнилось, здесь стояло наклонившееся к земле дерево, и им с Верой нужно было пригнуться, чтобы пройти мимо. Истертые, с выемками, тротуары из белых плит были исхожены вдоль и поперек и знакомы до последней трещины…

Степанов посмотрел в сторону реки и увидел под горой, на которой некогда возвышалась школа, а сейчас торчат печные трубы, остатки свай деревянного моста, разрытые берега, увидел кучи земли, выброшенные взрывами и осевшие на русле…

Степанов остановился. В глазах щипало от слез. В груди — едкая боль. Жаль было города и чего-то еще, невозвратимого, что он сейчас не смог бы определить.

Ходил Степанов и раньше по золе, головешкам и кирпичам, видел и раньше печи и остовы сожженных домов, испытывал боль и ненависть, но такое терпеть еще не приходилось. Ведь это е г о город! Знал каждую улицу, почти каждый дом, и все напоминало о прошлом, частице его жизни…

2

Советская, главная улица города… Кое-где остались от двухэтажных кирпичных домов, самых высоких в Дебрянске — трехэтажного не было ни одного, — островерхие углы. Несколько деревьев… И вот здесь-то Степанов впервые увидел людей. Вон женщина, а вон еще одна… Остановились, пристально всматриваются с надеждой: не муж ли это или сын в шинели и с вещевым мешком?

Сейчас Степанов подойдет и заговорит, расспросит о знакомых. Он ускорил шаги, но не так-то просто здесь было идти: под ногами кирпичи, стекло, проволока…

— Здравствуй, милок. Чей же ты будешь? — спросила одна из женщин.

— Степанов…

— Вернулись, значит… А мой-то, мой… — И отошла, утирая глаза.

— Ну, погоди, Аннушка… Погоди… — стала утешать ее другая.

Вскоре он встретил еще одну женщину. В старом ватнике, в платке, чиненых-перечиненых чулках… Заметив нового человека, она остановилась в ожидании.

— Здравствуйте, — как можно участливее приветствовал ее Степанов.

— Добрый день, милый… Вернулись? Вернулись… — Это был, к сожалению, не тот, о ком она думала дни и ночи. И указала взглядом на город: — Вот ведь как!.. Кто ж будете?

— Степанов я…

Женщина покачала головой:

— Не помню таких…

— Соловьевы, Кореневы здесь? — спросил Степанов.

— Не знаю, милый… Сама только нынче ноги приволокла. Ничего не знаю…

Квартал за кварталом шел он то по улице, то по тропинкам, проложенным вдоль и поперек, вкривь и вкось. Ни одного прямого угла!

Теперь Степанову долго никто не попадался.

Безлюдье. Тревожный покой. Тишина. И что-то еще, неотступно преследовавшее его… То был запах пепелищ…

Начало темнеть, когда Степанов вдруг заметил, что он прошел весь бывший город: впереди линия железной дороги, груды кирпича, оставшиеся от небольшого, но красивого вокзала.

Окраина. А за этой окраиной — такая же пустыня, как и в центре, только без печей…

Знакомое железнодорожное сооружение — кажется, пожарный сарай, теперь служивший, видимо, временным зданием станции, — оказалось справа от Степанова, и он вышел прямо к путям, где стояли платформы. Они были гружены бревнами. Две женщины наверху кольями придвигали к тонким скатам тяжелые кряжи, и те с грохотам свергались на землю.

— Осторожно! — кричали сверху. — Майка, не лезь под бревно!

Степанов посмотрел на Майку: девочка-подросток, тоненькую комплекцию которой не мог скрыть даже просторный, не по плечу, ватник.

Но, сбрасывая бревна, верхние сами все время работали с некоторым риском: перекладин между бревнами не было, не было поэтому, собственно, и рядов. Скатывая одно, можно было рассыпать все остальные и вместе с ними слететь вниз.

Шесть женщин относили бревна в сторону, укладывая их в невысокие штабеля. Степанов поставил чемодан на землю, на чемодан — мешок, молча взялся за еловый ствол.

От девушек на станции Степанов узнал, что все организации и учреждения района размещены на краю города. Здесь уцелело с десяток домов. В небольших полукрестьянских домиках этой самой захолустной окраины жил и работал весь так называемый районный актив. Секретарем райкома комсомола, как выяснил Степанов, был Ваня Турин, его одноклассник.

После окончания школы Ваня Турин, комсомольский активист, не стремился, как почти все его товарищи, в Москву, Ленинград или Смоленск. (Почему-то три эти города притягивали дебрянскую молодежь больше всего.) Он остался на родине и устроился на мебельную фабрику, где его вскоре выбрали секретарем комсомольской организации. Так он и пошел по комсомольской линии. В последний приезд Степанова в Дебрянск Ваня Турин был инструктором райкома. Степанов даже присутствовал на каком-то молодежном митинге в горсаду, слышал выступление Турина.

Здесь, в этой части города, уже чувствовалась жизнь. Прошли двое мужчин, за шторами в окнах — свет керосиновых ламп, даже, кажется, голоса…

Степанов спросил, где райком комсомола, и ему указали домишко в три окна. Никакой вывески, как и на остальных, на нем не было. Планировку этих домов Степанов знал превосходно — все на один манер: тесовый холодный коридорчик, из него ход на кухню, где добрую греть занимает русская печь. Чистая половина, за кухней, разбита тесовой перегородкой надвое: «залу» — самую большую комнату в доме — и крохотную спаленку…

Так оно и оказалось. Степанов прошел коридор и очутился в кухне. Здесь было бы совсем темно, если бы не свет топившейся печки. Из «залы» слышались голоса. Степанов понял, что идет бюро и оно, видимо, в самом разгаре. Войди он сейчас, Ваня бросится ему навстречу, полчаса будет толковать с ним: что? как? откуда? — а может, и совсем перенесет бюро, в общем, нарушит ход своих дел. Поэтому, как ни хотелось встретиться с другом сию минуту, Степанов остался на кухне, сел у топившейся печи, стал смотреть на горевшие поленья.

— Следующий вопрос, — услышал Степанов голос Турина, — заявление Ободовой…

Кто-то вздохнул, стул с шумом отъехал в сторону, видимо, Ободова встала.

«Какая Ободова? — вспоминал Степанов. — Ободова, Ободова…» «Нина Ободова, ученица седьмого «А» класса, прочтет стихи «О Родине», — вспомнил он голос и интонацию преподавателя литературы, объявившего на каком-то школьном вечере ее выступление. На сцену — это было, кажется, в Доме пионеров — вышла невысокая девочка в короткой юбке. С ходу, едва дойдя до рампы, она начала читать стихотворение.

Нина Ободова читала громко, выразительно и под конец, когда окончательно освоилась с аудиторией, свободно и с большим чувством. Зал, где было много родителей, долго аплодировал. Слушателям нравилось и само стихотворение, и то, что читает его милая девочка, вся какая-то ясная и радостная, дочка Георгия Петровича и Нины Семеновны Ободовых, людей, уважаемых в городе.

Нина поклонилась в ответ слегка и с достоинством. Ободренная, она продекламировала второе стихотворение уже совершенно свободно и с еще бо́льшим чувством. Ей опять аплодировали.

И вот сейчас Степанов услышал, как Турин читал заявление этой девочки. Нина Георгиевна Ободова, 1924 года рождения, комсомолка, русская, во время оккупации города работала в организованном немцами квашном пункте, потом — на каком-то складе, участвовала в вечеринках, куда заглядывали и офицеры. Свой комсомольский билет она спрятала. Когда пришли наши, отрыла его, но увидела, что билет испорчен сыростью… Стали задавать вопросы:

— Где же ты его зарыла?

— В сарае… Он все время был у нас сухим, сарай, а потом протекать стал, а я не знала, что протекает…

— В этом и вся твоя вина?

— Нет…

— Вечеринки где устраивались?

— У соседей… — Нина отвечала с уважением к спрашивающим, но коротко, не оправдываясь. Чувствовала ли она себя виноватой или считала, что говори не говори — не поймут?

— Немцы всегда бывали?

— Иногда…

— Что же они делали на вечеринках?

— Танцевали…

— Только и всего? — Кто-то хихикнул нехорошо, с намеком.

Молчание. На этот раз Нина уже ответила не без вызова:

— Только и всего!

— Ну, ну, Ободова! — осадил ее Турин. — Значит, фашисты танцевали с девушками… С твоими подругами, русскими?

— Да…

— А с тобой?

— И со мной…

Степанов услышал, как сразу, словно сговорившись, тяжело вздохнуло несколько человек, зашуршало, наверное по толстой оберточной бумаге, перо секретаря.

— Ну, хорошо, — продолжал Турин. — Ты рассчитывала, что наши, видимо, вернутся, и решила билет не бросать, а запрятать… Да еще, говоришь, в тряпочку завернула?

— Да.

— Значит, все-таки надеялась?

— Надеялась…

— Ну, а как же так: сидеть дома, работать на наших врагов, ждать, пока другие, такие же, как ты, снова вернут тебе родину?

Нина не ответила.

— Все ведь хотят жить и веселиться, — пояснил Турин.

И сейчас девушка не ответила.

— Значит, не такие, — сказал кто-то зло, и слова эти прозвучали приговором. — Воевали не такие.

В «зале» снова помолчали. Потом Турин попросил Ободову, пока бюро вынесет решение, подождать на кухне. Нина вышла.

Увидев солдата, освещенного пламенем звонко трещавших в печке поленьев, Нина прошла в темный угол и только там тихо всхлипнула.

Степанов со смешанным чувством жалости и неприязни посмотрел на нее. Нина немного подросла, повзрослела, и красота ее стала не детской… Свет из печки падал то на ноги в шелковых чулках, то на платье, казавшееся сейчас сиреневым, с аккуратной овальной заплатой внизу… Овал этот был верной приметой нужды, и Степанов уже не чувствовал недавней неприязни к Нине Ободовой…

Вытирая лицо, она вдруг повернулась и узнала его.

— Миша? — чуть слышно проговорила она и непроизвольно подалась к нему.

Степанов не ответил и не поднялся.

— Вот как… — заметила Нина Ободова и с укоризной покачала головой. Всхлипывать она перестала.

Из «залы», откуда последние минуты доносились лишь приглушенные голоса, вдруг послышалось громкое:

— Да я бы ни одной такой билета не дал! Суки…

— Товарищ Гашкин! — одернул Турин одного из самых ретивых. — Выбирай выражения!

И вслед за этим донесся отчетливый глухой стук. Так могли стучать только костыли.

— «Выражения»… — повторил Гашкин. Видимо, он в гневе, стукнул костылями или переставил их с места на место. — Нас убивали, а они?! Немцев на своих пуховых постелях ублажали?

— Хватит, Игнат! — сказал Турин.

В «зале» стало тихо. Нину вызвали и, осудив ее поведение, объявили, что пока выдать ей новый билет райком не считает возможным.

Нина Ободова пробежала к выходу, не взглянув на Степанова.

3

Сразу все разошлись, быстро минуя темную кухню, где к тому времени дрова в печке догорели. Степанов проводил взглядом плотную фигуру одноногого, глухо стучавшего костылями — это был, очевидно, Гашкин, — и с широко распростертыми для объятий руками вошел в комнату, где остался Турин.

Тот сразу узнал старого приятеля, но — странно! — даже не выказал большого удивления.

— А-а, Миша? Откуда ты?

И тут же, словно только в этот миг поняв, что руки распростерты для того, чтобы обнять его, и что перед ним Маша, Ваня Турин бросился к Степанову.

— Не думал… Не думал… — говорил он. — Вот не думал… Раздевайся, садись…

Степанов разделся и сел.

Районный комитет комсомола занимал дом Клецова, бывшего при немцах владельцем ресторана и обежавшего с ними. В комнатах остались цветы, стол, комод, кушетка, вазы. Вазы использовались то как пепельницы, то как подставки для керосиновых ламп.

— Рассказывай, рассказывай! — теперь уже торопил Турин друга, не без удивления рассматривавшего необычную обстановку райкома. — Воевал, ранили?.. Серьезно?.. Где?.. Что будешь делать?..

Рассказывать… Да как о войне, в которую столько всего вместилось, вот так взять и все выложить? Год будешь рассказывать — и то всего не расскажешь!

Степанов ответил не сразу:

— Крещение получил под Вязьмой в сорок первом, — и пытливо взглянул на Турина: «Понимаешь?»

Турин лишь кивнул, хотя обо всем, что вкладывал в этот безмолвный вопрос Степанов, мог лишь смутно догадываться. А Степанов помнил…

К 7 октября моторизованные корпуса врага отрезали пути отхода 19, 20, 24, 32-й армиям. Но наши войска продолжали упорные, неравные и потому особенно кровопролитные бои, вначале сковывая действия двадцати восьми немецких дивизий. Вражеская группировка не добилась решающего успеха в наступлении на столицу, однако сражение в районе Вязьмы очень дорого обошлось нашим войскам.

— …Но была не только Вязьма, — продолжал Степанов, — потом был и Воронеж, и Курск, и, конечно, десятки сел и деревень…

— Освобождал?

— Участвовал…

— А служил кем?

— Минометчиком…

— Ранило где?

— Под Курском…

— Тяжело?

— Нет… Бывает хуже! Я-то еще, можно сказать, легко отделался! Правда, еще контузия была. Вот и списали. Негож!.. Да хватит обо мне! Как вы здесь?

Но Турин все не унимался:

— А к нам как попал?

— Попросил назначения…

— Молодец! — похвалил Турин. — Не каждый поедет.

— Да брось ты, Иван!.. — оборвал его Степанов.

И этот рассказ о себе, и похвала Турина показались Степанову зряшными: города нет, что-то в его жизни и сотен других людей сломалось навсегда…

— Ты где ночуешь? — спросил Турин.

— Не знаю…

— Останешься у нас, — решительно сказал Турин. — Ничего лучшего не найдешь… — И позвал: — Власыч!

Из комнатки, служившей, видимо, спальней, вышел рыжеватый парень.

— Вот председатель нашего «колхоза», — представил его Турин Степанову. — А это, Власыч, мой лучший друг, Миша Степанов, из самой Москвы… Как, примем?

Власыч и Степанов пожали друг другу руки.

— Конечно! — И Власыч сейчас же вышел.

Турин сказал, что он и инструктор Власов живут здесь, в райкоме.

— Совсем недавно, — продолжал Турин, — условия жизни были еще хуже. Войска и партизаны, партизанил и я, вступили в горящий город. Немцы взорвали все каменные дома, подожгли деревянные и по шоссе отступали на запад, оставляя позади себя пустыню. Пустыню в буквальном смысле слова. Нашим потомкам трудно будет поверить, что все делалось совершенно сознательно, со старанием, с целью уничтожить все следы человеческой деятельности на протяжении веков. Население: женщин, стариков, детей — всех, кого можно и кого нельзя, под конвоем угоняли на запад. И если бы не наша армия — не вернуться бы им назад! А вернулись — ни жилья, ни воды, ни хлеба. Негде вымыться, постирать белье… Теперь-то мы живем — не сравнить! Теперь у нас почти все есть!

— Что «все»?

— Мельница есть, сами муку мелем… Пекарню открыли… Магазин… Работают парикмахерская, почта. Ты их видел?

— Нет. Ничего я еще не видел…

— Обязательно сходи посмотреть. И амбулаторию не видел?

— Нет.

— Посмотри, посмотри…

— Заболею, схожу…

— Нет, ты так посмотри, — настаивал Турин.

Несколько раз Степанов перебивал его, узнавал о школьных товарищах, одноклассниках. Турин сначала переспрашивал: «Кто это?» Потом, вспомнив, говорил:

— Ах, Колька? Ну да, Колька Журавлев? Колька не знаю где.

— Зоя?

— Зоя? — повторил Турин. — Зоя давно замуж вышла. В войну с матерью эвакуировалась.

И так же коротко говорил о погибших:

— Катю повесили. Она у нас связисткой была… Выследили… Будешь идти по Советской, могилку увидишь против фотографии. Это ее могилка.

О некоторых товарищах Турину сообщил Степанов. Окончили институты, многие работают на военных заводах. Но большинство, как выяснили сообща, на фронте: лейтенанты, капитаны и майоры. Есть даже один подполковник.

— А Маша Полымова?

— Вышла замуж за немца и уехала в Германию.

— Маша?!

— Да. Работала на квашпункте. Теперь мы там восстанавливаем склад для продуктов. Обязательно посмотри, — советовал Турин.

— А Лида?

— Лида? — Турин припоминал.

— Сасова. Перед тобой сидела на парте.

— Лиду немцы угнали. Видели ее бережанские в толпе… Отбили наши или нет, не знаю… Да, брат, дела… — заметил Турин и после паузы спросил: — Не женился?

— Да нет… А ты?

— Не успел…

Степанов спросил о родителях.

— Приткнулись в Белых Берегах… Дом неплохой… А мать твоя все еще в Саратове?

— Пока там… Слушай, а где Иван?

— Иван Дракин?

Степанов промолчал: «Сам знаешь! Кроме тебя был только один Иван».

— Дракин у нас уже с орденом… Был в партизанском отряде, потом ушел в армию. Все наши ушли в армию. Вот только Власыча, меня да еще двух-трех товарищей и оставили — город возрождать. Слово-то какое легкое — «возрождать». А на самом деле!.. — Турин лишь рукой махнул: что говорить! — Так вот, Дракин оставил нам в наследство типографскую машину, он в отряде ею заведовал, будем на ней газету печатать… Кстати, ты в райкоме партии еще не был?

— Когда же? — удивился Степанов.

— Тебя наверняка в редколлегию введут. Ты ведь человек пишущий… Не забыть подсказать… В редколлегию! В редколлегию!

Когда Турин начинал говорить о предстоящих делах, он увлекался и уже совсем был не похож на того Турина, который отвечал на расспросы Степанова о прошлом: не переспрашивал, не тянул, становился оживленным.

— В какую редколлегию? — недоумевал Степанов. — Что я могу? Я же ничего не знаю о здешней жизни.

— Ладно… Ладно… Это дело неблизкое… Газеты еще нет… К тому времени разберешься…

Степанов спросил еще кое о ком, Турин отвечал и все время сворачивал к сегодняшнему дню, к текущим делам и заботам.

В семилинейной лампе догорал керосин, и нагоревший фитиль вонюче дымил, протянув кверху тонкую, извивающуюся черно-бархатную ниточку.

Как только на минуту прекратили разговор, глаза у Турина вдруг закрылись, голова упала на грудь… Он вздрогнул, силой заставляя себя бодрствовать.

— Вот так-то, брат… — проговорил он.

Через минуту его опять охватила дремота, тяжелая голова сама собой стала клониться, клониться, подбородок уперся в грудь.

Степанов недвижно, какой-то оцепенелый, сидел и думал о дремлющем Турине. Он не завидовал ему, его рассудительности, спокойствию, отрешенности от прошлого, хотя понимал, что так, может быть, лучше и наверняка легче.

Степанов долго удерживался от вопроса: что с Верой? Где она? Думал: спросишь — Турин сейчас же многозначительно улыбнется, а может, подмигнет: «Я еще тогда, брат, знал все…» Но сейчас Турин вряд ли был способен предаваться лирике, и Степанов решился, спросил:

— А Вера?

Засыпающий Турин вздрогнул, с трудом открыл слипающиеся глаза и, стараясь придать голосу бодрость, ответил:

— Хорошей учительницей будет… — И, помолчав, признался: — Ох уж этот хлебозакуп!.. В четыре часа сегодня встал. Да и спать было холодно… И вчера!..

«Какой хлебозакуп? Что он там говорит?!» Сдерживая нетерпение, как можно спокойнее Степанов спросил:

— Где же она?

— В школе…

— Здесь?!

— Ну да…

— В городе или в районе?!

— Да в городе же! На бюро она была. Разве не заметил?

Степанов хотел что-то сказать, встать — и не мог. Что-то прибило его. Он вспомнил: когда расходились с бюро, через темную уже кухню прошло несколько мужчин, две женщины. На них он даже не взглянул как следует. Его интересовал человек на костылях, кто так безжалостно и строго осуждал Ободову… Вспомнил сейчас: одна женщина была в сапогах, с цигаркой во рту, кажется, в ватнике… Другая… Другая — в пальтишке… Высокая… Так это и была Вера!

Степанов даже рассердился на Турина, словно тот все мог, но не захотел ничего сделать для их встречи. А почему он сам внимательно не посмотрел на проходящих женщин?.. Да потому, что даже и предположить не мог, что Вера — в городе. И как дурак сидел битый час у печки!

— Где она живет? — спросил Степанов, поднимаясь.

— Где жила, там и живет… Только не в доме, конечно, дома нет, а в подвале… Ты уж не туда ли собрался?

— Туда!

— Придется отложить… Во-первых, уже поздно, а она там живет не одна… Во-вторых, она уехала…

— Куда?

— В Красный Бор… Оттуда как раз один товарищ был с подводой, вот он ее и прихватил…

— Когда вернется?

— Завтра я отправлюсь по деревням, заеду за ней, вместе и вернемся…

Радость и досада одновременно охватили Степанова. Радость оттого, что Вера здесь, в городе, досада — что так нелепо он упустил ее и теперь вот жди целые сутки, пока она вернется из Красного Бора. А все-таки радости было больше, и, сразу подобревший к людям, Степанов вдруг проникся жалостью к невыспавшемуся другу:

— Ложись, Иван, ложись!

— Ты ел что-нибудь?

— Ел, ел… Ложись. Ты, значит, и хлебозакупом занимаешься?

— Хлебозакупом-то в основном и занимаюсь… Хлеб всем нужен…

Турин стал устраиваться на столе. Расстелил старое пальто, положил подушку…

— Ты на кушетке ложись…

Он уже расстегнул солдатский ремень, но в комнату, широко расставив руки и держа в них медный поднос с жареной картошкой, вошел инструктор Власов.

— Иван Петрович, — радостно сообщил Власов, — картошка! В райкоме партии жарил. Говорю, так и гак, гость из столицы. Дали под гостя. Садитесь, садитесь… Остынет!

4

Не спалось.

Степанов вышел на улицу. Его мучила какая-то безысходность, чувство, которого он не знал никогда, даже в тяжелые минуты на фронте. Города не было, и казалось, что одновременно с ним он безвозвратно потерял что-то…

Днем, возвращаясь со станции по узеньким тропкам, Степанов увидел неподалеку от большого холма, остатков дома, двух ребятишек. Железными прутами выковыривали они из груды золы и щебня плитки печного кафеля, обгорелые скобы… Попался медный подсвечник… Сковородка… Спорили, ссорились… Ненужное забрасывали как можно дальше… И подсвечник тоже полетел в сторону…

А холм этот — от дома, где жили Степановы. И подсвечник медный стоял у них на комоде. Ребята и понятия не имеют об этом. А через годы? Через годы уже никто не будет знать, что ходит по тем местам, где стоял дом Веры, их школа, живет там, где был небольшой сквер… Но город будет — просторный, светлый, многоэтажный. Будут квартиры со всеми удобствами… Отличный будет город!

В Дебрянске стояла ощутимая тишина. Ощутимой, вещной она казалась потому, что ясно, четко осознавалось: некому и нечему шуметь. Ни собак, ни радио, ни разговора, ни песен… Если посмотреть в сторону центра — три-четыре дымка над землей, над кирпичами. Кто-то в землянках еще не спал, сидел у железных печек… Люди в земле, как кроты.

Степанов свернул за угол и вдруг увидел свет в окне. Сначала не поверил. Но действительно, в окне такого же дома, какой занимал райком комсомола, горел желтоватый слабенький свет. Другое окно, видимо, как и полагалось, отделенное от первого перегородкой, не доведенной до самого потолка, еле светилось. Казалось, кто-то, вопреки позднему часу и правилам маскировки, зажег свет нарочно: пусть люди в беспредельной пустыне остановят взгляд на огоньке и порадуются, что есть, есть свет впереди!

Быстрее зашагал Степанов и вскоре остановился у освещенного окна. Такая же, как у Турина, «зала», дощатая перегородка, стол. Два полевых телефона в коричневых прочных ящиках. На столе — путаница проводов. Наспех прикрепленные к стене, они ведут в другую комнату. У стены, боком к окну, стоит среднего роста сухопарый человек. Полувоенный костюм защитного цвета, сапоги, широкий ремень, за который засунут палец левой руки. Что-то говорит, улыбаясь, поворачивая голову в сторону. Ага! Позади человека, у самой печки, — мальчик на стуле. Он ест картошку из походного котелка, зажатого между колен. Смотрит то на человека, то на картошку. Иногда поднимает голову, слушает. Свет лампы, стоящей близко к нему, падает на лицо — и тогда в глазах мальчика можно угадать настороженность и затаенную боль.

Мальчик доел картошку, что-то проговорил, видно благодаря доброго человека, и встал, собираясь уходить. Из кармана грязного ватника вынул смятую кепку, надел на голову… Человек подошел к нему, что-то сказал, похлопав по плечу. Наверное, это участие трогало душу мальчика, и все же, когда Степанов вновь увидел его глаза, в них по-прежнему стояли напряженность и затаенная боль… Может, они и слабели постепенно от этих неслышных Степанову слов, ласковых похлопываний по плечу, но, наверное, их было так много, настороженности и боли, что исчезнуть сразу они не могли…

Степанов еще раз посмотрел на человека в полувоенном костюме, на мальчика и скользнул взглядом по фасаду. Между окнами была прибита дощечка. В темноте скорее угадал, чем прочел:

Дебрянский

районный комитет

Всесоюзной Коммунистической

партии (большевиков)

5

— Я знал, куда ехал.

— И все же я хочу предупредить вас, товарищ Степанов, о трудностях.

— Простите, но о них, кажется, можно догадаться самому.

— Хорошо. Жилья предоставить вам не смогут. Разве только койку где-нибудь…

— Я уже устроен.

— Вот и ладно… По вашей специальности сейчас в городе делать нечего: школы еще нет.

— Заметил…

— Не думайте, что о ней будут заботиться другие. Прежде чем преподавать литературу и русский язык, вам придется заниматься вещами, имеющими к вашей профессии весьма косвенное отношение.

— Чем именно?

— Помочь выяснить, в каких селах мы можем немедля открыть школы. Составить списки детей в городе… Сколько ребят? Списки есть, но они неполны… Хватит ли нам бережанской школы? Тетрадей нет… Карандашей нет… Чернил нет… Всего не перечислить!.. Сходите пока на Бережок. Это слободка… Там сохранилась школа, но здание ее самовольно занято. Надо освободить.

— Хорошо.

Этот разговор происходил между Степановым и заведующей районо Галкиной, пожилой, с острым лицом женщиной.

Кроме районо в доме помещался райсобес и, судя по репликам из другой комнаты: «Мы этого делать не будем! У коммунхоза сейчас другие задачи!» — коммунхоз. Степанов и подумать не мог, что так жестко будет разговаривать со своим начальством, женщиной намного его старше, у которой время и невзгоды оставили следы на всем облике: морщины, толстые синие вены на больших, много поработавших руках… Но как только Степанов заметил нотки снисходительного сочувствия в ее голосе: «Бедняга! Угораздило же тебя из Москвы попасть в наш город!» — ожесточился в разговоре, хотя и сознавал, что поступает нехорошо.

Раздражало его и что-то еще в Галкиной, но пока он не мог определить, что же именно…

— Перспективных, стопроцентных работников у нас мало, — повествовала заведующая. — Некий Воскресенский уже старик, да и оставался здесь, у немцев. Я совершенно не знаю его… Кто он? Нужно познакомиться как следует, посмотреть. Прошу и вас — со всей армейской решительностью…

Заведующая была приезжая. Она и не догадывалась, что Степанов — дебрянский житель, и говорила как с новым здесь человеком.

Степанов уже знал, что среди районных руководителей очень мало местных, большинство было приезжих, пришедших с армией и из партизанских отрядов. Он понимал, что Галкина, относящаяся к незнакомым ей людям с некоторым недоверием, права. Бдительность необходима. Но в то же время он не мог не удивиться, что Владимир Николаевич Воскресенский стал «неким Воскресенским», человеком, гражданские качества которого требуют проверки. Вот она, Галкина, человек проверенный, безупречный, а всякие здесь личности, остававшиеся при немцах, это еще как сказать: может, сто́ящие люди, а может, и нет… Посмотрим, расспросим, заглянем в прошлое, сделаем выводы… Так, чего доброго, Галкина начнет копаться и в его жизни, и, хотя там не найдет ничего предосудительного, копание это было бы оскорбительно.

Так думал Степанов, поглядывая на пожилую женщину с настороженностью.

А Галкина, несмотря на нескрываемую неприязнь к ней Степанова, говорила с ним доверительно. И эта доверительность была неприятна ему. Как будто он что-то брал в кредит, не будучи в состоянии потом вернуть…

— Придется многое переосмыслить, пересмотреть, прежде чем начнем работу в школе. Школа — прежде всего идеология. Двадцать два немецких месяца — это все не так-то просто, как некоторые себе представляют… — Галкина говорила, говорила, настраивая несомненно «перспективного», «своего» работника на нужный лад.

Степанов уже не слушал. «Морщины… Вены на руках… А ей ведь не так уж много лет… Просто раньше времени постарела… В уголке — керосинка… На окне — железная кружка… На шкафу свернуто что-то вроде постели… Работает и живет здесь, не зная ничего, кроме работы от зари до зари…»

Степанову хотелось быть как-нибудь помягче, потеплее, посогласнее с этой измученной женщиной — и не мог.

— Простите, пожалуйста, — перебил он Галкину. — Я понимаю, что бдительность необходима. Что все не так просто. Но, слушая вас, можно подумать, что чуть ли не все здесь подавлены немцем.

— Я не говорю — все… Но людей нужно прежде всего узнать.

— Верно. Но многие из них давно уже известны нам. И они не могли перемениться, стать другими, сдаться, наконец. На таких людях земля держится. Проверять всех — это признать, что у нас нет ничего вечного, незыблемого… Что вообще у нас нет преданных людей. — И, заметив, что начинает горячиться, оборвал себя: — Да что там говорить!.. Таких, как Владимир Николаевич, я хорошо знаю. И его самого знаю восемь лет. Замечательный человек. И он не мог перестать быть русским, советским.

— Что это за Владимир Николаевич? — спросила Галкина, поправляя очки.

— Воскресенский, преподаватель истории.

— Ага! — Заведующая из-под очков быстро взглянула на Степанова: — Так вы что, местный, выходит?

— Да.

— Вы знали его восемь лет и не знаете последних два года. Хотя он-то еще ничего… Кажется, даже помогал партизанам.

— Я знаю его, — настойчиво повторил Степанов. — И представить не могу, что́ в нем надо проверять, к чему присматриваться!

— Это хорошо, товарищ Степанов. И Штайна знали?

— Ивана Ивановича?

— Не интересовалась именем-отчеством… Знали?

— Да.

— Восемь лет?

— Восемь лет.

— Что вы о нем можете сказать, товарищ Степанов?

— Отличный учитель и человек…

— Да? Так, по-вашему?

— По-моему, да. И не только по-моему…

— Штайн служил в городском управлении, или как там его называли, и понес заслуженное наказание. В лагерях… — Заведующая в упор смотрела на Степанова. — «Иван Иванович»… — добавила она, помолчав.

Степанов весь сжался, пригнулся, на миг закрыл глаза. «Неправда! Не может, не может этого быть!» Но, видимо, так было.

Словно не замечая его состояния, Галкина сказала:

— Начните, пожалуйста, с Бережка, со списков детей…

От начальства Степанов вышел в некоторой растерянности и остановился: куда же ему направиться теперь?

Война поворачивалась к Степанову другой, неизведанной стороной.

Одно дело, установив прицел, одну за другой кидать в ненасытную горловину тяжеленькие круглые тельца мин и слышать их взрывы, уничтожающие кровного твоего врага, чувствовать на плечах гнет чугунной плиты, которая придавливает тебя к земле, отступать с горечью, наступать, зная, что наконец-то выполняешь свое назначение солдата, защитника Родины… Другое — вот это: первобытная жизнь, перепутанные людские судьбы, бесконечная мелочь дел…

Жить тяжко, а видимого врага, которого можно уничтожить — пусть ценою собственной жизни, — нет! Не стрельнешь по нему из винтовки, не дашь залп из миномета, даже «катюши» не помогут.

Степанов уже чувствовал, что здесь ему будет, возможно, в какой-то степени тяжелее, чем на фронте…

Фронт… Почти два года…

О начале войны Степанов узнал в комнате общежития. В этот день он собрался с товарищами в Музей изобразительных искусств имени Пушкина, и вдруг — война. Правильно и до конца понять тогда, что означали эти пять букв, ни он сам, никто из товарищей, пожалуй, были не в состоянии. Но разве можно теперь сидеть в маленькой комнатке общежития, читать о немецких романтиках, учить какую-то диалектологию, думать о Веселовском? Степанову и его сокурснику, с которым он жил в одной комнате, казалось, что все годные для военной службы мужчины уже получили винтовки и пулеметы и на машинах, поездах едут, мчатся в действующую армию.

В райвоенкомат сразу не пробиться, в райком тоже. А когда после ожидания и толкотни все же прорвались к одному из работников военкомата, услышали:

— Старшекурсники? Быть может, и позовем, но когда потребуется. Пока учитесь…

С каждой передачей Совинформбюро, которую ждали и слушали обычно всей группой, становилось яснее и яснее: страшное бедствие, о котором нельзя было и помыслить, обрушилось на страну и одолеть врага будет не так-то просто. Враг силен. Они, конечно, еще не знали, что по плану «Барбаросса» Гитлер рассчитывал к 15 августа захватить Москву, а до 1 октября войну с СССР вообще закончить, чтобы никакого СССР к этому времени уже не осталось. Население? Это фашистами решалось просто: незначительная часть его останется на месте, но без каких-либо прав, остальная — уничтожится.

Бомбили наши города… Лилась кровь…

Окна домов в Москве покрылись крестообразно полосками бумаги, зашторивались светонепроницаемой бумагой или кусками материи, были установлены дежурства на крышах и в подъездах, готовились бомбоубежища. Одно из них оборудовали студенты общежития.

Дипломы их курс получил досрочно, а через несколько дней Степанов, как и другие студенты и преподаватели, записался в народное ополчение. Что это за народное ополчение? Видно, как и во времена первой Отечественной: и стар, и млад идут защищать Отчизну, идут на врага. Говорили, правда, и другое: будут охранять мосты, склады, военные объекты в городе…

Ополченцев поселили в школе, неподалеку от института. Классы не узнать: в них сооружены двухэтажные нары. У двери и калитки в школьный сад выставлены посты. Много часов ополченцы занимались строевой подготовкой.

Степанов с товарищами несколько дней сочиняли походный марш. Но странное дело — марш не получался. Столько стихов писали для стенгазеты, а вот придумать текст походной песни не могли. Только одну рифму и подыскали: вперед — поход. Песня должна быть бойкой, веселой, ведь через несколько дней, видимо, они вступят в дело, а своей песни нет… Конечно (иначе и помыслить нельзя!), воевать они будут своей ротой — все институтские. Свои взводы, своя рота, быть может, свои командиры, которые свято блюдут законы институтского братства и студенческие привычки…

О чем они думали тогда? Смех…

Никому не нужна была бойкая песня, которая, кстати, так и не получилась… Не кончилась война через месяц-два… И воевали на своей земле… Много было крови, лишений и потерь. Много.

Потерял Степанов и слепую, бездумную веру в громкое слово, истинность которого не постигнута душой, не проверена собственным опытом.

Верь другому, но и сам думай. Верь, но решай и сам. За судьбу страны отвечаешь и ты.

И сейчас многое нужно решать самому. А если у тебя твердые взгляды, убеждения, отличные от других, то научись и отстаивать их, не боясь усложнить себе жизнь.


Степанов осмотрелся.

Шел он, оказывается, на Бережок.

Первомайской улицей город спускался к небольшой реке Снежадь, через которую был перекинут деревянный мост. А за мостом — село Бережок, по незнанию названное Галкиной слободкой. Перед войной Бережок почти слился с городом: приезжие из деревень строили на лугах и пустырях между Дебрянском и селом дома, распахивали землю под огороды. Сейчас усадьбы эти смахнуло огнем и Бережок оказался как бы снова откинутым от города.

Моста не было, редкие машины и подводы, люди с тележками переправлялись вброд. Для пешеходов сделаны шаткие мостки. Степанов прошел по ним и оказался в селе.

6

От большого села осталась внушительная церковь, внизу изрешеченная осколками снарядов, закопченная с одной стороны дымом пожара, и большой дом в окружении лип. Дом этот до революции принадлежал помещику, потом в нем была школа. Немцы устроили там лазарет… Дом стоял все еще прочный, несмотря на многочисленные испытания, с огромными окнами, с высокими потолками. От деревянных колонн ничего не осталось, крыша в дырах, кое-где красная обшивка отодрана, обнажены толстые бревна, стекла в двух окнах разбиты и заменены горелым кровельным железом, и тем не менее — дом замечательный! В городе такого нет.

Осталось еще от Бережка три сарая, несколько погребов, превращенных в жилье… Кое-кто вырыл землянки… Судя по железным трубам, выведенным из-под земли, их было не так уж много… Две, три… Вон четвертая…

Степанов прошел к дому по дорожке с липами по бокам и, не зная, что несколько человек давно уже заметили его и следят за ним, недолго думая, открыл дверь.

Он попал в прихожую, из которой две высокие двустворчатые двери по сторонам вели в комнаты. Из дверей выглядывали женщины с настороженными лицами.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Степанов, снимая шапку. Можно было бы еще ходить и в чем-нибудь полегче, но ни пилотки, ни кепки у Степанова не было.

Ответили ему не все.

— Выходит, тут живут?.. — удивился Степанов, только сейчас поняв, что означали слова Галкиной о том, что школа самовольно занята.

Высокая женщина с восковым лицом шагнула к Степанову из комнаты. С силой сцепленные пальцы прижаты к груди.

— Живут, — подтвердила она.

— Вот как… — Дело оборачивалось непросто.

— А что вы хотели, молодой человек? — спросила женщина, и Степанов увидел, как, одобряя ее, жильцы закивали: зачем, мол, пришел? Зачем?

— Видите ли… Я — преподаватель литературы и русского языка, Степанов. Приехал учить ребят, а школы нет. Ни у вас, ни в городе…

— Ну и что же?.. — подталкивая Степанова к более ясному ответу, спросила сердитая молодка. — Говори!

Степанов посмотрел на нее. Такие первыми кричат на собраниях, чего-нибудь требуя, ходят по приемным и оглушают начальников своими пронзительными голосами.

— Я пришел посмотреть, нельзя ли это здание использовать для школы…

Не успел Степанов закончить фразу, как сердитая молодка уперла руки в крутые бока и подступила к нему: скажите, мол, какой!

— «Использовать»? — повторила она. — «Использовать»?!

Высокая женщина разняла руки и тронула молодку за плечо:

— Погоди, Зоя… — И, распахивая дверь в комнату, обратилась к Степанову: — Вы хоть взгляните!

Комната была заставлена железными койками, все такими же, какие мозолили глаза Степанову в городе. Оставлены лишь небольшие, узкие проходы да места для трех столов и железной печки. Старики… Ребятишки… Женщины… Спертый воздух…

— Я понимаю, — сказал Степанов. — Но ведь вас не будут выкидывать на улицу…

— Дома построят! — взвизгнула молодка и рассмеялась, — Ой, умру!

— Оставьте вы нас в покое! — закричали из комнат.

— Немцы издевались-издевались. И теперь…

— Какая теперь школа… «Школа»! Не до школы!

Степанов уже понимал: сюда надо было идти, лишь зная, ч т о́ м о ж н о обещать этим исстрадавшимся людям, зная, на ч т о они могут рассчитывать взамен здания школы. А сейчас лучше уйти. И, чем скорее, тем лучше.

Степанов уже подкинул в руке шапку, собираясь сказать несколько успокаивающих слов на прощание, как вдруг в комнате слева кто-то громко крикнул:

— Сожгем, а не отдадим школе!

И Степанова занесло. Замерев и только лишь оглядываясь в поисках крикнувшего, он спросил нехорошим, зловещим голосом:

— Кто это сказал? — и поднял полу шинели, словно для того, чтобы достать из-под нее пистолет. — Провокаторов расстреливают на месте! Кто это сказал?

Женщина с восковым лицом подошла к Степанову и, сжав его руку, которая так демонстративно рвалась к оружию, в полной тишине с укором спросила:

— Что вы, Степанов?..

Он, сделав вид, что только вмешательство этой женщины и удержало его от справедливого гнева, резко опустил полу шинели.

— Разберемся, — проговорил чуть слышно и — к выходу.

Едва захлопнулась дверь, Степанов быстро пошел, закрыв глаза ладонью.

«Какой позор!.. Какой стыд!.. — повторял он. — На женщин, на детей, на стариков поднять руку с оружием!»

Ему представлялось сейчас, что у него действительно было оружие и он поднял его на детей и женщин. Как это могло произойти? И еще эта жалкая и беспомощная угроза, это расхожее словечко: «Разберемся!» Кто только не швырялся им, запугивая и угрожая!

Невольно он оглянулся, почувствовав чей-то взгляд за спиной. По дорожке за ним нерешительно шла девушка с косами, в коротком пальто и валенках на босу ногу. Сунула ноги в валенки, верно, чтобы поскорее выбежать за ним, не упустить…

Когда Степанов обернулся, девушка сделала еще два неуверенных шага и остановилась. Ошарашенный происшедшим, он рассеянно посмотрел на нее и двинулся дальше…

Он заспешил, чтобы вернуться в райком засветло: идти по этим стежкам и дорожкам и днем нелегко — нога перебита фрицевской пулей, а вечером тем более…


Степанов любил вечернюю пору. Угасал день, становилось немножко грустно. Осенью и зимой ощутимо темнело с каждой минутой. Пропадал суетливый дневной шум, и наползали издалека совсем другие звуки: обрывок песни с того же Бережка, лай собаки, галочий гам, кваканье лягушек… Сейчас тоже темнело ощутимо, прямо, как говорится, на глазах, но ни один звук не пробивался сюда из города. Мертвая, мертвая земля…

Забыв, что ему нужно спешить, Степанов остановился уже недалеко от горсада и осмотрелся: ни огонька, ни голосов, никаких признаков жизни… Вот только дымок из-под земли…

Степанова неудержимо потянуло к дымку. Труба из кровельного железа, конечно уже побывавшего в огне… Темная дыра — ход под землю… Кто там? Чем живут?

Он еще не был ни в одной землянке, но знал, что придется побывать во многих. Подошел к дыре и по ступенькам, чувствовалось — еще ровным, не сбитым ногами, спустился к двери. Постучал.

— Кто там? — послышался женский голос.

Степанов подумал и счел за лучшее ответить, как отвечал на вопрос матери:

— Свои…

— Кто же это «свои»? — Тем не менее что-то звякнуло и дверь открылась.

В землянке горела коптилка. Она освещала дощатый стол, лицо старухи, приподнявшейся с постели, девочку у стола…

— Проходите…

Степанов вошел и только теперь увидел женщину, которая открыла ему дверь.

— Не боитесь впускать? — спросил Степанов. Стоял он согнувшись: голова доставала до потолка.

— Кого нам бояться? — сказала женщина. — Кто и что нам может сделать?.. Садитесь, голову свернете… — Она указала на что-то глазами, и Степанов, увидев единственную табуретку, сел.

— Я — новый учитель, Степанов, — представился он.

Женщина, присевшая на койку, и старуха кивнули и теперь глядели на гостя ожидающе.

— Школу думаем открывать… Вот хожу, смотрю…

— Школа, значит, будет? Вот теперь-то?! Теперь?.. — В ее голосе и удивление, и уважение к людям, которые хотят, чтоб все было как прежде, до прихода этих трижды проклятых фрицев.

— Обязательно! Как же!..

— Да-а… А когда же замирится война?

— Замирится… — Степанов вздохнул. Осмотрелся.

Стены из теса. Между двух железных коек — стол. В углу — печка. На одной из стен — фотография молодого мужчины со значком ГТО на груди. Маленькая деревянная иконка в углу. Возле печки — ящик, на нем — посуда…

— Наша матка, — сказала девочка, — каждого спрашивает, когда замирится война.

Степанов взглянул на девочку. Кругленькая мордочка с большими серыми глазами, а кожа на щеках шершавая: давно не умывалась как следует.

— Почему ты говоришь «матка»? — спросил Степанов.

— А я и «мама» говорю… Все одно…

— Разве все одно?

Девочка не ответила, а мать махнула рукой:

— «Яйки», «брот», «фрау» — все переняли!..

— Все ребята так говорят, — в оправдание заметила девочка. — Как будто ты не знаешь… — И обиженно поджала полные губы.

Степанов задумался.

— А в школу с охотой пойдешь? — спросил он после молчания.

— С охотой…

— Молодец, — похвалил Степанов.

— Вот только в чем я буду ходить, когда кальтуха наступит?.. — как бы раздумывая, сказала девочка.

— Оденем, — пообещала мать. — Наизнанку вывернусь, а тебя одену, чтоб в школу ходить!..

Степанов не понял:

— Что наступит? О чем она говорит?

Мать снова махнула рукой:

— Мартышка немецкая! Вон дядя ничего не может понять! — упрекнула дочку. — Говори как положено! Одергиваешь, одергиваешь — язык отобьешь! — Мать уже сердилась. Немного остыв, пояснила Степанову: — О холоде она говорит… Холода наступят…

Степанов вспомнил, что по-немецки «кальт» означает «холодно».

— Как тебя зовут? — спросил девочку.

— Ирой…

— Ну вот, Ира, пойдешь скоро в школу. И пожалуйста, называй все-таки маму мамой. Будешь?

— Буду…

Степанов встал и хотел уже выйти, как услышал:

— Погодите, если можете… Вы, видать, на фронте были… Как же там?..

Только теперь Степанов по нерешительности, трепетности, с которыми был задан вопрос, понял, что от него ждали не краткого и обычного «замирится», а ответа на все — поистине неисчерпаемое: и обстановка вообще, и вот на эту неделю, и как на фронте уцелевают (уцелел же он!), и прогнозы на будущее. С начала войны жизнь этих людей была вся связана с фронтом, все помыслы, все думы и надежды — и днем, и особенно бессонными ночами, когда под обшивкой землянки скреблись и шуровали мыши, когда что-то вдруг потрескивало в потолочных балках и казалось, что потолок и насыпанная на него земля рухнут и заживо погребут всех. Не все еще начали получать письма, редко видели фронтовые фотографии, а о нашей кинохронике и говорить не приходится, но каждый хотел знать, что же там, на фронте?

— Теперь что!.. — ответил Степанов. — Теперь уж не сорок первый. Наступил великий перелом, и обратного ходу войне нет. Но и сейчас, конечно, трудно… Впрочем, а разве вам здесь легко?

— Да разве ж можно равнять? — не согласилась женщина. — Там на смерть ради нас идут… А мы что ж, всё перебедуем, всё перетерпим, лишь бы поскорее победа и хозяин наш домой вернулся… Нужно работать — пойду работать, и все, кто может, пойдут… Ничего не пожалеем, лишь бы войне конец… И сыночкам нашим, и мужьям полегче было…

— Вернется… — сказал Степанов, не найдя ничего нового и лучшего в утешение: никому не дано отнимать последнее — надежду. — Вернется…

— Ох, если бы!.. — вздохнула женщина.

Степанов сел и стал рассказывать об успехах на фронте, какие города на этих днях взяты, какие вот-вот возьмут.

— А Киев? — спросила женщина. — Когда ж Киев-то?

— Кто-нибудь из родственников там? — догадался Степанов.

— Старшая сестра… Может, уже и нет в живых… Хотя бы детям досталось выжить…

— Чтобы взять Киев, нужно форсировать Днепр. Но конечно же возьмут. Дело времени… Боюсь гадать. Должно быть, через месяц-другой… Если дело так пойдет и дальше, через год-полтора войне конец, — закончил Степанов убежденно.

— Дай-то бог… Еще говорят, будто салюты бывают в Москве. Какие же они?

Ира, когда Степанов начал рассказывать о салютах, даже рот приоткрыла. Нелегко было ей представить огромный город в огнях разноцветных ракет: ни больших городов, ни ракет она никогда не видела. А вот упоминание Степанова о залпах из орудий вызвало немалое недоумение.

— А зачем же из пушек-то?.. Из пушек нехорошо… — убежденно сказала она, и ее большие серые глаза с огорчением и даже укором смотрели на Степанова, будто он каким-то образом был причастен к обычаю воздавать честь и хвалу победителям пальбой из орудий. — Нет, нехорошо…

— Пушки по нас били, — объяснила женщина. — Страшно били…

Теперь Степанов понял: в представлении девочки пушки могли нести только зло.

Степанов стал объяснять, что теперь пушки гонят немца назад.

— А хоровой кружок в школе будет? — неожиданно спросила Ира, все более привыкая к посетителю. — Раньше был…

— Если найдутся охотники петь, создадим, конечно. А во что ты играешь?

— Играю?.. — Девочка задумалась. — Мы давно ни во что не играем.

Да-а… Пожалуй, это был бестактный вопрос, и Степанов понял, что у него еще нет умения общаться с детьми. Откуда ему быть? Общежитие… Фронт… Марш-броски… Отступление… Наступление… И приказы, приказы, приказы! «Глубже надо! Глубже! — приказывал рыть окопы командир взвода лейтенант Юрченко. — Уцелеешь — не пожалеешь». И он оказывался прав. Они, конечно, не были детьми, но сколько внимания и заботы проявлял о них командир, умея найти подход к каждому…

Так-то так, но все-таки здесь специфика! И конечно же, надо перенимать опыт у Владимира Николаевича!

Ясно: разруху не побороть, если в школе видеть только здание, где учат грамоте и арифметике, не хватит сил. Только великие цели рождают великие силы — давно известно. «Брот… Яйки… Матка…» Так, чего доброго, услышит он не «Тот, кто с песней по жизни шагает…» и не «Есть на Волге утес…», а какую-нибудь прилипчивую «Мой милый Августин…» или что-нибудь из репертуара обольстительной Марики Рокк… Но если осознать историческую, что ли, значимость того, что творят сейчас люди на дебрянской земле, в том числе и значимость каждого урока, тогда силы могут найтись… Должны найтись! Главное — понять людей.


Было уже совсем темно, когда Степанов вышел из землянки. Идти было нелегко, он то и дело оступался, и ему вдруг вспомнился их первый ночной марш. Тогда тоже была кромешная тьма, но они шли в строю, чувствуя рядом плечо соседа, и от этого идти было намного легче… Жили они тогда в пятиэтажной школе и с утра до вечера занимались строевой подготовкой, изучали оружие. Завтракали, обедали и ужинали — нарочно не придумаешь! — в ближайшем ресторане. Сотни раз проходил Степанов до войны мимо этого ресторана, а вот попасть туда ни разу не довелось: на студенческую стипендию не разгонишься. И вот пожалуйста: строем, четверо в ряд, в ресторан. И к тому же бесплатно, ведь они на военной службе.

Однажды ночью их подняли и они выступили. Одни шагали с вещевыми мешками, другие — с портфелями, мешков под рукой не оказалось. В костюмах, куртках, плащах длинная колонна прошла улицу Горького, Ленинградское шоссе и свернула на Волоколамское. Догадывались, идут, очевидно, не склады охранять, не мосты… На какой-то станции погрузились в товарные вагоны и в ту же ночь выгрузились. Под ногами — мелко крошенная щебенка. Синяя лампочка у входа в какое-то станционное здание. Название не прочтешь — темно.

Их снова построили.

— Шагом арш!

Еще не вполне сознавалось: началась фронтовая жизнь. Что ж, они исполняют свой долг. Кто-то погибнет, кого-то покалечат, но кто-то и вернется домой с победой. Это несомненно, вот только неизвестно, кто и когда…


Едва Степанов вошел в райком, как услышал:

— Товарищ Степанов, чайку!..

Власов поставил на стол чайник, вскипяченный в печке. Положил несколько лепешек величиною с блюдце, с замысловатым узором, сделанным, по-видимому, вилкой. От них аппетитно пахло сдобой.

Степанов нашел свою кружку.

— Откуда же это? — указал на лепешки.

— Иван Петрович всегда привозит…

— И часто он выезжает по хлебным делам?

— Часто. Сейчас все брошены на хлебозакуп.

— Сколько же людей в райкоме?

— Иван Петрович, Козырева и я.

— Ты — инструктор, а Козырева?

— Завучетом.

— Гашкин?

— Он не в штате. Самый активный член бюро.

— Так… Значит, все — на хлебозакупе. А комсомольские дела?

— Без хлеба победы не будет. Хлеб — все дела.

Машинально Степанов отламывал от лепешки кусочки и ел. Лепешка действительно была сдобной, вкусной.

— Без хлеба победы не будет… — повторил Степанов.

— Товарищ Степанов, а правда, что вы из Москвы?

Степанов усмехнулся:

— Из Москвы… А что, не похоже?

— Никогда в Москве не был… Как подумаешь: Кремль, Красная площадь, музеи, театры… Идешь по улице — и все магазины, магазины… Там ведь и люди, наверное, особые!..

— Везде особые. В Москве — москвичи, в Дебрянске — дебрянцы…

— Не скажите… У нас в основном из деревень оседают… А начальство все пришлое. Так, с бору по сосенке. Из руководителей один Иван Петрович — местный. Нет, вру. Еще второй секретарь райкома партии — местный, из партизан. А вот я — из Бежицы… Распылились местные…

— Турин когда обещал вернуться?

— Точно сам не знает. Поездка сложная. В Крайчиках то не было хлеба ни пуда, то будто целый амбар нашли, а потом снова говорят — ни пуда. Связи нет, организации не везде восстановлены. Вот и бьется.

— И часто приходится Ивану Петровичу вот так мотаться?

— Часто.

— А Вера Леонидовна может только с ним приехать?

— А с кем еще? С транспортом трудно… Да он уж небось из Крайчиков мотанул в Красный Бор… — При этом Власов добро улыбнулся, намекая на что-то.

Но Степанов не уловил тонкого намека: «Что там может быть, в Красном Бору?» — и ничем не выказал своего волнения. Он стелил на кушетке постель, заводил часы, а сам думал: «Выходит, Вера уже знает о моем приезде… Турин конечно же не мог не сказать ей об этом».

7

Учитель Степанова, преподаватель истории Владимир Николаевич Воскресенский, жил теперь в небольшом, с двумя окнами, сарайчике, собранном из остатков дома. Сарайчик, правда, еще не был закончен: его нужно было обмазать глиной, утеплить потолок, многое доделать, но хорошо, что уже смог выбраться из угнетающей душу землянки. Может, зимой в ней было бы и теплей, но жить под землей, в сырости!..

Учитель знал о приезде Степанова — людской телеграф в городе работал сейчас более образцово, безотказно, чем любое учреждение связи, — и ждал его. Он припас на случай появления гостя четыре кусочка сахара, воблу, немного хлеба.

Боялся отлучиться из дома: только уйдешь — вдруг явится Миша Степанов, постоит и уйдет, мало ли у него дел!

И все же, когда Степанов в шинели, туго перехваченной ремнем с блестящей пряжкой, появился в дверях, Владимир Николаевич понял, что не готов, совсем не готов к встрече. И дело было не в угощении…

Он видел отступление наших, долгих двадцать два месяца жил при немцах, шел под конвоем на запад, куда гнали население фрицы. К счастью, от принудительного переселения на чужбину удалось спастись: конвоирам пришлось самим удариться в бега, чтобы не быть отрезанными передовыми частями Красной Армии. Потом брел с сумой от хаты к хате, гнил в сыром погребе… Он пережил унижение, страдания и муки, тупое отчаяние, когда плелся в Германию; горькое счастье возвращения… Единственное, что его поддерживало — ненавистных ему бандитов-гитлеровцев наша армия гнала с его родной земли…

— Здравствуйте, Владимир Николаевич!

Старый учитель в длиннополом расстегнутом пальто стоял, порываясь двинуться навстречу гостю, но что-то его удерживало на месте. Отяжелевшие, прямо-таки свинцовые ноги почему-то не повиновались ему.

— Владимир Николаевич…

— Миша! — громко проговорил старик и, наконец оторвав валенки от пола, мелкими шагами направился к Степанову. — Как ты меня нашел?

Тот ничего не ответил и крепко пожал учителю руку, полусогнутую и прижатую к груди. Владимир Николаевич вдруг обнял Степанова.

— Проходи, Миша, садись… — Хозяин повел гостя к столу. — Как я рад тебя видеть!

— Я вас тоже, Владимир Николаевич!..

Они уже сели за стол, и сейчас учитель с горечью взглянул на гостя:

— Боюсь, не большая это радость, Миша…

— Владимир Николаевич… Почему?

Старый учитель лишь махнул рукой.

— Где был, что делал? Рассказывай… Да, сейчас чаю, что ль, выпьем…

Он засуетился. Положил на стол сахар, хлеб, отнес к соседям в землянку взогреть чайник, предварительно убедившись, что из трубы над истоптанными грядками идет дымок.

Миша рассказал о себе то, что уже рассказывал Турину: был на фронте, ранили, получил направление и вот приехал…

— Молодец, молодец, — похвалил Владимир Николаевич. — Читаю иногда газеты, вдруг попадется знакомое имя в сводке, какой-нибудь заметке, и хочется думать, что это наш ученик… Твой или не твой, а хочется считать своим… Оправдание жизни! Молодец, что приехал сюда. Сам попросился?

— Сам…

— Здесь тебе будет очень трудно…

— Думаю, что трудности — не так уж долго.

— Долго, Миша, долго.

— Да через год-два город будет, Владимир Николаевич! Ну, через пять…

Учитель глубоко вздохнул, опустил глаза под густыми бровями. Сказал после большой паузы:

— Через десять — пятнадцать будет город. Если будет…

Вот уж чего не ожидал услышать Степанов от своего учителя.

— Почему же нет?..

— Вспомним историю, Миша…

Дверь без стука открылась, худенький мальчик, согнувшись, внес чайник.

— Спасибо, Витя. — Учитель поставил чайник на стол. — Вспомним историю, будем элементарно грамотными. Существовал такой славный городок Радонеж, под Москвой. Прошумели набеги, войны, перепахали лицо земли… Ты, ученый человек, слышал о Радонеже?

— Нет, Владимир Николаевич, — признался Степанов.

— Вот видишь! Андрей Рублев оттуда… Сергий, прозванный Радонежским… Знаменитый городок! А ты и понятия о нем не имеешь. А все потому, что теперь такого города нет. Не восстал из пепла. Не поднялся. Не воскрес. Началось другое время, и оно оставило Радонеж всего лишь небольшим поселением, известным своим прошлым только историкам…

Учитель вспомнил о мальчике.

Тот стоял у двери, не то чего-то ожидая, не то желая послушать, о чем говорят взрослые.

— А-а, — догадался учитель и подал Вите кусочек сахара.

Мальчик схватил его грязной ручонкой и унес, ничего не сказав.

— Заметь, дети не могут оторвать взгляда от сахара. Воспитанные, невоспитанные — все равно!.. Пей, Миша!..

С одним кусочком — больше нельзя и меньше нельзя — пил Степанов вторую кружку, хотя пить-то особенно не хотелось. Хлеб боялся взять, а ведь гостеприимный хозяин положил перед ним самый большой кусок.

— Владимир Николаевич, — повел Степанов деловой разговор. — Вчера утром мне все казалось яснее, чем сегодня… С чего начинать? За что ухватиться?..

Степанов рассказал о посещении им Бережка, землянки. Рассказал о Галкиной, но так, чтобы не подчеркнуть ее отношения к Владимиру Николаевичу…

— Ты думаешь, я — царь Соломон? Царь Соломон в драном пальто и подшитых валенках, неизвестно с чьей ноги — на дороге подобрал… — Старый учитель ухмыльнулся. Видно, его угнетало это нищенство, эта убогость. — В общем, ясно. Миша, начинать надо с людей. Больше чудеса творить некому. И видно, надо всегда помнить, на какой земле живем… В общем-то, все давно известно, и в то же время ничего мы не знаем. Вот, взгляни.

Владимир Николаевич повернулся. Взял с подоконника папиросную коробку, перевязанную суровой ниткой. Развязав, достал из нее несколько темных монет.

— Продавщица в хлебном ругается: немецкие деньги вместо наших подсовывают… Но разве это немецкие? — Старый учитель положил перед Степановым две монеты. — Я забираю у нее «негодные»… Другие ребятишки приносят… Что сам нахожу… — объяснил он происхождение этой небольшой коллекции.

Степанов, вежливости ради, стал рассматривать монеты. В коробке были не только немецкие монеты: старые русские, польские… А две, положенные перед ним, не были похожи ни на русские, ни на польские. Степанов повертел их в руках так и этак, разобрал одну надпись, вторую, неуверенно спросил:

— Французские?

— Да… Французские остались после нашествия Наполеона, польские — после Лжедмитрия… Земля обнажена, как никогда, и сейчас в ней можно найти такое, что коллекционерам и не снилось…

— Разве тут проходил Наполеон?

— Проходил… И польские интервенты… До них — татары… И все — жгли! А город воскресал… В летописи наш город упоминается раньше Москвы… Дай-то бог, чтобы и сейчас воскрес!

Послышались громкие голоса, дверь распахнулась, в ней показались две женщины.

— Крупы опять нету! Опять на картошке сиди!

Это адресовалось Владимиру Николаевичу, вероятно, возвращало к давнишнему спору или разговору с ним, и можно было почувствовать, что Владимир Николаевич будто в чем-то виноват.

Говорившая, еще крепкая, рослая женщина в платке, только сейчас заметила постороннего и бесцеремонно всматривалась в него: это кто ж такой, чего ему надо?

Степанов наклонил голову, а учитель вдруг заторопился: встал, закрутил вокруг шеи шарф, начал застегивать пальто…

— Пойдем, Миша, на улицу… — предложил он.

— Да… Да… — Степанов поднялся, первым вышел из сарая.

Неудобно было спрашивать, но, видно, это были дальние родственницы или хорошие знакомые, у которых Владимир Николаевич жил. Да и то: хватило бы у старого учителя сил и средств построить такой сарайчик?

По тропке они выбрались на Первомайскую улицу, от которой осталось лишь название, и пошли к центру, туда, где чернели редкие деревья горсада.

— Не знал я истории города, — заметил Степанов.

— Мало кто ее знает. Говорю не в утешение… Петр Великий, или, если хочешь, Первый, приезжал в наш город…

— Зачем?

— Снимать колокола с церквей… Снежадь, видно, была более полноводной, чем сейчас: на плотах колокола оплавляли в Десну, оттуда — к медеплавильным заводам. Лили пушки… Жил Петр в Свенском монастыре, неподалеку от города… Ходил вот здесь, распоряжался… Высокий, узкоплечий… Вот там, — Владимир Николаевич показал вправо, — жили купцы Масленниковы. Не знаю, знамениты ли они чем-нибудь еще, но именно у них останавливался Фонвизин…

— Автор «Недоросля»?

— Денис Иванович, он самый… Был уже болен, ехал в Вену лечиться. Брился у пьяного солдата, который чуть не содрал с него кожу. Денис Иванович искусством бритья не владел…

Степанов посмотрел направо, куда указал Владимир Николаевич, увидел такие же холмы и трубы печей, какие были всюду. Но теперь на те холмы смотреть стало почему-то интересней.

— Тургеневскую улицу знаешь? — спросил меж тем Владимир Николаевич.

— Как же!

— Стоял там дом купца-мецената Шестакова, где педтехникум потом разместили… Иван Сергеевич был в дружеских отношениях с меценатом, не раз приезжал в наш город, останавливался у Шестакова… Ездил с ним на охоту…

— Это вы про Тургенева? — спросил Степанов.

— Да… В 1903 году, в ознаменование двадцатилетней годовщины со дня смерти писателя, Шестаковскую улицу переименовали в Тургеневскую… Что тебе еще сказать? — Владимир Николаевич остановился.

Все это — приезд Петра, Фонвизина, Тургенева — словно было на его памяти. Степанов не удивился, если бы учитель начал с мельчайшими подробностями рассказывать о пребывании в городе Тургенева, точно сам видел его торжественную встречу, обед у Шестакова, выезд на охоту.

— Был у нас свой Совет Народных Комиссаров, — продолжал Владимир Николаевич. — Просуществовал до августа 1918 года.

Степанов не поверил:

— Свой Совнарком?

— Да.

— Может, ревком? — не поверил он.

— Совнарком, Миша! — немного наставительно, как на уроке, заметил Владимир Николаевич. — Тогда в некоторых городах были не городские советы, а Совнаркомы, чтоб все как в Москве! И соответственно — народные комиссары. Был и народный комиссар просвещения, я отлично помню его… — Владимир Николаевич вдруг зло затопал валенком о землю: — А когда эти бандиты жгли город, они не только дома жгли — они хотели выжечь у нас память о прошлом. Они хотели обокрасть нас духовно, сделать нас скотами, думающими только о хлебе и щепотке соли! Люди — в землянках и действительно поглощены заботой о хлебе насущном. Но ничего! Пусть я думаю о хлебе, хожу в драном пальто и белье, я все помню! И пока жив, я постараюсь напоминать другим: великая Россия — и здесь, вот на этом месте, где все, казалось бы, сожжено, взорвано, вытоптано, поругано и оскорблено!

Владимир Николаевич приложил руку к груди: сердце.

Степанов молча взял учителя за локоть.

— Ничего, Миша… Теперешний народный комиссар просвещения города Дебрянска товарищ Галкина этого не понимает. Пробовал с ней толковать — ни до разума, ни до сердца и души не достучался. При взгляде на город она видит только кирпичи, пепел и изломанное железо. А я — все события восьмисот лет, что существует Дебрянск… Пройдем еще немного, Миша…

Они прошли, свернули в переулок, где недавно еще стояла школа. Вот оно, это место… Здесь отзвенели отрочество и юность Миши Степанова. Каменный прямоугольник полуподвального этажа… Печь… Груда кирпичей… И опять все то же железо!..

Они стали спускаться к реке. Дорога уходила все ниже, а справа все больше и больше вырастал, загораживая небо, крутой склон холма. У Снежади Владимир Николаевич остановился и повернулся спиной к ней. Степанов сделал то же. Он видел теперь оба склона холма.

Застроенный домиками и домишками, сарайчиками и сараями, поросший липами, тополями, березами, малиной, крапивой, яблонями, раньше он не имел такого впечатляющего вида. Сейчас огонь и взрывчатка смахнули с него деревья и все сотворенное человеком, и он стал таким, каким был когда-то, сотни лет назад.

— Наш кремль, — сказал Владимир Николаевич. — Когда построен, точно не известно, но не позднее XIII—XIV веков.

Теперь стало отчетливо заметно, что склоны холма были крутыми и довольно ровными не только от природы: справа склон подымали, насыпая землю, слева, чтобы образовать такую высоту, прорывали ров, сверху тоже насыпали… Казалось, если бы еще пустить тын по самой кромке холма с дозорными башенками по углам, в этой тишине можно было бы услышать пронзительное гиканье и крики кочевников, которые готовятся переплыть Снежадь и приступом взять богатый город…

Былинной силой, седой стариной веяло с высот холма.

— Ладно, Миша, иди… Ребят я переписываю, думаю, двухэтажной школы нам не потребуется, — сказал учитель с горечью. — Пока хотя бы простую хату…

Когда Степанов несколько дней назад впервые увидел Дебрянск, пустыня на месте зеленого, уютного города ужасала, угнетала, захлестывала ненавистью. Теперь он понимал, для чего это было фашистами сделано. Вместе о уничтожением материальных ценностей фашистам надо было выжечь у русских память о великом прошлом.

Да, это прекрасно понимали те, кто вырабатывал подробные инструкции послушным Гансам и Фрицам, как именно и с помощью чего уничтожать города и с ними память народа о своей истории.

Враги это понимали. А мы сами?

Понимаем ли, что умаление славной истории, небрежение к зримому ее воплощению в камне, дереве, бумаге, а пуще того уничтожение ее реалий — преднамеренно ли совершенное явным врагом или по причине пустоты в голове своим человеком — не только делает нас беднее, а прежде всего — безоружнее. Предатели и шпионы, мерзавцы всех оттенков и калибров — люди без памяти, люди без прошлого и будущего.

Опасение, что некоторые недостаточно знают о силе истории, что она не взята ими на вооружение, уже не могло не волновать Степанова.

8

Надо было разузнать в райкоме и в стройтресте, что предполагают сделать для бережанских. Ведь ясно — людей на улицу не выгонишь… Потом уже можно было идти к Галкиной с конкретным предложением…

Разговор с Владимиром Николаевичем многое прояснил для Степанова. Он понял: все, что делала и говорила Галкина, в основе своей правильно и нужно, но это не было все скреплено большими чувствами, которые руководили, допустим, Владимиром Николаевичем: Россия… Родина… Крутые повороты ее истории, совершенные вот на этих полях, историческая судьба народа. Хотя бы легкий отголосок этого чувства не затрагивал деятельность Галкиной. Как-то получалось так, что она непроизвольно умаляла масштаб событий, прогремевших здесь.

А ведь школа, допустим, была не просто добытым в трудах зданием для занятий, а утверждением и продолжением того, что начато здесь давным-давно и что бандиты, как называл фашистов Владимир Николаевич, пытались отнять… прекратить связь времен.

Перед теми, кто первыми вернулся в Дебрянск, лежала пустыня. Что будет здесь? Что должно встать над этим пепелищем? Владимир Николаевич, Галкина, Турин, Власов, другие, с кем увиделся Степанов, несомненно, думали об этом. Но чувство связи прошлого с настоящим и будущим, чувство необходимости этой связи у всех было разным.


Никого, кроме начальника, невысокого, рыхлого Троицына, Степанов в стройтресте не застал. Но и это была удача. Степанов сумел уже убедиться, что самое трудное в Дебрянске — найти нужного человека, вернее, застать его на работе. Одни уехали в глубинку, другие болели, третьи оказывались где-нибудь в городе, на объектах.

Однако и Троицын собирался уходить. Заметив человека в дверях, но не разобрав еще, кого это бог послал, Троицын энергично накинул на себя бушлат, выхлопотанный по знакомству в воинской части, что стояла под городом, и стал быстро застегивать пуговицы, всем своим видом показывая, что он уже ушел, ушел!..

— Здравствуйте. Я — Степанов, из районо…

— Ухожу… Ухожу, товарищ Степанов… — проговорил Троицын бабьим голосом и, только сейчас рассмотрев, что «учителишка» в шинели, оставил пуговицы в покое. — Ты, значит, ко мне?

— К вам, — с ударением сказал Степанов, которого кольнуло это панибратское «ты». — К вам…

— Ну, садись, — добродушно разрешил Троицын, совершенно не восприняв стараний Степанова.

Как был в полузастегнутом бушлате, Троицын сел за стол, намереваясь, видно, за несколько минут покончить с этим Степановым. Но в это время кто-то мелькнул в окне — невысокого роста, проворный, — и Троицын, привстав на стуле, проводил его настороженным взглядом: не к нему ли?

Суматошливый человек, мелькнувший за окном, был Ефим Петрович Соловейчик — работник райисполкома.

В хилом теле Соловейчика заключался источник дьявольской энергии и предприимчивости. Скромный по должности — всего лишь инспектор, — он был своим человеком во всех учреждениях Дебрянска. Случайно вот так заглянет в стройтрест во время какого-нибудь разговора его работников и обязательно вмешается:

— «Лампы»… «Лампы»… А почему бы тебе, Троицын, не наведаться в хозяйство майора?

— При чем тут майор?

— У него на объекте через неделю движок пустят, — объяснял всезнающий Соловейчик. — Как ты думаешь, керосиновые лампы после этого будут ему нужны? А?

Но, оказывается, для того чтобы лампы очутились в руках Троицына, а не в чьих-нибудь еще, хорошо бы девушкам дать в воинской части концерт самодеятельности: солдаты соскучились и по искусству, и по девушкам…

— Какое искусство?! Какие девушки?!

— В Красном Бору девчата собираются по вечерам и поют… Заслушаешься!

— Ну и что? Как это все практически осуществить: Красный Бор в одной стороне, воинская часть — в другой… Да и вместо шефства какая-то торговля получается: ты — мне, я — тебе…

— Как хочешь, — сурово говорил тогда Соловейчик, — покупай лампы в центральном универмаге города Дебрянска. И проси, чтобы тебе их доставили на дом. — Он делал паузу и доверительно добавлял: — Завтра заседание райисполкома, на котором будет председатель и из Красного Бора… Я скажу, чтобы он к тебе зашел. Жди.

Удаляясь, он говорил с укором:

— Развел детский сад.

И Троицын был уже впутан в хитроумную комбинацию, не осуществить которую вроде как непатриотично по отношению к городу.

Сейчас Соловейчик прошел мимо.

Слабо махнув рукой, мол, слава богу, что пронесло, Троицын спросил, обращаясь к Степанову и не видя его:

— Что у тебя? Откуда явился?

— Из Москвы.

— А-а… — удивленно протянул Троицын, теперь уже внимательнее вглядываясь в Степанова. — Воевали?

— Да.

— А теперь, значит, направлены к нам? Учителем? И учились там?

— Совершенно верно.

— Располагайтесь, располагайтесь, — неизвестно что имея в виду, предложил Троицын. — Значит, из самой Москвы?

Уже не первый раз замечал Степанов, как люди меняли отношение к нему, узнав, что он из Москвы и что шинелька на нем не чужая.

— Из Дебрянска я сам, из Дебрянска, — настойчиво сказал Степанов. — В школе здесь учился!

— Ах, вот что!.. На родные места потянуло? Ну что ж, хорошо…

Заметив, что взгляд посетителя остановился где-то у него над головой, Троицын в догадке, с какой-то опаской, повернулся и поднял голову. Он словно не верил своим глазам.

— Висит! — воскликнул он, словно призывая Степанова в свидетели.

Под потолком, над Троицыным, висела выцветшая, засиженная мухами старая олеография, изображавшая счастливых влюбленных среди роз и каких-то непонятных цветов. Над влюбленными витали ангелочки, тоже безмерно счастливые.

— Семь раз сказал, чтобы сняли эту… пакость! Сам, наконец, снял. И вот пожалуйста — висит! — Троицын показал рукой на олеографию, но заметил, что посетитель лишь метнул на эту картинку безучастный взгляд и не проявил ни к ней, ни к его словам никакого интереса.

— Я хотел спросить, товарищ Троицын, — начал Степанов, — намечено ли что-либо строить для бережанских, которые сейчас живут в здании школы?

— Нет, — с проворностью, совсем неожиданной для такого с виду медлительного человека, отрубил Троицын. — Нет, не собираемся.

— Как же так?! Почему?

— А почему мы для них должны строить в первую очередь? — вопросом ответил Троицын и, чувствуя, что разговор может затянуться, стал снимать свой бушлат. — Почему?

— Не понимаю… — все еще недоумевал Степанов. — Не гнать же людей на улицу?

Троицын поднялся и в нетерпении помотал головой:

— Не с того конца! Не с того конца, товарищ Степанов!

— Что «не с того конца»?

— Не с того конца смотрите на положение вещей! — Троицын стал перед Степановым. — Семьям воинов-фронтовиков трест отпустил стройматериалы в первую очередь! — Троицын резанул рукой. — Так? Так! Семьи фронтовиков эти материалы без шума реализовали и землянки себе построили кто на Бережке, кто в городе. Они не позарились на школу! А другие, кто и прав-то меньше на эту школу имеет, ее захватили. Там, если копнуть, товарищ Цугуриев может для себя немало работы найти! А мы им, выходит, землянку на подносе!

— Подождите… Подождите… — остановил Троицына Степанов. — Я не знаю, кто такой товарищ Цугуриев и что он там должен делать.

— Напрасно не знаете. Товарищ Цугуриев проводит большую работу. Хочешь ты того или нет, а факт остается фактом: одни шли к партизанам, а другие — к немцам. Правда, — здесь же уточнил Троицын, — последних немного, но они были… Или возьмите просто темные личности — ни вашим ни нашим. Кто их знает, кто такие?.. У всех теперь одна отговорка: при немцах пострадал! Документов нет, справку навести не так-то легко: архивы сожжены…

— Цугуриев это…

— Из органов, из органов, — подхватил Троицын. — Работки у него хватает!

Степанов тяжело задумался. Чем больше он вникал в обстановку, тем больше сложностей и трудностей выявлялось…

— Вот так-то, товарищ Степанов, — закончил Троицын. — У меня одна бригада настоящих плотников, и все дырки ею не заткнешь. Не фокусник я!

Степанов не обратил внимания на эти, как бы заключающие разговор, слова.

— Ну, хорошо! Допустим, часть людей, живущих сейчас в школе, не стоит наших забот, скажем так. Но ведь там же есть и вернувшиеся только что из-под Почепа или Погар, ни в чем не повинные или даже заслуженные люди. Куда же их из школы?

Тысячи горожан немцы гнали на запад. Под Почепом и Погарами конвой разбежался — стремительно наступали наши, — и невольники из Дебрянска оказались предоставленными самим себе. Кто как мог возвращались домой. О них и говорил Степанов.

— Как куда? — Для Троицына вопросов словно не существовало. С какой-то невидимой Степанову полочки брал он давно приготовленный ответ и давал его непонятливому собеседнику: — Пусть строят землянки!

— А материалы дадите?

— Далеко не всем.

— А как же остальным? Где им жить?

— А вот как!.. Вернулся недавно в город учитель. Никуда не ходил, ни к кому не обращался, а землянку построил. Я и не знал: оказывается, уважаемый здесь человек. А сейчас и во времянку, кажется, перебрался…

— Воскресенский?

— Во-во! С религиозной фамилией… Поактивнее, по-фронтовому нажать на бережанских, и все решится, товарищ Степанов. Уверяю. Будет вам школа. А мы, что следует, вам подремонтируем, не откажемся… Сразу сделаем… Только дай команду. А забивать голову излишними заботами не надо. Вот! — С этими словами Троицын положил перед Степановым бумаги, сшитые в левом верхнем углу суровыми нитками вместо скрепки…

Степанов стал их просматривать. Прачечная… Баня… Больница… Столовая… Детский сад… Клуб… Даты… Объем работ… Сроки… Он заметил, как вошла женщина, но отвлекаться от бумаг не стал, краем уха слышал разговор:

— Обои?

— Да, Федор Иванович…

— Последние, что ль?

— Все, что осталось, Федор Иванович…

— Испишут и эти. Писать на них противно, а испишут… Тебе деньгами или, так сказать, натурой?

— Мучицы бы, Федор Иванович…

— Натуральный обмен! Ладно, зайди завтра…

— Когда, Федор Иванович? Утром?

— К вечеру, к вечеру…

Степанов обернулся: голос этой женщины был ему знаком.

— Миша! — воскликнула она и, положив тяжелый рулон обоев на стол, в то же мгновение оказалась перед Степановым.

Это была Пелагея Тихоновна, мать школьного товарища Миши — Николая Акимова.

— Живой! Вернулся? — спрашивала она. — К нам, на работу? Молодец… Молодец… А Коля-то мой без вести пропал!.. — Пелагея Тихоновна утерла платочком нос. — Никто ничего не знает… Ты, случаем, не слыхал?

— Нет, Пелагея Тихоновна…

Троицын снова накинул на себя бушлат, просунул в рукава руки: он, наконец, должен уйти! Да, видно, и знал наперед, как несчастная женщина будет сейчас допытывать Степанова, как допытывала каждого нового в Дебрянске человека. Но что-то все же не позволило ему уйти, лишь нетерпеливо захлопал фуражкой по колену!

Пелагея Тихоновна достала из-за пазухи завернутый в тряпочку прямоугольник, вынула фотографию сына. Каждый раз, когда судьба сводила ее с новым в городе человеком, она доставала ее с надеждой, что на карточку непременно взглянет этот человек и, быть может, заставит себя получше припомнить: не встречал ли где, не встречал ли вот этого светленького, узколицего паренька с зачесом на левую сторону, ее сынка?

— Помню я эту фотографию, — сказал Степанов, беря карточку в руку. — Я его и снимал…

— Вот видишь!.. А самого-то, значит, не встречал там?

— Где ж там встретишь, Пелагея Тихоновна…

Женщина молча, медленно и аккуратно, завернула карточку. Спрятала ее где-то за пазухой, молча же пошла к выходу.

Степанов взглянул на присмиревшего Троицына и двинулся вслед за Пелагеей Тихоновной.

9

Надо зайти к Пелагее Тихоновне, посидеть, поговорить, вспомнить прошлое. Встречами с людьми, сотнями мелочей оно напоминало о себе. Подумав, что ему, пожалуй, не миновать завтра разговора о бережанской школе в райкоме партии, Степанов решил, что этот вечер он может провести у матери товарища…

Однако вышло все по-другому.

Когда Степанов с Пелагеей Тихоновной проходили мимо райкома комсомола, его тихо и неуверенно кто-то окликнул:

— Товарищ Степанов…

Он обернулся. У ворот — девушка с косами, в коротком пальто, больших мужских сапогах.

Девушка подошла, однако остановилась шагах в пяти от него.

— Что я хотела спросить у вас, товарищ Степанов…

— Пожалуйста…

— Только вижу, вы заняты…

— Пожалуйста, пожалуйста… — сказал и только сейчас рассмотрел: а ведь это, кажется, та самая девушка, которая выбежала за ним после ужасной сцены в бережанской школе. Случай подкинул Степанову возможность хоть немного реабилитировать себя… Ведь наверняка обитатели школы подумали про него весьма нелестное…

— Пожалуйста, — повторил он еще раз.

— Я хотела, товарищ Степанов, попросить у вас газет…

— Газет? Каких газет?

— А какие есть…

— Что? Оклеивать что-нибудь?

— Зачем оклеивать? Читать…

— Подождите, подождите… Что ж, у вас, выходит, газет нет?

— Нет…

«Вот это здорово!»

Степанов посмотрел на Пелагею Тихоновну.

— Иди, иди, — сказала та. — Занимайся… Зайдешь в другой раз… Только не забудь уж, Миша! Не забудь…

В райкоме, иуда Степанов с девушкой пришли, никого не было. Турин не вернулся, не вернулась, стало быть, и Вера…

— Раздевайтесь… Как вас зовут?

— Таней…

— Раздевайтесь, Таня, садитесь…

— Я ведь на минутку шла…

Тане, видно, и хотелось посидеть, снять пальто, и что-то удерживало ее.

Не без колебаний она все же сняла свое коротковатое и узкое в плечах пальтишко, присела на край стула, положив ладони на колени…

Она стыдилась чиненой кофты, старой, не имеющей цвета юбки, чулок в заплатах, которые тщилась скрыть, перекрестив ноги и спрятав их под стул.

Степанов сделал вид, что не замечает ни смущения девушки, ни убогой ее одежды.

— Почему же у вас нет газет? Значит, вы ничего не читаете? Не знаете, что делается в мире, что на фронте?

— Мало что знаем… А тут всякие разговоры.

Уж о «всяких разговорах» Степанов был наслышан.

Кончилась оккупация, и жители освобожденных районов узнали, что в жизни страны произошло много перемен. В разговорах и газетах замелькали слова «офицер», «офицерская честь», «митрополит», «патриарх», и все это без издевки, а с большим уважением. На офицерах и солдатах — погоны, как при царе, глава церкви пишет Сталину и получает благодарность, патриарх обращается к верующим, как какой-нибудь крупный государственный или политический деятель… Ничего этого до войны и представить себе было немыслимо…

А немецкая пропаганда старалась эти факты преподнести как отречение Советской власти от своих принципов, как сдачу своих позиций, наконец, как крах всей большевистской системы.

Конечно, Таню интересовало, допустим, введение погон не само по себе, а как предвестие других крутых поворотов: «Вот, говорят, и колхозы будут пораспущены…»

Степанов невольно улыбнулся, чувствуя удовлетворение оттого, что может снять часть груза с Таниной души, объяснить ей, что правда, а что ложь, преднамеренно посеянная фашистами, чтобы сломить дух людей, на время оказавшихся в их власти.

— А политбеседы у вас проводят?

— Что-то я не припомню… Товарищ Степанов, можно вас спросить?

— Конечно же!

— Только вы не подумайте, что я из-за этого пришла, я действительно за газетами…

— Таня, что вы все время извиняетесь?

— Правда, что всех нас выкинут из школы?

— Кто это сказал? Как же можно людей — на улицу?..

Таня не ответила, опустила глаза.

— Это после моего… посещения? — спросил Степанов, догадываясь. — Да, появление мое… — Он в досаде махнул рукой. — Кто у вас там живет?

— Всякие…

Степанов встал, собрал газеты — не так-то их много оказалось, — подал Тане.

— Пожалуйста, составьте мне список жильцов. Кто они… Есть ли семьи фронтовиков… Инвалиды… Сможете?

Таня сидела, держа в руках газеты, сейчас совершенно безучастная к тому, что говорил Степанов.

— Таня, вы слышите меня?

— Слышу… Слышу… Список составить… — Таня помолчала и горько вздохнула: — Михаил Николаевич, вы не узнаете меня? Какая же я стала! Боже мой! — И поднялась, словно для того чтобы Степанов смог лучше рассмотреть, какой она стала.

— Таня… — чуть слышно проговорил Степанов, отыскав на лице ее знакомые черты, которые вдруг сразу слились в облик славной Танечки с Бережка. — А я-то смотрю…

Теперь Степанов удивлялся, как это он не узнал ее раньше.

Давным-давно, то бишь года три-четыре тому назад, приехав на летние каникулы в Дебрянск, Миша возвращался вечером из кино и познакомился с девушкой. Им было по пути, и они разговорились. Обменялись впечатлениями о фильме. Узнали друг у друга, кто где живет… Таня, так звали новую знакомую, несла сумку с продуктами. Как истый джентльмен, сумку у Тани он скоро отобрал и тащил ее сам, вызывая у девушки еще не испытанное ею чувство гордости. Какой парень на Бережке стал бы нести за девчонку хозяйственную сумку? Было как-то просто и хорошо с этой девушкой, и он проводил ее до самого дома… Вот и все… С тех пор Степанов не встречал Таню и ничего не слышал о ней.

И вот она снова перед ним… В убогой одежде, хватившая лиха…

10

В райкоме партии допоздна горел свет. Первый секретарь Николай Николаевич Захаров засиживался там частенько и до утра — дел было много, и самых разных, но определяющим, главным был лозунг: «Все для фронта!»

Но разве мог чем-то помочь фронту начисто уничтоженный Дебрянск и ограбленный, опустошенный немцами район? Оказывается, мог.

Хлеб…

Еще стояла на полях неубранная рожь. Ее нужно было немедленно спасать. Заготовленный при немцах для отправки в Германию хлеб не весь был вывезен и хранился в амбарах и сараях. Сколько его, никто не знал. Как хранится, неизвестно. Какую-то долю хлеба нужно оставить крестьянам, остальное дать фронту.

Люди…

Оккупация длилась двадцать два месяца. Стало быть, не было двух призывов в армию. Где эти люди? Ну, часть ушла в партизаны, в подпольщики, часть была угнана немцами в Германию в качестве дешевой рабочей силы, часть погибла. А остальные? Остальные должны быть призваны в армию. Конечно, это дело военкома, но он не мог справиться с ним без помощи партийного актива, а значит, и без его, Захарова, помощи.

Вот Захаров и просыпался ночью и долго не мог заснуть от переутомления. Где взять силы для всего? Его первейшая забота — восстановление города, но при этом возникают и еще десятки неожиданных забот и вопросов. Сейчас на столе перед ним лежало письмо от семей репрессированных полицаев и старост.

Странно распорядилась людьми судьба. Рядом с деревнями и селами, где почти все, кто в силах были взять в руки оружие, стали партизанами, находилось село Костерино, которое поставило немцам несколько исправных полицаев. Кто они? Было бы все ясно, если бы можно было ответить: кулацкие сынки, сынки помещиков, попов и торговцев, выходцы, допустим, из Верхней Силезии. Но потомков классовых врагов, выходцев из Силезии, так же как и марсиан, в Костерине не было. Обыкновенные здоровые дрянь-мужики, праправнуки крепостных. Эти мужики сочли, что вовремя смекнули: «Немцы теперь навсегда… Нужно служить новым хозяевам… Чего же упускать момент?» И стали служить.

И вот полицаи, не успевшие скрыться, понесли кару, а их семьи остались без кормильцев. Теперь эти семьи, видно собравшись на совет и немало поспорив, писали в райком. Бумаги не нашли, и пришлось запятнанным костеринцам оторвать четвертушку газетного листа, на которой не было клише, и крупными буквами, так чтобы затмить черный шрифт, «отписать» руководителю райкома, что они голодают: при дележе спрятанного немцами хлеба их обошли, дров привезти не на чем, денег нет и взять неоткуда… Костеринцы писали далее, что они понимают: главы и члены их семей, служившие этим немцам (будь они трижды прокляты!), виноваты, хотя и в разной степени, но разве виноваты их малые дети, старухи-матери и жены?

Николай Николаевич прочел письмо раз, прочел другой… На эту исписанную газетину уже поставили входящий номер и дату получения, а что он может ответить? Конечно, им несладко, этим костеринцам… Возможно, что-то преувеличили ради доходчивости, но, видно, положение действительно тяжелое…

Однако Николай Николаевич знал, что до этого письма очередь дойдет не так-то скоро: подчас семьи фронтовиков живут, как кроты, в земле, голодают, стынут…

И снова, в какой уже раз, Захаров, работавший днем и ночью, без выходных и праздников, чтобы накормить и одеть вернувшихся, построить им жилища, ощутил свою беспомощность: он не может тотчас же вызволить всех людей из землянок, не может досыта накормить их…

Эх! Мотануть бы сейчас на Ревну!

Захаров не был страстным рыболовом, но рыбалка, о которой он мечтал много недель и на которую ни разу не выбрался, сулила отключение от бесконечных и однообразных забот… Хоть посидит на берегу речки, где-нибудь за кустами, и перед глазами будут не землянки, не утонувшие в золе кирпичи, не обгорелые железные остовы коек… Но конечно же, никуда он не соберется… Может, только по пути в какое-нибудь село посидит полчасика на берегу…

Когда открылась дверь, Захаров подумал, что начали собираться на очередную летучку и что, как всегда, первым пришел Мамин, председатель райисполкома. Но появился Степанов.

— Вы, наверное, учитель Степанов? — признал его Захаров, уже наслышанный о приезде нового учителя.

— Совершенно верно.

— Слушаю вас, товарищ Степанов… — Секретарю райкома партии было интересно, с чего начнет этот новый в городе человек. Будет просить что-нибудь для себя или пришел с другими заботами?

Степанов рассказал о положении с бережанской школой. Если бы жильцам дать лес для землянок, школу можно было бы освободить без большого скандала…

— «Если бы»!.. — воскликнул Захаров. — Ох, это «если бы»! Но лесу нет, и в райкоме он не растет… — Захаров уже листал бумаги, сшитые суровой ниткой, отыскивая нужную.

Степанов подумал, что многие приходят, как он, в райком и чего-то просят, а то небось еще и требуют, а секретарь, словно маг и волшебник, должен решить каждый вопрос, должен помочь…

— А что вы скажете о настроении людей, товарищ Степанов? — найдя нужную бумагу, спросил Захаров.

— Что я могу сказать, Николай Николаевич? Я в городе без году неделя.

— У вас есть тем не менее преимущество — свежий взгляд.

— В таких условиях, — начал Степанов, — вообще-то, жить немыслимо. Но тем не менее люди живут, растят детей, обживают заново дедовскую землю да еще, наверное, пишут на фронт, чтобы за них не волновались. Не люблю громких слов, но я бы назвал их героями. Что помогает? Обретенная наконец свобода, освобождение от иноземного ига. Это, я бы сказал, большое духоподъемное чувство.

— Как? Как? — перебил Захаров, который внимательно слушал Степанова и приглядывался к нему. — Духоподъемное… Хорошо, товарищ Степанов, определено. Духоподъемное… Продолжайте, пожалуйста…

— Но радость освобождения, надо признать, несколько приглушена: уходили — стоял дом, вернулись — рой землянку. И все-таки именно сознание свободы дает силы преодолеть и эти трудности, и те, которые ожидают впереди. А их, думаю, немало…

— Да, не будем преуменьшать…

— Но есть и замкнутость или отчуждение у некоторой части жителей, переживших оккупацию.

— Да, да, — согласился Захаров. — Показывают себя некоторые «герои». Может, и в партизанах-то был с месяц, а зайдет спор или, не дай бог, вспыхнет ссора: «А ты, милая, что делала во время оккупации? А?» А «милой» — седьмой десяток, но вроде бы уже и виновата… Негде собрать людей и поговорить, — с упреком самому себе сказал Захаров. Он помолчал, тягостно раздумывая, и продолжил: — А потом… если по совести… какие слова скажешь полуголодному, а то и больному человеку, который придет послушать тебя, допустим, с того же Бережка?

— Есть эти слова, и вы их найдете, Николай Николаевич.

Захарову стало, видно, не по себе.

— Посидел бы на моем месте… — тихо проговорил он, но тут же оборвал себя и вернулся к прерванной теме: — Значит, школа? Лесу нет, ждем эшелоны, а пока нет…

— Там — старики, семьи фронтовиков… — нажимал Степанов. — Лес для переселенцев надо немедленно изыскать, Николай Николаевич…

— Вот так уж и немедленно?

— Конечно… — Степанов насторожился, чувствуя, что мирный разговор сейчас закончится.

— Вот что, дорогой Степанов! Есть райисполком, стройтрест, пусть они и решают эти дела. Наверное, у них выработан свой план.

— Строительство землянок, как сказал мне Троицын, для живущих сейчас в школе не предусмотрено. Куда же это годится?

Тем временем на летучку уже стали подходить люди: из райисполкома, из стройтреста, подошел второй секретарь райкома… И Захаров поспешил закончить разговор со Степановым:

— Работайте, товарищ Степанов, только давайте не будем партизанить.

Конечно, множественное число должно было как-то смягчить или, вернее, замаскировать удар: как можно предположить, что секретарь райкома партизанит? Уж если кто и страдает этим недостатком, то только он, Степанов!

— Вы это мне?! — Степанов готов был вскинуться.

— И себе, и вам. А прежде всего — себе. Работники должны отвечать за порученное дело. Думать и полностью отвечать! А я их дергаю: делай то, делай се, и они начинают привыкать к иждивенчеству: укажут, поправят, подскажут, если что не так и если лень самому думать. Но разве может один человек охватить все дела? Вредная ерунда! Товарищ Галкина знает, о чем вы говорили мне?

— Нет.

— Вот видите! А ведь она человек энергичный и деловой. Ну, а если застопорит — уж тогда милости прошу ко мне. В общем, успехов, товарищ Степанов.


После ухода Степанова все устроились на привычных местах.

Летучки проводились через день. Если Захаров уезжал по делам хлебозакупа, их проводил Прохоров — второй секретарь, расположившийся в доме неподалеку. Был бы телефон, может, и не так часто собиралось бы начальство в райкоме, но телефона не было.

На сообщения Захаров отводил обычно две-три минуты. Первый вопрос всегда был одним и тем же: сколько человек прибавилось в Дебрянске, сколько из них детей, женщин, мужчин, какого возраста? Без такого учета ничего нельзя было планировать. Следующими: что из стройматериалов получено за эти два дня? Появились ли новые землянки? Как идет строительство бараков? Нет ли признаков тифа?

Сегодня, закончив с обычными вопросами, Захаров спросил, стараясь охватить взглядом как можно больше лиц:

— Как вы считаете, товарищи, не пора ли нам обзавестись клубом?

Троицын энергично, что так не вязалось с его внешностью рыхлой малоподвижной женщины, привскочил на стуле:

— Клуб?! Вы сказали — клуб?

— Да, клуб, Троицын.

Вчера Захаров, идя в столовую, свернул к очереди возле хлебного магазина. Очередь, как всегда, была немноголюдной, сплошь из женщин; ребят старались за хлебом не посылать, подчас они не выдерживали искушения и съедали довесок. Все в очереди знали друг друга много лет и теперь, сбившись в кучку, делились новостями значительными и на первый взгляд совершенно ничтожными. Но все-таки разговор то и дело возвращался к главному: что́ там, где их сыны, братья, мужья? Почему от твоего пришла весточка, а от моего нет? Какие города взяли? Даже такие новости узнавались не без труда. Тут же носилось провокационное: «Говорят, частную торговлю откроют… Колхозы пораспускают…»

Увлекшись, женщины не сразу заметили Захарова, а заметив, приумолкли. Захаров не мог слышать всего разговора, но две-три фразы он уловил, и в этих фразах — злополучное «говорят», а уж что «говорят», Захаров знал наперечет.

Он расспросил, кто у кого на фронте, что пишут, и только после этого объяснил, какие перемены в жизни страны действительно произошли, и коротко перечислил их. Он попросил относиться критически к тем, кто демонстрирует свое всезнание: «я слышал», «мне сказали», и, уж конечно, не верить тому, что двадцать два месяца твердила вражеская пропаганда.

— А кому ж верить-то? — спросила пожилая женщина.

Вот здесь-то Захаров понял, что попадает в неловкое положение. Своего радио в городе нет, газеты своей нет, клуба нет… «Политико-массовая работа», — вспомнил он привычное до войны словосочетание и горько усмехнулся.

…Поставив вопрос о создании клуба в форме, что ли, проблематичной, Захаров, конечно, знал, что его поддержат.. Важно было, чтобы именно поддержали, а не просто подчинились первому лицу в районе. И он стал говорить о том, как много раз и почему думал о неудовлетворительной постановке в городе политико-массовой работы, которая есть не что иное, как забота о душах и умах людей.

— Клуб дело не близкое, а сейчас хотя бы побольше газетных витрин, побольше бесед с людьми. Надо придумать, что можно сделать не откладывая, буквально завтра-послезавтра. Допустим, на почте, где людей бывает больше всего, вывешивать «Правду»… Можно еще поставить газетную витрину и возле хлебного магазина… Быть может, целесообразно и возле больницы… Сколько людей туда приходят! Не следует, на мой взгляд, обходить и очереди: идешь мимо, возьми и побеседуй по душам, сообщи новости, ответь на вопросы… Райком взял на учет все семьи фронтовиков, сумел подкинуть им дровишек. Ну а если время от времени выкраивать минутку-другую и заходить в их землянки? Даже если зайти в одну из пяти, то в остальных четырех содержание беседы станет известным в тот же день… Подумайте, что еще можно сделать… Ясно одно: и в землянках, и в сарайчиках, и в подвалах люди должны жить вместе со всей страной…

11

Когда Степанов заглянул во второй половине дня к Галкиной, то увидел ее за столом.

Она писала письмо, глаза были мокры от слез, на вошедшего не обратила внимания. То есть не то что не обратила, а как бы не могла сразу из одного мира переброситься в другой. Сейчас она была где-то далеко отсюда…

Степанов вдруг подумал, что и у нее есть муж или сын, которых она любит, за которых тревожится.

Галкина отложила письмо в сторону, тыльной стороной ладони вытерла глаза, протерла платком очки.

— Что у вас, Степанов? — Голос уставший, тихий, верно, вот таким она только что мысленно говорила с тем, кто далеко отсюда.

— Я был на Бережке, у Троицына, у Захарова, — начал Степанов, садясь.

— Ого! Чувствую фронтовой напор! — похвалила Галкина.

На похвалу Степанов не обратил внимания и коротко обрисовал обстановку: школа занята, стройматериалов жильцам не дадут, может, отпустят только семьям фронтовиков, если они там есть. Выселение будет делом сложным, именно поэтому с ним, видимо, и не торопятся. Есть и психологический момент, который нельзя не учитывать. Люди уже живут в школе — сухом, теплом помещении. Одно дело строить землянку, не имея даже крыши над головой, другое — переходить в землянку из школы.

Галкина слушала Степанова внимательно.

— Вы будете хорошо преподавать литературу. Однако психологией пусть занимается райисполком. Пусть думает, куда и как переселять людей. Он обязан предоставить нам это помещение. Все правильно. Это функция райисполкома.

— А вы сами-то в школе были? — спросил Степанов.

— Нет.

— А кто-нибудь из райисполкома?

Галкина лишь махнула рукой: мол, где им!

Выходит, только он, Степанов, схлестнувшись с жильцами, знал, какое это щекотливое, непростое дело — переселение.

— Все волынят с этой школой, — досадливо вырвалось у него.

— Михаил Николаевич! — Галкина посмотрела с укором, и Степанов, вспомнив слезы на ее глазах, сразу сник. Ему захотелось взять руку Галкиной в свою, пожать, сказать что-нибудь ободряющее.

Галкина поспешила заверить его, что сегодня же свяжется с райисполкомом, и, еще раз похвалив своего подчиненного за армейский характер, вспомнила:

— Совсем из ума выжила!.. Вам же письмо…

Достала из ящика стола тетрадочный лист, сложенный треугольником, и подала Степанову. Письмо было адресовано в Москву, из Москвы переслали в Дебрянск с указанием: «Полная средняя школа».

— «Полная средняя школа»! — и с горечью, и с иронией повторил Степанов. — В Дебрянске так много школ, что нужно уточнять: полная, неполная, начальная.

— Михаил Николаевич, нормальному человеку, не видя, трудно представить, во что можно превратить город, — оправдала Галкина неизвестного ей педанта.

Но Степанов уже ничего не слышал: читал письмо, сразу поняв, что оно от лейтенанта Юрченко. О Юрченко Степанов не раз вспоминал с большой, глубоко потаенной благодарностью. Досрочно выпущенный из училища, Юрченко был почти ровесником Степанова, в его подчинении были и такие молодые, как Степанов, и люди вдвое его старше. Однако к командиру шли и по личным делам, за советом… Степанов знал, как трудно бывало командиру нести это бремя ответственности, оставаясь добрым и справедливым к людям. Почему-то вспомнилось, как он сам однажды выручил Юрченко. Когда стало ясно, что их часть будет освобождать Воронеж, Коля Егоров спросил командира, а правда ли, что в этом городе жил поэт Кольцов. Юрченко не был горазд в истории литературы, слышал, что, кажется, поэт здесь жил, но добавить к этому ничего не мог. Степанов пришел на помощь:

— Это, Николай, по моей части… Специально учился… — и рассказал о Кольцове и Никитине, прославивших Воронеж. Это был первый в его жизни урок… И в какой обстановке! Тогда подумалось: «Доживу ли до второго?»

Когда Степанова отправляли в госпиталь, Юрченко просил обязательно сообщить ему, как идет лечение, а после выписки дать знать о дальнейшей жизни. Степанов обещание выполнил, написал и вот сейчас читал ответ:

Друг Степанов!

Письмо твое из Москвы получил и полностью одобряю твой выбор ехать в Дебрянск, хотя, по совести, душа болит за тебя: я ведь представляю отбитый у немцев город.

Ребята помнят о тебе и шлют привет, хотя Коли Егорова уже нет с нами…

Степанов прервал чтение, встал.

Коля Егоров, с которым подружился Степанов, был разнорабочим. В армию его не призвали — что-то было с печенью, Степанов так и не узнал, что именно. А попасть через ополчение на фронт ничего не стоило: ни одной медицинской комиссии Степанов и его товарищи не проходили. Коля очень хотел учиться… Поступал в МГУ, но не прошел по конкурсу, думал поступать снова, но помешала война… К Степанову он сильно привязался, все время о чем-нибудь спрашивал, дивился познаниям Степанова и снова откапывал все новые и новые вопросы. Степанову нравилась любознательность товарища, его острый ум, и ему казалось, что вот из таких людей и вырастали самородки — такие, к примеру, как Циолковский или Мичурин.

Как погиб Коля? В бою? Под бомбежкой? От шальной пули? Не угадаешь… А вот кем мог стать Коля Егоров, Степанов, как ему казалось, знал твердо: личностью незаурядной…

Далее Юрченко писал:

Спрашивают меня о втором фронте, да что ответишь? Пока все одно и то же. Может, ты в Москве что слыхал? Как ты уже, наверное, знаешь по сводкам, скоро мы должны переходить одну речку — ручеек, да такой, что можно ноги замочить. Но ничего, одолеем. Ненависть к врагу, как тебе сказать, становится трезвее и куда крепче, хотя, казалось бы, куда уж дальше-то? Думаю, теперь фашист понимает и сам, что полностью будет уничтожен.

Письма твои, хотя и адресованы они мне, читаю всем. Так что ты это учти. Пиши, что делаешь, как работа.

Будь здоров!

Юрченко.

Удрученный печальным известием о Коле, Степанов не сразу понял, как сложно ответить на простой вопрос: «Что делаешь?»

А что он делает? Крутится целый день, с утра до вечера… А толку? Что сделано конкретно? Мелочи… Мелочи… Мелочи… И чувствуется, не будет им конца…

Что написать Юрченко, чтобы он понял: то, чему его, Степанова, учили в армии, не выветрилось, а сам он не превратился просто в инвалида, «звание» которого предполагало и оправдывало всякого рода поблажки, скидки и снисхождение и от других, и — самое страшное! — от самого себя.

Степанов вспомнил и о почте: может, там его ждет до востребования еще письмо — от матери, родственников, друзей? Как-то разок заходил — ничего не было.

Из армии и тыловых городов в Дебрянск после его освобождения хлынул поток треугольников, обычных конвертов и открыток. В каждом и в каждой запрос: «Живы ли?», «Жива ли?», «Жив ли?».

Больше всего адресовались в райком партии, справедливо считая, что самое надежное дело — писать в райком: прежде всего будет восстановлена и налажена его деятельность.

По просьбе Захарова все работники райкома, кроме всего прочего, осведомлялись у приходящих к ним по делам, не знают ли они, где можно найти такую-то и такую-то, чья фамилия значилась на конверте. Посылали искать адресата уборщицу, а если письмо было с фронта — даже инструктора. Чтобы ответить на запрос, нужно было проделать хлопотливую поисковую работу. Хорошо, если адресата в конце концов находили, а если нет? Что писать? Приходилось и такое: «Погиб», «Не вернулся»…

А запросы шли и шли…

Когда Степанов увидел дом, в котором расположилась почта, то понял, что со станции уже успели доставить мешок с письмами и газетами: молчаливая толпа женщин вливалась в настежь раскрытые двери. Когда подошел ближе, мог слышать девичий голос, почему-то неуверенно читавший фамилии адресатов:

— «Кленовой Анастасии Филипповне»…

— Филипповне?.. На том свете Филипповна…

Теперь Степанов понял, почему был не только неуверен, но и, как он определил только что, виновато боязлив голос девушки.

— «Поярковой Екатерине Пав…»

Не успела закончить, как радостный крик из стиснутой груди:

— Живой!.. Мне! Мне!

— «Гавриловым, всем, кто остался». Молчание.

— Гавриловы есть?..

— Нету Гавриловых…

Когда Степанов вошел в помещение почты, одни женщины читали и перечитывали полученные письма, другие — в какой уж раз! — перебирали в длинном ящике замызганные, до сих пор не востребованные фронтовые треугольнички, обычные письма в конвертах и открытки со знакомым штампом: «Проверено военной цензурой». Несколько женщин стояли в сторонке, чтобы не мешать приходящим. Стояли молча, объединенные одним горем. Уже давно получили похоронки, но почти каждый день упорно приходили сюда, боясь признаться себе, что надеяться уже не на что… Постояли и пошли. Среди них Степанов заметил Пелагею Тихоновну — сгорбленную, отрешенную. Но в ответ на приветствие Степанова сейчас же поклонилась и тихо сказала:

— Опять нету, Миша…

Такая жалость пронзила Степанова, что он готов был обнять бедную женщину, но что-то помешало ему, и он смущенно сказал:

— Пелагея Тихоновна, я сегодня приду к вам вечерком…

— Хорошо было бы, Миша… Хорошо бы… — Опять поклонилась и — к двери.

Прихрамывающий мужчина и женщина внесли фанерные листы, края которых были окаймлены красной полосой, а наверху стояла надпись: «Правда». Стенд для газеты! Начали прибивать к стене.

— Осторожней!.. Поосторожнее… Порвете! — просила девушка — работник почты — женщин, которые читали сводку Совинформбюро и не очень бережно, по ее мнению, обращались с газетой. Взглянув на стенд, обрадовалась: теперь не нужно будет рисковать экземпляром, который отдавал ей на время Мамин.

— Бабоньки, дайте доступ человеку… Бабоньки!

Степанов не сразу понял, что это девушка расчищает ему путь к ящику с письмами.

Но писем не было. Хватит и одного в день.

12

Среди немногих домов, случайно уцелевших на окраине города, был и дом Акимовых. Комнаты Пелагея Тихоновна сдала в наем райисполкому, разместившему в нем финансовый и земельный отделы, а себе оставила кухню.

Когда рабочий день заканчивался, Пелагея Тихоновна переселялась в комнаты. Приятно посидеть среди фикусов и посмотреть на картины-репродукции, так и оставшиеся висеть на стенах. Правда, часто в комнатах ночевали работники райисполкома, но сейчас все они были в разъезде.

Степанов под вечер зашел к Пелагее Тихоновне.

Вот здесь и рос Коля Акимов.

Пелагея Тихоновна и ждала, и не ждала Мишу. Все изменила, все поломала война… Всего можно ожидать: забудет, не выберет время…

Увидев Степанова, Пелагея Тихоновна бросилась ставить чайник.

О сыне не могла не говорить, впрочем, она почти все сказала при первой встрече. Выложила на стол кипу фотографий… Для этой рано постаревшей женщины вся оставшаяся жизнь была теперь только в сыне, в его судьбе, в этих карточках, запечатлевших чуть ли не месяц за месяцем дни его юности…

Степанов стал перебирать старые фотографии. Казалось, сто лет прошло с довоенной поры, целая эпоха… И было невероятно, что она уместилась в какие-то считанные годы. Невероятными казались эти беспечные дни, школа, прогулки, первомайские и октябрьские демонстрации…

Вот урок физики. Полкласса, как ни просил ребят фотограф, все-таки уставились в аппарат. Полкласса делают вид, что слушают Петра Федоровича, стоящего у доски. На столе — электрическая машина, названия ее Степанов не может вспомнить. Электрофорная, что ли… Есть такая? Вера дотронулась кончиком языка до верхней губы и улыбается. Ваня Турин сделал вид, что пишет, а сам смотрит в аппарат. Маша, как всегда, хотела поправить локоны перед съемкой, но не успела, так и сфотографировал ее Коля с поднятой рукой. Восторженный Борис Нефеденков обнял Ваню Дракина, и оба застыли, демонстрируя свою дружбу…

…А вот класс на большой перемене. Группой пришли в горсад, по соседству со школой. Сидят на скамейке, о чем-то разговаривают, смеются… День был солнечный, лица словно вылеплены. Снимок, конечно, моментальный… Этот длинный, тощий как жердь Ленька сейчас майор.

…Прогулка в Мылинку, одно из самых живописных мест в округе. Загорают на берегу реки. Здесь почему-то и Нина Ободова, не входившая в их компанию, она моложе их года на три-четыре…

…А это? У школы сняты Вера, он, Ваня Турин, Николай Акимов и Иван Иванович Штайн, тот самый…

…Снова эпизод прогулки в Мылинку: сидят кружком, подкрепляются яйцами и помидорами…

…На мосту…

…На демонстрации…

…На Советской…

Фотографиям не было конца, и отложить их невозможно. Пелагея Тихоновна, перебиравшая эти карточки, наверное, каждый день, сейчас разглядывала их словно впервые, поясняя, рассказывая Степанову, что он и без нее знал или что было совершенно несущественно. И все о Коле, о Коле… Где и с кем снят… Когда был куплен серенький пиджачок, в котором он на этой карточке… Сколько пришлось отдать портному Василию Дмитриевичу за брюки, единственные выходные у Коли…

Степанов терпеливо слушал. Что делать? Видно, он один из немногих, с кем Пелагея Тихоновна может так говорить о сыне. Пусть уж отведет душу…

— Как же ей теперь-то? — вздохнула Пелагея Тихоновна, в раздумье взяв фотографию, где снята была и Вера. — Так вот сразу потерять…

— Кого потерять, Пелагея Тихоновна? — спросил рассеянно Степанов: уж слишком много воспоминаний нахлынуло на него. — Своих, что ль?..

Только сейчас до женщины дошло, что сказала она, пожалуй, лишнее. Наверное, не стоило бы об этом говорить, ведь Вера с Мишей, кажется, дружили… Да, да, не надо было бы… Не надо!.. Пусть сами разберутся…

Пелагея Тихоновна отложила фотографию и, не умея лукавить словом, едва заметно качнула головой: да, мол, так — своих!..

Степанов не уловил никакой неловкости, никакой неестественности в поведении Пелагеи Тихоновны.

13

Турин еще не вернулся (а стало быть, и Вера!), хотя должен был бы приехать. Власов сидел за столом и чинил рубашку.

— Хозяйничаем, Власыч? — спросил Степанов.

— Приходится, Михаил Николаевич… Вас просили зайти к товарищу Цугуриеву.

— К кому?

— К Цугуриеву.

— В органы? — вспомнил Миша разговор с Троицыным. — А сегодня же воскресенье…

— Такие организации не знают выходных… Да часто и райком не знает…

— А зачем я Цугуриеву?

Власов недоуменно взглянул на него: что, мол, спрашиваешь?

— Ну что же… Пойду… Где его ведомство?

— А вот напротив! Чуть наискосок… Вправо…

— А-а, в доме Кахерина?

Степанов вышел.

Он понятия не имел, зачем мог понадобиться Цугуриеву.

Никогда не бывал он в доме Кахерина, но слышал о нем. Был такой учитель Кахерин, не у них в десятилетке, а в семилетке на Масловке. Плотный, маленького росточка человек. Переехав из деревни, он построил себе дом с небольшими окнами и на удивление низкими потолками — чтобы было теплее. Об этом доме много говорили. Наверное, потому Степанов и запомнил его.

Коридор, кухня, большая комната — все как везде! Правда, сильно уменьшенное: дом-то сам крохотный… В комнате — никого, горит лампа. Заслышав шаги, из маленькой комнаты вышел ладный, среднего роста майор.

— Товарищ Цугуриев? Я — Степанов…

— Очень хорошо, товарищ Степанов. — Майор быстро оглядел его. Бывают такие электрические фонарики с узким пучком света, чтобы лучше высвечивать. Степанову показалось, что майор посветил на него таким фонариком — с головы до пят. — Садитесь… Впрочем, сначала снимите шинель: у нас не холодно…

— В этом доме всегда было жарко, — раздеваясь, заметил Степанов.

— Бывали?

— Не приходилось… Но весь город судачил про эту «кубышку» учителя Кахерина.

— С какого года живете в Дебрянске, товарищ Степанов?

— Пожалуй, с тридцатого… Да, с тридцатого.

— Хорошо. Вы нам можете быть полезны. Садитесь, пожалуйста…

Степанов сел за стол, Цугуриев — напротив. Из ящика он достал фотографии, разложил их перед Степановым, словно игральные карты, и не спеша откинулся на спинку стула, подальше от лампы с бумажным самодельным абажуром — в тень. А у Степанова лампа — перед самым носом.

— Пожалуйста, посмотрите, товарищ Степанов, повнимательней и скажите, кого из них вы знаете. Где они работали? Начните по порядку… Впрочем, как хотите…

Степанов внимательно рассматривал фотографии. Тридцатилетние, сорокалетние мужчины… Чуть помоложе, чуть постарше. Снимали их, видно, в одно и то же время, на одном и том же сером фоне… Кроме двоих…

Не зная еще, в чем дело, Степанов хотел найти среди этих мужчин хоть одного знакомого. Надо ведь помочь Цугуриеву, который «проводит большую работу», как сказал Троицын. Однако сколько Степанов ни вглядывался в снимки, знакомых не находил.

— Ну как, товарищ Степанов?

Степанов отрицательно покачал головой:

— Никого не знаю… Я, конечно, всех городских мог и не знать, но, вероятно, это из окрестных и неокрестных сел и деревень…

— Возможно, есть и такие. Значит, никого из них не знаете?

— Нет. А кто это? — спросил Степанов. — Если не секрет…

Цугуриев помолчал, вздохнул:

— Секрет в том смысле, что не все они еще опознаны или точно опознаны. А среди них могут быть старосты, полицаи, каратели…

— Может быть, не дебрянские?

Цугуриев уклончиво улыбнулся: мол, не скажите!

Дело важное. Степанов снова стал рассматривать фотографии. Да, вот сейчас, когда ему стало известно, что за фрукты изображены здесь, действительно он в каждом видел возможного предатели, палача: в их лицах ему уже мерещились черты жестокости и порока…

— Наверное, те, кто оставались здесь, могут быть вам более полезны? — спросил Степанов.

— Народ помогает нам, мы опираемся на народ. Однако некоторые местные могут только запутать… Что же… Спасибо, товарищ Степанов!

Степанов встал:

— За что?

— За желание нам помочь… — Цугуриев уже собирал фотографии.

Степанов стал одеваться и, решив, что такой случай, быть может, не скоро представится, спросил:

— Скажите, пожалуйста, вина Штайна полностью доказана?

— Какого Штайна? А-а, немецкого прихвостня?.. Неужели вы думаете, что у нас осуждают невиновных?.. Вы, очевидно, его до войны знали? Вас можно понять…

Спрятав фотографии в ящик стола, Цугуриев подошел к Степанову:

— Впечатления… заблуждения… Все становится яснее и проще, товарищ Степанов, когда побываешь на сто второй версте.

— Что это за сто вторая верста?

— Место расправы фашистов над советскими людьми. Не дай бог — приснится! Мы уж думали, все рвы учли, а пройдет сильный дождь, размоет землю, смотришь — новые десятки трупов… Думаю, что комиссия по расследованию злодеяний дала уменьшенную цифру убитых и замученных. — Цугуриев взглянул на часы и крикнул в сторону маленькой комнаты: — Лейтенант!

Послышался скрип койки, и вслед за этим легкая дверь открылась, в ней показался рослый лейтенант. Пригнувшись, шагнул в «залу»:

— Пора?

— Пора…

14

Турин еще не вернулся. Власов ждал его с минуты на минуту.

Степанов вдруг представил себе: открывается дверь и входит Вера. Да, собственно, это может произойти каждое мгновение: послышатся голоса, шаги по скрипучим половицам в коридорчике, мягкое хлопанье обитой потрескавшейся клеенкой двери — и она здесь!

Узнав у Власова, откуда Турин и Вера должны приехать, Степанов решил прогуляться и встретить их на шоссе. «Вот будет для Веры радостная неожиданность!»

Звезд не было, светила холодноватая луна. По-прежнему пахло пожарищем.

У «кубышки» Кахерина стояла подвода, лейтенант и майор Цугуриев устраивались на телеге, устланной толстым слоем соломы.

— Подвезти? — спросил Цугуриев.

— Спасибо, — отказался Степанов.

Лейтенант тронул вожжи, телега покатилась и вскоре пропала за холмами, останками домов.

Степанов вышел к центру и зашагал по улице Третьего Интернационала, за свое существование менявшей названия раз пять.

Он всматривался — не покажется ли темное пятнышко, прислушивался — не послышится ли пофыркивание лошади, знакомые голоса. Но ничего не появлялось на изрытом шоссе, ничего не было слышно.

Довольно быстро он очутился далеко за городом.

На полях стояли скирды хлеба, а кое-где — несжатая рожь. Солома матово блестела в голубом лунном свете, и не верилось, что эти радующие золотисто-синеватые тона лежат на полусгнившей ржи, которую уже неизвестно на что можно использовать.

Кругом чернело железо — листовое, штампованное, катаное, вареное, хитро сплетенное в машины, а затем разбитое.

Пройдет месяц-другой, запорхает снег и прикроет на полях и дорогах танки, каски, разорванные гусеницы. Прикроет черные, сожженные поля с островками хлебов, прикроет воронки и прямоугольники от сгоревших домов — следы войны.

Будут чистые, белые, нетронутые поля, занесенные снегом дороги. А когда стает снег, ржавое, изъеденное железо на лугах зарастет зеленой травой, в лесу — покроется мхом… На пепелищах отстроят дома с петухами на крышах, поставят журавли у старых колодцев.

Здесь, под вечным небом, откуда светила луна, Степанов понял, что все заживет, заживет… Все вернется, только ему будет не двадцать три, не двадцать пять…

И хотя в поле не пахло, как в городе, мокрой золой и углем, Степанов вспомнил этот запах, преследовавший его со дня приезда, и вдруг понял причину щемящей боли, охватившей его при первом взгляде на город и не отпускавшей вот уже какие сутки.

Его юность стала прошлым, отошедшим вместе с городом. И вслед за Николаем Гоголем он готов был повторить слова, хорошо известные ему, но не отзывавшиеся в сердце так пронзительно, как сейчас: «Отдайте, возвратите мне, возвратите юность мою… О, невозвратно все, что ни есть в свете». Всего неделю назад он самонадеянно считал прошлое незавидной привилегией исключительно стариков…

А началась юность так.


…Часов в одиннадцать утра Миша позвонил, нажав аккуратненькую кнопочку электрического звонка. В других домах нужно было просто стучать в дверь, а то и в окно. А тут — звонок. Вера готова, и минут через пятнадцать они уже за городом.

Земля прогрета. Колеблющийся, восходящий от земли воздух размывает очертания далекого темного леса, горизонт — мягкий, нечеткий.

С дороги — на стежку, к лугам, лощинам с неугомонными ручьями, в сумрак чащобы.

Родная земля…

Он считал ее своей, наверное, с тех самых пор, когда еще не совсем осознанный взгляд ребенка стал различать яблони в саду, облака в небе, росу на траве и цветах, отблеск заката на белой вышке колокольни. И любил он ее той любовью, когда не знают, за что любят. Любят, и все, потому что другое отношение невозможно. История ее — не только книжки и уроки в школе. Это часть жизни его предков.

В отцовском доме на столе лежали окаменевшие куски дерева, пчелиных сот, бронзовый наконечник стрелы. В коробочке — первые русские копейки, тоненькие, неправильной формы кружочки из серебра с изображением всадника с копьем. Это клад, где-то вырытый крестьянами и подаренный ими Мишиному отцу. Названия деревень вокруг — Казаки, Черкесы — напоминание о когда-то высланных сюда казаках. Хатожа — о древних славянских племенах, хозяевах этих мест. Давно-давно здесь бьется жизнь, работают люди, украшая эту землю для потомков…

Чувство это никогда и нигде не покидало его…

Они шли по торной дороге: с одной стороны смешанный лес, с другой — рожь. В руках у Веры — букет, собрала, сама того не заметив.

И вдруг внизу из-за деревьев взблеснуло что-то: не то озерко, не то речушка. Вот это самое примечательное в их прогулках: нечаянно набрести на заросли малины, речушку, на хуторок с пасекой, на заброшенную и потому таинственную дегтярню… Что-нибудь обязательно да попадется, земля щедра и доказывает это почти на каждом шагу.

К речушке бежали, снимая на ходу — Миша рубашку, Вера кофту. Вода прохладная и очень прозрачная, ее так и хочется зачерпнуть ладонью и испить.

Потом, наспех вытеревшись, со свернутой одеждой в руках, шли по берегу, загорая. Только хотели одеться, Вера остановилась:

— Озерко!

Неизвестная по имени речонка, сдавленная с двух сторон обрывами, поросшими дубняком, кленом и папоротником, наверное, еще современником мамонтов, проскочив узкую горловину, разлилась в лесу небольшим озерком. Над водой белели лилии, в одной стороне, где, видимо, было помельче, виднелись очень похожие на березовые листья сладкого водяного ореха.

Охватив пальцами тонкие и крепкие жилы редкого растения, Миша повел их ниже, ниже… Вот здесь, в мягком, необыкновенно нежном иле, и гнездятся эти орехи. Осторожно! Они колючие. Иглы очень острые и твердые. Достав несколько орехов, Миша, изрядно повозившись, снял колючки и предложил Вере мучнистую, сладковатую мякоть. Орехи можно подсушить, и тогда они становятся необыкновенно вкусными.

Потом Миша разводил костер. Сушняк горел почти без дыма, и, продрогшая от купания в родниковой воде, Вера бегала, согреваясь, возле самого костра.

Захотелось есть. Нестерпимо, с каждой секундой все сильнее.

Они вышли на дорогу, неизвестно куда ведущую, и осмотрелись. Вон, за рожью, среди высоких, могучих лип, белеет колокольня церкви. На нее и нужно идти: село.

У первого же дома Вера и Миша остановились, попросили молока. Пожилая женщина в неизменном платочке вынесла на крыльцо горлач, как здесь называли глиняный кувшин, и ароматную краюху хлеба. По очереди они тянули из горла. Расспросив, кто такие и откуда, женщина заинтересовалась Верой:

— Соловьева… Соловьева… Какого же это Соловьева наливное яблочко?

Выражение «наливное яблочко» Мише очень понравилось. Вот такой Вера на годы и осталась для него, лучше не скажешь…

Миша знал и умел больше, чем Вера, и это нравилось ей. Он и должен больше знать и уметь, должен быть сильнее ее.

Что это за дощечки, прибитые к домам? На одной нарисован топор, на другой — ведро, на третьей — багор…

— Это на случай пожара, — объясняет Миша. — Чтоб каждый двор знал, что выносить…

Можно ли бегать босиком по жнивью?

Оказывается — можно, только на бегу приминай его, и никогда не поранишь ног.

В деревнях и селах, оказывается, обязательно нужно здороваться со встречными, не знакомыми тебе людьми…

Вера не знала об этом, Миша знал…

Он сознавал, что чуть-чуть в чем-то превосходит Веру, и это превосходство, если оно не самообман, должно служить ей. Как это хорошо — что-то давать другому, делать для другого.

Вера не следит, куда они забрели, уверена: выберутся! Рядом — Миша. А если и проплутают лишние километры — тоже неплохо. Они уже довольно далеко от города, идут и идут, а она не спрашивает, куда и зачем, долго ли будут идти.

И все это впервые. Так еще не было.


Вера одной из первых в Дебрянске раздобыла новинку — роман «Как закалялась сталь». Дочитала последнюю страницу, захлопнула книгу и пошла с ней к Мише: пусть прочтет.

О книгах спорили везде, но особенно много в доме Веры. В домашней библиотеке ее родителей — старые книги и журналы, на стенах — портреты писателей.

Сам Павка Корчагин больших споров не вызывал, все было ясно, но разговор о нем перекидывался к другим именам, тоже славным в истории и литературе: Александр Радищев… декабристы… Александр Герцен… В какой степени они пример для современной молодежи? Ведь они, как старательно подчеркивалось в учебниках, чего-то недопонимали, кругозор их был ограничен, марксизма, как самой передовой философии, не знали, и все, словно оговорившись, происходили из дворян, то есть нужды не ведали, классового гнета на себе не испытали… Приговор был такой: все же это не настоящие герои, а с изъяном. А настоящие герои пошли потом…

Отец Веры, если ему, зайдя в библиотеку, удавалось уловить смысл разговора, улыбался, спорил, но переубедить до конца Веру и Мишу не мог, хотя и был очень уважаем ими.

Нет! Настоящие борцы — из гущи народа! Должны быть хорошо подкованы теоретически! Иначе — ошибки, просчеты, узкий политический кругозор и в конце концов — печальный исход!

Вот они с Верой, может, и не станут героями, но, по крайней мере, ошибок не сделают: у них правильное мировоззрение, а оно-то от всех бед и спасает.

Во время таких разговоров и споров Миша вдруг забывал обо всем и смотрел на Веру. Та иногда улавливала эти взгляды, но ни о чем не спрашивала.

Будет еще завтра, послезавтра, много-много дней. Им некуда спешить. Все впереди… Нет предела их жизни, их молодости…

15

Подводу с Туриным и Верой Степанов так и не встретил. Могли и другой дорогой проехать. Могли задержаться… Был уже поздний час, и он почел за лучшее повернуть обратно.

Ничто в пустыне с холмами кирпичей не говорило о жизни. Страшновато становилось на этом огромном кладбище домов…

Только на Тургеневской, неподалеку от руин педтехникума, Степанов услышал голоса — мужской и женский:

— Боюсь я: дети же рядом!

— Ну а куда?

— Ему же теперь все равно… Что в землянке, что на улице…

— О чем ты говоришь! Совсем свихнулась! Пойдем, пойдем…

Женщина плакала и от навалившегося горя, и от страха за детей, и от безысходности. Мужчина пробовал успокоить ее:

— Пойдем, Зина, пойдем…

Скрипнула дверь землянки, по холодному кафелю голландки, против входа, пробежал слабый отблеск, дверь захлопнулась, все стихло.

Тиф… Сыпной, брюшной, возвратный…

Здесь, наверное, сыпной, иначе не пришла бы женщине безбожная мысль вынести только что скончавшегося на улицу.

Справа, за трубами печей, мелькнула невысокая фигура. Интересно, кто это не спит и бродит тут? Степанов остановился. Мимо него прошла Нина Ободова. Она не поздоровалась, словно и не узнала его.

— Нина!

Девушка остановилась, медленно, неохотно повернула к Степанову голову.

«Ничего неестественного в ее поведении нет», — подумал Степанов, Тогда, при первой встрече, она рванулась к нему, как к родному. А он? Что же теперь ей делать, как не пройти мимо?

Степанов подошел к девушке сам:

— Здравствуй, Нина.

— Здравствуй, — ответила она отчужденно.

Нахмурив черные брови, смотрела в сторону.

Степанов нашел ее руку, крепко сжал. Ладонь была холодной, безвольной.

— Послушай, Нина… Приходи завтра же утром!

— Зачем?

— Поговорим… Нельзя же так!..

Только теперь девушка недоверчиво посмотрела на Степанова.

— Куда же приходить?

— В райком.

— В райком я не приду. Нет, — твердо сказала она.

— Ну, приходи… — Степанов задумался: а где, собственно, еще можно встретиться? Придется на улице. — …в горсад, что ли?

— Как в прежние времена… — Нина улыбнулась. — Могу и в горсад. Только вечером, — поспешно добавила она.

— Если хочешь, можно и вечером… А почему вечером? Тебе так удобней?

— Да… Удобней.

— Когда?

— Часов в семь.

Только сейчас Степанов сообразил, что занимать завтрашний вечер, когда можно побыть с Верой, которая непременно приедет, если уже ни приехала, совсем ни к чему. Нескладно получилось! Но переносить встречу с Ниной тоже нельзя: она может истолковать все по-своему.

— Хорошо, — сказал он. — В семь. А где ты живешь?

— В сараюшке возле станции.

— Мать где?

— Угнали, не вернулась…

Степанов помолчал: «Вот оно как…»

— До завтра, Нина!

— До завтра.

16

Когда Степанов возвратился в райком, Турин и Власов закусывали за столом.

«Приехала?!» — радостно подумал Степанов. Он быстрым взглядом оглядел комнату, но Веры не было.

Возвращаясь, они неминуемо должны были проехать мимо Вериного дома, вернее, того, что от него осталось. Конечно же, уставшая от дороги, Вера сошла… Ведь скоро двенадцать! Если бы она жила одна, он побежал бы к ней… А теперь опять надо ждать до завтра…

— Садись и ешь. А то ничего не останется… — кивнул Турин на лежавшие на столе, как показалось Степанову, пшеничные лепешки.

Степанов стал раздеваться, мыть на кухне руки. Не торопился.

«Приехала… Приехала…»

Сев за стол, расспрашивал о поездке: где были, зачем понадобилась Вера.

— Тиф, — объяснил Турин.

— Ну, а Вера-то при чем?

— Преподаватель биологии, почти доктор, помогает врачам… — Турин перестал жевать, вспоминал, словно что-то сопоставлял.

Заминка эта показалась Степанову какой-то многозначительной, и он спросил:

— Ты сказал Вере, что я здесь?

— Конечно.

«И — ничего! Словно меня здесь нет!» Степанов взял лепешку и не понял, что это никакая не пшеничная, а картофельная с поджаристой корочкой из муки.

— Миша, — заметил Турин, — оладьи ешь с огурцом, а чай пей с хлебом.

— А, да, да… — рассеянно отозвался Степанов, а сам раздумывал, что Вера может то же самое сказать и про него: «Знает, что я здесь. И — ничего!»

Шаткое объяснение это на миг как-то успокоило.

— Но Вера-то вернулась? — уточнил он.

— Вера не вернулась. Завтра к вечеру приедет, — ответил Турин.

«Не вернулась! Вот в чем дело!» Но сейчас же больно кольнула другая мысль: «Неужели не могла передать с Туриным хотя бы крохотную записку? Ведь знает, что я приехал!»

— Иван Петрович, — сказал Власов, — через два дня записку о подполье сдавать…

— Хорошо, сдадим.

— Иван Петрович, — не унимался Власов, — напоминали уже…

— Сделаем, сделаем!..

— Уедете опять, — нажимал Власов, — когда мы тогда сдадим?

Турин обратился за сочувствием к Степанову:

— Видишь? Сначала в подполье работай, а потом записку о нем пиши! — И видно было, что эта записка сидит у него в печенках. — Заела отчетность! Черт бы ее побрал!

Турин считал, что писать-то особенно не о чем. Пришли враги — значит, нужно их бить. Это естественно, как дыхание. И мало ли было подпольных комсомольских организаций, и помногочисленней, чем у них.

— Сиди и только тем и занимайся, что пиши! — не мог успокоиться Турин. — А тут еще отчеты о числе комсомольцев, уплате членских взносов, количестве первичных организаций, проведенных мероприятиях…

— Ваня, — проникновенно сказал Степанов, — это же может быть героической поэмой! Балладой!

— «Поэмой»! — повторил Турин сердито. — «Поэмой»! Скажешь… Скажешь еще… — Постепенно голос его теплел, добрел. Быть может, только сейчас ему впервые подумалось: то, что он считал лишь материалом для отчета обкому, есть, кроме того, нечто и совсем другое, интересное многим, что когда-нибудь позже станет летописью народного подвига.

И он пытался сейчас взглянуть на недавнее прошлое, стараясь раскрепоститься от текущих забот, освободиться от гнета обязанностей, которых у него было больше, чем мог выполнить человек.

— Теперь-то мы все умеем, все знаем, — заговорил Турин. — А тогда-то, Миша!.. — Турин с грустью и даже досадой принялся вспоминать, какими они были тогда, с чего пришлось начинать, как мал, ничтожен был их житейский опыт, сколько в них было наивности и неведения… — Сначала трудно было свыкнуться: немцы прут и прут, люди гибнут, а ведь мы пели совсем о другом… Не укладывалось у меня это в голове… Потом пришла ненависть, и что-то нужно было делать!.. А что именно? Что мы можем? С чего начать?.. Помню, дождь… С этого дождя у меня все и началось. На Советской фотографию Мендюка знаешь?

— Как же! Конечно!..

— На стене — обычное фрицевское объявление: «Доводится до сведения… устанавливается… запрещается…» Не помню уж, что там устанавливалось и что запрещалось. Только около этого объявления стояло несколько человек. Такие же объявления — неподалеку, но возле них — никого, а возле этого — народ… Я подошел. На объявлении по диагонали кто-то написал чернильным карандашом: «Бей немцев!» Надпись от дождя стала расползаться, от букв потянулись фиолетовые потеки… Те, кто подошли позже, могли только угадывать, что написано поверх печатного теиста. Спрашивали, а им, сторожко оглядываясь, отвечали шепотом: «Бей немцев!» Удивлялись и радовались: значит, есть в городе непокоренная сила! Пока подошел полицай, человек десять — пятнадцать увидели эту надпись и ушли с верой: есть сила! Вот здесь-то я и понял: два словечка, а сколько людей заставили задуматься! Ведь немецкая пропаганда строилась на том, что все кончено, подымай лапы кверху! Тут я побежал к Коле Акимову… Ты помнишь, — обратился Турин к Степанову, — что Коля немного рисовал…

— Помню…

— Я ему говорю: давай сделаем из старой калошины…

— Калоши, Ваня, калоши! — поправил Степанов.

— Да… Давай, говорю, вырежем из старой калоши такую печатку, сделаем штемпельную подушку, пропитаем чернилами, а вечерком пройдемся и припечатаем на немецкие объявления свое: «Бей фашистов!» Коли подумал, подумал и загорелся. Он ведь человек раздумчивый, немножко старичок…

— Помню, помню, — обрадовался Степанов воскрешенной точной детали. — Коля — старичок… С бухты-барахты ни за что не брался, но уж если возьмется — доведет до конца…

— Вот, вот… Самое главное, что нам обоим в этой затее нравилось: на немецком добре! Откуда бы мы взяли бумагу? Да еще ее наклеивать! А тут подошел, шлеп — и готово! Получайте!.. Все обдумали, решили, утвердили текст: «Смерть оккупантам!» Но дело застопорилось: нет калошины!

— Калоши, Ваня, калоши!

— Да… Нет, говорю, калоши! То ли выбрасывала их Пелагея Тихоновна, то ли в утиль сдавала, а только не оказалось у Акимовых ни одной старой калоши! Я к себе пошел — нету! Какая-то прямо чертовщина! Помню, валялись чуть не на каждом шагу, а вот схватились — и нету! Думаю, надо к соседям: за всем ведь ходили… За безменом, кантарем у нас еще называется, за мерой, если картошку покупали с воза, за всякой всячиной… А тут подумал: как же объяснить, зачем тебе несчастная старая калоша?.. Конечно, можно было бы придумать десять причин: дверь отходит, сделать набивку; вырезать прокладку для примусного насоса; выкроить заплату для починки другой калоши, мало ли?.. Но мне казалось — соседи сейчас же догадаются, зачем прошу. К соседям не пошел…

— Проблема борьбы с фашизмом: где взять калошу? — улыбнулся Степанов. — Где ж ты ее все-таки раздобыл?

— У Веры… Вырезал Николай буквы, наклеили на дощечку, а вечером пошли…

— Боялись? — спросил Власов.

— Еще бы!.. Наутро весь город только и говорил о наших призывах… Мы ходили по улицам и смотрели, как суетились немцы и полицаи: им надо было срывать распоряжения собственного начальства! Какой подрыв авторитета! И наверное, эти усилия врага — содрать то, что наклеили вчера, морально действовали на жителей не хуже самого призыва… Вот с этого мы и начали.

— Организация большая была? — спросил Степанов.

— Большой не назовешь… Собиралась, распадалась, все было! Непросто это…

Турин рассказал, как вначале организация оказалась на грани провала и распада, но пришел к ним коммунист Артемьев, приказал затаиться, никак и ничем не выдавать себя. А потом, побеседовав с каждым, посоветовал, что и как делать. Подпольщики вели пропаганду, добывали сведения для партизан. Ценной считалась информация об отправке эшелонов с невольниками в Германию. Если ее получить вовремя и вовремя передать партизанам, можно было освободить не одну сотню людей. Партизаны взрывали железнодорожное полотно и нападали на охрану поездов, которые везли рабов для немецких господ. Освобожденные пополняли ряды партизан, а о тех, кто не мог взять оружие, нужно было позаботиться опять же подпольщикам: рассредоточить, легализовать, снабдив документами…

— Не все получалось, — вздохнул Турин, — но что могли — сделали. И этому высокую оценку дали даже немцы, как это ни покажется парадоксальным.

— Постой, постой!.. Немцы — оценку деятельности партизан и подпольщиков? — спросил Степанов.

— Да, именно. Был район, где господа покорители не чувствовали себя господами. Даже боялись там появляться. Щиты поставили с предупреждением об опасности.

— Где же это?

— Дорога на Бежицу, западнее Дебрянска… Приехал бы раньше, сам мог увидеть эти щиты, а теперь небось кто-то из них крышу для землянки сделал или на топливо пустил… Надписи сначала на «дойче», потом на русском… Проходил я не раз, запомнил… «Внимание! Опасность — партизаны!» Подпольщиков они тоже часто называли партизанами, — пояснил Турин. — А ниже: «Строго воспрещается для гражданского населения, а также военным появляться в районе севернее дороги Дебрянск — Бежица. Всякий, кто появится в запретном районе, будет расстрелян». Только и всего! Ну и подпись обычная: «Местная комендатура Дебрянска».

— Да-а, — раздумчиво проговорил Степанов. — Такое надо бы сохранять для истории…

— Не до истории было… — Турин посмотрел на часы, встал: — Давайте спать…

17

Днем в райкоме появилась девочка в больших, с чужой ноги, ботинках. Под мышкой держала несколько книжек. Она поздоровалась со Степановым.

— Как тебя звать-величать? — спросил он.

— Ирой… Вы были у нас…

— А-а! — вспомнил Степанов. — Как ты маму зовешь, Ира?

— Мамой…

— Ну то-то!

Ира в смущении опустила глаза и, помолчав, спросила:

— А все-таки правда, что в школе будем петь?

— Конечно! — не задумываясь, ответил Степанов.

— Это хорошо, — отозвалась Ира с радостью.

Ира спрашивала о школе уже второй раз, но до Степанова и сейчас не мог дойти весь скрытый, глубинный смысл этого, казалось ему, простейшего вопроса. «Почему так хочет петь? Верно, любит…»

От человека, не перенесшего оккупацию, неизбежно, будь он хоть семи пядей во лбу, ускользали некоторые нюансы поведения людей, хвативших тогда лиха. Старуха Баева, например, вздрагивала, когда кто-нибудь из молодых мужчин быстро совал руку в карман. «За наганом!» На ее глазах немецкий офицер застрелил мальчика и девочку с красными шарфами. Как оказалось потом, он принял шарфы за пионерские галстуки.

— Товарищ Степанов, я книжки принесла, — Ира протянула три книги.

— Называй меня, пожалуйста, Михаилом Николаевичем, Ира…

— Хорошо…

Степанов стал рассматривать книги. Одна была — «Сказки» Пушкина, преподнесенная за отличные успехи и поведение ученику 4 «В» класса семилетней школы № 2 Владимиру Полякову; вторая — «Господа нашего Иисуса Христа святое Евангелие от Матфея, Марка, Луки и Иоанна» на славянском и русском языках, издание пятьдесят восьмое, Санкт-Петербург. Синодальная типография, 1905 год. Третья, без обложки и титула, — старый учебник физической географии со многими превосходно выполненными иллюстрациями и картами.

— Откуда это у тебя? — спросил Степанов.

— Нашла…

Все, кого немцы перед своим отступлением должны были гнать на запад, думали об одном: вернуться! Они знали, что оставлять в домах ничего нельзя: их сожгут или разграбят. Каждый старался отобрать дорогие чем-либо вещи и закопать в потайном месте…

И вот те, кто уже не чаял увидеть родной земли, вернулись к пепелищам. Одни нашли свои вещи в целости и сохранности, другие не сразу могли отыскать потайных местечек: зарыли возле сарайчика, а где теперь сам сарайчик? Но когда и отыскивали тайники, находили их другой раз пустыми…

Все было… Иные обнаруживали чужое добро случайно, и не все из этих иных в преддверии зимы и полной нищеты могли расстаться с найденными платками, валенками, шапками… Порой и отдать не знаешь кому… Не все вернулись: свалились где-нибудь в придорожную канаву от недоедания, болезни, удара резиновой плеткой.

Были и такие, кто хотел любой ценой выжить. Они шарили по пожарищам, зная, что добро обычно прятали в погребах, в сарайчиках под полом… А уж если подсмотрел, когда закапывали, тут и работы почти никакой…

То, случайно найденное или уворованное, что можно было носить, обменять на продукты, чаще всего уже больше не попадало в руки их настоящих хозяев. А фотографии, письма, памятки каких-то дорогих и важных для прежних владельцев событий — засушенные веточки, цветы, колечки волос, — вызволенные на свет божий, часто тотчас обращались в прах или, уцелев, начинали такие приключения, которые невозможно придумать и человеку с буйной фантазией… Не избежали общей участи и книги…

— Ира, — спросил Степанов, — ты принесла эти книги для школы?

— Да…

— Спасибо… Эти две я возьму, а эту, — Степанов протянул Ире Евангелие, — снеси обратно.

— Мамка и говорила: не возьмете ее…

— Скажи, пожалуйста, а еще могут быть в городе книги? Особенно учебники?

Ира пожала плечами:

— Я поспрошаю у девочек…

— Тогда уж и у мальчиков, — попросил Степанов.

— Хорошо, Михаил Николаевич…

— Как, Ира, в школу все ребята пойдут?

— Все, — решительно заявила девочка. — Было бы только в чем…

— А у тебя есть в чем?

— Есть… — с сознанием, что ей крупно повезло в жизни, ответила Ира. — Вот только ботинки с маткой… — Она запнулась и виновато посмотрела на Степанова: — С мамкой на двоих. Сейчас приду, мамка в этих же — в магазин… Ну ничего, приладимся! — заверила она учителя. — Михаил Николаевич, а правда, что у самих немцев земля плохая?

— То есть как?

— Они говорили, что земля у нас — пух… На такой хорошей земле должны жить… Эти, как их… — Ира сморщилась, вспоминая трудное слово.

— Арийцы, — подсказал Степанов. Он слышал это от детей уже не раз. Но не разоблачать же перед каждой девочкой и каждым мальчиком в отдельности тупые приемы фашистской пропаганды. Нужна школа!

Степанов встал, нервно зашагал из угла в угол. Сколько раз он слышал и читал о том, чем Гитлер оправдывал необходимость завоевания России! Но сейчас об этом говорила не газета, не радио…

— А фрау у них, Михаил Николаевич, очень красивые! — с завистливым восхищением сказала девочка.

— Понравились? — удивленный, спросил Степанов.

— Понравились…

— Где же ты их видела, немецких фрау?

— Как же! — Ира говорила как о само собой разумеющемся. — Немцы повыбирали самые красивые места на Мыленке, построили дачи, привезли своих фрау…

«На Мыленке. Вкус недурен!» Степанов вспомнил, как до войны их компания проводила на Мыленке целые дни.

— И там ты видела фрау?

— Мамка у фрау работала, а я к мамке в гости ходила… На дачу…

— Что же там мамка делала?

— А все… Полы мыла, подметала, белье стирала… В услужении! — пояснила Ира.

— Вот как!.. — воскликнул Степанов. — Мамка полы мыла, и она — некрасивая, а фрау, которые ее нанимали, красивые!

— Ой, красивые, Михаил Николаевич! С красными зонтиками ходят по дорожкам, а дорожки свежим песком посыпаны, желтым… Цветы вокруг! И все у них так аккуратно!.. Стоишь-стоишь у забора — глаз не оторвешь!

— Ты у забора стояла?.. А на саму дачу тебя пускали?

— Один раз пустили… На кухню… А потом увидели красное пятно на руке, на локте, о чем-то заговорили-заговорили, намазали пятно мазью и больше не пускали…

Степанов смотрел на девочку: прилипшие чужие мысли и слова, унижение, большие и маленькие открытия — все переплелось в тугой клубок. Разматывать его и разматывать, отделяя ложь от правды.

— Ира! — с укором начал Степанов. — Если бы твою маму поселить на даче, дать ей десяток нарядов, а немок заставить ухаживать за ней, и плохо кормить, и все время твердить, что они люди второго сорта, а то и просто не люди, а так, незнамо что, кто был бы красивее? Кто?

— И правда… — после раздумья согласилась Ира.

— Приходи, Ирочка, в школу, мы обо всем поговорим. А мама у тебя красивая, и ты красивая и умная.

Растерянная Ира молчала. Вдруг она всполошилась:

— А который час, Михаил Николаевич?

Степанов посмотрел на часы:

— Второй… Четверть второго…

— Ой! Меня мамка ждет! — Девочка вскочила. — До свидания! Да! — вдруг вспомнила она. — У нас по соседству новый мальчик появился…

— Что за мальчик? — рассеянно спросил Степанов, озабоченный тем, что пора уже наведаться в районо.

— Странный какой-то… Молчит, все о чем-то думает…

— Совсем не говорит?

— Говорит, только мало… И котенка из рук не выпускает… Все гладит, гладит…

— Котенка?..

— Ага. Во сне кричит, хозяйку будит. Говорит, бормочет что-то… Ну, я пойду, Михаил Николаевич. До свидания!

18

Хотя Степанову нужно было в районо, тем не менее, выйдя из райкома, он сразу же свернул к Первомайской. Спуститься до горсада, а там недалеко и землянка Иры, рядом — другая, где этот мальчик с котенком…

Без труда нашел он пропахшее дымом пристанище незнакомых ему людей. Нестарая женщина в платке обратилась к нему по имени-отчеству и предложила присесть. Мальчика в землянке не было.

Степанов расстегнул шинель, сел на табуретку.

— Сын нашелся? — спросил он.

— Не мой, соседский…

— А где его родители?

— Отец убит, мать еще не вернулась… Да и вернется ли?.. — Женщина вздохнула и села на табуретку у стола. — Когда вертались из-под Почепа, потерял Леня свою мамку… Шел один. Конечно, перевидал всего: молчит, не отошел еще… — В голосе женщины была уверенность, что Леня непременно должен «отойти». — Не отошел… Все с котенком возится, а тот весь в лишаях. И где он только взял его? Когда гнали, ничего у него не было…

Вернувшиеся из-под Погар, Почепа рассказывали о том, как их гнали в неволю.

Впереди — чужбина, позади пылал деревянный город.

По расчетам немцев, сознание невольников должно было толкать их только вперед, потому что за спинами их оставалась зона пустыни. Все, что враги могли взять, — взяли, что могли увезти — увезли.

И все же пустыня оставалась родиной!

Голодные невольники под конвоем еще более ожесточенных отступлением фашистов тащились до Почепа — всего сто пятьдесят километров! — три недели. Немцы гнали: быстрей… Но не помогали ни резиновые плетки, ни удары прикладом, ни «освобождение» колонны, растянувшейся километра на два, от больных, выбившихся из сил стариков и детей. Отстал, присел на обочину — удар автоматом в висок или пуля.

Чтобы легче было идти, чтобы хоть сегодня избежать смерти, бросали вещи, скидывали теплую одежду, зная, что ночью придется мерзнуть. Но дотянешь ли до ночи?

От случая к случаю немцы давали хлеб. Всегда только тем, кто впереди. Расчет был прост: заставить колонну подтянуться.

Через Десну — ни моста, ни парома… Погнали вплавь, и невольники тонули десятками. Более сильные, кто умел хорошо плавать, не знали, к кому бросаться на помощь. На остановках возле леса все чаще делались на березах зарубки с надписями химическим карандашом:

«Передайте, Авдотьины Мария и Степан погибли. Зину гонют в Германию», «Борис! Если будешь искать — иди в Почеп или Погары. Мама», «Калошины с Дзержинской погибли», «Фокин погиб», «Паша, может, не в Германию, а в Польшу», «Передайте: Цыганков — продажная сволочь. Остерегайтесь!..».

В пути не говорили о будущем. Это было невыносимо. Концлагерь? Или роль рабочего скота в самой Германии? Но тогда отделили бы работоспособных, а остальных — под пулемет…

Спасла наша армия. Удар по гитлеровцам был таким внезапным и сокрушительным, что у них не осталось времени расправиться с невольниками. Горожане, ошеломленные неожиданным освобождением, бросились врассыпную, теряя друг друга.

Нетрудно было себе представить, какое потрясение пережил мальчик… Погиб отец… Не известно, где мать… Что-то живое и близкое должно же быть рядом!.. И вот он нашел этого котенка, теплый комочек, крохотное беспомощное существо, и держит его в руках…

Степанов взглянул в одну сторону, в другую — котенка не заметил.

— А котенок где?

— Не ищите… Пока Лени нет, я котенка выбросила… Кто знает, что за парша у него… И так болезней хватает, того и гляди, тиф подцепишь…

— Хозяюшка, — сказал Степанов, — с котенком зря вы так распорядились… Надо его непременно найти…

— Зачем?

Степанов стал растолковывать, насколько мог быть дорог несчастный котенок мальчику… Что он значил для него…

— Эх, учитель!.. — вздохнула хозяйка. — Дети, дети гибнут… Таня у меня…

— Я понимаю… — сочувствуя, проговорил Степанов. — Но разве вы отбирали у Тани игрушки? А котенок — больше, чем простая забава… Я сам поищу… Где вы его оставили?

Женщина смотрела со смешанным чувством недоумения и уважения. Что-то медленно пробуждалось в ней…

— Пойдемте.

Котенка она бросила в развалины кирпичного дома. Сколько ни искали — не нашли.

— Никак, углядел кто и куда-то унес, — решила женщина. — А может, котенок в землянку проскользнул и затаился…

Поискали в землянке. Но и там его не было.

Вскоре пришел мальчик в старом, грязном ватнике и штанах, большими пузырями вздутых на коленях. Штаны были в глине, и, быть может, поэтому твердыми казались эти пузыри. Рука была засунута под ватник, он держал что-то в ней, прятал от посторонних глаз.

Заметив в землянке неизвестного, мальчик поздоровался:

— Здравствуйте…

— Добрый день, Леня!

Степанов всмотрелся. Мальчик определенно был ему знаком. Тонкое лицо с черными девичьими бровями… Живые глаза, которые сейчас он почему-то прятал… «Встречались у знакомых? Да нет же!.. Райком!»

Это его видел Степанов у Захарова в ту бессонную и беспокойную ночь в первый день приезда. Солдаты подобрали полуголодного мальчика на одной из дорог, долго возили по темному и мертвому Дебрянску, пока не заметили единственный огонек — в окне райкома.

Тем временем мальчик снял ватник, кепку и сказал, доставая из-за пазухи котенка, но не выпуская его из рук:

— Тетя Дуня, котенок незаразный…

— Ленечка, да откуда ты знаешь? Где был-то?

— В больнице, — угрюмо ответил мальчик.

— А что же у него?

— Бывает с голоду такое… — Леня протискался в темный угол и сел там на что-то.

— Леня, ты знаешь о школе? — спросил Степанов, надеясь хоть немножко расшевелить мальчонку.

— Знаю…

— Конечно, будешь ходить?

— Да…

Леня говорил неохотно. Коротко отвечал на вопросы. Степанов понимал: мальчику нужны были новые чистые штаны, тарелка горячего сытного супа, ласка… а не разговоры! Однако надо выяснить хоть самое необходимое.

— Сколько тебе лет, Леня?

Опустив голову, мальчик задумался.

— Не знаю… — ответил после довольно долгого молчания.

— Как же это?..

— В сорок первом должен был в пятый класс пойти… Значит, сейчас тринадцать, что ли… Я в школе с семи…

Степанов слушал, смотрел на Леню, и его сердце охватывала щемящая боль. И вдруг из сотен, может, тысяч эпизодов и картин войны всплыла эта.

Их часть освободила небольшое, но, как оказалось, довольно сильно укрепленное село. Когда после долгого, упорного боя взвод Юрченко вместе с другими вошел в горящее село, на пустынной площади с колодцем посередине бойцы увидели мальчика лет восьми, вылезавшего из окопа. Наверное, отбился от своих, старшие каким-то образом недосмотрели… Мальчик вылез, встал и замер. Словно ничего не понимая, медленно осматривался вокруг… Где дома? Где люди? Почему столько воронок? Почему скошены верхушки лип? Дым… Огонь… И никого из своих! «Ты почему один? Где мама?» — спросил, подойдя, Степанов.

Мальчик не ответил, он даже как будто удивился, откуда взялись эти дяденьки. Наверное, у него в ушах еще звенело от грохота, который стоял здесь в течение нескольких часов.

Степанов повторил вопрос, но снова не получил ответа. Тогда он погладил мальчика по вихрастой голове, обсыпанной землей, но тот словно ничего не почувствовал. Не пришел еще в себя.

Захватив с собой мальчика, минометчики передали его первой группе жителей, возвращавшихся в деревню…

Вот так и с Леней… Должно пройти время. Оттает… Отойдет…

— Держись, Леня. Все постепенно наладится. — Степанов протянул руку в угол. Но мальчик то ли не заметил ее, то ли не хотел прощаться. Степанову пришлось нащупать Ленину руку и пожать ее. — Мы еще с тобой, Леня, поговорим.

Мальчик молчал.

Учитель вслушался, всмотрелся: может, кивнет, одними губами ответит… Но — нет!

— Ты меня слышишь, Леня?

— Слышу… Поговорим… — отозвался он.

— До свидания, Леня!

— До свидания, — вставая, ответил мальчик.

Плохо различимый в сыром сумраке землянки, хрупкий, полуголодный, он стоял перед Степановым — олицетворение судьбы десятков, сотен детей….

19

— Евгения Валентиновна в райкоме, — сообщил Степанову один из посетителей, ожидавший Галкину в районо.

Керосинка стояла на прежнем месте, в углу, свернутая постель лежала на шкафу… Все по-прежнему! На одной из полок шкафа, занятых бумагами и книгами, — маленькое зеркальце. Степанов представил, как Евгения Валентиновна смотрелась в него, прихорашивалась, и ему вдруг почему-то стало ее жалко.

Можно было бы самому наведаться в райисполком и узнать, какое решение принято насчет бережанской школы, а то и подтолкнуть дело. Но не будет ли это «партизанщиной»? Нет уж, пусть Галкина выясняет…

Степанов решил не ждать ее прихода и отправился к Владимиру Николаевичу.

В сарайчике они просидели несколько часов, составляя, как назвал старый учитель, «Единый список детей школьного возраста города Дебрянска». На случайных листках бумаги были перечислены Кати, Пети, Игори, Валерии, Маши, живущие на таких-то и таких-то улицах. Один листок был заполнен рукою Веры. Степанов сразу узнал ее почерк… Несколько — Владимиром Николаевичем… Некоторые листки — неизвестными Степанову людьми… Попадались и записки на обрывках газет: «Не забудьте Виктора Поташева, 10 лет, ул. Урицкого». Или просто: «Лена Бороздина, 8 лет, у Виденья». Виденьем в просторечии именовалась древняя, небольшая и очень простенькая церковь, по самые окна ушедшая в землю. От церкви остались теперь лишь глыбы камня, не растащенные на сооружение печей единственно потому, что и топором нельзя было вырубить из этих глыб ни единого кирпича. С раствором, приготовленным, видимо, на белке́, они слились в монолит…

Списки школьников надо было составить по классам. Никого не пропустить и не вписать дважды… Трудность заключалась в том, что одни дети занимались при немцах, другие нет, и получалось, что, допустим, в пятом классе окажутся и тринадцатилетние, и пятнадцатилетние…

Сначала Владимиру Николаевичу и Степанову повезло: в сарайчике, кроме них, никого не было. Потом пришла женщина, которая так бесцеремонно рассматривала молодого учителя при первом его появлении здесь.

На этот раз она поздоровалась, видимо получив от Владимира Николаевича необходимые сведения о новом человеке. С собой принесла небольшой мешочек.

— Два килограмма, — сказала женщина, показывая мешочек Владимиру Николаевичу.

— Очень хорошо, Елена Ивановна, — отозвался учитель и стал тереть рука об руку. Видно, чувствовал некоторую стесненность.

Елена Ивановна разделась, достала из-под койки ручную мельницу, поставила ее на стол, по-хозяйски потеснив бумаги.

Степанов впервые видел подобную самоделку. Взял в руки. В большой консервной банке были пробиты дырочки, остриями внутрь. В эту банку вставлена другая, диаметром чуть поменьше. В ней тоже пробиты дырочки, но остриями наружу. Эту банку можно было вращать с помощью деревянной ручки, и тогда зерно, если сыпать его между двух стенок, усеянных рваными, острыми жестяными зубчиками, будет перетираться в муку.

— Не видели еще? — Елена Ивановна кивнула на мельницу.

— Нет… — ответил Степанов.

— И слава богу!

Она отобрала у Степанова мельницу, насыпала из мешочка немного ржи и взялась за ручку: полкруга туда, полкруга обратно. Видимо, работа требовала немалых усилий. Елена Ивановна согнулась над мельницей. Несколько раз мельница вырывалась из левой руки…

— А говорил — хорошо просушенное! — упрекнула она кого-то. — Креста на людях нет! Оскудели душой!

— Может, — осторожно предложил Владимир Николаевич, — сами досушим?

Елена Ивановна махнула рукой:

— Ладно уж…

— Разрешите мне, — предложил Степанов свои услуги и встал.

Елена Ивановна посмотрела на него в упор и после паузы ответила:

— Попробуйте…

Молоть зерно было трудно. Одной рукой нужно крепко охватить банку, другой — крутить ручку. Перестараешься, начнешь крутить быстрее — и банка вырывается из ладони, грохочет по столу. Можно еще и зерно рассыпать…

— Потом забьется и не провернете, — заметила Степанову Елена Ивановна. — Вы — в одну сторону, потом — в другую… В одну — в другую!

Степанов стал действовать по инструкции. Да, так значительно легче и, наверное, безопаснее для самой мельницы и зерна.

— Горе горькое — не мельница… Есть ножные — теми легче молоть. Но ножных у нас в городе совсем мало. — Елена Ивановна вздохнула. — Настоящий каменный век! Когда он был, Владимир Николаевич?

— Десятки, даже сотни тысяч лет назад, — ответил старый учитель.

— Десятки, даже сотни тысяч лет назад! — повторила Елена Ивановна. — Подумать только! Вот и вернули нам его. Слава богу, что в обезьян не превратились…

— Тяжело, — согласился Владимир Николаевич. — Но мы остались людьми.

— Ничего, перебедуем и эту беду! — вспомнил Степанов чье-то выражение.

Елена Ивановна подсыпала еще зерна в мельницу и строго взглянула на добровольного помощника:

— «Ничего» — когда силы есть, а когда нету?

Степанов молча крутил мельницу. Перемолоть несчастных два килограмма ржи, да еще, как видно, плохо просушенной, было делом непростым. Он уже утирал пот со лба, уже онемела ладонь, державшая банку… А он все терзал мельницу…

20

В горсаду, куда так спешил Степанов, Нины не было. «Ну что ж, — подумал он, — девушки и не должны приходить первыми… Очень хорошо, что сохраняет чувство собственного достоинства».

Парк был вырублен больше чем наполовину. На месте огромных, раскидистых вековых деревьев торчали пни. Не осталось ни одной скамейки, ни одного павильона. Исчезло легкое деревянное здание летнего театра, где иногда выступали заезжие драматические артисты, певцы, фокусники, сатирики-куплетисты, гипнотизеры и где в длительные паузы между наездами гастролеров показывали кино. Вряд ли театр поглотила стихия огня, гулявшая по городу: он стоял в плотном окружении лип и кленов. Мог сгореть только в том случае, если нарочно подожгли.

Степанов не поленился, подошел к четкому прямоугольнику, ковырнул носком сапога: зола и пепел… Вот здесь бегал какой-нибудь Ганс или Генрих с факелом, поджигал… Не таскали же сюда огнемет! А там кто их знает!..

За театром, чуть левее, где раньше была небольшая лужайка, сейчас — три высоких холма, братские могилы погибших при освобождении Дебрянска. Садовых цветов на могилах не было: откуда? Только лежало несколько ромашек, принесенных кем-то с лугов. В головах — колышки со звездами и фанерными дощечками. Фамилии, выписанные химическим карандашом, уже становились плохо различимыми.

Придет время, и останки павших за освобождение города перенесут из мест случайных захоронений сюда, в парк. А пока хоть фамилии подправить, чтобы совсем не исчезли… Отыскать у кого-нибудь химический карандаш и подправить… А потом в школе ребятам сказать, чтобы следили…

Не прерывая раздумий, Степанов повел головой.

Что осталось незыблемым, так это чугунная чаша фонтана с ребристыми боками, гордость города. По вечерам, наверное, не меньше полсотни лет били над этой чашей высокие, упругие струи и рассыпались брызгами сначала при свете керосиновых, а потом и электрических фонарей. Не у одного поколения были связаны с этим парком и, конечно, с необыкновенным фонтаном приятные, может быть, самые приятные воспоминания…

Между тем уже начал налетать ветер, иногда поднимая с земли пыль… Степанов сел на пень, засунул руки в карманы шинели. Нины не было.

…Летом они приходили сюда каждый вечер. Вера, он, Ваня… Все из их компании. Ниночка Ободова иногда тоже крутилась здесь…

Снова вспомнив о Нине, Степанов посмотрел на часы: тридцать пять минут восьмого! Однако ему и в голову не приходило, что Нина могла передумать. Опаздывает… Не рассчитала время… Что-нибудь задержало…

Но она не появилась и через десять минут, и через пятнадцать… Теперь ждать было совершенно бессмысленно.

Он заспешил, свернул с главной аллеи, где раньше всегда висели нарисованные на фанере плакаты с цифрами выплавки стали и чугуна, добычи угля и электроэнергии, урожая зерновых, какие-то диаграммы с кривыми достижений, свернул и пошел напрямик.

Что-то чернело справа у поломанных кустов сирени… Степанов подошел ближе… Нина!.. Лежит ничком…

Степанов нагнулся… Дышит! Что случилось?

Подняв Нину, усадил рядом с собой на пень. Голова ее упала ему на грудь.

— Нина!.. — позвал он. — Нина…

Девушка не отзывалась.

— Нина!..

Взгляд ее прояснился, и она только сейчас осознала, кто смотрит ей в лицо.

— Миша…

— Что с тобой?!

Она сделала попытку приподняться. Встала и упала бы, если бы вовремя не поддержал Степанов. Инстинктивно она охватила его шею.

— Что с тобой? — повторил Степанов.

Нина не отвечала. Повела головой, осматриваясь.

— Что случилось? Чем тебе помочь?

— Ударилась я… — наконец с трудом ответила Нина.

Она всем телом подалась вперед, как бы заставляя себя идти, но идти не могла.

Степанов крепко взял ее под руку.

Его одолевала беспокойная мысль: «Что же случилось с Ниной?» Он сделал множество предположений, в их числе и просто недостойное: «Не пьяна ли?.. Может, кто из кавалеров избил?» Одно ему почему-то не пришло на ум: упала в обморок от голода.

Он бережно вел ее домой, в неизвестный ему сарайчик за линией железной дороги, надеясь оставить Нину в надежных руках. А если выяснит, что положение ее более серьезно, чем ему сейчас представляется, отведет и в больницу…

Но на полпути к своему жилищу Нина вдруг остановилась.

— Ты что?.. — спросил Степанов.

— Я зайду к Монаховым… Вот… — Она кивнула на землянку неподалеку. — А поговорим в другой раз, ладно?

— Это твои знакомые? А может, лучше домой?..

— Нет, сюда… — решительно ответила девушка.

— Пожалуйста…

Степанов повел ее к землянке справа. Он не заметил или не придал тому значения: им навстречу двигалась мужская фигура. Ему было невдомек, что Нина опасалась: повстречается и увидит — молодой учитель с ней!.. А сейчас попробуй что-нибудь пойми: какая-то женщина сошла под своды землянки Монаховых…

Степанов остался один. Теперь можно и на Остоженскую. Может, Вера уже приехала…

21

Ветер усилился. Луна проглядывала в редкие прорехи в густом подвижном месиве туч, словно вытолкнутая ими, спускалась к самой земле, светила секунду-две и снова пропадала.

Два года назад Степанов мог пройти к Вере с завязанными глазами. Знал все выбоины на тротуарах и мостовых… По Советской нужно дойти до двухэтажного — «красного», как его часто называли, — магазина и свернуть влево. Через полтора квартала и будет дом Веры.

Старый, но еще очень прочный, просторный дом, в котором родилось и выросло не одно поколение русских интеллигентов, был расположен «по-городски» — по улице в длину, стоял на прочном каменном фундаменте. Кто-то из предков Веры был в родстве с известным историком Соловьевым, мать окончила Высшие женские курсы в Москве, отец, как и дед, врач.

Гостиная, библиотека, столовая, кабинет обставлены старинной мебелью красного дерева. В гостиной осенними и зимними вечерами иногда затапливали камин, украшенный незатейливым, быть может, даже грубоватым, но хорошо передававшим дух времени чугунным литьем Мальцевского завода в Песочне. В отсветах рассыпавшихся раскаленных углей особенно ярким становился красный шелк обивки кресел. Перед камином стояла низенькая скамеечка, на которой любила читать Вера.

Война разметала семью Соловьевых. Отец и старший брат ушли на фронт. Вера заканчивала педагогический институт в Смоленске. Как она оказалась в Дебрянске, почему не уехала и где ее мать, Степанов не знал.

…Луна на миг осветила развалины «красного» магазина — торчавший острым зубом угол, свисавшую к земле железную балку. Степанов помнил, как свернул налево. Не видя ничего, кроме неясных силуэтов печей, он пытался найти пожарище Вериного дома.

«Вот здесь же должен быть… Третий дом от угла и был ее…»

Но ничто не напоминало участка Соловьевых. Где же фундамент? Он-то должен уцелеть. А деревья?..

«Может, между домами стоял какой-нибудь амбар?»

Степанов выждал, когда проглянула луна, всмотрелся в развалины. Ярко и холодно блестел кафель голландок, резче стали силуэты русских печей… То же справа, то же слева…

Неожиданно ему послышался плач ребенка. Степанов осмотрелся в надежде обнаружить какое-нибудь жилье и спросить, как найти Соловьевых.

«Почудилось?..»

Однако плач повторился снова: люди где-то близко. Здесь! Обрадованный, зашагал быстрее. Вскоре под ногами нащупал стежку, и она привела его к черной дыре. Оттуда, из-под земли, слышен был плач ребенка, голос женщины, убаюкивающий его, тянуло дымом.

Стоя на одной ноге, он опустил другую в дыру, чтобы нащупать ступеньку. Но, как ни старался, как глубоко ни опускал ногу, ничего обнаружить не мог. В другом углу дыры он нашел остатки первой ступеньки. Вторая сохранилась хорошо, третья тоже, четвертой не было, и Степанов слетел вниз и стукнулся плечом о железную полуоткрытую дверь. Она загудела странным образом и захлопнулась с лязгом.

— Кто там? — послышался женский голос.

— На минутку можно зайти? — спросил Степанов, думая о том, что ему повезло: не зашиб больную ногу.

— Заходите. Что же поздно-то?..

Отсчет времени велся, видимо, не по часам, а с того момента, когда начинало темнеть и нужно было зажигать коптилку. «Поздно!» Степанов потянул дверь на себя, и она со скрежетом медленно отошла от стены. Слегка ударившись о притолоку, он переступил порог, оставив дверь по-прежнему полуоткрытой.

Был слабо освещен лишь один угол низкого с полукруглым сводом подвала. Степанов не сразу различил женщину, стоявшую перед ним.

— Простите за беспокойство, вы не скажете, как пройти к Соловьевым, к Вере Соловьевой?

Женщина метнула взгляд в освещенный угол, точно спрашивая, что отвечать, и ничего не ответила. И через секунду вместе со скрипом койки послышался голос Веры:

— Миша?

Но никто не подбежал к нему, хотя голос Веры как будто и обещал это.

Степанов в каком-то оцепенении ступил шаг, из-под ног его с пронзительным визгом бросилась прочь кошка.

— Холера! — выругалась женщина.

Степанов ступил еще шаг, еще..

В какую-то долю секунды все — голос, произнесший только что его имя, прежний и в то же время совсем непохожий на Верин, что-то еще, чего он никогда не смог бы определить, — все это радостно оглушило Степанова. И хотя сердце билось тяжело и гулко, он почувствовал необыкновенную легкость.

Он пошел туда, откуда донесся Верин голос, еще не понимая, где она, видя какие-то койки, закутанные фигуры женщин, занавески… И вдруг среди этого чередования черноты и слабых желтых пятен света от коптилок увидел лицо Веры, спешащей к нему.

Протянув руки, он неловко обнял ее.

— Вера, — тихо проговорил. — Вера…

Что-то было не так, как должно было быть, и он не сразу понял, что Вера делала попытку освободиться от этих объятий. Или это только показалось? Вера, теплая, живая, здесь, и так не хотелось замечать того, что не вязалось с его представлением о встрече.

— Пойдем, — сказала она нетерпеливо, устремляясь к выходу.

Можно было предположить, что Вера стеснялась посторонних, а вот там, на улице, она и даст волю своим чувствам…

На ходу Вера схватила короткое пальтишко, платок, оделась, туго перехватив себя ремнем, выхваченным из кармана. Вот такая подтянутая партизанка в сапогах тогда и промелькнула мимо него на кухне, после бюро.

Молча они прошли к железной двери и выбрались на улицу.

Дул по-прежнему беспокойный ветер.

— Вера… — проговорил Степанов. Он не мог сейчас понять, встревожен ли он такой встречей или просто взволнован: слишком впечатляли и само это путешествие вечером по мертвому городу, и подвал, и свидание через годы…

Он взял Веру под руку и повел, сам не зная куда.

— Где здесь можно приткнуться? — спросил он, оглядываясь.

Вера промолчала, словно не слышала. Если бы Степанов был сейчас способен к трезвым оценкам, он заметил бы, что это — сосредоточенность отчуждения.

— Приткнуться негде, — решил он. — Будем ходить… Рассказывай о себе… Как жила, где мать, брат, отец?

Вера словно обрадовалась, что он заговорил о другом.

— Отец и брат воюют, а мать здесь, со мной… Она в июне сорок первого заболела, я сорвалась и приехала из Смоленска, а тут война… Потом и немцы… Как и другие, пряталась в подвале… — Вера усмехнулась: — Вот с чего мы начинали… Помнишь подвал?

— Какой подвал? — спросил Степанов. Он понимал, что Вера отвечает на его вопрос, но все же говорят они не о том, не о том…

— Подвал у Дьяконовых во дворе. Мы играли в прятки… Это в шестом классе, наверное… Девочки спустились в него, испугались и запищали, а потом подошел ты… Помнишь?

— Помню.

— Ну так вот, вскоре мы поняли: прятаться толку мало, нужно что-то делать. Так началось наше наивное подполье: ходили по вечерам и своей печаткой пришлепывали два слова «Смерть оккупантам!» на фрицевские же объявления: «Запрещается! Воспрещается!»

— Да, да, — вспомнил Степанов рассказ Турина и улыбнулся.

— Организация у нас была небольшая… Кое-что делали. Ваня, верно, тебе уже рассказывал. Когда стал угрожать провал, нам посоветовали уйти в партизанский отряд… Мы и ушли: Ваня, Коля, Борис Нефеденков, Вася Крылов и я. Дела партизанские тебе известны… — Она спохватилась: — Впрочем, давай сначала ты о себе!

— Нет, говори! Говори!

— Меня всячески оберегали, — продолжала Вера, — но в исключительных случаях давали и рискованные поручения…

— Ну расскажи хоть об одном…

— Ну вот, например, кончились у нас бинты и йод. Командир приказал мне раздобыть их в городе у аптекаря. Аптекарь был, конечно, свой. В город надо было войти с плетушкой, полной грибов, офицерам отвечать на улыбки, если смогу, даже на заигрывания. А я умирала от страха… Возвращение было самым опасным. Одно дело нести грибы, другое — йод и бинты! Когда возвращалась с сумочкой, в которой под пудрой, духами, помадой, платочками и немецкой газетой лежал драгоценный груз, повстречался немецкий офицер. Посмотрел на меня, как мне показалось, с подозрением. У меня душа ушла в пятки. Все, думаю, конец! Но я все же нашла в себе силы улыбнуться ему. Пронесло!.. Ну, хватит об этом. Как ты? Как жил? Где ранен?

— Расскажу… Что же с Николаем? Мне Пелагея Тихоновна рассказала, но я толком ничего не понял… Что с ним произошло?

— С Николаем… — Вера пристально взглянула на Степанова. Он хорошо знал доверчивый взгляд ее глаз. Но сейчас кроме доверчивости была в нем такая беспомощность, что Степанов снова обнял ее.

— Как я тебя ждал, как я тебя ждал! — взволнованно проговорил он.

Вера стояла не двигаясь, словно одеревеневшая. Но вот она вдруг обняла его и крепко поцеловала несколько раз. А потом взяла за плечи и решительно отстранила.

Она первой шагнула вперед. Степанов — за ней. Несколько минут шли молча.

— О Николае я спрашивал, — напомнил Степанов, возвращаясь к прерванному разговору. — Может, ты знаешь более точно?

— Что тебе сказать? — Вера словно собиралась с мыслями. — Ничего нового я тебе, пожалуй, не скажу… После диверсий на железной дороге, которые устроили партизаны, движение поездов было восстановлено, но расписание изменено. Среди многочисленных эшелонов, направляемых на фронт, фрицы, хотя и редко, пускали и обычные, с гражданским населением, поезда. Партизан, конечно, интересовали эшелоны с техникой и солдатами. Нужно было узнать новое расписание, Колю и послали. Мост, ясное дело, охранялся… Коля присмотрел удобную позицию: можно составить расписание! На следующий день Колю тоже послали, его должен был сменить Борис Нефеденков… Ни тот, ни другой не вернулись. А вслед за этим фрицы напали на след лагеря. Партизанам пришлось уходить…

— «Вслед за этим»… — повторил Степанов. — Ты считаешь, что между двумя фактами есть связь?

— Не хотелось бы верить…

Степанов невольно прикинул в уме: Николай возвращался в лагерь, стало быть, его могли выследить. А если схватили Николая и Бориса? Под пытками Николай умрет, но не выдаст. Борис — тоже.

— Значит, не вернулись… И никаких известий?

— Был слух, что Бориса видели под Нарышкином, а Колю в городе, когда вели под конвоем, раненного… Но можно ли верить слухам? И совсем уж невероятное: говорили, что Николаю удалось бежать. Но если бежал, то почему не вернулся, не дал знать о себе? Скорее всего, — тихо закончила Вера, — Николая расстреляли. Или замучили… Это самое правдоподобное. Могли вот и здесь…

Они давно уже шли по Советской, и, как и раньше, по той ее стороне, которая по неизвестным никому причинам давным-давно была выбрана дедами и отцами для вечернего гуляния.

Против входа в городской сад, которому не раз присваивали почетные и громкие названия: то Парка имени двадцатилетия МЮД, то Парка имени товарища Мясникова — и который горожане все же упорно именовали просто горсадом, стоял двухэтажный дом, занятый милицией. Тюрьмы в городе не было, ее назначение выполнял низенький кирпичный флигель, примыкавший к зданию милиции. До войны здесь сидели, дожидаясь отправки в область, воры, спекулянты, кулаки, высылаемые из сел и деревень. При немцах — партизаны и подпольщики.

От дома милиции остались груды кирпича, но все же можно было отыскать место, где стоял каменный флигель, выходивший глухой стеной на Советскую.

— Возможно, и здесь… — повторила Вера, когда они о Мишей проходили мимо развалин, и голос ее дрогнул.

Минутку постояли и пошли дальше.

Конечно, все могло быть… Забили до смерти резиновыми палками… железными прутьями… сапогами… Расстреляли… А потом ночью вывезли куда-нибудь за город и зарыли в неглубокой яме.

— Ну, а ты? — снова спросила Вера. — Расскажи о себе.

— Закончил институт, — ответил Степанов, — воевал, как видишь… Ранили.

Сейчас, как и тогда Турину, Степанову было трудно рассказывать о себе: боялся каким-нибудь неосторожным, лишним словом дать Вере повод считать, что он бахвалится, что что-то там совершил необыкновенное.

Да всего и не расскажешь… Особенно о томительных днях в госпитале. Сводки с фронтов… Прогнозы, как могут развернуться события дальше… Неотвязные думы о матери и о ней, Вере… Трепетный страх, что вот он вспоминает их, а может, ни матери, ни Веры давно уже нет в живых…

— Я почему-то верила, что вернешься… Не женился?

— Что? — настороженно переспросил Степанов. «Конечно же, послышалось…»

— Говорю, не женился?

Внимательно взглянул на Веру, пытаясь понять: не шутит ли?

— Не женился, — ответил Степанов, все еще удивляясь нелепому вопросу и пытаясь привлечь Веру к себе.

— Не надо, Миша… — проговорила она, слабо отстраняясь.

— Ты что? — Степанов оглянулся: может, идет кто-нибудь? Но никого не было.

— Пойдем на почту, — что-то решив, сказала Вера. — Там будет удобнее… Да и холодно мне.


Почта была неподалеку. В жилом доме, где уже бывал Степанов, несколько большем, чем те, которые уцелели на окраине, разместились телеграф, телефон, почтовое отделение.

Но Вера все же лучше его знала расположение комнат. Взяв Степанова за руку, провела по совершенно темному коридору, толкнула дверь. В полукруглом вырезе в стене, в углу, был виден свет лампы. В комнате душно, от жарко натопленной печи пахло хорошо просушенной глиной, кирпичом…

На миг чья-то голова затмила свет в окошечке.

— Это я, — сказала Вера. — Здравствуй, Валя…

— Здравствуй… — ответил добрый, но усталый голос из закутка.

— Можно нам со Степановым поговорить у тебя?

— Пожалуйста… Старуха Волошина вернулась… Семьдесят лет, а дошла! — радуясь, сообщила Валя.

— Слава богу! — оживленно откликнулась Вера. — У кого же она?

— Бывшие соседи приютили. Все-таки хорошие у нас люди — самим негде повернуться, а нашли место и для старухи… — И предложила Вере со Степановым: — Вы можете на почте поговорить или, если хотите, у нас в дежурке…

Почтой Валя называла большую комнату, где днем производились почтовые операции и где в ожидании писем толпились женщины, дежуркой — небольшую, где отдыхали телеграфисты.

— Все равно… Пойдем в дежурку… — Вера подтолкнула Степанова к двери в тесовой перегородке.

Тот вошел в комнатку.

— Тут, надеюсь, спички зажигать можно? — спросил он.

— Конечно!

Степанов чиркнул спичкой. Стол, сбитый из досок, топчан, накрытый шинелью, табуретка. На стене — фотография солдата…

Степанов зажег лампу на столе. Вера молча сняла пальтишко, платок, села на топчан. Запахло дымом, копотью, которыми пропитывались все живущие в землянках и подвалах, и немного духами.

— Я сейчас как копченая колбаса, — сказала Вера, заметив, что Степанов потянул носом.

— Не только копченая колбаса, — сказал он и подумал: «Когда же это Вера успела надушиться «Сиренью» и как духи сохранились у нее?»

Сняв шинель, он сел рядом с Верой.

— Слушай, Миша, — начала она, словно готовя его к чему-то. — Как тебе сказать… Я ведь замужем за Николаем…

— Что?!

Ответила Вера или нет, он не знал — был оглушен. В тугую тишину, куда он так неожиданно провалился, вдруг прорвался громкий голос Вали:

— Помехи не у нас, не кричите!.. Райком? Сейчас… Сейчас, говорю!

Вслед за этим Степанов услышал и голос Веры:

— Не могла тебе сразу сказать… И потом — как-то дико было говорить на улице… Увидела тебя, услышала — и не могла. Я словно виновата перед тобой, Миша.

— Чем ты виновата? — сказал Степанов, удивляясь, что он еще способен говорить. — Чем ты виновата? Просто я самонадеянный восьмиклассник… Школьная любовь, разговоры, прогулки за цветочками… Прости, если можешь…

— За что же, Миша? — Голос Веры сорвался и словно улетел куда-то.

— Прости!.. — повторил он и стал одеваться.

Поднялась и Вера. Надела пальтишко, застегнула все четыре пуговицы: звякая пряжкой, туго подпоясалась ремнем. Надо было что-то сказать еще, но после этой фразы: «Я ведь замужем за Николаем» — оказалось, что говорить больше нечего.

Вера сунула руку в карман, другой толкнула дверь.

Боясь, что случайно коснется Веры, Степанов шел в некотором отдалении от нее. Так они прошли почту, совершенно темный коридор, забыв сказать Вале доброе слово.

Не подумали они и о том, как странно выглядело их появление: пришли, разделись, готовясь к большому и длинному разговору, посидели буквально минуту-другую и ушли…

На улице они шли тоже на расстоянии. Когда подходили к Советской, Вера кивнула в сторону уцелевшего квартала, где находился и райком:

— Тебе ведь сюда. Не провожай меня…

— Но ведь ночь, — попытался протестовать он. — Мало ли…

— Не надо…

Несколько минут еще можно было слышать, как трещали известка и щебень под ногами Веры, как что-то хрустнуло под сапогами Степанова; Вера шла по дороге, Степанов свернул в сторону на какое-то пепелище.

22

Как-то на фронте, на привале в лесу, Степанов достал зеркальце, повесил его на сучок ели, стал бриться. Вдруг что-то: вжик! — и в лицо брызнули острые крошки сухой коры.

Пуля… Прошла несколькими сантиметрами выше головы. Залетная, шальная пуля.

Человек замечает, что миновал смерть, только тогда, когда опасность выявлена, выражена в чем-то очевидном. Кто знает, сколько раз солдат рискует на передовой, сколько раз его могут убить и сколько раз он спасается?

А здесь вот — пуля в стволе небольшой ели. Сидел бы чуть повыше или стрельни тот чуть пониже — и нет тебя.

И еще случай.

Набились в землянку и жались поближе к печке. На улице — дождь не дождь, сырая мгла. Деревья, трава — все мокрое. Королев достал табак, свернул цигарку… На него набросились:

— Шел бы отсюда! И так дышать нечем!

— Не кури здесь!

Королев неохотно поднялся и вышел из землянки. Степанов — за ним. Спрашивается: зачем он тогда вышел? Курить — не курил… Поговорить? Может быть, поговорить с умным и добрым Королевым…

Тот закурил и спросил:

— Что, Степанов?

Встал рядом с Королевым, разговорившись, они не заметили, как отошли от землянки… Вдруг — бах! И нет землянки. Почти прямое попадание.

Но сколько Степанов ни вспоминал и ни говорил самому себе в печальное утешение: «Могло быть и хуже! Могло! Могло! Уже мог погибнуть и истлеть в земле», — легче не становилось.

Хотя он и сказал Вере, что считает себя самонадеянным восьмиклассником, хотя он и ужаснулся тогда своей, что ли, наивности или ребячливости, острая обида на Веру все росла и росла.

«Как же она могла?!»

…У Степанова, как и у каждого фронтовика, был черный пластмассовый медальончик, где хранилась свернутая в трубочку узкая полоска бумаги, поделенная на три одинаковых талончика. Их нужно было заполнить, и в случае гибели командование известило бы родных, что такой-то пал смертью храбрых, защищая Родину. В первый талончик Степанов вписал имя, отчество, фамилию матери и ее адрес. Во второй — Веры. Причем умудрился уместить и дебрянский, и смоленский адреса. И вот — кто бы мог подумать…

От этого воспоминания стало еще горше. Все, что было до сегодняшнего дня, теперь казалось безмятежным счастьем, почему-то неценимым, когда оно было рядом. Но если там, на фронте, он выстоял, то неужели не сможет здесь? Не справится с работой, которая не имеет ничего общего с тем, чему его учили в институте, к чему готовили?.. Не справится с утомительными, однообразными и бесконечными мелочами, порождаемыми разрухой?.. И вот с этим неожиданным крахом в личной жизни?..

Загрузка...