Два дня Степанов по заданию райкома партии ездил по деревням и селам выступать с сообщениями о победах нашей армии. Всегда в таких поездках, раньше я теперь, главным оказывалось не собственно сообщение, как бы серьезно оно ни было, а ответы на многочисленные вопросы. Когда кончится война? Когда, наконец, союзники начнут оказывать более действенную помощь?
Иногда Степанову задавали вопросы курьезные, к примеру: правда ли, что у Гитлера есть двойник? И правда ли, что этот двойник умнее его?
Возвращаясь через железнодорожный переезд, Степанов увидел такое, отчего пришел в негодование. Неподалеку от переезда, почти у самой станции, стояла платформа со строевым лесом. Стояки были сломаны, большая часть бревен слетела на землю, и вчерашний (а может, и более ранний!) дождь успел их забрызгать коричневой землею и песком… Это в городе, где на вес золота каждая щепка!
Степанов погнал лошадь в стройтрест. Оказалось, что Троицын заболел. Мамина на месте не было. Оставался, как всегда, райком. В кухоньке-приемной сидела Вера, дожидаясь Захарова, который должен был подойти с минуты на минуту.
Вера к сообщению Степанова о неразгруженной платформе отнеслась внешне спокойно:
— Все мы научились возмущаться безобразиями, и я тоже…
— И ты — о платформе?
— Да, о ней. И все бежим в райком…
Входная дверь открылась, и быстро вошел озабоченный Захаров. На приветствие ожидавших его лишь кивнул, и у них создалось такое впечатление, что он и не распознал, кто именно его ожидает.
Вера и Степанов переглянулись.
— Ты, что ль, пойдешь? — спросила Вера. Ясно, что и одному-то у секретаря райкома делать нечего, если не предложить чего-нибудь дельного.
— Пойду… — неуверенно ответил Степанов, совершенно не представляя себе, как и о чем он будет говорить с Захаровым, чтобы не выглядеть просто очередным информатором.
Секретарь райкома уже сидел за столом и что-то писал. На минутку оторвавшись от работы, поднял голову:
— А-а, Степанов… Пришли отчитаться о командировке? — И Захаров кивнул на стул: садитесь, мол. — Я сейчас…
«Бог мой! — вспомнил о ней Степанов. — Я же действительно должен хоть несколько слов сказать о своей поездке!»
Кончив писать, Захаров, вместо того чтобы выслушать Степанова, заговорил с ним сам как с человеком, который поймет его лучше других:
— Как, Михаил Николаевич, бывают, по-вашему, безвыходные положения или нет?
Вопрос был совершенно неожиданным для Степанова. Он пересел за стол и не сразу ответил:
— По-моему, нет, Николай Николаевич…
— Хм… Хорошо… Одну платформу не сумели вовремя разгрузить, а тут через четыре дня прибудут еще пять — с кирпичом, железом, стеклом… Троицын болен, оба шофера призваны в армию, треть рабочих тоже вышла из строя… Вы, случайно, на фронте не шофером были?
— Минометчиком… — ответил Степанов, а сам подумал: «Он уже в курсе дела…»
— Жаль… Нужны шоферы…
И оба замолчали.
Затруднения возникали каждый день, если не час, но это, пожалуй, было одним из самых больших и досадных: материал есть, а строить нельзя! В деревнях и селах лес возили на буренках, но в городе сейчас не было ни одной коровы, хотя до войны держали их многие, особенно те, кто жил на окраинных улицах. Что делать? Опять та же мысль: звать на помощь солдат из воинской части? Но за чем уже только не обращались в воинскую часть? Не просили, пожалуй, лишь «катюш» и птичьего молока…
Собственно, заниматься такими вопросами, как обеспечение разгрузки, шоферами, у Захарова не было возможности: не хватало ни сил, ни времени. Но сейчас был случай особый: почти сразу — шесть платформ. Эту очередную трудность Захаров воспринял как некую нелегкую задачу, которую во что бы то ни стало нужно решить. Выход непременно будет найден, но какой именно?
— Невозможно, Михаил Николаевич, выжить, не умея смотреть на некоторые трудные дела как на самые интересные.
Зазвонил телефон в коричневом ящике. Захаров снял трубку.
По нескольким коротким фразам, оброненным Захаровым, Степанов понял — на проводе была область. Разговор шел о хлебозакупках. С Захарова, видимо, требовали зерна больше, чем было намечено… «Надо!»
Ух, как умели разговаривать на том конце провода! Захаров тяжело вздыхал, слушая, суровел, но отвечал, ни разу не изменив уважительного тона, не повысив голоса.
Что можно было возразить? Захаров сказал, что завтра он доложит новые цифры, и положил трубку. С полминуты сидел молча, потом стал листать тощее «Дело». Еще более озабоченный, взглянул на Степанова, словно припоминая: «А он здесь к чему?»
Взгляд этот удивил Степанова: словно всего несколько минут назад и не говорили о платформах со стройматериалами и тем более об отчете о поездке… Захаров весь ушел в себя, поглощенный другим и более важным…
Наконец Степанов нарушил молчание:
— Николай Николаевич, вам сейчас не до стройматериалов… Я переговорю с Туриным, думаю, что райком комсомола возьмет это на себя…
— Что?.. Ах, хорошо бы! Значит, еще пять платформ через четыре дня. Пожалуйста, Михаил Николаевич, возьмите на себя… — обрадовался Захаров, не скрывая облегчения. — Дела!
Захаров встал и протянул Степанову руку.
Идя в райком комсомола, Степанов думал о том, что вдвоем с Туриным они сегодня же наметят мероприятия: что делает райком комсомола, что стройтрест… Если нужно будет, в поисках рабочей силы обойдут все землянки и сарайчики… Метод не новый, но что придумаешь другое? И Ваня, с его организаторскими способностями, конечно же блеснет ими в этом сложном деле…
Но оказалось, Турина в городе не было: уехал на два дня в Ружное и Ревну.
— Хлебозакуп… — только и ответил Власов, не ожидая вопроса Степанова.
Но Степанов уже знал: где два дня, там может быть а три, и четыре… И вернется Турин измотанным до предела…
«Придется все начинать одному…»
Но с чего и как, он пока не знал.
В столовую Степанов попал поздно. И вот, когда ушли все, Евгения Валентиновна Галкина, явно затягивавшая обед, подсела к Степанову:
— Михаил Николаевич, я хочу с вами поговорить… Скажите, это верно насчет вашей ученицы?
— Какой ученицы?
— Относительно девочки Наташи… Вашего ответа на ее непростой вопрос?
Степанов припомнил разговор в школьном коридоре, отчетливо увидел сгорбленную фигурку остроносой некрасивой девочки в чулках без ботинок, сидящей на груде поленьев, вспомнил, что предлагал свои сапоги, и самым последним всплыл в памяти ее недетский вопрос.
— Да, да… Она интересовалась, простите, таким понятием, как «шлюха».
— Вот, вот! — Галкина помолчала и, покусав от чувства неловкости нижнюю губу, спросила: — Михаил Николаевич, а вы не находите, что ваш ответ на ее вопрос был несколько, если не ортодоксален, то по крайней мере неосторожен?
— Ортодоксален?
И это говорила ему та самая Галкина, которую он считал ортодоксальным и односторонним человеком? Та самая?..
— Не понимаю вас, Евгения Валентиновна!..
— Да вы хоть знаете, что произошло в вашем классе? Знаете?
— Нет…
— Как же так?!
— Виноват, хотя и не осведомлен. — Претензии Евгении Валентиновны показались Степанову чрезмерными, и он не упустил случая съязвить. — А в чем дело?
— Вчера произошло весьма неприятное событие. Ваша эта девочка… Наташа и мальчик Калошин…
— Леня? — уточнил Степанов.
Леня Калошин был одним из самых старательных и способных учеников. Степанов считал, что Леня оттаял не без его помощи. Удивляло, с каким упорством, буквально стиснув зубы, преодолевает трудности этот мальчик и учится, учится… Ни одной жалобы, никаких ссылок на обстоятельства… Как будто живет в хорошем доме, в нормальных условиях. Ведя урок, Степанов выверял его доходчивость, чаще всего поглядывая на Леню Калошина: понятно? Не понятно? Нравится? Не нравится? Ему трудно было представить себе класс без Калошина. Не будь Лени, заниматься стало бы трудней…
— Да, Леня Калошин… Вместе с Наташей они как-то нашли на пожарище коньки… Коньки Ленины, и он долго их искал…
— Не сумели поделить?
— Слушайте, слушайте… Калошин спросил, умеет ли Наташа кататься. Та ответила, что не умеет. Тогда Калошин попросил отдать коньки ему, тем более что они его. Так эта девочка, Михаил Николаевич, заявила, что коньки не отдаст, хотя кататься не будет и учиться кататься тоже не будет. Мальчик обиделся, но промолчал.
— Да, эта девочка не простая…
— А несколько дней назад, — продолжала Галкина, — Калошин снова попросил отдать ему коньки, которые Наташе совершенно не нужны. Девочка сказала, что не отдаст. Тогда Леня заметил, что это не по-человечески вообще, а в условиях их города трижды не по-человечески, а по-фашистски. Наташа, вспылив, ответила, дескать, не Лене говорить о фашистах, потому что его брат — сын фашиста, а мать — фашистская шлюха, и еще кое-что в этом роде…
Степанов вспомнил тот день, когда, придя в класс, почувствовал неладное. Вспомнил и разговор с Леней на пепелище о его матери.
«Мать у меня болеет…»
«Не тиф, надеюсь?»
И уклончивое: «Нет, не тиф…»
Выходит, Леня все знал, все понимал и молча нес непосильную для ребенка тяжесть беды и позора, а он, Степанов, посчитал его судьбу благополучной и даже ни разу не зашел к нему в землянку, когда мальчик жил уже с возвратившейся матерью… Ведь Леня не пропустил ни одного занятия, никогда не опаздывал, всегда справлялся с уроками…
— Ребята вступились за Калошина, — продолжала Галкина. — Быть может, ничего бы дальше не произошло, если бы не ваши, Михаил Николаевич, неосторожные, скажем так, слова, которых, по совести говоря, я от вас никак не ожидала…
— Что я сказал?.. — припоминал Степанов. — Я сказал Наташе, что это слово грубое…
— Но заслуженное?
— Да…
— Вот видите! Вы почему-то не поинтересовались, идет ли речь вообще или о каком-либо конкретном человеке, а конкретный человек этот, как говорят, достойная женщина, с которой случилась беда… И вы, Михаил Николаевич, рубите вдруг с плеча топором!
— Это не так… Не так, Евгения Валентиновна… Я настойчиво пытался узнать: вопрос вообще или о ком-либо конкретном. Но она сказала, что просто так спрашивает…
— Михаил Николаевич, дети просто так не спрашивают. Всегда за вопросом стоит нечто конкретное: случай, факт… Всегда!
— Это верно…
Галкина помолчала, готовясь к самому неприятному в разговоре.
— Но это еще не все… Вы сами не знаете, как велико ваше влияние в городе! И вот девочка, когда одноклассники стали ее укорять, заявила: «Я права, а не вы. Права потому, что так думает и наш Михаил Николаевич!» Леня Калошин обвинил Белкину во вранье: «Наш Михаил Николаевич не может так думать!» — и ударил ее. Началась драка… А потом какая-то другая девочка, которая была в коридоре, подтвердила, что Белкина не врет… Мальчик не мог заниматься, его отвели в землянку. Матери не было, но, когда она вернулась, видимо, выпытала о причинах драки.
Степанов сидел озадаченный. Словно издалека слышал он голос Галкиной:
— Мать Лени собрала вещички, взяла ребенка и решила уехать в Бежицу, к сестре…
— Уехала? — сдержанно спросил Степанов.
— Соседи отговорили… Да и Леня стал у двери и не пускает мать…
— Спасибо, — сказал Степанов и поднялся.
Галкина ожидала всего чего угодно, только не этой лаконичной концовки разговора и недоуменно посмотрела на Степанова.
— Благодарю вас, — повторил он, оделся и вышел на улицу.
Галкина положила руки на стол, сцепила пальцы и задумалась.
Мальчики и девочки, учившиеся в школе, как и взрослые, пережили чрезмерно много. И жизнь раньше времени вооружила их житейской мудростью и даже стариковской осмотрительностью. Кто был пособником ненавистных оккупантов? Конечно же, полицаи, старосты и другие предатели, которых давно постигла суровая, но заслуженная кара. Как будто все ясно… Но вот соседка тетя Нюша стирала немецкому офицеру белье и получала за это деньги и продукты… А соседка напротив, у которой уцелела корова, продавала немцам молоко… Возьмет какой-нибудь неумный и недобрый человек и скажет теперь: «Пособники!» А ведь это не так. В оккупации надо было как-то продержаться, чтобы выжить…
И вот безмолвно сложившееся товарищество много перестрадавших людей сотрясает происшествие в школе. И настораживает: если сегодня можно вот так оскорбить одну и не заметить этого, значит, завтра можно оскорбить другую, третью и усугубить и без того сильное у некоторых чувство вины неизвестно за что…
Но почему же он, Степанов, ничего не знал, что произошло у Лени? А мог бы знать! Должен был знать!
Никто из горожан ничего не скажет ему в упрек, но и не простят. И правильно! Это только доказывает, что люди сохранили в себе, пронесли через унижения, бесправие и муки оккупации все человеческое. Досадно было одно: он совсем не хотел обижать кого-либо, ответил на вопрос как бы абстрактный, а жестокий ответ пришелся на живого человека!
Вера решила навестить Пелагею Тихоновну: давно у нее не была, да и часок-другой свободный выдался. Но случилось так, что сама Пелагея Тихоновна заглянула в подвал, где жила Вера.
Чуть ли не каждый день наведывалась Пелагея Тихоновна в райком партии, хотя, казалось бы, зачем сыну, останься он в живых, писать на адрес райкома?.. Она утешала себя тем, что он не мог знать, что их дом остался цел, а сама она, слава богу, вернулась.
В райкоме ее уже хорошо знали, и сегодня тоже, едва Пелагея Тихоновна показалась в дверях, инструктор, молодая женщина, отрицательно покачала головой: «Нет… Нет… Нет…»
Тем не менее Пелагея Тихоновна подошла к столу и, тяжело вздохнув, начала — в какой раз! — перебирать треугольники и конверты; некоторые из них уже были порядком замызганы.
— Нету… — убедилась Пелагея Тихоновна, но не ушла, а опустилась на табуретку. — А твой пишет? — спросила у инструктора уже на правах старой знакомой.
Не отрывая взгляда от бумаг, которыми была занята, инструктор ответила:
— Все мои мужья на фронте… И ни один не пишет…
— Что говоришь-то? — удивилась Пелагея Тихоновна.
— Не успела я мужем обзавестись… Воюет мой суженый-желанный… Вот так-то, Тихоновна… А ты, случайно, не знаешь, Клецова вернулась?
— Которая? — Половина Дебрянска была из Клецовых и Калошиных…
Взяв конверт, инструктор прочла:
— Татьяна Михайловна.
— Господи! — спохватилась Пелагея Тихоновна. — Как же я не заметила письма! Говорят, вернулась…
— А мы не можем ее найти.
— Дай-ка мне… — Пелагея Тихоновна решительно взяла конверт. — Найду. Не иголка в стогу.
Почти каждый день Пелагея Тихоновна находила адресатов одного-двух писем. Но бывало и так, что, как ни старалась, как ни билась, найти кого-либо из близких не удавалось. Погибли? Угнаны в Германию? Еще не вернулись? Распроклятая доля сталкиваться еще и с горем чужим! Но бывает ли горе чужим?
Но зато сколько радости выплескивалось на Пелагею Тихоновну, если письмо от мужа, брата или сына попадало к нетерпеливо ждущим родственникам! Ее обнимали, целовали, пробовали угощать, делились последним…
Танюха Клецова, дородная, не в меру полная женщина, с громким голосом и, как ни странно, спорая в работе и скорая на руку — влепить непослушному сыну подзатыльник, огреть прутом поросенка, — раньше жила на улице Урицкого. Где теперь? Пелагея Тихоновна обошла ее знакомых и узнала: в подвале на Остоженской. Там она ее и застала.
— Мне?.. — неуверенно спросила Танюха, когда Пелагея Тихоновна протянула ей треугольник. Она его развернула, но читать не могла: голова начала дрожать, буквы расплывались, и, как ни пробовала, разобрать, кроме обращения и подписи, ничего не могла. Конечно, ее уже окружили жильцы.
— Жив… Жив… Сыночек жив… — твердила Танюха и попросила добрую вестницу: — Прочитай…
Письмо было бодрым, но сын Танюхи не столько писал о себе, сколько спрашивал о родных и их судьбе. Цел ли дом и сад? Где устроились, если он сгорел? Как себя чувствуют? Сколько хлеба в день дают?
Танюха вдруг присела на койку и обмякла:
— Что же я ему напишу? Ведь ничего не осталось… И где ж он теперь? Может, и близко где… — Она тихо заплакала.
— Вот что, — неожиданно для себя сказала Пелагея Тихоновна. — Никаких слез в письме! И так ему лихо! Отпиши, все, мол, хорошо! Хлеба хватает… Люди помогают… Здоровье еще ничего… Надеемся на скорую победу… Бей их, гадов! И поскорее возвращайся… Поняла?
— Верно… Верно… Нечего ему душу кислотой травить… — согласилась Танюха. — Жив! Живой!
Уходя от Танюхи, Пелагея Тихоновна заглянула за занавеску, где жила Вера, и потащила ее к себе.
Дом и двор Пелагеи Тихоновны стоял в том захолустном окраинном месте, которое обошли злостный огонь и взрывчатка.
Некоторые сотрудники финансового и земельного отделов райисполкома, которому Пелагея Тихоновна сдавала комнаты, сначала и спали в них — на своих столах и прямо на полу. Потом постепенно попристроились кто где: один, что побойчее, нашел в Орасове молодую вдову, у которой и ночевал; другой ушел жить в сносный сарайчик… Оставался ночевать лишь тощий пожилой человек с впалыми щеками, Елисеев, да и то не всегда — его часто посылали в район с различными поручениями.
Работники райисполкома не тронули ни фикусов в кадках, ни картинок в рамках — «Ласточкино гнездо», «Лунная ночь», ни фотографий: пусть висят, даже как-то уютней — напоминает потерянный дом и семейную жизнь.
В первые дни по возвращении в город Вера часто оставалась ночевать у Пелагеи Тихоновны.
Ночь… Тихо…
За стенами дома — разоренный, почти уничтоженный дотла, но свой — без немцев — город. На кухне — две койки. На одной — Пелагея Тихоновна, на другой, принадлежавшей Николаю, — она, Вера. В комнатке Николая — столы финотдела. Заняли и стол Николая. А его самого нет… И от этого пусто в душе, пусто в доме, даже если и толкутся здесь пришедшие по делам люди.
В такие ночи Пелагея Тихоновна, случалось, вставала и подсаживалась к спящей Вере. Еле угадывая в темноте руки и лицо, подолгу смотрела на неожиданно объявившуюся невестку и порою, не выдержав, осторожно и ласково касалась потрескавшимися пальцами любимой сыном женщины.
Потом вернулась в город Верина мать и Вера стала ночевать у Пелагеи Тихоновны все реже и реже — мать хворала. Затем окончательно перебралась в подвал.
В этот вечер конторщики, как называла Пелагея Тихоновна работников райисполкома, уже разошлись, а Елисеева, как обычно, куда-то послали.
— Долгонько не была, — сочла нужным заметить Пелагея Тихоновна. — Долгонько…
— Да, Пелагея Тихоновна, давно.
— Возвращаются, приходят, да только не мой Николай, — вздохнула Пелагея Тихоновна. — Сгинул… Сгинул…
Вера сейчас не знала, что ответить. Обычно говорила, что, мол, всякое бывает… Ведь действительно возвращаются и находятся даже те, кто не раз был оплакан, кого уже похоронили… Но с каждым днем надежды на возвращение становилось все меньше и меньше. Вера, собственно, уже не надеялась на возвращение Николая. Но что сказать его матери? Лгать во имя утешения? Чуткая ко всякого рода фальши, Вера ответила:
— Возвращаются, Пелагея Тихоновна, надо ждать. Но я уже не надеюсь, как раньше…
Она смотрела на мать Николая: сейчас укоризненно покачает поседевшей головой или скажет что-нибудь не без упрека: «Как это не надеяться? Перегорело в сердце? Стала забывать?..»
Но Пелагея Тихоновна не обиделась, не удивилась.
— Да, да… — после молчания бесстрастно проговорила она. — Дай я тебя чайком угощу, Верочка.
Вера не отказалась от сладкого чая и хлеба, угощения в этих условиях щедрого: все равно Пелагея Тихоновна настоит на своем. Не побаловать гостя, родного человека хотя бы чаем?.. Как же это можно? И Пелагея Тихоновна угощала, часто отдавая последнее. Вера тоже старалась принести ей что-нибудь из съестного посущественнее: граммов сто сливочного масла, сахара… Ваня Турин, вернувшийся из очередной поездки, как-то преподнес ей и Козыревой по кусочку ветчины. Потом Вере удалось совершенно случайно выменять на кофточку фунт сала. И этим богатством поделилась Вера с Пелагеей Тихоновной.
— Сейчас я взогрею. — Пелагея Тихоновна ушла на кухню, а Вера оглядела знакомую обстановку и закрыла глаза.
Пелагея Тихоновна принесла побитый жестяной чайник, с которым она вместе с другими горожанами проделала крестный путь до Погар и обратно, принесла две чашки, накрыла на стол.
— Эх, Верочка, Верочка, пей, милая… Что есть…
— Спасибо, Пелагея Тихоновна…
Пелагея Тихоновна держала блюдце на растопыренной пятерне, подносила ко рту и втягивала глоток-два горячего, обжигающего чая. От сахара откусывала крохотные кусочки мелкими, удивительно белыми зубами. И вдруг тихо проговорила:
— Погоди, Верочка, еще немножко да выходи, милая, замуж…
Вера поставила кружку на стол.
— Пелагея Тихоновна… — В растерянности она не знала, что сказать.
— Не обижайся, я старше тебя. Не во всем глупее.
— Я не об этом… Не думала я ни о каком замужестве…
— Верю, знаю. Ты такая. А все же подумай.
— Что вы, Пелагея Тихоновна!
Но Пелагея Тихоновна либо не слышала возражений Веры, либо не хотела принимать их в расчет:
— Вон Степанов-то, Миша, ходит неприкаянный. Раненый, побитый войною… Ты одна, он один. Я же знаю, как вы дружили… На вас все смотрели и говорили: пара!
Вера закрыла глаза: боль слепила. И казалось бы, неожиданная боль.
— Зачем вы об этом, Пелагея Тихоновна?..
— Вот видишь! Не забылось…
Вера опустила голову, ладонью охватила лоб. Молчала.
— Не обижайся, Верочка, послушай, что скажу. Отец — один, мать — одна, а вот жены и мужья… Мало ли что в жизни бывает… Я тебе, Верочка, счастья хочу.
Горькие слова… Но что случилось, то случилось: сына нет. Пропал. Сгинул. И она, мать Коли, давала его жене Верочке, которую успела полюбить, добрый совет.
Они попили чаю, поговорили о делах в городе, о положении на фронте и взятых нашей армией городах.
— Вот, Верочка, Гомель на днях наши отбили… У меня ж там сестра, племянники. Живы ли? Написала, вот жду. Все жду и жду…
— Да, все, наверное, так, Пелагея Тихоновна. Даже если ждать некого. Мои тоже совсем покой потеряли, как наши вошли в Белоруссию. У нас ведь в Минске тоже много родственников. У тетки там сын, он инвалид, не в армии, так она вон что учудила: написала письмо и пометила, что, мол, переслать в Минск, когда освободят. Чтобы, значит, как можно скорее до него дошло…
— Говорят, многие так делают. Да, материнское сердце никогда покоя не имеет… Сколько писем ходит по свету в поисках человека! А у людей подчас и адреса-то нет.
— Миша мне рассказывал, по радио передают письма, в которых люди разыскивают своих близких…
— Скорее бы у нас радио наладили! — вздохнула Пелагея Тихоновна. — Может, и Коленька отыщется… — И хотя она и сама прекрасно понимала, что прежде всего он приехал бы или написал сюда, в Дебрянск, эта неведомая им передача по радио добавила ей немножко надежды…
— Мне, пожалуй, пора. — Вера накинула свое пальтишко, застегнула надежный ремень.
Пелагея Тихоновна сидела за столом в прежней позе: руки сжаты, голова опущена. Надо было попрощаться, сказать ей что-нибудь хорошее. Вера подошла к столу:
— Пелагея Тихоновна. — Она погладила шершавые, сухие руки свекрови. — Пелагея Тихоновна, спасибо вам…
Пелагея Тихоновна вдруг взяла Верины ладони в свои:
— Слышишь, Верочка… Колю-то, говорят, видели в Хвалынском…
— Ох, Пелагея Тихоновна. Если бы видели в самом деле!.. — вздохнула Вера. — Ведь сколько раз это уже было.
Но Пелагея Тихоновна тоже знала об этом. Проходил слух: видели там-то, мелькнул здесь, шел в колонне… А потом ничто не подтверждалось. Знала и все же говорила:
— Сходи, Верочка… Я бы сама, да разве дойду? Сходи, милая…
Несчастная мать забыла обо всем: о вольной, только что данной ею Вере, и о том, что и ждать-то вроде как бы нечего. Вдруг из Хвалынского потянется ниточка, которая приведет к счастью? Как же пренебречь хотя бы тенью надежды?
Вера молча, с состраданием смотрела на Пелагею Тихоновну.
Обычно все, что касалось Коли, говорилось в первую минуту их встречи, и Вера знала, почему сегодня сделано отступление от неписаного правила. Не хотела Пелагея Тихоновна больше связывать ее, Веру, с горькой судьбой сына. Высказалась, а потом не выдержала… Как она просила: «Сходи, Верочка… Сходи…»
Но идти совершенно незачем. Ни в Хвалынское, ни куда-либо еще. Пора перестать тешиться иллюзиями. Хватит! И Вера мысленно утвердилась в том, что открылось ей в минуты, когда провожали американских гостей: «Кто-то же должен был жертвовать не только свиной тушенкой, но и своими жизнями!»
Из происшедшего с Ниной Ободовой и Леней Калошиным Степанов сделал один вывод: шаблон в мыслях, невнимание к человеку, нежелание думать многолики, тянутся из века в век, меняя лишь окраску и форму, и их ни по чьему приказу не отменишь, из минометов не разобьешь и даже «катюшами» не прикончишь. Что-то в человеке должно быть сильнее минометов и даже «катюш». Надеяться больше не на кого. Только на человека! И он себе приказывал: «Ну вот и будь крепче и сильней!»
Утром Степанов вошел в класс бледный. В учительской Владимир Николаевич за минуту до этого спросил его:
— Не заболел ли, Михаил Николаевич?
— Нет, — ответил Степанов и — скорее в класс.
Ученики встали. Степанов удостоверился: Ира здесь, Леня Калошин здесь, Наташа Белкина здесь… Хорошо!
— Вот что, ребята, — приступил он. Глуховатый голос учителя сразу насторожил ребят. На Степанова смотрело четырнадцать пар глаз, четырнадцать душ широко распахнулось, чтобы принять в себя его добрые слова.
— Как по-вашему, полезно ли мучиться? — с неожиданной для самого себя улыбкой спросил Степанов. — Бывает ли лень совести и души?
— Зачем же мучиться, Михаил Николаевич? Мучиться не надо, — сразу же ответила Наташа Белкина. — А лень бывает разная-преразная. Умываться утром холодной водой разве не лень? Мука! Но умываешься. А за хлебом в драном пальто стоять, когда мамка болеет? Тоже лень. Но стоишь и мучаешься. Надо!
— Вот видишь? — подхватил учитель. — Не хочется, но приходится, потому что с самого начала ясно: надо! Но ведь бывает так, что сразу не понимаешь, сразу не все ясно. Допустим, приходит к тебе человек в беде, можно сказать, в крайних обстоятельствах, когда много нужно передумать самому и самому решить, что подсказать, как лучше помочь, а тебе от этих мыслей становится муторно, и ты отмахиваешься от них, как от надоевшей мухи. А потом с тем человеком случается беда. А ты ведь вполне мог ему помочь, если бы не поленился помучиться и поразмыслить.
Степанов сделал паузу: говорить было тяжело, и он, пожалуй, впервые испытывал подобное. А класс ждал и, Степанов видел, сочувствует ему. Вот это и облегчило разговор.
— Или, — продолжал он, — тебе задают вопрос, а ты, не вникнув, чем он вызван, отвечаешь по шаблону, о чем этому человеку уши прожужжали.
— Это он о Леньке, — громко прошептал кто-то.
— Без учения каждый день, без овладения знаниями, накопленными до нас, человек не может стать личностью. Так сказал Ленин… Человек учится с рождения: дома, в школе… Его воспитывает пионерская и комсомольская организации, газеты, радио, искусство… Но самое неистребимое в человеке — истина, добытая собственным опытом. Случилось так, что вы на деле познали немецкий фашизм. Разве можно себе представить, даже допустить на минуту, что кто-то из вас когда-нибудь перестанет его ненавидеть и вдруг даже полюбит его? Дикая мысль! Это всем ясно. Человека от начала и до конца жизни обступает неисчислимое количество вопросов и проблем. На какие-то мы отвечаем, повторяя чужие слова, они нам кажутся правильными. Перед какими-то останавливаемся: надо поразмыслить… А если думать трудно, не хочется? Нельзя ли сжульничать перед самим собой?
— Как это?.. — вдруг раздался вопрос. Он вырвался у Вити Клецова неожиданно для него самого.
— А так, Витя, как я уже рассказал. — Степанов сделал паузу. — Помните, ребята, человек отвечает за все на земле, и, если он хочет приобрести подлинные знания о жизни, он не должен освобождать себя от раздумий, даже сомнений, душевных мук в поисках правды, точного, единственно верного решения. Стало мне однажды тяжело, и решил я облегчить себе жизнь, освободить себя от трудной работы — каждый шаг свой проверять собственной совестью. И вот: беды одного человека не разглядел, другого невольно оскорбил… Передай своей маме, Леня Калошин, что я прошу у нее прощения.
Леня Калошин поднял руку:
— Можно, Михаил Николаевич?
Уверенный, что Леня хочет задать вопрос, Степанов ответил:
— Пожалуйста…
Потеснив соседей, кому-то наступив на ногу, Леня выбрался из-за стола и выбежал из класса. Все проводили его взглядом. Дверь за ним захлопнулась, а ребята с возрастающей тревогой ожидали: должно произойти что-то еще…
Теперь уже внимание всех было обращено на Белкину. Озираясь по сторонам, девочка кусала полные губы.
— Думаете, побегу просить прощения? — недобро сощурив зеленоватые глаза, спросила она. — Да? Не ждите!
Никто не ответил Наташе. Одни смотрели, узнавая ее с какой-то неведомой им стороны и удивляясь, другие — оторопело: и это при учителе? После всего, что сказал сейчас?..
И, чувствуя неодобрение и неприязнь класса, Наташа с вызовом повторила:
— Не ждите! И не подумаю…
— Никто, Наташа, не заставляет тебя просить прощения, — тихо и спокойно заметил Степанов. — Тем более что извинение из-под палки и не извинение вовсе, а так, незнамо что… Нет, мы не заставляем тебя бежать за Леней, но хотели бы знать, почему ты не хочешь извиниться перед ним?
Со всех сторон Наташа чувствовала недоуменные, неприязненные взгляды. Чувствовала даже спиной. Она постаралась придать лицу каменное выражение и, явно подражая кому-то, ответила:
— Убежал!.. Стукнул бы меня табуреткой по голове, если он такой правый! Вот и весь разговор, цирлих-манирлих… А то — бежать. Слабак!.. — И сразу остановилась: не слишком ли далеко зашла?
— Та-а-ак, — печально и тяжело протянул Степанов. — Наташа Белкина, ученица пятого класса дебрянской школы, высказалась. Кто согласен с Наташей, поднимите, пожалуйста, руки.
У девочки застыл взгляд. Стоявшая за первым столом, она могла только догадываться, что делалось у нее за спиной.
Ни одна рука не поднялась.
Наташа не удержалась: повела большими зеленоватыми глазами направо, налево… Все против нее!
— Как же так можно!.. — осудила Наташу Ира. — Леня столько перенес…
И снова — тишина…
Какие скрытые силы управляли Наташей? Кто и что кроме школы, новой обстановки в городе влияло на нее?
— Наташа, — спросил Степанов, — скажи, пожалуйста, а я, по-твоему, тоже человек слабый? Признался в ошибках, просил прощения. Разве сильные личности так поступают?.. Скажи откровенно.
Наташа все еще продолжала смотреть в угол. Нижняя губа ее мелко дрожала. Чего доброго, девочка разрыдается.
— Ладно, не будем сейчас об этом… — сказал Степанов. — А сейчас — объявление, и приступим к собственно уроку… Таких городов, как наш Дебрянск, ребята, десятки, если не сотни. Всем им без исключения страна протягивает руку помощи. Мы восстановили больницу, клуб, школу, построили детский сад, новый корпус больницы, пять бараков… Это только начало. Завтра на станцию прибывает новая партия строительных материалов. Их нужно срочно разгрузить. Рабочих не хватает. Скажите всем, кто может помочь в этом, что учитель Степанов просит прийти в воскресенье на станцию. Только тем, кто может.
Когда уроки кончились и школа опустела, в коридоре показался Леня. Он заглянул в класс, где обычно сидел Степанов:
— Можно к вам, Михаил Николаевич?
— А-а, Леня… Заходи! — И Степанов поднялся навстречу мальчику.
Леня попятился и в нескольких шагах от учителя остановился. Степанов подошел к нему вплотную, тронул за локоть. Мальчик дрожал.
— Пойдем, Леня… Сядем…
Почему-то Степанов вспомнил, что в «его» школе вот так, вытянув руку, выставив ученика впереди себя, водил провинившихся к директору самый непопулярный и, к счастью, пробывший в школе совсем немного учитель биологии Богатых. Вспомнил и сейчас же отпустил локоть Лени, обнял мальчика за плечи.
Они сели, и Степанов, глядя на бледного, тоненького мальчика в рваном пальтишке, из которого он давно уже вырос, ужасался от сознания беззащитности этого неокрепшего и уже много перенесшего существа. И вот одним из тех, кто совершенно бессознательно нанес ему удар, стал он…
— Замерз, Леня?
— Нет… — Леня вскинул на него взгляд и, превозмогая волнение, вдруг сказал: — Я сегодня убежал из класса, Михаил Николаевич… сам не знаю почему… Может, это нехорошо. Но я не против вас… — Он поправился: — Я хочу сказать, не из-за вас… — Запутавшись, он замолчал.
— Ну что ты, Леня, я все понимаю… Бывают минуты, когда человеку надо побыть наедине с собой, — пришел ему на помощь Степанов.
— Вот правильно, Михаил Николаевич, я хотел побыть один… — И вдруг с каким-то облегчением добавил: — А в школу я завтра приду! Обязательно!
— Вот и хорошо, Леня!
— Я пойду… — Но Леня не уходил. Видно, хотел сказать что-то еще и никак не мог решиться. Наконец проговорил: — А вы не расстраивайтесь, Михаил Николаевич! Не расстраивайтесь. Не надо…
— Нет, Леня, — твердо ответил Степанов, — бывают случаи, когда необходимо расстраиваться, чтобы в другой раз крепче думать, что делаешь и что говоришь…
После разговора с Леней Степанов еще долго не в силах был ни за что взяться, ходил по классу, стоял у окна, глядя на старый парк. Потом решил набросать список дел на завтра. Он мог начать заниматься ими с самого утра — уроков у него не было. Прежде всего надо найти Бориса Нефеденкова, сегодня в школе Паня сказала ему, что видела Бориса в городе. Потом продумать, как организовать воскресник, зайти к Мамину насчет машин, к Троицыну… Сама мысль о воскреснике возникла у него неожиданно, на уроке, когда он говорил с детьми об инциденте в школе… Ну хорошо, дети скажут кое-кому, в основном женщинам, те придут… А сил-то у них хватит?
Бригада грузчиков, состоявшая сплошь из девушек и женщин, как могла, разгружала товарные вагоны, платформы. А вот вывозить все эти грузы в город подчас было не на чем. Пакгаузов же на станции не осталось, хранить негде. Иногда приходило сразу несколько платформ, девушки не справлялись, платформы стояли неразгруженными, железнодорожное начальство рвало и метало, грозясь заслать груз в другой город.
Так случилось и на этот раз.
На какое-то мгновение у Степанова мелькнула мысль: «И черт дернул идти к Захарову! Сам и напросился на задание!» Но он сразу же отогнал ее и снова принялся мучительно искать выход. С какими предложениями он придет завтра к Мамину?
Степанов перебирал возможности — реальные, полуреальные и совсем фантастические… Но в том-то и беда, что порою фантастические казались ему легко осуществимыми, а реальные — фантастическими…
Что можно придумать еще, кроме уже не раз испробованного: обращения к населению и в воинскую часть? Что?!
И еще вопрос: пойдет ли народ в воскресенье?
В воскресные дни город обычно оживал. Сговорившись с владельцами тележек, по двое, по трое жители отправлялись на разживу. Одни — за дровами: подобрать сухие сучья, распилить на чурбаки поваленные бурей и войной дерева, на худой конец, подпилить усохшую невысокую елку или березу. Другие — в близкие и дальние деревни за картошкой, мукой или капустой. Меняли последнее, что оставалось из имущества, меняли сэкономленное жидкое мыло и кусочки сахара…
Неожиданно дверь в класс распахнулась, и Степанов увидел Веру и Власова, а за ними Латохина с Гашкиным. Он даже не слышал, как они прошли через парк, по крыльцу. Задумался!
— Принимай гостей, Миша! — вместо приветствия сказала Вера.
Степанов понял в один миг: пришли помочь… И собрала всех Вера!
Он осторожно, испытующе посмотрел на нее, но Вера ничем и никак не выдала себя.
— Разрешите присутствовать на совещании военного совета, — шутливо сказал Латохин, выступая вперед. У него осталось прежнее, еще школьное уважение к старшему, хотя фронт давным-давно уравнял их.
Степанов улыбнулся и предложил рядовому Латохину Сергею на совещании военного совета присутствовать.
— Вот что, — с ходу начал Латохин, подчеркивая, что совещание носит сугубо оперативный характер, — я пройдусь с Власовым по землянкам и сарайчикам и всех, кого можно, на воскресник вытащу!
— Первый воскресник… — заметил Степанов. — Я детям сказал, чтобы они тоже обошли жителей… Кое-кто, конечно, придет, но вот сколько? Хватит ли людей?
Вдруг из какого-то дальнего класса послышалось нестройное пение:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
— Хоровой кружок, — объяснил Степанов несколько удивленным товарищам.
Хоровой кружок стал неожиданно многолюдным. Спевки вела Паня. Искусства в пении еще было немного, но песня напомнила всем о многом: о первых днях войны, о проводах на фронт, об утратах и победах…
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война.
— Значит, вы пройдетесь, — прервал молчание Степанов, обращаясь к Латохину и Власову.
— Ты, Миша, иди к Мамину и Троицыну, — сказала Вера. — Это же и их дело, а в воинскую часть я сама схожу.
— Самочинно? — спросил Степанов.
— Я выступала у них… Майор меня знает, а просить буду самую малость: хотя бы человек пятнадцать…
— Смотри, — предупредил Степанов, — влетит тебе от Захарова.
— Майор на меня ссылаться не будет. Мол, узнали — и сами!..
— Договорились, — подвел итог Степанов. — Все!
Когда стали расходиться, Степанов окликнул Веру. Она была уже у выхода. Остановилась, но распахнутой двери не закрыла. Слышно было, как, оживленно беседуя, удалялись Латохин и Власов, как стучал костылями Гашкин. С крыльца послышался голос Латохина:
— Вера Леонидовна! Где вы там?.. — Конечно же, ее хотели проводить.
— Идите! Сама доберусь! — откликнулась она.
Шаги и разговор затихли, только Паня заставляла хор повторять один и тот же куплет, исполнение которого почему-то не нравилось ей.
Степанов сказал:
— Твоя работа, Вера? Спасибо тебе…
— За что?.. Как же иначе? — почти без выражения, тихо ответила она и, подойдя к столу, села. Подперев голову руками и невидяще глядя впереди себя, грустно продолжила: — Вот ведь как получилось, Миша! Ты не думай, что все забыто… Все-таки, это наша юность. Но люблю я Николая…
Они сидели и молчали, прочно связанные прошлым. Казалось бы, что теперь-то?.. О чем тут думать?.. Но вот, оказывается, сразу не поднимешься и не уйдешь. Степанов знал, что любит ее до сих пор, но, если бы каким-то чудом вернулся Николай, он, конечно, был бы только рад за него и за нее. Вера же, прекрасно понимая разумом, что никакой вины за ней нет и что в таких делах вины вроде не бывает, и думая, что Миша, видно, страдает (слово-то какое, господи!), нет-нет да и ловила себя на том, что все-таки она, как ни оправдывай случившееся властью неподвластных разуму чувств, — все-таки в чем-то перед ним виновата.
— Ну что же, Миша, надо идти. — Вера поднялась.
— Проводить тебя?
— Не надо, Миша…
Степанов долго с грустью смотрел вслед Вере. Помогать ближнему, делать ему добро, приходить в тяжелую минуту на помощь — как умела это делать Вера! Не каждый так умеет и готов к тому. Ой, не каждый. Хотя считается, что доброта и отзывчивость в природе человека.
И Степанов, в какой уже раз, вспоминал своего фронтового командира. Ведь он был так еще молод! Сколько душевной щедрости, внимания к людям таил он в себе! Каким был справедливым и добрым! Вспомнилось, как однажды, после долгого ночного марш-броска, вышли они на какое-то заброшенное кладбище: могилы заросли травой, кресты почти все повалились, березы глушили его.
Едва лейтенант Юрченко скомандовал привал, Степанов, скрывая предельную усталость, опустился на первый попавшийся холмик.
— Подкрепись. — Командир уже протягивал ему ломоть хлеба и кусок сала.
Откуда он узнал, что силы бойца иссякают? Степанов старательно скрывал свое состояние, но это было так. Откуда же узнал? Значит, был внимателен и видел то, что незаметно другим… Внимательность и желание помочь… Мелочь? Как сказать… И что считать мелочью?.. И все же, почему он мог больше остальных? Да потому, прежде всего, что был богат совестью и состраданием, не пытался Иван Федорович Юрченко облегчить себе жизнь. И еще потому, что никогда не боялся признаться в ошибке или незнании…
Утро у Степанова началось с неудач.
В стройтресте он узнал, что Троицын все еще болен, сильно простудился.
В райисполкоме застал одного Мамина, да и то, как говорится, за хвост поймал — его вызывали в область. О платформах Мамин уже знал, но сказал, что помочь ничем не может, так как две машины у него есть, а вот шоферов нету — обоих на днях призвали в армию, новых еще не нашли. Не было надежды и на Соловейчика (ох, как бы он пригодился сейчас!), его накануне увезли в больницу — тиф. Соловейчик — и тиф! Эти два слова так не вязались друг с другом в сознании Степанова, что он готов был не поверить. Но факт оставался фактом!
Райком комсомола был закрыт. Никого!.. С тех пор как он перестал быть местом жительства сначала для него, потом для Турина, не раз случалось, что на дверях висел амбарный замок, наверное, еще из имущества бывшего владельца дома. Все в разгоне: сельские организации требовали к себе внимания значительно большего, чем городские. Разъехались райкомовцы… Всех пораскидал Ваня Турин…
Степанов стоял в растерянности.
— Товарищ Степанов! Михаил Николаевич!
Степанов оглянулся. Игнат Гашкин прыгал к нему на своих костылях. Всегда, видя вот так скачущего Гашкина, Степанов испытывал чувство страха: упадет, черт! Он поспешил навстречу Гашкину.
— Как дела, Михаил Николаевич? Удалось что-нибудь сделать?
— Пока неважно, Игнат. Машины есть, шоферов нет.
Гашкин на минуту задумался, потом решительно сказал:
— Надо к дяде Мите идти. Он что-нибудь придумает! — И, кивнув на закрытую дверь райкома, спросил: — А вы небось к Ивану Петровичу. Он уехал. Позавчера еще…
— Послушай, Игнат, ты Нефеденкова не встречал? Говорят, он вернулся.
— Нефеденков-то? Вернулся. — И воскликнул с осуждением: — Ну и типчик этот ваш сумасшедший приятель! Не желает Нефеденков с товарищем Туриным даже здороваться!
— Как?.. А где это было? Он приходил в райком?
— Будет он приходить в райком!..
Игнат Гашкин, уверенный, что наверняка знает, кто безусловно прав, кто безусловно виноват, рассказал о возмутившем его случае.
…Два дня назад Гашкин убедил Ивана Петровича неприменим пойти и посмотреть, как вселяются в барак семьи фронтовиков. Окончание строительства барака Игнат считал и личным достижением, чем немало гордился и что отнюдь не думал скрывать. Иван Петрович пришел, пришел Троицын, кто-то еще из начальства. Пришли соседи и знакомые новоселов — посмотреть и поздравить, а если нужно, и помочь. Можно сказать, только музыки не хватало… И вот в торжественную минуту, при стечении народа это все и произошло…
Откуда-то вдруг появился Нефеденков. Ваня Турин радостно бросился ему навстречу:
— Борис! Здравствуй!
Борис Нефеденков на глазах у всех прошел мимо Турина, словно его и не было. Ваня ничего не понял и опять:
— Борис! Здравствуй!
Нефеденков, не оборачиваясь, дальше, дальше своей дорогой. Все видят: секретарь райкома комсомола стоит и ждет, когда его изволят заметить, когда к нему повернутся, поздороваются… Но его не замечают, к нему не поворачиваются, с ним не здороваются…
— Так, — наконец вымолвил Ваня Турин. — Обиделся…
А кругом народ, все смотрят. Турин был и уязвлен, и растерян… Троицын сделал вид, что ничего не заметил, некоторые последовали его мудрому примеру.
— Скажи ты!.. — все же проговорил кто-то из новеньких в городе, провожая Нефеденкова неприязненным взглядом, в котором сквозило твердое убеждение, что, во всяком случае, с секретарем райкома следует обходиться по-иному. — Скажи ты!..
Слава богу, что в радостной суматохе и хлопотах вскоре забыли об инциденте.
— А где Нефеденков? — спросил Степанов Игната. — Живет где?
— Михаил Николаевич, про это ты у кого-нибудь другого спрашивай! — отмахнулся Гашкин и стал упрашивать: — Написал бы ты, Михаил Николаевич, в какую-нибудь центральную газету о нашем бараке, как в него семьи фронтовиков въезжали… Такой материал газеты охотно помещают… Я бы тебе все рассказал, а ты бы — заметочку!
— Ты и сам можешь не хуже других, Игнат. Карандаш в руку — и по бумаге… — Потом с улыбкой добавил: — А чтобы не запутаться в придаточных предложениях, пиши короткими фразами.
— Чего, чего?
— Пиши, говорю, короткими фразами. Это так называемый газетный стиль.
— Ты не шутишь? — подумав, спросил Игнат.
— Если и шучу, то все равно говорю истину. В газете любят лаконизм. Это сущая правда. И что писать короткими фразами легче — тоже правда.
Гашкин радостно хлопнул Степанова по плечу:
— Умнейший ты человек, Степанов! Ведь я же и спотыкаюсь всегда именно на этих длинных предложениях, черт бы их драл! А если короткие… Короткими я напишу. Короткими я смогу… Спасибо, Михаил Николаевич! Так до завтра, я побегу. Мне еще одну улицу обойти надо! А вы к дяде Мите все-таки сходите.
Степанов подошел к землянке-пещере в горе, где жила Евдокия Павловна. У двери он остановился, постучал. Ему не ответили. Но вот послышались шаги, что-то нащупывая, пальцы поскребли по тесине, щелкнула задвижка, и наконец дверь открылась.
Ничего не видно!
— Проходите, проходите… — прозвучал приветливый и словно помолодевший голос Евдокии Павловны.
В сторону отодвинулась занавеска, сберегавшая драгоценное тепло, Степанов пригнулся и нырнул головой вперед…
На столе — коптилка, за столом — Борис. Он напряженно смотрел в сторону двери: кого это бог принес? Степанова вскоре узнал, однако выражение напряженного внимания не исчезло…
— Здравствуй, Борис!
— Здравствуй… — Нефеденков встал и пожал протянутую товарищем руку. — Садись.
— Я рад тебя видеть, Борис. Ни секунды не сомневался в тебе. — Степанов нащупал ногой табуретку, сел.
— Спасибо.
— Я тоже сомневалась не в своем сыне, а в сыновьях других матерей, — сухо сказала Евдокия Павловна. — Что же будет, если мы начнем жить не разумением своей совести, а упованием на мудрость другого? Ведь Турин спал с Борисом в одной землянке! Однако своей совести не доверился… Впрочем, хватит об этом: у кого что болит, тот о том и говорит. Я сейчас угощу тебя чайком, Миша.
— Что вы! Что вы! Не надо чаю, я завтракал, Евдокия Павловна, — запротестовал Степанов.
— Надо, Миша, надо.
Нефеденкова чиркнула спичкой, щелкнул замок керосинки, на потолок вскинулся и встал на свое место неясный желтый кружок. Сильнее запахло копотью.
— Я разденусь… — сказал Степанов, снимая шинель.
— А не замерзнешь? — спросила Евдокия Павловна. — Впрочем, сейчас станет теплее.
Только теперь Степанов обратил внимание на то, что Борис сидит в ватнике, Евдокия Павловна — в пальто.
Холод! И это сейчас, когда еще не ударили настоящие морозы!
— Где думаешь работать? — спросил Бориса Степанов.
— До лета где угодно. А потом подготовлюсь — и в духовную семинарию. — Борис смотрел с вызовом: «А что?! Запрещено, что ли?..» — Не бойся, поступлю в юридический, если пройду. Буду стоять на страже законности… Порадовался за тебя: работаешь с большой отдачей. Хвалят.
Степанов покосился на Бориса: не знаешь, как я провинился, как мучает меня совесть, а то бы так не говорил!
— Да, да, — подтвердил Борис. — Хвалят!
Степанов, чтобы не вступать в спор по этому поводу, лишь махнул рукой: пустое!
— Зря, Миша, скромничаешь. Ты в классе был нашей надеждой, как говорил Владимир Николаевич, и приятно, что оправдываешь ее. Хорошо, что твое влияние в городе растет.
Степанов поежился — от неуютности, от холода, от невозможности рассказать Борису о том, что тяготило его, об истории с Ниной, с Леней Калошиным, о завтрашних заботах. Что сейчас Борису его беды, его заботы!.. Справиться бы ему со своими…
— Евдокия Павловна, вам карточки дали? Прописали?
— Да, да, Миша… Наверное, и ты руку приложил? Спасибо тебе!
— За что?.. И ты, Борис, не тяни, оформляй все…
Поговорили о том о сем, а тут подоспел чай. Степанов захватил с собой граммов двести хлеба и несколько кусков сахара. Намеревался отдать сразу, да совсем забыл. Сейчас вспомнил, достал из кармана шинели, положил на стол. За скромным чаем Борис вдруг яростно сжал кулаки:
— Эх вы! Нину чуть не загубили! Она здесь родилась, выросла, хотела работать с вами. А вы!..
И по тому, каким Степанов неожиданно увидел Бориса — ожесточившимся, решительным, с глазами, не предвещавшими ничего хорошего, — он понял, что этот невысокий и не богатырского склада, прекрасно воспитанный Борис, поклонник Блока и Тютчева, способен на решительные поступки.
Евдокия Павловна незаметно для сына дотронулась до колена Степанова рукой, как бы предостерегая его.
— Боря, — как можно осторожнее сказал Степанов, — Нину в комсомоле восстановили… Работает… Ну не в Дебрянске, в другом городе. Разве это так важно? Так ей самой, может быть, легче…
Но Борис словно не слышал:
— Когда я вернулся и увидел Нину, я поразился ее глазам. В них не было жизни. Я пришел к ней в сарайчик. Как она обрадовалась мне! Как будто я сделал для нее невесть что. Какая она была ласковая! Как ловила каждое доброе слово, каждый знак внимания и доверия!.. Больше ей ничего и не нужно было…
Борис отпил глоток чаю, но чай застревал в горле, и Борис отставил чашку.
— Ты говоришь, работает, восстановили. Но такие травмы не проходят для человека даром. И никто не виноват. Вот в чем дело: нет виноватых!
Степанов, который ни одним словом не перебил Бориса, приложил ладони к вискам, сжал голову. В голове звон становился пронзительным, жгучая боль все чаще и чаще быстрой молнией пробегала в затылке.
— Что с тобой, Миша? — первой заметила неладное Евдокия Павловна. — Голова?
— Ничего… Ничего…
— Аспирина бы таблетку… Но аспирина нет. Хотя подожди…
Она поднялась, достала из-под койки маленький фанерный чемоданчик и стала копаться в нем.
От керосинки в землянке заметно потеплело, но это всего на каких-нибудь полчаса. У потолка запах копоти был ощутимей, крепче. Лампадка у черного лика в углу, заметил Степанов, не горела.
— А где же хозяйка? — кивнув на икону, спросил он, лишь бы нарушить молчание.
— В область уехала, — ответила Евдокия Павловна, задвигая чемодан обратно под койку. — Вот, Миша… — Она подала ему порошок в желтоватой провощенной бумаге. Евдокия Павловна явно дожидалась момента, когда можно было вмешаться и притупить остроту разговора, успокоить сына: — Вот я и говорю, Боря, что непросто все. Конечно же!.. И с Ниной непросто.
Степанов всыпал порошок в рот и запил остатками чая.
— Непросто, — подхватил Борис. — Наши предки разбили шедших на Русь половцев, монголо-татар, псов-рыцарей, шведов, поляков, французов… Мы разобьем и этих фашистских недоносков, которые, на свою беду, не знают истории. Но какая будет жизнь на этой трижды испепеленной земле? — спросил Борис, не обращая внимания на старания матери и Степанова успокоить его.
— Такая, какую мы все заслужим своими делами. Не лучше и не хуже.
— Вот я вернулся… Что мне теперь делать? Скажи…
— Хотя я и не директор, говорю: приходи к нам в школу работать и будь непримирим к пошлости, нежеланию думать, мещанству.
— В школу? Я же не кончил вуза!
Борис рос без отца и после окончания школы, вместо того чтобы, как большинство одноклассников, поступить в институт, пошел библиотекарем на прядильную фабрику. Он не мог, как говорил, сесть на шею матери: на одну стипендию не проживешь, а мать бы выбивалась из сил, но обязательно подбрасывала ему деньги. Библиотекарем Борис стал неплохим, кроме того, иногда читал лекции о литературе, и они пользовались успехом у молодежи.
— Не кончил вуза. Неважно. Есть такие, кто кончил два, а толку от них — грош. Преподавай черчение, труд, физкультуру, пение… Хочешь — немецкий, ты хорошо его знаешь…
— Да ну его к черту! Теперь его учить и силой не заставишь. А вот черчение… — Борис задумался. — Черчение, пожалуй, смог бы с грехом пополам… До прихода дипломированного… Эх, библиотеку бы мне… Собрать из ничего, выбить из области и работать… Очень даже привлекательно!
— Так приходи, Борис, в понедельник… Чего откладывать? Вера тебя знает. С Галкиной мы поговорим. Впрочем, прийти можешь уже завтра — на станцию, на воскресник…
— А что? Вот возьму и приду.
— Ждем.
Когда Степанов возвращался от Бориса, по дороге на Ружное проехала зеленая новенькая трехтонка, полная молодых солдат в полушубках и шапках.
Степанов увидел их, и его словно что-то толкнуло: «Действуй! Не упускай момент!» Но что именно нужно было делать? Остановить машину и просить помощи?..
Трехтонка скрылась за пригорком… И хотя Степанов сам не знал, как он должен был поступить, но вид этих здоровых ребят, машины, без всякого усилия преодолевшей крутой подъем, не мог не оставить ощущения, что он упустил то, что должен найти: рабочую силу, машины и шоферов. Ему даже представилась картина, как эти ребята без особого труда и наверняка с шутками и прибаутками разгружают платформу за платформой, перевозят доски и бревна на уже приготовленные площадки для строительства бараков.
Степанов даже остановился, словно можно было вернуть машину с гвардейцами, которая была поистине чудесной силой. Но шум мотора затихал, затихал и наконец перестал быть различимым…
Минут через двадцать Степанов был уже возле сарайчика, в котором жил дядя Митя. Постучал в дощатую, обитую клоками лохматого войлока дверь и вошел в сумрак человеческого жилья с запахами копоти и керосина. Степанов поспешил захлопнуть за собой дверь, и неяркий день словно померк. Окошечко было маленьким, перед ним сидел дядя Митя и крутил ножную мельницу. Увидев вошедшего, оторвался от работы, поднял голову, пытаясь распознать, что это за посетитель.
— Дмитрий Иванович, это я, Степанов…
Но дядя Митя не слышал, а понять сказанное по движению губ не мог: темно. Он поднялся и наконец-то узнал вошедшего:
— А-а, Степанов! Проходи, садись.
— Ты не очень спешишь? — осведомился хозяин. — А то я закончу, и тогда спокойно поговорим.
Степанов удивился: дядя Митя словно угадал, что к нему пришли по серьезному делу…
— Конечно, подожду, Дмитрий Иванович…
Хозяин вернулся к прерванной работе и, казалось, забыл о присутствии Степанова. Ножная мельница, пожалуй одна из немногих в городе, сооружение капризное. Принцип работы ее такой же, как и у ручной, которую Степанов уже видел в сарайчике учителя, только здесь был прилажен ножной привод, поэтому мельница была более мощной.
Рассеянно разглядывая жилище, Степанов обратил внимание на два топчана, стоящие в противоположных углах, и вспомнил, как Таня Красницкая рассказывала, что дядя Митя приютил у себя совершенно незнакомую больную старуху, три сына которой на фронте…
Вошла женщина, закутанная в платок, и спросила:
— Готово, Иваныч?
Очевидно уже зная, кто и зачем пришел, дядя Митя посмотрел на часы и сказал:
— Я же тебе велел в двенадцать…
— Есть хотят… — ответила, оправдываясь, женщина. — Им не объяснишь…
— Посиди. — Дядя Митя кивнул на топчан, на котором сидел и Степанов.
Женщина хотела сесть рядом, но, рассмотрев, кто это, устроилась на краешке.
Минут через десять зерно было смолото, и дядя Митя отдал муку женщине. Та поблагодарила и быстро ушла.
— Ну что, Михаил Николаевич?.. — обратился к Степанову дядя Митя. — Дел невпроворот, а? Зачем тебе понадобился старый инвалид? Ответствуй. — Он подсел к нему поближе.
Не мешкая, Степанов выложил ему все свои заботы и закончил, как бы подводя итог:
— Людей, думаю, найдем, а вот шоферов!
— Хм, хорошо… Один шофер, считай, у тебя уже есть. — Дядя Митя ткнул пальцем себя в грудь. — Прав, конечно, не имею, но приходилось всякую технику водить. Справлялся. А вот другого!.. За другим нужно в Девять Дубов идти, раз такое дело. Командир у меня там, младший лейтенант… Тоже раненный, но с машиной справится. Вот только не свалился бы, не дай бог.
— Сходите, Дмитрий Иванович! Другого, наверное, ничего не придумаем…
— Сходить-то схожу, а вот кто будет зерно молоть? Ко мне в день человека три-четыре обязательно приходят. Может, совладаешь с этой техникой? — Дядя Митя указал на мельницу.
— Придется совладать.
Дядя Митя возвратился под вечер. Вошел, не раздеваясь, сел, уставший, и тяжело вздохнул. Степанов, все еще крутивший мельницу, подумал, что дело плохо, но спрашивать ничего не стал.
— Грудь у него болит, — заговорил наконец Дмитрий Иванович. — Здорово его фрицы покалечили… Но сказал, что придет и за руль сядет…
Турин возвращался из поездки по району через Бережок. Подбросила его до Дебрянска случайная подвода: километрах в шести, на перепутье, попалась ему телега, на которой молодуха везла в больницу мальчишку лет пяти. На просьбу Турина подкинуть до города ответила радушным согласием, но предупредила, что у мальчонки тиф.
— Если бояться тифов, нужно жить на небесах… — ответил Турин.
Подвода уже проехала школу, как Турин вдруг решил заглянуть к Степанову и, поблагодарив молодуху, спрыгнул с телеги. Он знал, что Миша не спит: когда подъезжали к школе, в щелке между рамой и светомаскировочной шторой он увидел желтый свет.
Действительно, Степанов не спал, сидел за столом и листал однотомник Пушкина.
— Почему вернулся раньше времени? — спросил Турина, намереваясь хотя бы поставить его в известность о просьбе Захарова.
— А я и не вернулся, — ответил Турин, садясь за стол.
— То есть как?..
— Встану в семь — и в противоположный конец района: даешь хлеб!
Ваня осведомился, как Степанов живет, осмотрел немудреное его хозяйство и, опечалившись за товарища, сказал, что послезавтра же узнает насчет общежития.
— Если я школе не мешаю, мне переезжать незачем, — мрачновато заявил Степанов.
Турин отметил про себя необычный тон разговора и спросил:
— Почему это?
— Мне здесь неплохо, а под новую крышу можно вселить стариков, женщин, детей.
— Посмотрим, — неопределенно проговорил Турин и стал рассказывать о поездке: — Трудно что-либо понять… В одном месте — пусто, в другом — густо: где-то немцы не успели вывезти, где-то полицаи и старосты запрятали хлеб…
Конечно, не мог не поведать и о своих злоключениях. Ночуя в доме председателя колхоза в одной деревне — а он за эти дни побывал в семи деревнях и селах, — так угорел, что еле остался жив; переезжая из Опочек в Верхние Выселки, чуть не провалился с телегой под мост: построили наспех, а потом про него забыли до случая… В общем, намотался. И все спешил, спешил…
Турин положил руки на стол, на руки — голову. Видно было, как он устал, как измотался в этом путешествии на случайных подводах и пешком: райисполкомовский Орлик был занят.
«Но если так устал, зачем зашел?» — подумал Степанов.
И когда ему показалось, что Иван сейчас заснет, тот поднял голову:
— Борис-то!.. Руки не подал, при всех отвернулся!..
«Вот оно что! Обида заела!»
— Так тебе и надо! — разделяя слоги, по-прежнему мрачноватым тоном ответил Степанов.
Турин повернулся к Степанову: что это он?!
Тот все еще сидел за столом и листал Пушкина, выхватывая из стихотворений отдельные фразы и слова и не понимая их смысла.
— Черт тебя подери!.. Ничем нельзя заменить голос собственной совести… Сколько бы авторитетных организаций ни существовало!.. И если ты заглушаешь этот голос, то совершаешь нечто равносильное предательству или даже само предательство, — закончил Степанов. — Почему же Борис должен подать тебе руку?
Побагровев, Турин встал.
— Что ты говоришь!
— По сути, так и есть: предательство!
— Не слишком ли круто берешь? — спросил Турин, немного опомнившись после внезапного нападения.
— Нет, не слишком. Это относится, впрочем, и ко мне.
— А к тебе-то за что?
— За многое.
Поняв, что и себе Степанов не прощает каких-то ошибок, Турин сел и, утишая свою ожесточенность, забарабанил пальцами по столу.
— Ты, Миша, вот что должен понять… Мне оказано великое доверие. Вручена власть. Вместе с высоким званием мне придан и авторитет этого звания, хочу я того или не хочу. Автоматически! Но я и ответствен, и у меня есть обязанности, извини за высокие фразы, перед партией, перед народом! Не могу авторитет этого звания ронять. Не имею права!
— Так вот и не роняй! — заметил Степанов.
— Мне приходится другой раз наступать на горло собственной песне…
— Однажды вот так наступишь — и задохнешься! — отпарировал Степанов. — Да-а… получается-то вот что: ты готов удушить себя ради авторитета высокого звания, а авторитет-то твой, когда наступаешь на собственную совесть, неизменно падает, если не летит кувырком.
— К примеру?.. — спросил Турин.
— Для тех, допустим, кто знает историю Нефеденкова, твой авторитет упал.
— Нет, — уверенно ответил Турин. — Ошибки, говоришь… Срывы. Знаешь, Миша, я работаю честно, с полной отдачей и пока еще замечаний и тем более выговоров по партийной линии не получал… Да, кстати, ты что это за кашу заварил с платформами какими-то? Я дядю Митю встретил…
Степанов коротко рассказал о своем посещении Захарова, о том, что сам, как говорится, напросился на задание, да еще такое нелегкое.
— А, ну-ну… — сказал Турин. — Давайте, разгружайте. Стройматериалы городу нужны. И не забудь про динамо-машину, они мне всю голову продырявили, эти железнодорожники: забирай да забирай, хотя вроде бы и договорились, что подождут…
— Да, надо воспользоваться случаем: будут машины.
— Вот-вот! — наставительно проговорил Турин. — Давай, действуй, а то меня не будет…
Степанов почти не сомневался, что люди не подведут его, придут на воскресник: был высокого мнения не о себе, а о тех, кого узнал за эти тяжелые месяцы, и все-таки — волновался. Дойдя со Советской улицы, остановился, огляделся.
По Советской к станции тянулись люди. Незнакомые и те, кого он знал. Мать Иры… Пелагея Тихоновна Акимова… Группа бережанских переселенцев во главе с так запомнившейся ему бойкой молодкой… Девушки из бригады дяди Мити… Паня со старшими школьниками…
— Здравствуйте, Михаил Николаевич! — присоединилась к Степанову Галкина. — Смотрите, народ-то идет!
Их догнала мать Лени Калошина:
— Михаил Николаевич, я не могу… Ребенок! А Леня пошел…
— Что вы, Юлия Андреевна, идите домой!
Громко сигналя, словно пробиваясь сквозь толпу, подпрыгивая на ухабах, проехала зеленая машина с военными. В кабине Степанов разглядел Веру в знакомом пальтишке. Она приветливо помахала ему рукой в огромной варежке.
На углу Дзержинской к ним присоединился дядя Митя. Он поздоровался и доложил Степанову:
— Прибыл мой командир. Там уже. — Он кивнул в сторону станции. — Сейчас мы на машины…
На перроне они увидели Владимира Николаевича и Бориса Нефеденкова. Стояли, о чем-то оживленно беседовали. Рядом — Евдокия Павловна.
— Владимир Николаевич, а вы-то здесь зачем?..
— Ну как же, Миша, иначе?.. Может, и я сгожусь на что-нибудь…
«А Таня на дежурстве, — вспомнил Степанов. — Жаль!»
Люди все подходили, и он увидел, что идут не только те, кто может работать, но и старики, инвалиды, дети. «Если не помочь, то хоть побыть вместе со всеми… — подумал Степанов. — Конечно, ничего особенно масштабного и эффектного сегодня не произойдет. Не будет яростных атак, залпов могущественных «катюш», тщательно продуманных в штабах операций по окружению противника, массированных ударов с воздуха… Ничего этого не будет. Но и без того, что сделают сегодня дебрянцы, невозможна жизнь…»
На путях, около платформ, уже хлопотали солдаты — времени у них было в обрез. Ими руководил вернувшийся ночью Мамин. Там же суетился, прыгая на своих костылях, неугомонный Гашкин. Размахивая руками, что-то горячо доказывал солдатам Латохин.
Степанов отыскал Веру, Власова, и они втроем быстро наметили, как распределить людей по участкам работы. Сгружают с платформ пусть солдаты, таскать придется женщинам и подросткам, а вот грузить на машины будут мужчины — женщинам не осилить.
Из своего закутка в пожарном сарае выбежал начальник станции, показал пальцем в конец платформы, где громоздилось что-то укрытое мешковиной.
— И это увозите! Хватит мне ее сторожить!
Несколько женщин пошли туда, откинули мешковину. Под ней нечто холодно-металлическое и, видно, очень-очень тяжелое.
— Что это, бабы?
— Да кто его знает…
— Динамо это. Динамо-машина! — пояснил невесть откуда появившийся Гашкин. — Электрический ток будет давать… Вот отроем где-нибудь подвал кирпичного здания, и там будет электростанция. Со временем, конечно…
— Что же, — совсем робко спросила бережанская молодка, и это так не вязалось с ее характером, — у нас и свет будет? И радио? Может, и кино тогда? «Волгу-Волгу» увидим… «Чапаева»?..
— Сюда все! Идите динамо грузить! Свет будет!
— Кто там басни рассказывает?!
— Почему басни?.. Вот оно, динамо…
Женщины попробовали сдвинуть машину с места.
— Ой, бабы! Да она стопудовая!.. Животики надорвем, не сдвинем… Надо мужиков звать!
В конце концов динамо погрузили на машину солдаты.
В самый разгар работы, урвав свободную минутку, на станции появился Захаров. И не сразу понял, что происходит. Зачем здесь столько народу? Зачем здесь дети, старики? И кто без его ведома вызвал военных? Уж не напутал ли Степанов чего? Но, чем больше он вглядывался в лица людей — и тех, кто работал, и тех, кто только смотрел, — тем больше начинал понимать происходящее. Впервые после двадцати двух месяцев фашистской оккупации в городе организовали воскресник! А ведь люди и слово-то это, верно, забыли!..
Захаров не знал, как выразить им свою признательность. Сказать речь? Но к чему здесь слова? Да и не найдешь сейчас таких слов, а может, их и вовсе нет…
Он подошел к женщинам, тащившим толстое бревно.
— А ну, бабоньки, потеснитесь, дайте и мне поразмяться…
На лицах женщин неуловимо проскользнула растерянность, смущение. Сам секретарь райкома партии!
Через час Захаров ушел к своим неотложным и нескончаемым делам. Их не могли отменить и воскресенья…
А люди продолжали таскать и грузить тес, кирпичи, кровельное железо, стекло.
Как бы ничего особенного. Ничего примечательного…
Часа в три, перед самыми ранними сумерками, начал медленно и торжественно падать белый пушистый снег. Он покрывал черные пепелища и развалины, бугры от домов и одинокие печи. Дебрянск неузнаваемо преображался. Эдакий чистенький, свеженький городок из нескольких домов, десятков сарайчиков и землянок, с клубом и двумя старыми церквами! А пройдут годы, пять или десять, — какой непохожий на современный, какой неузнаваемый Дебрянск отстроят здесь! Какая непохожая на нынешнюю будет жизнь в нем! И не забудется ли под напором других событий, окончательно не отойдет ли в неинтересное прошлое жизнь Дебрянска поздней осенью тысяча девятьсот сорок третьего года? Ведь не случилось в нем взволновавших мир событий, интригующих происшествий, не прогремели в нем битвы, повернувшие ход истории… Но в нем жили и живут люди, которые были и остались русскими. Правда, за то, чтобы они имели честь ими зваться, и осталось пока в Дебрянске из двадцати пяти тысяч всего пятьсот человек.