В тот же день, уже поздним вечером, по дороге к городу шел молодой человек.
Порывистый ветер перебирал лохмотья его пиджака, обдавая холодом. Когда становилось невмоготу, путник поворачивался и, подставив ветру спину, шел так минуту-другую. Потом снова — лицом к ветру.
Сложив на груди руки, глубоко всунутые в рукава, втянув голову в плечи, он шагал широко, но неуверенно. Вот-вот, казалось, остановится и повернет назад.
Увидев впереди на дороге хату, молодой человек всмотрелся: тепло, кров! Но хата, однако, не столько обрадовала его — вот оно, спасение и благодать, — сколько растревожила: а достанется ли?
Прежде чем подойти к двери и постучать, путник остановился и взглянул в окно, задернутое ситцевой занавеской. В самом низу — светлое пятно от коптилки…
Рассмотреть ничего было нельзя, и молодой человек, подставив ухо к окну, прислушался. Только после того как за шумом ветра различил спокойный говорок, подошел к двери. С минуту постоял, раздумывая, потом постучал. Но никто не отозвался. Он постучал сильнее.
Тявкнула собака, и послышался голос женщины, видимо вышедшей из кухни в сенцы:
— Кто?
— Откройте, пожалуйста…
Приотворилась и наружная дверь. Вышла молодая женщина в платке, наспех накинутом на плечи. Привычно она бросила недоверчивый взгляд на незнакомца. В темноте, однако, трудно было рассмотреть его лицо.
— Ночевать, что ли? — хмуро спросила женщина.
— Да, — ответил молодой человек и зачем-то повторил: — Именно ночевать.
— Записка от коменданта есть?
— От какого коменданта?
— От какого? Вашего!
— Какая же у меня записка? Откуда?
— А я не знаю, — строго сказала женщина. — Только без записки комендантской нам ночлежников пускать запрещено.
— Так что же мне, на улице спать? На ветру?
— Не знаю, гражданин. Только нам запрещено.
— Да откуда у меня записка? Комендант вон где, — молодой человек указал по направлению к городу, — а я иду вон откуда. — Он показал в противоположную сторону.
— А разве там коменданта нет? — спросила женщина. — Коменданты теперь везде…
— Есть, наверное… — ответил путник не сразу. — Только я не знал, что заночую. Да чего ты боишься? Не убью, не украду…
— Нет, не могу… — И заторопилась: — К другим идите, другие, может, пустят, а у нас и постоялец есть, и бабка болеет…
Женщина хотела закончить разговор, но чем больше этот молодой человек говорил, тем слабее становилась ее прежняя решимость. Она взялась за скобу… Пустишь — а он тебя и пристукнет. Из-за куска хлеба.
— Как собака, значит, — проговорил молодой человек скорее самому себе.
В это время, как на грех, в избе снова лениво тявкнула собака.
Молодой человек усмехнулся горько и сказал:
— Собачку-то пожалели… Эх, люди!..
Он передернул плечами, собираясь уйти, но женщина оглянулась и, вздохнув, сказала:
— Входи…
Молодой человек посмотрел на нее строго, вошел в сенцы. Забежав вперед, женщина раскрыла дверь в кухню и, когда свет коптилки упал на его лицо, слабо охнула. Однако она тотчас постаралась скрыть свою растерянность: хлопнула дверью, засуетилась, что-то прибирая…
В хате молодой человек увидел солдата, который сидел за столом и вскрывал банку тушенки. Лицо солдата было освещено коптилкой, а вот его солдат, видно, сразу не рассмотрел и спросил женщину:
— Кто это там?
— Прохожий… — отозвалась та, садясь за стол.
— Садись, прохожий, — предложил солдат.
— Спасибо, сперва обогреюсь… — Молодой человек снял пиджак и, отодвинув занавеску, прошел в темный закуток между печкой и стеной. Здесь прислонился к теплым кирпичам и облегченно вздохнул. Постояв так, заглянул за занавеску.
Солдат, молодка. Больше никого. На него особенного внимания не обращают… Солдату, конечно, приятнее разговаривать с этой курносенькой, чем с ним…
— Прервали нас… — напомнил солдат.
— Да, прервали, — отозвалась молодка и посмотрела в сторону темного закутка: как там пришелец, что с ним? — Да, шел вот… Хлеба были роскошные, только их не жатками, не серпами, а танками да снарядами. А те, что уцелели, некому было убирать…
Она рассказывала, латая старую, выцветшую кофточку.
— Да-а, Клавдия Петровна, да-а, — посочувствовал солдат. — Хватили вы тут…
— Что ты меня все Петровной?.. — заметила молодка. — Знаешь, сколько мне?
— Сколько? — Видно было, что солдат боится дать промашку.
Клавдия поправила платок на голове, одну светлую прядку убрала, другую выпустила. Спросила:
— Так сколько же? — Видно, очень интересно было, сколько лет даст ей этот молодой солдат, но и боялась: а что, если больше? Потому сама опередила его: — Мне в декабре двадцать один исполнится…
— Подходяще… Так я и думал… Что же ты синими шьешь? — спросил он. — Синим по белому… На-ка вот, возьми… — Достал из пилотки картонный прямоугольничек, обмотанный нитками, с воткнутой иголкой, передал молодке.
— Спасибо… Возвращались мы по одному, по двое, — продолжала та. — Пришли, глянули, а ничего не осталось от колхоза… Несколько хат… Вот набралось нас несколько человек, я говорю: «Хлеб-то нужно убирать». А как убирать? Чем? Еле разыскали серпы, горелые нашли… Чуть рассвело — мы уже в поле были… Те, кто постарше, вспомнили, как серпом жнут, косами косят, и быстро приспособились, а я-то их никогда в руках не держала… То серпом, то ножом хлеб резала. Последней работницей оказалась… Потом еще вернулись наши. И все равно не под силу убрать!.. Знаем: через какой-нибудь месяц каждый колосок станет что золото, а убрать не в силах! Глядели на поля и плакали… А тут как раз воинская часть проходит… То ли положено было, то ли нарочно лейтенант подал команду: «Привал!» А потом и говорит: «Кто хочет — помогите женщинам…»
Клавдия умолкла, задумалась, вспоминая.
— Ну и как… Многие откликнулись?
— Все до одного!.. Хлеб убрали… Потом лошадь у нас появилась — опять же солдаты подарили… Где-то поймали бесхозную и подарили… А молотить на той лошади возили к соседям. Смолотили, бабы мои говорят: «Теперь дели».
— Как же делили? — поинтересовался солдат.
— По совести: у кого сколько душ… Малый да старый работать не могут, а есть всем надо. По совести и поделили. — Вздохнув, она замолчала. Потом спросила солдата: — А ты сам-то куда идешь?
— Отпуск дали, по ранению. Родная деревня совсем близко…
— Вон видишь, как ладно… — проговорила Клавдия и отвернулась от солдата, чтобы скрыть слезы.
— А твой не пишет, что ли? — догадался солдат. — Отыщется… Мало ли что…
— Клав, — подала голос женщина на печи, — самовар взыграл.
Клавдия легко поднялась, сняла с самовара, стоявшего у печки, трубу.
— До города? — снова донеслось с печи.
Никто не ответил. Слышно стало, как сипит коптилка.
— Это мама у вас спрашивает, — сказала Клавдия, заглядывая в закуток.
Молодой человек по-прежнему грелся у печи. Сейчас он отошел к стене и увидел рядом с печной трубой еле освещенное коптилкой лицо старухи. Подперев голову руками, она, казалось, без всякого интереса смотрела на него.
— До города, — ответил молодой человек.
— Откуда же? — спросила старуха.
Клавдия напряженно взглянула на случайного гостя.
Она ничего не знала о нем и все же сразу хотела взять под свою защиту, не дай бог, пришелец, внезапно вынырнувший из неизвестных далей, не окажется фронтовиком, потому и поспешила ответить за него:
— Известно, откуда теперь приходят…
— Откуда только не возвращаются, — подхватила старуха. — Чего только не было на земле у нас… — Она потянулась и продолжала: — Вот солдат говорил: немец, немец… А до него, что ль, до немца, никто к нам не являлся? Сколько нечисти-то было, давно ею испытаны… И татар, что в незапамятные времена на Россию шел, и французы. А то еще, говорят, будто лет семьсот назад немцы на нас шли, да на льду где-то и провалились…
— Это точно, — согласился солдат. — Это исторически научно доказано. Наполеон, немецкие псы-рыцари, это точно — было.
— Ну вот — то француз, то татар, а теперь этот немец. Все одно — антихрист.
Солдат улыбнулся, но ничего не сказал. Клавдия легко подняла и поставила на стол небольшой, с помятыми боками самовар. Солдат достал из мешка, в дополнение к тушенке, хлеб, сахар:
— Угощайтесь!
— Ешьте, ешьте сами, — сказала старуха. — Я чайку попью…
Клавдия подала ей на печку кружку, налила солдату, посмотрела в сторону темного закутка в, поколебавшись, пригласила:
— Присаживайтесь…
— Спасибо. Я уже сплю… — донеслось оттуда.
— Это он нас с тобой вдвоем оставляет, — шепнул Клавдии солдат.
Слова эти напомнили ей о чем-то далеком-далеком, познанном, к великому девичьему счастью, но доставшемся в такой крохотной доле.
— Зачем нас вдвоем оставлять, — сказала она с горечью и так вздохнула, что и солдату стало не по себе. — Зачем нас оставлять… А жизнь проходит, проходит… Бабы говорят, не отыщется, не дай бог, Василий, пострадаешь, пострадаешь — и бросишься кому-нибудь на шею. Так, говорят, и будет. Так, мол, всегда было и будет. А я не могу представить, как это я кому-то на шею брошусь… Я даже за эти слова обиделась, с теткой Лукьяновой и говорить не хочу…
На печи заворочалась, устраиваясь на ночь, старуха.
— Мам, чаю еще хочешь? — спросила Клавдия.
— Будет… — вздохнула старуха и зашептала: — Николай угодник, спаси и помилуй нас, грешных… В тревоге и суете… — Слышны были лишь отдельные слова. — Помилуй Василия… Веру Леонидовну… — Голос становился все тише, тише, и вскоре уже ничего нельзя было разобрать.
— Дочка, что ли, еще на фронте? — спросил солдат у Клавдии.
— Спасительница наша…
— Кто такая?
— Девушка из города… Учительница биологии. Когда нужно было, за доктора стала ходить. Докторов-то мало… Мы в тифу валялись, так она две недели нас выхаживала. И волосы пожалела, не стала стричь… Вера Леонидовна… Теперь мать каждый день ее в молитвах своих поминает.
В закутке слабо скрипнула лавка, на которой улегся молодой человек. Вскоре послышался и его голос:
— А фамилия ее не Соловьева?
— Она, Соловьева… — ответила Клавдия и поинтересовалась: — Знакомая?
— Знакомая… Поспать дайте. — Молодой человек как бы предупреждал возможные вопросы.
— Спи…
Через полчаса все спали. Лишь Клавдия сидела за столом, охватив голову ладонями, думала и словно дожидалась чего-то. Она взглянула на печку, прислушалась к мерному дыханию солдата и встала.
Снова посмотрев на спящих, взяла коптилку и, загородив ладонью ее призрачное пламя, пошла к темному закутку. Отдернув занавеску, поднесла коптилку поближе к голове пришельца и стала рассматривать его.
Сначала она еле слышно шептала что-то непонятное, потом проговорила:
— Как Вася… Милый мой, родной…
Молодой человек приоткрыл глаза. Он, оказывается, скорее дремал, чем спал. Приподнялся, спиной оперся о стену.
— Ты что? — спросил он, устало глядя на эту непонятную молодку.
— Поешь…
Не дожидаясь ответа, она быстро пошла к столу, торопясь отрезала ломоть хлеба, положила на него куски мяса из банки, принесла пришельцу. Тот испытующе посмотрел на нее и взял ломоть.
Клавдия стояла рядом и смотрела, как он ест.
— Ну что ты?.. — снова спросил он.
Клавдия вздохнула, подождала, пока он доест, и, как только молодой человек проглотил последний кусок, села рядом и заплакала:
— Вася мой!.. Господи, до чего же ты на моего Васю похож… Вылитый Вася!
Клавдия взяла его за руку, и молодой человек почувствовал тепло ее ладони.
— Вылитый Вася, — повторила Клавдия.
— Не плачь ты ради бога, — попросил молодой человек, и осторожно высвободил ее руку. — Не могу я этих слез вздеть!..
Клавдия притихла и молча жалостливо смотрела на человека, так сильно растревожившего ее.
— Послушай, сколько до города осталось? — спросил молодой человек.
— Верст пять будет… А что?
— Да я, пожалуй, лучше пойду…
— Не ходи… Спи… Я тебя больше не потревожу… Спи…
Неподалеку от города, за железнодорожной линией, вдали от дорог, проселков и тропок, когда-то, еще во времена первой мировой войны, был сооружен склад боеприпасов, который в просторечии именовался огнебазой. При отступлении наши части вывели склад из строя, но полуразрушенные помещения сохранились, и что-то вроде казарм легче было оборудовать из остатков огнебазы, чем соорудить заново на совершенно голом месте. Вот здесь-то, вдали от любопытных и чужих глаз, и формировались воинские части. Сейчас их новенькие машины и появились в городе. Заслышав гудение моторов, люди выходили из землянок, смотрели.
Та самая армия, которая вернула им свободу, помогала теперь наладить сносную жизнь.
Машины!.. Машины!..
И что они везли? Не боеприпасы, не оружие, не солдат и офицеров на фронт…
Сосновые бревна, тес, доски, свежо пахнущие смолой, из которых можно построить землянку, теплый сарайчик, а то и барак! Какая благодать! И один к одному молодые парни в новеньких шинелях на крытой машине сзади. Сидят на скамьях, молча смотрят на разбитый город. Краснощекие, здоровые, ладные!
Машины проехали по Первомайской и остановились на площади у больницы.
Новый корпус строить! Или просто барак!
Жизнь в городе была бы еще труднее, а то и просто немыслима, если бы не всеобъемлющая помощь армии. Вода!..
Кто из вернувшихся в Дебрянск мог бы вырыть колодец? Ни у кого не хватило бы ни сил, ни умения, ни материалов. Даже у опытных мастеров рытье колодца, изготовление сруба отнимает много времени и физической энергии. А где их взять? Что делать? Селиться возле древней Снежади? Внизу? Мало кто и раньше ставил дома у реки; в половодье, того и гляди, затопит…
Взорвав водонапорную башню на базарной площади, водокачку на Снежади, водоразборные колонки на улицах, отступавшие немцы все же не могли уничтожить водопровод целиком. Одна из линий сохранилась. Воинская часть позаботилась не только о себе, но и о мирных жителях. Давно был известен Ольховский колодец, неподалеку от Дебрянска. Когда-то его считали чуть ли не святым и потому целебным или, может, наоборот: целебным, а потому святым. Вечно бьющие ключи в Ольховке стали поставлять в Дебрянск прохладную, вкусную воду. Но один колодец не мог удовлетворить потребность в воде. Тогда там же военные пробурили скважину, поставили насос и стали качать воду себе и горожанам.
Хлеб!..
Где испечь в разбитом дотла городе хлеб? И вот в Тихоновской, что на Бережке, церкви устроили пекарню. Построенная в XV или в XVI столетии Тихоновская церковь Воскресенского монастыря видела еще Лжедмитрия II, занявшего город, видела французов императора Наполеона, немцев… Была она святыней, складом горючего, механической мастерской… Теперь приехали из воинской части солдаты, приспособили один из ее приделов под пекарню.
Даже некоторые землянки в городе были сооружены воинами.
Часть медикаментов в больнице — из воинского подразделения.
Полевой телефон в райкоме партии — оттуда же…
Первую телефонную линию, связывающую город с областью, помогали тянуть связисты воинской части…
Вот и сейчас вышел из кабины старший лейтенант, и площадь у больницы оживилась: с машины соскочили солдаты, стали сгружать доски и бревна, застучали топоры, лопаты, зазвенели пилы…
Картина созидания, будь то возведение всего лишь небольшой баньки, всегда захватывает. И все, кто проходил мимо, жил неподалеку, сейчас стояли и смотрели на солдат.
Каждый взмах топором, каждый удар лопатой о землю, каждый рывок пилой — для жизни… Как и было испокон веков, как и задумывалось бытие на земле…
Для жизни…
Для жизни…
Для жизни…
И опять эти женщины. Они останавливались и смотрели, робко надеясь в одном из солдат узнать и найти того, кто вот уже два года не подает весточки, и даже того, кто давно уже лежал в земле… Ведь всякое бывало — объявлялись убитые, находились пропавшие без вести… Чувство сильнее холодного рассудка. Знали: будь он здесь, твой муж или сын, неужели не дал бы знать о себе, не прибежал бы сам, чтобы припасть к твоей груди, обнять тебя, прижать к сердцу? Но шли, всматривались в лица, ждали, надеялись: нельзя было жить, не пренебрегая в той или иной степени логикой и здравым смыслом. Никто бы из женщин не вынес и доли тех испытаний, которые пали на них, если бы не эта подмена трезвого взгляда надеждой…
Полина Снегирева потеряла сначала одного сына, потом другого. Однажды увидела молодого солдата, проехавшего на трехтонке, и после всех уверяла, что это ее Митя… Никакими словами нельзя было отговорить женщину. «Мой Митя!» На вопрос: почему же он не признал ее? — отвечала, что не заметил, мало ли у него забот. И спустя несколько дней все рассказывала, как она видела своего младшенького…
Степанов, спешивший в районо, увидев военные машины, тоже остановился.
Сейчас, оказавшись как бы среди своих товарищей-солдат, Степанов яснее осознал то, что и раньше не покидало его: он должен взять эту школу на себя, на свою душу… Иначе будут тянуть, тянуть, потом могут спохватиться и, наверстывая упущенное время, наломают дров… Вот так, как он тогда чуть не наломал…
Наверное, куда легче было бы выбить из этой школы фрицев, чем пойти и просить о выселении своих… Недаром все так тянут…
Быть может, только сейчас Степанов разгадал нехитрую механику, к которой вольно или невольно, больше невольно, прибегали все, от кого зависело освобождение здания для школы.
Тянула Галкина, тянул Троицын, тянул председатель райисполкома Мамин, тянул, наверное, и Захаров… Представляли, как старые и больные люди покидают дом, оставаясь без крыши над головой, и у них сжималось сердце, и как-то само собой решение ясного вопроса откладывалось на завтра…
Степанов не заметил, как подался к новым зеленым машинам. Они властно влекли его к себе.
Машины были далеко, а он ясно слышал шум их еще не заглушенных мощных моторов. Качнувшись — под ноги попал кирпич, — он, показалось ему, почувствовал плечо соседа по шеренге… И впереди были товарищи-солдаты, и позади, и шли они за танками… И где-то там, неизвестно в скольких километрах, их ожидает бой, уже один бог знает какой по счету…
Шагать вместе со всеми, вместе со всеми жить борьбой, приближающей победу, и вместе со всеми верить в ее неизбежность, если ни ты, ни твой товарищ, ни товарищ твоего товарища не дрогнут ни перед чем…
На площади один из солдат напомнил Степанову знакомого. Однако не был уверен, что не ошибается. Звали солдата, если это тот самый, Семеном Выриковым. Познакомился с ним под Вязьмой, где-то на привале после тридцатикилометрового марша. Помнит сарай, кучу высохшего навоза, тишину вокруг… Выриков хотел пить, но идти искать воду сил, как и у других, у него не было. Степанов предложил ему свою фляжку с остатками теплой, пахнущей металлом воды. Хотел пить сам, но отдал. После этого виделся еще раза два, тоже вот так, в походе… А потом Семен Выриков вынес Степанова, раненного, с поля боя…
Сейчас солдат сосредоточенно рыл яму. Копал и копал, выбрасывая на жухлую траву желтую глину.
— Семен… — неуверенно окликнул Степанов.
Солдат вытер ладонью пот со лба, взглянул на Степанова, как на чужого.
Степанов уже понял: никакой это не Выриков… Да и как мог оказаться бывалый солдат среди молодых, необстрелянных?.. Но захотелось познакомиться. Солдат назвался Андреем Сазоновым.
В каждом Степанов хотел видеть друга по фронту, того, кто дал тебе глоток воды, перевязал, в тяжелую минуту молвил ободряющее слово, не говоря о том, кто тащил тебя, полуживого, километра три… Тоска по фронтовому братству…
Но что-то и еще взбудоражило Степанова. Он и до этого был недоволен собой, а сейчас невольное сравнение, приходившее на ум не раз, просто угнетало. На фронте приказ выполнил — и чист душой. А тут? Тут, где все кричит о помощи? Он крутится, старается что-то сделать, а что сделано? С той минуты, когда он в Дебрянске спрыгнул о машины, у него, не переставая, ныла душа, как будто был виноват во всем, что увидел… Какой и чей приказ нужно выполнить, чтобы она наконец перестала ныть?..
Он еще раз обернулся, взглянул в сторону площади. Там работала армия. На фронтах шло развернутое наступление, и тем не менее спасенных ею от фашистов порою приходилось спасать еще от тифа, голода и холода.
В районо на месте Евгении Валентиновны Галкиной сидела Вера Соловьева. Еще не успев поздороваться, Степанов подумал, как некстати, что теперь, именно теперь, после того ночного разговора, ему придется часто встречаться с Верой, а может, даже совместно и выполнять какие-нибудь поручения… Вот так! День изо дня быть рядом… Так всегда случается…
— Здравствуй, Вера…
— Здравствуй, Миша…
Без лишних слов, без рукопожатия… Они старались не глядеть друг на друга, и эти усилия еще больше сковывали их. Степанов расстегнул шинель и сел на табуретку.
— А Галкина? Куда-нибудь вызвали? — спросил он, разглядывая на шкафу аккуратно скатанную постель.
— Лежит у меня в подвале…
— Заболела?
— Мужа убили…
Степанов вспомнил, как совсем недавно за этим вот столом Галкина писала письмо и какой отрешенной от дел и непривычно женственной она тогда была…
— Судя по всему, — услышал Степанов нарочито суховатый, как ему казалось, голос Веры, — наше первейшее дело — бережанская школа.
— Да, конечно. — Об этом он знал и без нее. — Твердим одно и то же и не можем заняться вплотную! Что решил райисполком?..
— Всех выселить, семьям фронтовиков предоставить лес для землянок…
— А другим?
— Придется устраиваться, как могут. Нет материалов… Надо сегодня же идти туда и начинать…
— Нам с тобой?
— Могу одна, — сказала Вера. В ее тоне явно слышалось: «Если ты боишься трудностей или не можешь из-за своих переживаний!»
— Одна ничего не сделаешь, — резковато сказал Степанов. — Да и вдвоем мы ничего не сделаем!
— Бригаду организовать?
В этом вопросе Степанову послышался явный вызов.
— Ты была на Бережке? — спросил он, не боясь, что Вера почувствует в его тоне враждебность. — Была или нет?!
— Нет.
— А я был. Только устроились, обрели крышу над головой — изволь идти на все четыре стороны! Кроме семей фронтовиков там живут просто старики и старухи, дети… Куда им идти?
— Что ты предлагаешь?
Только сейчас их взгляды встретились. Отчужденные друг от друга силой новых обстоятельств и все еще крепко связанные прошлым люди.
— Что я предлагаю? Товарищ Захаров и товарищ Галкина вколачивали мне в голову, что райисполком все решит. От моих «партизанских» усилий отказались.
— Ты злишься, Миша…
— На злюсь я, а не понимаю таких людей… И не принимаю!..
— Что ты знаешь? Без году неделя в городе! Как ты можешь так говорить! — Возмущенная Вера даже отвернулась. Смотрела в окно.
Степанов наклонил голову и, облокотившись на стол, сжал виски пальцами. По-настоящему сейчас следовало встать и сказать, что он знает, что говорит, нечего ему делать замечания! Она для него не классный руководитель, а он не ученик! Но неужели же с Верой, с единственной своей Верой, он должен вступить в отношения, где борьба уязвленных самолюбий, ложно понимаемые гордость и мужское достоинство заменят уважение, доверие, сочувствие? Нет, нет, нельзя этого допустить. Его положение горько, но будет совсем плохо, если он перестанет быть человеком. Вот тогда конец всему.
— Что ты предлагаешь? — спокойно спросил Степанов и встал. Ему хотелось подойти к Вере, прикоснуться к ней.
— Что я могу предложить? — ответила Вера. — Может, у Галкиной и был какой-нибудь план, у меня его нет. Надо пойти туда и на месте все решить.
— Сколько таких семей, кто не получит стройматериалы?
— Не знаю…
— Владимира Николаевича надо взять с собой…
— Пожалуй, ты прав… Его все уважают… Старый человек… Это — авторитет!
— Может, кого-нибудь из райкома?
— Стоит и из райкома…
«Вот и «бригада», — подумал Степанов. — А ведь спорила! »
В дверь тихонько и осторожно постучали. Вера не сразу ответила:
— Пожалуйста!..
Дверь медленно приоткрылась. В ней показалась Таня с Бережка. Взволнованная, она с ходу, едва увидев кого-то за столом, выпалила давно приготовленную фразу:
— Извините… Мне сказали, что товарищ Степанов у вас…
Вера невольно окинула девушку взглядом, а Степанов поднялся:
— Таня, здравствуйте!
— Я вашу просьбу выполнила… — И улыбнулась, довольная.
— Просьбу?.. А, да, да! — вспомнил Степанов. — Очень кстати! Садитесь…
Таня покосилась на Веру.
— Садитесь… Садитесь… — предложила и Вера.
— Раздеться можно?
— Пожалуйста…
Девушка охотно скинула пальто. Степанов чуть не ахнул. Мало что осталось от той Тани, которая стояла тогда перед ним в райкоме и страдала от сознания своего убожества и никчемности. Удивленный Степанов как-то неловко пригнулся и сел.
Таня села напротив, положив ногу на ногу. Ярко-красная кофточка с вырезом на груди, темно-синяя юбка, суженная книзу, шелковые чулки. Губы чуть-чуть тронуты помадой, нос припудрен…
Степанов не спускал с девушки и радостных и недоумевающих глаз, а та уже протягивала ему листок бумажки!
— Вот, пожалуйста… Как могла…
Все еще недоумевая, где это Таня могла отыскать такой наряд и что заставило ее так позаботиться о себе, наверняка преодолев десятки трудностей, Степанов взял бумажку, развернул. На ней химическим карандашом были выписаны фамилии жильцов. Всего сорок восемь человек, одиннадцать семей. На них семей фронтовиков — семь. Четыре, как написала Таня, «сами по себе».
— Как это понять: «сами по себе»? — спросил Степанов.
— Нет у них никого на фронте… Старики… Старухи… Зоя…
— Это та, что кричит?
— Да…
Степанов заглянул в список: а сама Таня к какой категории принадлежит? Таня Красницкая и Валентина Степановна Красницкая, видимо ее мать, значились под рубрикой «сами по себе».
— Как там, — спросил Степанов, — шуму и паника нет?
— Не будут же свои выкидывать своих же на улицу… — В словах Тани без труда можно было уловить чужую интонацию: наверное, эту фразу не раз повторяли живущие в школе. — Ведь свои же…
Протягивая список Вере, Степанов кивнул ей: «Видишь?»
Вера прочла его бегло и сказала:
— Многие устраивались, ни у кого ничего не прося: не у кого было просить… Да ничего и не было…
— Тогда надо и председателя райисполкома уговорить пойти, — предложил Степанов.
— Думаешь, пойдет?
— Пойдет! Ради такого случая…
Втроем вышли из районо и направились в райисполком. Мамин был у себя и, выслушав Соловьеву, сказал:
— Надо вам еще кого-нибудь из военкомата прихватить… Представителя армии!
— Зачем? — усомнилась Вера.
— Надо! — уверенно заявил Мамин. — Ведь этих людей, что живут в школе, фашисты гнали на каторгу, в лагеря смерти… Никто из освобожденных никогда не забудет, кому они обязаны жизнью. Представителю армии и говорить-то, собственно, ничего не придется, все сами вспомнят… Обязательно нужно пригласить.
Ранним утром молодой человек в рваном пиджаке, ночевавший у Клавдии, пришел в город.
Не остановившись, он прошагал мимо столба с надписью: «Это город Дебрянск. Боец! Запомни и отомсти!» — лишь покосился на нее и проследовал дальше.
Пустыня! Куда, в какую сторону ни посмотри, везде увидишь далекий горизонт… Пустыня и есть…
Казалось, молодой человек равнодушно скользил взглядом по кирпичам, оставшимся от города, ни на чем не задержал взора, ничему не удивился, ничто не резануло его по сердцу… Шел и шел, будто чужой в незнакомом городе, до которого ему нет и не было никакого дела…
Но почему же он прошел город вдоль, потом поперек, по-прежнему угрюмый и отстраненный от всего, что на километры открывалось его усталым глазам? Только у одного из бугров, бренных останков какого-то дома, он невольно замедлил шаги, качнул головой, что-то вроде горькой улыбки пробежало по его губам. Но и перед этим пепелищем не остановился…
Он побывал на Бережке, в Мыленке, снова вернулся в город. Бредя мимо райкома комсомола, посмотрел в окно и только теперь остановился.
Ваня Турин и Власов сидели за столом и беседовали с девушкой, занявшей стул напротив. На фигуру у окна посмотрели все. «Бродяга!»
— Здесь учреждение! — громко сказал Власов и махнул рукой: мол, иди, иди с богом! Много таких несло ветром войны через Дебрянск.
Турин снова обернулся, взглянул на прохожего, уже хотел отвести взгляд, но вдруг всмотрелся пристальнее.
— Борис Нефеденков? — спросил удивленно.
Прохожий перехватил его взгляд и не спеша направился к входу. Ваня Турин быстро пошел ему навстречу.
— Борис, откуда? — В коридоре он крепко пожал Нефеденкову руку. — Где ты пропадал?
Нефеденков через открытую дверь осмотрел «залу» и спросил:
— Это что же тут такое, Иван?
— Райком комсомола.
— А ты, выходит?..
— Я — секретарь, — просто ответил Ваня Турин. — Прости, я только закончу дела… Хорошо?
— Да, да, давай. Я не помешаю?
— Нет, нисколько.
Нефеденков снял с себя грязный, весь в пятнах, заплечный мешок и сел на скамью.
А Турин, пройдя в «залу», продолжил разговор с девушкой. В Дебрянск возвращались комсомольцы, подросли, подоспели за время оккупации к вступлению в комсомол некоторые школьники. Нужно было работать и работать, выполняя свою прямую обязанность, но Турин далеко не всегда имел такую возможность.
— Значит, Даша, ты билет взяла с собой, — вернулся он к прерванному разговору с девушкой, — а когда немцы гнали через Десну, он у тебя размок?
Даша, одетая во фрицевскую шинель, которую обкорнали, как могли, достала из кармана и положила на стол перед Туриным нечто похожее на прямоугольную тряпку. Турин взял ее, долго смотрел, передал Власову и только протянул:
— Да-а-а… — Потом ободряюще взглянул на девушку и продолжил: — Конечно, билет мы тебе заменим… А не боялась, что взяла с собой: обнаружили бы — могли и прикончить?
— Я знала, — просто сказала Даша. — У них это запросто.
— Но боялась?
— Конечно, — призналась девушка. — А что делать?
— Молодец. — Турин встал, одобрительно похлопал Дашу по плечу. — Наведайся через недельку…
— Спасибо, Иван Петрович.
Даша, довольно нелепо выглядевшая во фрицевской шинели, ушла.
— Власыч, — сказал Турин, — значит, за тобой списки возвратившихся и списки вновь принятых.
— Помню, помню, Иван Петрович, — ответил Власов, и по тону чувствовалось, как обрыдли ему все эти списки, отчеты, справки и прочие бумаги.
Турин позвал Бориса и, тогда тот вошел, еще раз поздоровался с ним.
— Рад меня видеть? — спросил Борис.
Ваня Турин развел руками: о чем говорить?
— Ну, нашелся наконец! Садись, рассказывай: где был, что делал?
— Расскажу… Расскажу, понравится тебе это или нет… — Нефеденков рассматривал обстановку райкома. — Что об Акимове слыхать? Жив? Нет?
— Пропал без вести… Впрочем, это у тебя о Николае надо спросить: ты его должен был видеть последним.
— Я, — прямо ответил Нефеденков. — Взяли Николая…
— Так! — отрубил Турин, тяжело вздохнув. — Только и всего: взяли! Хорошенькое дело!
— Расскажу как. Но, впрочем, ты так спрашиваешь, как будто я отвечал за Николая и в чем-то виноват…
Власов, писавший какую-то бумагу и одновременно внимательно прислушивавшийся к разговору, перестал работать.
— Ладно, ладно… — примиряюще сказал Турин. — Веру не видел?
— Нет еще, но обязательно повидаю… Не подкосило ее?
— Держится… Что делать? Не одна она… Сегодня Галкиной похоронку принесли…
— Кто такая?
Турин объяснил.
— Обо мне тут никто не спрашивал? — спросил Нефеденков. — Не проявлял здорового любопытства?
— Кто именно?
— Ну, мало ли…
— Не спрашивали…
— Не интересуются, стало быть, Нефеденковым… — Борис говорил не то всерьез, не то с иронией — трудно было понять. — От матери, случайно, никаких вестей не было? — Нефеденков хотел быть небрежным, но на слове «мать» голос все же дрогнул.
— Не слыхал…
— Понятно…
Ваня Турин хмурился, раздумывая.
— Вот что, Борис, — сказал он, — ты отдохни, приди в себя, потом поговорим обстоятельно. А то и у меня дела, и ты устал…
— Можно и так, — согласился Нефеденков. — Однако я не устал… Но помыться, постричься надо… — Он поднялся.
— В бане поосторожней, — предупредил Турин.
— Тиф?
— Тиф, и всякий… Будь очень осторожен…
Нефеденков кивнул и вышел.
Все время молчавший Власов посмотрел на озабоченного Турина и спросил:
— Кто это?
— Учились вместе… В отряде у нас был…
— Странно себя ведет…
Турин не ответил, но Власов знал, что эта мысль мелькнула и у секретаря. И разговор, наверное, Турин перенес, чтобы побыть с Нефеденковым с глазу на глаз.
Группу, направлявшуюся к школе, ее обитатели заметили давно. Здесь ждали начальства каждый день: придут и будут требовать освободить помещение…
Многие подошли к окнам, к тем из них, что не были забиты листами горелого кровельного железа. Старики и старухи приподнялись на кроватях. Тревога передалась детям: то бегали, кричали, путаясь под ногами взрослых, а тут вдруг притихли…
Одного из ребят быстро отрядили за Зоей. Не жалея сил, мальчонка помчался на дальнее поле, где женщины копались в перекопанной дважды земле в надежде отыскать несколько картофелин.
В комнатах, в коридоре школы возбужденные жильцы, разбившись на группы, почти не слушая друг друга, пытались выработать план совместных действий. Высокая женщина с узким восковым лицом по привычке прижала стиснутые руки к груди и ходила от группы к группе. А вокруг гудело:
— Если начнут выгонять — плеснуть керосином и запалить!
— С ума сошла! В тюрьме не сидела? Да?
— У своих не сидела. У немцев сидела!
— Не будут же они просто вышвыривать на улицу…
— А в землянке, по-твоему, жить сладко?
— Да кому сейчас до школы? Кому?
— Боже мой!.. Боже мой!..
— Кончилось наше житье…
— А ты не ной! Будешь ныть — и кончится!
Но постепенно разговоры и шум, как это ни странно, начали затихать. Городская власть и учителя уже шли по аллее ко входу в будущую школу.
Мамин первым взошел на крыльцо, открыл дверь.
— Здравствуйте! — Его голос был бодрым, тон самым благожелательным.
Жильцы молчали, настороженно смотрели на представителя власти.
— Здравствуйте, — первой ответила высокая женщина с восковым лицом.
За ней поздоровались сразу несколько человек.
— Товарищи, — начал Мамин, — мы пришли к вам по серьезному делу.
Мамин был улыбчивым, мягким человеком. Но, зная за собой это не всегда, как ему думалось, практически-полезное качество, он в минуты решительных действий взнуздывал себя, заставляя быть и более суровым и более грубым. Но так как это все же не было органично присуще ему, то и суровость и грубость получались какими-то странными, будто человек, не сообразуясь ни с чем, говорит и говорит давно заготовленные слова, не желая знать, какое действие они производят.
— Решено, товарищи, — продолжал Мамин, — это помещение передать школе. Решение окончательное, да другого и быть не может.
В комнате справа заплакала женщина. Это был тихий плач человека, у которого давно уже иссякли силы.
Мамин, который ожидал встретить в школе все что угодно — ругань, угрозы, сжатые кулаки, только не этот немощный, а потому особенно терзающий душу плач, растерялся и невольно обернулся к стоявшим сзади него учителям.
Владимир Николаевич тронул председателя райисполкома за плечо: мол, погодите! — и молча вышел вперед.
Кивнул одному, другому, пробираясь в угол комнаты, откуда доносился плач.
— Мария Михайловна… — позвал Владимир Николаевич, став у железной койки, на которой под лохмотьями одеяла еле угадывалось, наверное, уже почти невесомое старческое тело. — Мария Михайловна…
Та, кого Владимир Николаевич с таким уважением назвал Марией Михайловной, седая, с блуждающим взглядом темных глаз, не сразу поверила, что это внимание и уважение адресовано ей, с которой все уже так намаялись, что порою, чувствовала она, ей старались меньше дать чаю, чтобы лишний раз не подставлять таз, заменявший больничную посудину…
— Владимир Николаевич… — послышался слабый голос. Мария Михайловна попыталась даже привстать, но не смогла. Только голова чуть приподнялась и сейчас же завалилась на сторону. И все. — Помираю, Владимир… Николаевич… — еле слышно проговорила она.
Старый учитель хотел сказать, что, быть может, не все так печально, как она думает, хотел как-то утешить ее, но вдруг все утешительные слова показались ему совершенно неуместными здесь и сейчас.
Владимир Николаевич закрыл глаза словно от боли, вздохнул глубоко и сказал, взмахнув сжатым кулаком:
— Да, не так мы думали доживать свои дни, Мария Михайловна… Не так… Но все же они не увидели нас на коленях. Мы свое дело сделали. Ничего не забудем, Мария Михайловна. Ничего!..
Видимо, не все из того, что говорил Владимир Николаевич, могло дойти до сознания угасавшего человека. Но Мария Михайловна чувствовала, что, как всегда, старый учитель говорит о чем-то большом и важном в жизни… И сейчас, на пороге небытия, она может что-то сделать для этого большого и важного…
— Да… Да… — соглашаясь, тихо повторила Мария Михайловна. — Да…
Мамин, который остался как бы не у дел и на которого жильцы, наблюдая встречу двух стариков, не обращали внимания, заволновался: учитель увел разговор куда-то в сторону, говорит совсем не о том…
— Товарищ Воскресенский, — напомнил ему Мамин. — Нам нужно поближе к делу…
Владимир Николаевич чуть не задохнулся от негодования, он побледнел и не сразу смог проговорить с неизбежной для него учтивостью:
— Простите, но ближе уже некуда, Василий Васильевич! — Он помолчал. — Мы говорим с Марией Михайловной о самом существенном. Выше нет ничего!
Степанов с Верой встревоженно переглянулись. Вера была уверена, что потом Мамин станет упрекать ее: зачем взяли этого старика?
Мария Михайловна с трудом повернула голову, долго блуждала взглядом, пытаясь найти человека, сделавшего какое-то замечание Владимиру Николаевичу, но не смогла — он стоял в стороне. Устав, махнула учителю рукой: мол, довольно, довольно!
Владимир Николаевич, взяв руку Марии Михайловны в свою, несколько секунд подержал ее и молча вышел.
Мамин, который по дороге к школе наметил примерно, что он должен сказать, переступив ее порог, вдруг не то чтобы понял, но скорее почувствовал, что все заготовленные заранее слова — это не то… Не то… И, окончательно разделавшись с прежним решением говорить сурово и непреклонно, тихо произнес:
— Матери и сестры…
Хотя в школе стояла тишина, не все в дальних углах комнат услышали его слова. Кто-то переспросил:
— Что он говорит?
А Мамин вдруг ощутил, что ему доставляет радость повторить вот эти простые слова, и странно, почему он лишал себя такой радости раньше.
— Матери и сестры, — повторил он громче. — Вы сами знаете, что школа эта нам очень нужна… Как правильно сказал здесь преподаватель Воскресенский, нам нужно учить детей, чтобы было будущее, о котором мы все мечтаем… Нелегко вам будет на первых порах, мы это знаем…
Мамин стал говорить о том, какую помощь окажут выселяемым из школы. Все семьи — фронтовиков и нефронтовиков — получат строительный материал. Все!
Степанов тронул Веру за плечо: слышала?
Та лишь кивнула головой, озабоченно соображая: не минутную ли слабость проявил Мамин? Сумеет ли защитить свою позицию? Найти стройматериал в Дебрянске!
Но Мамин, словно узнав мысли Веры, повторил, чтобы подчеркнуть твердость своих слов:
— Получат все семьи — фронтовиков и нефронтовиков.
Он сказал относительно сроков: торопить не будут, но хотелось бы, чтобы жильцы управились за недельку…
Произнося это слово «недельку», Мамин имел в виду продолжить фразу: «недельку, полторы…» Но продолжить не пришлось: женщины одобрительно загудели: неделька, видимо, устраивала…
Степанов проверил список жильцов, составленный Таней, чтобы никого, не дай бог, не забыть. Узнавал исподволь, кому не под силу рыть землянку… Ничего не обещал, но что-то брал на заметку…
Уходили из школы и уносили с собой нечаянную радость и печаль. Кто бы мог предположить это, когда шли сюда?
Оказывается, кроме слов: «Мы так решили!» — есть и другие: «Матери и сестры…» — которые возвышают прежде всего того, кто их произносит.
Степанов был полон радостным сознанием: все решено по законам самой высшей справедливости. Как можно было выселить людей из школы, одним дав строительный материал, другим — нет? И Мамин понял это. Сумел перечеркнуть прежнее свое решение, взвалив на себя нелегкий труд выполнить обещание. Степанову хотелось всеми силами помочь этим людям в устройстве жизни. Выселенные из школы, несомненно, столкнутся с такими трудностями, которые не каждый выдержит.
«Помочь… Помочь…»
Немыслимо представить себе трудности сооружения простой землянки в условиях Дебрянска 1943 года, особенно для людей, не знакомых с плотницкими и землекопными работами.
Под Вязьмой, в первые недели войны, Степанов рыл землянки, окопы, склады для мин. Инструмент был случайный, земля — каменистая. Лопаты гнулись… Но там работали мужчины, а здесь…
Пообедав, Степанов пришел на площадь возле больницы. За это время солдаты сумели положить несколько венцов узкого и длинного корпуса будущей больницы. Пахло смолою, дымом цигарок… В сторонке были сгружены тес и бревна, недавно привезенные из части.
Степанов разыскивал солдата Андрея Сазонова, которого принял было за Семена Вырикова. Тот сидел на обрубке бревна и писал письмо. Другие курили, читали газеты: наступил перекур.
Солдаты с интересом смотрели на Степанова: этот человек оттуда, куда им только предстояло попасть. Был на фронте. Ходил в атаку. Где-то ранило… Прислали восстанавливать город…
Степанов присел на бревно рядом с Андреем. Старательно выводивший химическим карандашом слова, тот покосился на Степанова и продолжал писать, но, правда, уже не так сосредоточенно, как раньше.
Неподалеку от них ходила, как бы от нечего делать, Ира, которая приглядывала себе щепу и небольшие чурбачки, непригодные для строительства.
— Ты что, Ира? — догадываясь, зачем она сюда пришла, спросил Степанов.
— Дяденька, — обратилась девочка к Андрею. — Можно мне щепки взять?
— Чего? Щепки?.. Бери…
— А вот этот чурбачок?
— Бери и его…
— Только вы никому не отдавайте… Я сначала щепки снесу, а потом чурбачок… — попросила девочка. — Нет, сначала чурбачок, потом щепки… Только не отдавайте!
— Я посторожу, — сказал Степанов.
Солдаты смотрели, как девочка собрала щепу, аккуратно сложила пирамидкой… Когда она ушла, унося драгоценный чурбачок, Степанов сказал:
— А я к тебе по делу, Андрей, — и рассказал вкратце: не все выселенцы из школы могут построить землянки сами. Нельзя ли помочь?
Они не заметили, как на строительной площадке появился лейтенант, который прислушивался к их разговору.
— Почему, товарищ фронтовик, обращаетесь с просьбой не ко мне, а к моему подчиненному? Забыли устав? — обратился он к Степанову.
Андрей встал. Поднялся и побагровевший Степанов. Подумал: «Вот такие, как этот молоденький, во всем новеньком и старательно пригнанном обмундировании, больше всего и говорят об уставах! Больше всего и придираются! А я с товарищами учил уставы на ходу, направляясь на фронт. Вот так! И пилотку получил такую, что она налезала на глаза. Не было другой. И не было кому жаловаться. Слава богу, что попался кусок алюминиевой проволоки, которой защемил край пилотки, таким образом укоротив ее. Только потом выпал случай сменить головной убор. А этот весь в новеньком, с иголочки!»
— Что же вы молчите, товарищ фронтовик? — уже мягче спросил лейтенант.
Степанов смирил себя и как можно спокойнее проговорил:
— Я не думал, что вы придете, товарищ лейтенант.
— Понимаю… — Лейтенант разглядывал Степанова. — Где воевали? Кем?
Степанов заметил: взявшиеся за топоры солдаты оставили их, прислушиваются. Он ответил, как всегда, кратко, и это, наверное, понравилось лейтенанту.
— Давайте знакомиться. Лейтенант Борисов. — Лейтенант протянул руку.
— Бывший солдат, а теперь учитель Степанов. — Он пожал широкую и холодную ладонь лейтенанта.
Тот удивился:
— Хм… В городе будет школа? Вот теперь-то?..
— Должна быть. Обязательно должна быть! Но не хватает рабочей силы. — И Степанов рассказал о затруднениях с переселенцами.
— Действительно… — задумался Борисов. — Говорите, есть больные?.. Семьи фронтовиков?.. Да-а… Надо помочь. — Теперь он уже обращался к своим подчиненным: — Буду давать увольнительную желающим помочь переселенцам.
— Спасибо, лейтенант! — И Степанов стал объяснять, где находится школа, кого нужно спросить — лучше всего Таню с косами, которая по справедливости рассудит, кому пособить в первую очередь.
Как будто все. Можно быть уверенным: помощь будет оказана. Но чего-то еще не хватало… Пожалуй, того, чего в какой-то степени не хватало в общем хорошему человеку и самоотверженному работнику. Галкиной… Эти ребята должны увидеть в малом великое, и для них эта поруганная земля должна стать не просто клочком отвоеванной у врага территории, а землей со своей историей и лицом.
Степанов обратился к Борисову:
— Товарищ лейтенант, разрешите два слова о Дебрянске…
— Что, политбеседа?..
— Если хотите — да.
— Пожалуйста, товарищ Степанов. — И приказал солдатам: — Слушать всем!
Степанов как мог короче изложил историю города, то, что знал сам и что услышал от Владимира Николаевича, который яростно хотел накрепко связать прошедшее с настоящим и будущим.
Солдаты с удивлением оглядывались вокруг: вот по этой земле ходил сам Петр Первый? Ходил автор «Недоросля» Фонвизин? Сам Иван Сергеевич Тургенев? В городе существовал Совет Народных Комиссаров? А вот там до сих пор можно увидеть остатки кремля? В этом городе когда-то стоял настоящий кремль?
Вот теперь, пожалуй, все. Только совершенно глухой к зову предков, зову самой земли, матерей и вдов солдат не возьмется за лопату или топор.
Борисов прохаживался меж сложенных бревен, невольно раздумывая над силой слова, над тем, как мало еще он умеет использовать ее и другой раз применяет власть тогда, когда можно было бы обойтись убеждением, сделай он это вовремя.
— Ну-у, Степанов, — наконец протянул лейтенант. — Боюсь, что моя казарма с завтрашнего дня опустеет!
— Допустим, — принял комплимент как должное Степанов. — А как же тогда больница? Не получился бы тришкин кафтан…
— Нет, нет! — быстро и категорично ответил лейтенант. — Буду просить майора добавить людей на стройку…
— Не откажет?
— Уважит, — уверенно заявил лейтенант. — Такое дело!
Поздно вечером они остались втроем — Степанов, Турин, Борис Нефеденков. Не зря Турин отложил серьезный разговор до более удобного времени: и поговорить, чтобы никто не мешал, и отметить возвращение товарища.
Закуска у Турина была — неизменные лепешки, огурцы, вареный картофель. И чай. Водку не любил, да и странно было бы видеть ее в райкоме.
Они сидели все за тем же единственным столом, за которым обычно работали Турин, Власов, Козырева: Турин на своем месте, Степанов и Нефеденков — по бокам.
— Ну что ж, — не без вызова сказал Борис после того, как Степанов расспросил его о некоторых общих знакомых. — Первым пунктом пойдет, конечно, Николай Акимов. Акимов так Акимов.
Турин и Степанов переглянулись: они, несомненно, дотошно расспросили бы о Николае. Но почему Борис лезет на рожон? Нервы?..
— Что ж… — спокойно согласился Турин. — Хочешь сначала об Акимове — давай об Акимове… Нашем Коле…
— Итак, — начал Нефеденков, — четвертое августа тысяча девятьсот сорок третьего года. Мне приказано сменить Николая, который, как вы помните, — впрочем, помнишь только ты, Иван, — следил за проходом немецких эшелонов и поездов, чтобы составить расписание их движения.
Судя по закругленности фраз, их стройности, можно было предположить, что Нефеденков готовился к этому рассказу.
— Еще не доходя до указанного мне места, — продолжал Нефеденков, — я услышал крики двух фрицев. Немецкий мы в школе долбили, кое-что знали…
— Не скромничай, — заметил Турин, — ты немецкий знаешь хорошо.
Нефеденков лишь рукой махнул: пустое, мол! И продолжал:
— Из криков я понял, что русского во что бы то ни стало хотят взять живьем. Двое на двоих — не так уж страшно, я побежал на крики и уложил одного из фрицев. Потом — второго. Не думайте, пожалуйста, что такой герой — просто меня выручили фактор внезапности и хорошее укрытие.
— Да-а… Один жив — другой пропал… — как бы самому себе заметил Турин.
Нефеденков тяжело вздохнул и провел рукой по глазам. Провел медленно, чтобы хоть какие-нибудь секунды не видели, что в них.
— Что ты? — спросил Турин. — Продолжай, Борис…
— Продолжаю, — уже отчужденно проговорил Нефеденков.
Степанов, молча и с интересом слушавший разговор о неизвестных ему событиях, сейчас готов был вмешаться: замечание Турина, его тон могли показаться Борису оскорбительными: его вроде как в чем-то обвиняют. Неужели Турин не замечает этого?
Нефеденков опять рукой закрыл на миг глаза и сказал:
— Я слышал, что всякого рода бродяг, окруженцев встречают настороженно… Наверное, так и нужно — мало ли… Так вот, Николай был ранен в ногу, я помогал ему тащиться. А потом он сел и сказал, что дальше не пойдет.
Нефеденков сделал паузу, видимо, тяжело было вспоминать, а Турин смотрел на него, и вопрос, с которым он мысленно обращался к Борису, легко было прочесть в его глазах: «Ну, а ты что?»
— Мне пришлось тащить его на себе, Николая… Идти стало труднее… Немцы всполошились: нас быстро догоняли… Меня схватил длинный, косоротый… Я вырвался… Николай не смог…
— Схватили?.. А ты?
— Вырвался. И надо ж?! — Нефеденков будто удивлялся самому себе. — Побежал в сторону лагеря. Потом сообразил: что же я делаю, молодой осел?! Круто изменил курс… Удалось скрыться. Скитался… Стал похож на бродягу. Боялся и своих, и чужих: документов-то нет. Только здесь могут что-то подтвердить…
Перед Туриным и Степановым действительно сидел бродяга. От Нефеденкова даже пахло дымом костров, одежда обтрепана и грязна. И что-то в поведении осталось от человека, привыкшего жить под открытым небом и ожидать беды. Нефеденков часто, словно к чему-то прислушиваясь, осторожно поводил головой, и тогда казалось, что он поймал нужные ему сигналы и следит за ними, боясь упустить.
— Миша мне верит, а ты, Иван, человек ответственный, в чем-то, видно, сомневаешься… — печально подвел итог Нефеденков.
— Верю, верю, Борис, — поспешил откликнуться Турин.
— Хорошо бы… — сказал Нефеденков. — Легче было бы жить…
Турин встал и, подойдя к Нефеденкову, похлопал его по плечу. Он знал, что Нефеденков сам считал себя в чем-то виноватым. Виноватым, быть может, но совсем не в том, в чем винил его он, Турин. Почему так долго колесил, бродил, избегая своих. Неужели они не разобрались бы? Так думал Ваня Турин сейчас и решил, что во время разговора он переусердствовал, вот и похлопал Бориса по плечу, выказывая приязнь и участие.
Борис даже как-то выпрямился от этой, как ему показалось, дружеской поддержки.
— Я тут одного фрукта видел, — сказал он, ни к кому не обращаясь, нарочито равнодушно.
— Какого фрукта?
— На станции груз получал, для райторга, сказал… В шинели, невысокий такой, смуглый. Вроде как заикается…
— А-а… — догадался Турин. — Дубленко, Виктор Афанасьевич.
— Дубленко… — повторил Нефеденков. — Фамилия-то у него подлинная, только сам он не тот, за кого себя выдает. — Он сидел на стуле сгорбившись, скрестив на груди руки. То ли мерз, то ли было ему неуютно.
— Тогда кто же он? — поинтересовался Степанов.
— Когда он появился в городе? — не ответив, спросил Нефеденков.
— С неделю, не больше, — припомнил Турин. Он подошел к печке, остановился и ждал продолжения. Нет, он не хотел выспрашивать или торопить Нефеденкова. К подобным заявлениям надо относиться настороженно.
— Если с неделю, то он и есть.
— Кто? — снова спросил Степанов.
— Это длинный разговор… — Нефеденков был в затруднении: рассказать коротко — ничего не поймут, да и события покажутся маловероятными; рассказывать подробно — неизбежно придется коснуться и своих злоключений, а этого ему совсем не хотелось.
— Уж если начал, продолжай, — сказал Степанов.
Нефеденков взглянул на Турина. Лицо Вани было непроницаемо.
«Отстранился. И как это ловко он умеет!» — подумал Нефеденков.
— Боюсь, что Ваня мне не поверит…
— Почему же не поверю? — возразил Турин. — Ты пойми, — доверительно добавил он, — просто Ване легче жить, чем Ване — секретарю райкома комсомола.
Простодушное признание это дошло и до Нефеденкова и до Степанова: нельзя же забывать, в самом деле, что товарищ их давно уже перестал быть просто Ваней.
— Ты рассказывай, Борис, — подбодрил Турин, — рассказывай не спеша и без оглядки на кого-либо… Ешь и рассказывай…
Борис ел жадно, забыв, чего от него ждут. Сидеть за чистым столом, в теплом помещении, есть вкусную пищу, в кругу своих! Когда это было вот так?
— Лепешки у тебя!.. — похвалил он. — Во рту тают… Неужели такие в городе пекут?
— Лепешки — оброк, Иван привозит их из деревень, — пошутил Степанов.
— Чай настоящий! — Нефеденков охватил стакан обеими руками, склонился над напитком и вдыхал полузабытый аромат. — И сахар! Живете, как в раю.
Смакуя хрустящий, пахнущий укропом и чесноком огурец, Борис сказал:
— Забыть бы все к черту: фрицев, предателей, трусов… Только ведь не забудешь. Так вот, слушайте! — Он отставил пустой стакан. — Представьте себе, приходит, к примеру, в дом к рабочему парень и говорит, что он хорошо знает хозяина, всю его семью, верит в них и что группа «Мститель» считает их своими. Нужна помощь: деньги, медикаменты, какие-либо вещи из тех, что сейчас имеют цену… Что-нибудь да находилось для святого дела… А парень — в другой дом, в третий… Второй парень, с тем же делом, — по пригородам, еще один — по деревням… Кто мог отказать им? Отдавали последнее, необходимое, лишь бы хоть немного приблизить победу. Группа местных подпольщиков — а дело было в Нижнем Осколе — насторожилась: что это за «Мститель»? В городе возникла еще одна организация? Кто руководит? Какие у нее планы? Стали искать связь и выяснили, что группа, пожалуй, как некое единое целое существует, однако к борьбе с фашизмом никакого отношения не имеет: мародеры! Дошли до того, что в одном селе увели свинью и забрали с десяток кур: мол, партизанам. Что делать? Подпольная группа только-только становилась на ноги, правда, немцам уже успела насолить… Не ходить же по домам и объяснять, что настоящие подпольщики они, а не те. Выпустить листовку с обращением к населению быть менее легковерными? Но не приведет ли это к тому, что перестанут верить и подпольщикам подлинным? Все предложения отметались. Командир предложил спекулянтов на святом деле уничтожить. Именем Родины. Но половина группы такое решение сочла незаконным: судить — да, но сразу казнить?.. Меж тем вражеская пропаганда начала свое дело: партизаны и подпольщики — это грабители, от которых страдает население, все еще верящее, будто возможна какая-либо борьба с «новым порядком». Каратели не заставили себя ждать: обыски, облавы, расстрелы участились…
— Немцы и без того не стеснялись, — обронил Турин.
Степанову показалось, что Ваня в чем-то сомневается. Впрочем, Турин тотчас же одернул себя:
— Извини, что перебил… Продолжай, пожалуйста…
Но Борис уловил недоверие Турина.
— Я, братцы, рассказываю так, как было…
— Продолжай, Борис, продолжай! — повторил Турин.
— Ну так вот… Положение создалось небывало критическое. Пришлось пойти на такой шаг… Самый старший из группы выследил одного из мародеров и передал ему ультиматум: прекратить грабеж населения, иначе все они будут уничтожены.
— Прекратили? — не выдержал Турин.
— Прекратили… Однако и подполье немцами было вскоре разгромлено. В живых осталось двое: один в городе укрылся, другой, Котов, сумел уйти… Он-то мне и повстречался на пути… Так вот, когда пришли наши, их встретили мародеры, выдали себя за подпольщиков, а подлинных подпольщиков объявили грабителями. Даже документы какие-то предъявили… Короче говоря, все поставили с ног на голову… Тот, что остался в городе, пытался восстановить истину, но был еще больше оклеветан: он один, а тех — пятеро… С Котовым мы трое суток шли вместе: он пробирался в область, чтобы рассказать о случившемся, я брел, еще не зная, что мне делать… Ни у него документов, ни у меня…. Шли ночами… У одной из станций встретили вот этого Дубленко. Дал нам из своей кружки воды попить — «добрый человек»!.. Он успел вскочить на подножку поезда, мы замешкались… Тут-то Котов мне все и рассказал. Дубленко — он, правда, не самый активный из мародеров, — выходит, подался вон из города, заручившись, ясное дело, соответствующей бумагой: что, мол, был участником подпольной группы и прочее… Вот так, братцы… — Нефеденков замолчал.
— Борис, а тебе не приходило в голову, что мародер, может, не Дубленко, а твой, как его там, Котов?.. — спросил Турин.
— Нет, не приходило, — быстро ответил Нефеденков.
— Почему ты так уверен в нем?
— То, что он рассказывал о подполье, может знать только подпольщик.
— Или опытный провокатор! — добавил Турин.
— Вот-вот, — угрюмо проговорил Нефеденков. — Так Котова и могут встретить!
— По крайней мере, на слово не поверят. Расследуют…
— Хорошо бы так…
— Да, Борис, — вмешался Степанов, — ты поверил Котову, другие — Дубленко. Быть может, у него тоже есть какие-то основания на доверие.
— Все может быть, — отчужденно проговорил Нефеденков. — В общем, я вам сказал. — И поднялся, намереваясь уходить.
— Ваня, — спросил Степанов, — а если Борису все же зайти к Цугуриеву? В органы, — пояснил он специально для Бориса.
— Как же я пойду?.. Запятнанный…
Нефеденков поблагодарил за угощение и пошел ночевать к знакомым.
В этот день, утром, произошло в Дебрянске событие, которое было отмечено не одним человеком. На шоссе, тщательно объезжая воронки и кирпичные завалы, появился видавший виды газик, остановился возле женщины, несшей ведро с водой. Шофер что-то спросил у нее, поехал дальше и снова остановился, теперь уже у райкома партии.
Из машины вышли подполковник и майор, оба средних лет, оглядели с невысокого крыльца то, что осталось от Дебрянска, и направились к секретарю райкома.
Пробыв в райкоме минут десять, они вышли в сопровождении Захарова, поспешно докурили папиросы и, еще раз оглядев с крыльца Дебрянск, распрощались с Захаровым и уехали. На запад. Их интересы были, видно, там.
Те, кто наблюдали эту сцену, не могли сомневаться, что они едут на фронт. А куда еще нужно подполковнику и майору? Куда? Армия наступала, освобождала в день десятки городов и сел, пора была горячей — только поспевай…
Но все же это были не простые офицеры — это уезжали военные корреспонденты, и они-то могли бы и задержаться в Дебрянске… Однако не задержались.
Степанов направлялся в столовую и увидел только удалявшуюся машину и Захарова, который, входя в дом, громко хлопнул дверью: остался недоволен визитом.
Но внимание Степанова было почти тотчас отвлечено другим. Что-то изменилось в знакомом до мелочей пейзаже. Столовая была неподалеку от райкома, и нужно было выйти за пределы уцелевшей улицы, чтобы понять, в чем дело. В одной стороне, в другой, в третьей, то пропадая за буграми кирпича, то вновь появляясь, копошились люди. Рыли землянки. Три сразу!
Степанов направился к ближайшей. Работавшие не обращали никакого внимания на подходившего к ним человека. Один копал землю, другой топором ошкуривал стояки.
— Товарищ лейтенант? — удивился Степанов, признав в плотнике Борисова.
Лейтенант отложил топор в сторону:
— Я… А что ж?.. Чем хуже других?.. — Он как бы оправдывался перед Степановым. — Все равно придется блиндажи на фронте строить и те же землянки рыть… Ведь так? Выходит, практика!
— Наверное, придется… Здравствуй, Андрей! — Степанов только сейчас смог поздороваться с землекопом.
— А, Степанов… — Андрей вытер пот со лба. Наверное, рад был передышке. — Никогда не думал, что так трудно рыть простую землянку!
— Лейтенант, а обязательно ли ошкуривать стояки?
Борисов посмотрел на белые столбы, валявшуюся на земле кору, пожав плечами, ответил:
— Я не плотник, но знаю: положено бревна ошкуривать… Иначе все сгниет раньше срока…
— Когда строят дом, конечно, ошкуривают… Но это ж землянка. Простоит несколько месяцев — и хватит с нее!
— «Несколько месяцев»! — Быть может, впервые лейтенанту ощутимо, вещно представилась жизнь в такой землянке. — «Несколько месяцев»! — раздумчиво повторил он.
— Наверное, так… И там ваши копают? — Степанов указал глазами на работающих в других местах. — Значит, майор пошел навстречу?
— Да… И вот что интересно: все хотят жить на месте своих домов. Все. А чем этот клочок земли лучше других?.. И здесь — кирпич, и там — кирпич…
— Воспоминания… Мы забываем подчас, что история есть не только у государств и народов, но и у каждой семьи — славная или бесславная…
— Пожалуй, да… Тут эта женщина, допустим, родилась или сама родила… Кто знает?.. Или, опять же, выходила замуж… Жила…
Степанов вместе с лейтенантом пошел посмотреть, что делается на строительстве больницы. Корпус заметно поднялся на несколько венцов. Таня Красницкая беспокойно ходила возле.
— Хотят вход сделать с улицы… Не знаете, Михаил Николаевич, где здесь была улица? — спросила она подошедшего Степанова.
— Здравствуй, Таня! — радостно сказал он.
— С ума сошла!.. Я думала, мы уже виделись… Здравствуйте, Михаил Николаевич.
— Ничего… А улица была вот здесь… — Степанов провел рукой в воздухе прямую линию. — Как дела, Таня?
— Идут… — И, погрустневшая, умолкла. Ни легкости в движениях, ни доброй улыбки, которой обычно так и светилось круглое Танино лицо.
— Что случилось, Таня?
— Опять все к вам…
— Рассказывай, рассказывай! — настаивал Степанов.
— Мария Михайловна, больная и одинокая, плачет тайком ото всех. Зовет своих сыновей Степу и Диму, просит, умоляет, чтобы забрали ее отсюда. Но на Степу еще в первые дни войны пришла похоронка, а от Димы до сих пор ни слуху ни духу. Все собираются разъезжаться, может, боится, что оставят ее в школе. Я договорилась со знакомыми, они живут в сарайчике за станцией. Марию Михайловну могут взять. Но как и на чем ее перевезти?
— Да, это задача не из легких…
Степанов взглянул на часы. Подумал: «Вот бы эту «грандиозную» операцию описать лейтенанту Юрченко. Он не поверит, как сущие мелочи вырастают в проблемы».
— Пойдем, Таня.
Борисов, намекая на что-то, весело пожелал:
— Успехов, товарищ Степанов! — и проводил Таню откровенно завистливым взглядом.
Теперь на тропке они увидели Захарова и Троицына, которые, видно, обходили новостройки, как ни странно звучит это слово в применении к землянкам и баракам. Вскоре стал слышен их громкий разговор.
— А что я мог сделать, Николай Николаевич? — судя по всему, оправдывался Троицын. — Мамин — добрая душа. А каково мне?
Степанов догадался, что речь шла, по-видимому, о решении Мамина выделить строительные материалы всем выселенцам.
— И откуда ж ты взял столько бревен?
— Откуда берут хозяйственники, Николай Николаевич? Из своего загашника…
— Буду иметь в виду, — принял в расчет это признание Захаров. — Все твои отговорки с этого часа не принимаются.
— Николай Николаевич! — взывая к справедливости, взмахнул короткими руками Троицын. — У меня всё уже выскребли до дна! Честное слово!
— Ладно, ладно, — покровительственно ответил Захаров. — Когда тебя лучше заслушать на бюро? Сейчас или подождать?
— А мне все равно, Николай Николаевич… — равнодушно ответил Троицын.
— Это ж почему?
— Сейчас или погодя — все равно ругать будете! Должность такая…
— У меня хорошая, — иронично скривил губы Захаров. — А ты сегодня не греши, Троицын… Вон сколько у тебя помощников! — Взмахнув рукой, Захаров указал в сторону землянок и бараков, где работали воины.
Степанов стал сворачивать с тропки, уступая дорогу Захарову и Троицыну. Поравнявшись, поздоровался.
— А-а, Степанов!.. — приветствовал его Захаров и вдруг досадливо щелкнул пальцами: — Не догадался я о помощи военных сказать!.. Тогда, может, задержались бы…
На вопросительный взгляд Степанова ответил:
— Журналисты приезжали… Не остались. Подполковник и майор… — Захаров назвал фамилии двух известных писателей, корреспонденции и статьи которых часто появлялись в московских газетах и пользовались большой популярностью на фронте и в тылу. Газеты с их материалами передавали из рук в руки, читали вслух… — Не остались!.. — За сдержанностью в голосе Захарова все же слышались горечь и обида. — Не заинтересовали мы их!
— Николай Николаевич, — возразил Степанов, — это же фронтовые корреспонденты. Сами знаете, все они приписаны к определенной газете и должны освещать ход войны на определенном участке фронта.
— Понимать-то я понимаю… Но дело и в другом, Степанов. Еще и в другом…
Однако развивать эту мысль, чувствовал Степанов, Захарову почему-то не хотелось.
Степанов все же спросил:
— А в чем «другом», Николай Николаевич?
— Дотошный ты человек, Степанов! — Захаров не заметил, как перешел на «ты». — В чем другом? Допустим, остались бы. Хотя бы один. Ну и что? О чем писать? Землянки, жалкие бараки, бесценные для нас сейчас… Где героизм? Где пафос созидания? Энтузиазм, наконец? Где? А на фронте все просто и ясно. Подбили пять вражеских танков? Молодцы! Представить к награде! Освободили столько-то сел и деревень, взяли железнодорожный узел? Герои! Штурмом овладели городом? Герои! И ведь правда — герои! Но и у нас тоже герои! Только чем и как измерить их неброский героизм?
Степанов и сам думал неоднократно о мало кем замечаемой несправедливости. Но Захаров кроме чувства несправедливости испытывал еще и явное чувство обиды. Не за себя, конечно, а за тех, кто не щадил себя, возвращая землю к жизни. Не щадил так же, как на фронте.
— Да… — как бы подвел итог Захаров, — на описании сегодняшнего Дебрянска славы не заработаешь, орденов тем более. Как говорится, фактура не та. Верно, Троицын? — обратился он за поддержкой к человеку, который однажды, подавленный и разбитый, пришел к нему отпрашиваться на фронт и получил такую отповедь, что и сейчас помнил.
— Хм! — энергично воскликнул Троицын. — Да будь я на фронте даже каким ни на есть захудалым обозником, и то что-нибудь да заработал бы кроме замечаний и нареканий! Да бог с ними, с наградами!.. Лишь бы душа не ныла, как здесь… Нет, Николай, Николаевич, о нас с вами не вспомнят. Помяните мое слово…
Степанов все же возразил:
— Николай Николаевич, конечно, о Дебрянске писать трудней, чем о наступлении, но это вы зря так… о славе и об орденах…
— Не знаю, не знаю… Могли бы хоть заметочку написать о тружениках тыла, раз на очерк не тянем…
— А почему вы думаете, что не напишут?
— Как «почему»? Цифрами даже не вооружились… Материалом… О чем же писать? Что представляет из себя Дебрянск, увиденный с крыльца райкома? Или из машины? Не защищайте, Степанов, кого не следует защищать. Все проще, чем вы думаете… Ну, ладно… — закончил Захаров, — пойдем, Троицын, дальше осматривать величайшее строительство. А ругать тебя на бюро, конечно, будем… Готовься!
— Всегда готов!
Таня, чтобы не мешать разговору, который ее не касается, отошла в сторонку и теперь, когда начальство продолжило путь, вернулась на тропку.
— Начальники, оказывается, тоже люди… — улыбнулась она. — А все-таки обидно, что о нас не напишут…
…Как это и случалось частенько, Мамина у себя не было. Захаров еще не вернулся. Сторож без их «добро» лошадь не давал.
Степанов и Таня разыскали Мамина в военкомате… Снова явились к сторожу, взяли наконец лошадь… На это ушло полтора часа.
Но с чего начать? Сначала, видимо, нужно приготовить в сарайчике место для Марии Михайловны. Пока доехали, пока, выкраивая метры еще для одной койки, переставляли другие койки и стол, прошло еще добрых полтора часа. На завтрак Степанов давно уже опоздал. От станции до Бережка километров восемь. Туда-сюда — еще два часа. Когда управились, можно было наконец и пообедать, но ему вдруг захотелось проводить Таню на Бережок.
Девушка охотно, даже с радостью согласилась!
— Проводите…
— Вы работаете, Таня? — спросил Степанов.
— В больнице, санитаркой. На безрыбье и рак рыба, — оценила Таня себя в новой должности.
— А по вечерам что делаете?
— Иногда дежурю. А так что можно делать, Михаил Николаевич? Негде собраться, некуда пойти… Да никого и не осталось… Тоска страшная. Днем ничего: заботы. А вечером!..
Все отчетливей и отчетливей осознавал Степанов беды Дебрянска: порабощенность бесконечными заботами и мелочами, вынужденное одиночество людей. Стремясь прорвать этот круг отчужденности, знакомились в очереди за хлебом, на почте. Других мест общения не было.
Степанов простодушно предложил Тане приходить к нему — будут вместе гулять, разговаривать… Она охотно согласилась.
— Тишина у нас… А в Москве, наверное, народу-у!.. — мечтательно протянула Таня.
— Народу много, но и Москва сейчас не такая шумная и многолюдная, как раньше.
— Наверное, скучаете по столице?
— Знаете, Таня, как-то не было времени скучать. Конечно, вспоминаю, да еще как часто.
— А что вы меня на «вы» величаете?
— Ну хорошо, буду на «ты», если ты так хочешь.
— Театры, музеи… — продолжала Таня, как о чем-то совершенно недосягаемом. — В театр бы раз в жизни сходить…
— А ты разве не была ни разу?
— Приезжала как-то к нам оперетка и драматическая труппа, но вряд ли это настоящий театр… Скажите, Михаил Николаевич, теперь ведь не все будет так, как раньше?
— Ты о чем?
— Всякое слышишь… — уклончиво ответила Таня.
После выступления Захарова в райкоме партии стенды со свежими газетами регулярно вывешивались возле хлебного магазина и больницы, на почте, на рынке. Около них с утра и дотемна толпился народ. Гораздо яснее стала для людей обстановка на фронтах, международное положение, отношение союзников, жизнь в больших промышленных центрах Урала и Сибири, как писалось, «ковавших победу». Особенно ревностно следили за статьями, в которых описывалась жизнь в городах после освобождения. Немало было разбитых и сожженных, но, пожалуй, такого, как Дебрянск, если попытаться себе представить по газетным строкам, не было… Читаешь — и вдруг: трамвай… кино… радио… даже театры!..
Да, информации стало несравнимо больше, и все же «сам слышал от верного человека…» совсем еще не перевелось…
Большой охоты встречаться с Ниной Ободовой у Степанова не было. «Сначала мечутся между добром и злом, а потом переживают, втягивают в свои душевные муки других… Тут работай сорок восемь часов в сутки, и то не сделаешь десятой доли того, что нужно сделать сейчас, немедленно».
Но как только он увидел, вернее, угадал в густом сумраке худенькую фигурку ожидавшей его Нины, настроение сразу изменилось: «Что же теперь-то?.. Теперь помогать надо…»
Нина с готовностью протянула ему руку, уверенная, что он ответит ей тем же.
Степанов мысленно стал быстро перебирать места, где можно было поговорить спокойно. Но ни одно из них не могло их устроить: в райком Нина не пойдет, да там могут и помешать; в районо — Галкина; в «предбаннике» парикмахерской? Но парикмахерская закрыта. Оставалась почта, где он уже был с Верой. Степанов повел Нину на почту.
— Заходи… Посидим в тепле. — Он не стал подчеркивать, что заботится не о себе.
Дежурила уже знакомая Мише телеграфистка.
Степанов попросил Валю приютить их на часок. Валя окинула Ниву внимательным взглядом с ног до головы, помедлила и, едва заметно пожав плечами, сказала без большой охоты:
— Ну заходите…
Степанов прошел, но Нина так и застыла на пороге, словно остановленная этим взглядом. Однако прошло мгновение, Нина резко подняла голову и не без вызова вошла в помещение почты.
Степанов уже знал, где лампа, зажег ее и притворил дверь.
Нина села на скамью и вдруг вскочила:
— Слушай! А я ведь просто эгоистка!
— Что ты? — Степанов даже испугался.
— В какую я тебя историю втравила!
— О чем ты, Нина?
— Ты не понимаешь, но я-то должна была знать! — не прощала себе Нина какой-то промашки. — Найдутся такие, кто будет говорить, что новый учитель связался со шлюхой.
— Перестань! — тихо потребовал Степанов.
— Ой… Ничего ты не понимаешь!..
— Я говорю, перестань!
— Если не скажут, то все равно подумают…
— Мне еще считаться со сплетнями!.. Жить с оглядочкой на дураков и идиотов! Садись и, пожалуйста, успокойся… — Он подошел к Нине и, положив руки на ее плечи, усадил девушку на скамейку в углу.
— Ой, Миша…
Она сложила руки на груди, съежилась, прижав коленку к коленке. Озябшая, сидела так нахохлившись, пока не почувствовала, что согревается.
— Господи! — в упоении воскликнула Нина. — Комната! Тепло!
Она вдруг вскочила и прижалась к плохо покрашенной, изрядно испачканной печке, к которой уже прислонялся не один человек.
— Вот так и буду стоять! Есть же чудеса на свете…
— Холодно в сарае? — спросил Степанов.
— Придешь туда — жить не хочется… Протопят печурку — тепло, а через час — все выдуло…
— Кто хозяева?
— Добрый человек, тетя Маша… Когда-то ей мать в чем-то помогла, помнит…
— А где ты работаешь, Нина?
— На станции…
— Что же ты делаешь на станции?
— Как что? Составы разгружаю… Все, что присылают в Дебрянск, проходит и через меня. Я — важная птица.
Степанов вспомнил, как в день приезда был на станции и видел разгрузку платформы с бревнами. Женщины, девушки… Ни одного мужчины…
— Тяжелая работа. Надорваться можно…
— Можно, зато рабочая карточка. Это тебе не что-нибудь…
Степанов прошелся по комнате раз, другой… Потом остановился возле Нины, сурово посмотрел в ее глаза и не встретил ничего, кроме доверчивости…
Он боялся обидеть Нину проявлением жалости, боялся, что и участие может невзначай уколоть ее самолюбие.
По-своему истолковав, наступившую паузу, Нина спросила, ничуть не сомневаясь, что это так:
— Ты ждешь моего рассказа? Ничего радостного, Миша, ты не услышишь.
Степанов выпрямился, молча смотрел на девушку. «Что она ему скажет?» И сейчас, видя ее прижавшейся к печке — запрокинутая голова с выставленным маленьким подбородком, ноги в шелковых штопаных чулках, эти ясные глаза, которым нельзя не верить, — видя все это, Степанов подумал, что Гашкин не мог быть прав, отпустив по адресу Нины то короткое словечко. А может, он, Степанов, только утешает себя? Нет, нет…
— Расскажи, Нина…
— Ну что ж… Слушай, — начала она. — До войны мы жили хорошо, весело… Меня баловали все: единственная дочь… Когда пришли немцы, я растерялась… Все изменилось в мире и в городе, смерть витала в воздухе, а мне хотелось жить. Я немножко подросла, на меня стали посматривать мужчины, я, как бы это тебе сказать…
— Понимаю, — проговорил Степанов. — Читал в романах.
Нина посмотрела на него и как бы поблекла. После молчания, занятая мыслью — так ли он все понял? — все же продолжила:
— Да, ходила на вечеринки, танцевала, развлекалась… Иногда там бывали немцы… Вернешься домой — мать не спит. Смотрит в глаза, и я знала, о чем она думает. «Нет, мама, нет! Не бойся!..»
— Почему же она не задрала тебе юбку и не выдрала ремнем?
Нина не удивилась откровенному вопросу:
— Допустим, я сижу дома, никуда не хожу — ну и что? Наступит мой черед — и в Германию. Рабыней! Я эти объявления помню наизусть.
— Какие объявления?
— На стенах и заборах, в газете. Если перевру, то самую малость. Вот: «Все женщины тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения, проживающие на территории Орла, Дебрянска, Бежицы, включая пригороды, или же временно проживающие на этой территории, обязаны, согласно расклеенным на улицах этих городов объявлениям, явиться в соответствующую Биржу (с большой буквы) Труда (с большой буквы). Лица, фамилии коих начинаются с буквы А до К, безработные — двадцать первого мая до двенадцати часов дня, работающие — пополудни. С буквы Л до Р — такого-то числа, с буквы С до Я — такого-то. При явке нужно иметь на руках явочную карточку Биржи Труда либо рабочий пропуск с места работы. Явке подлежат все женщины указанного года рождения, независимо от семейного положения и независимо от того, работают они или являются безработными. Неявившиеся будут наказаны. Командующие (с большой) Административными (с большой) Округами (с большой)». Думаю, что я ничего не переврала.
— И куда направляли? В Германию?
— В Германию, на работу здесь, на свои фермы и дачи — по-разному… А кто поприятнее и покрасивее, могли попасть и в публичный дом…
— Где?
— У нас, в Дебрянске…
Хотя Степанов не раз уже слышал о публичных домах, устраиваемых оккупантами, сообщение, что такой дом был в его родном Дебрянске, ошеломило. В Дебрянске!..
— На втором этаже, над «красным» магазином, он и был.
Никто за все время пребывания Степанова в Дебрянске и намека не обронил о существовании во время оккупации публичного дома, словно это было не бедой, а виной.
— Все это знали, — продолжала Нина. — Но все было гладко, мирно, размеренно, как в хорошей портновской мастерской. И девушки там часто менялись.
— Что же ты, знала их?
— Не стремилась. Маруся Цветкова рассказывала.
— Это из восьмого «Б»?
— Да.
— А ей откуда известно? — с сомнением спросил Степанов.
— Маруся «работала» там…
— Маруся?!
Нина не ответила, а Степанов поднялся. Он походил, снова сел.
— А вечеринки, выходит, спасали от мобилизации?
— Бывало и спасали…
— Так сказать, блат, что ли?..
— Вроде того… Я работала на квашном пункте, на складе и все тряслась: возьмут! А тут как раз новое объявление: «Все женщины тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения…» Что делать? Мне посоветовали не торопиться с явкой, сказаться больной… Сейчас, мол, у немцев другие заботы: наши наступают… К счастью, наши и пришли… Теперь ты знаешь все.
— Спасибо… Спасибо за доверие, — поблагодарил Степанов, догадываясь, что нигде и никому Нина не рассказывала этого. — А теперь скажи, кто тебе разрешил водку пить?
Нина поправила его:
— Водки здесь не найдешь, сивуха из мерзлой картошки…
— Кто сивуху разрешил пить?
— А я тайком от папы с мамой, дедушки и бабушки, — в тон Степанову ответила девушка. И добавила после молчания совсем просто и негромко: — Боюсь, что не выдержу…
— Я постараюсь найти тебе работу полегче. Хочешь? — спросил Степанов.
— Полегче работа — полегче и паек. Без добавки к нему не проживешь. Большой добавки!.. Вот, может, на строительство клуба перейду… Все-таки под крышей и за стенами…
Степанов был растерян.
Он с удовольствием отдавал бы Нине часть своего обильного для тех времен обеда из столовой актива, но разве девушка пойдет на это? Мог бы помочь деньгами, но что на них купишь? Хотя в деревне можно… Однако и денег она не возьмет. Вот попробуй помоги!
— Тебя гнетет отчужденность, — сказал Степанов. — На твоем месте я пошел бы в райком, сказал бы, что работаю честно, просил бы пересмотреть решение насчет билета…
Как только Степанов заговорил о райкоме и билете, Нина сразу ушла в себя.
— Пойдем, Миша… Мне завтра на работу рано вставать. Пойдем.
— Вздыбленная войною земля… Разве это должно быть здесь после восьми веков беспрерывного труда многих поколений, обживавших суглинистую, не роскошную для хлебопашества дебрянскую землю? Бывают минуты, когда я прихожу в отчаяние: и десятой доли не делаешь того, что нужно сделать. С тобой, Иван, этого не случается?
Степанов и Турин возвращались вечером через пригородную деревню из одного села, где проводили первое собрание комсомольской организации.
Турин, шагавший молча, повернул голову, посмотрел на товарища:
— Чувствами живешь, Миша. Так нельзя.
— Почему нельзя?
— Израсходуешься за месяц.
— Может быть. Только иначе не могу.
У колодца сошлось несколько молодых женщин с ведрами на коромыслах. Турин свернул с дороги.
Секретаря райкома комсомола здесь вряд ли знали, но по каким-то одним им ведомым признакам женщины сразу угадали в нем непростого человека — начальника, интересующегося делом.
Разглядев молодые лица, Турин спросил:
— Как живете, девушки?
— Спасибо…
— Вместе собираетесь? Газеты читаете?
— Собираться, конечно, собираемся, но газету видим редко. Председатель себе забирает, говорит: «Приходите вечером». А вечером ее скурят…
— Никто не думает о нас! — сказала девушка в сером платочке.
Ее сразу одернули: мол, не критикуй! Не лезь!
— «Не думает»! — повторил Турин. — Вот, — указал он на молчаливо стоявшего Степанова, — миной его два раза шарахнуло… О ком он думал, когда на них шел?
Степанову стало неловко:
— Да что ты про меня!..
Но Ваня Турин и не слышал. Все, что ему было известно о фронтовой жизни товарища, чрезвычайно скупо рассказанной им самим, Ваня Турин расцветил, кое-что преувеличил, сдобрил юмором и закончил так:
— Вот стоит товарищ Михаил Степанов и, по своей скромности, негодует на меня, его друга и товарища. Но ведь не будет же он сам говорить о своем мужестве и геройстве? Из него только клещами вытащишь два-три слова о том, как он воевал.
— Да брось ты, Иван! — рассердился Степанов. — Невозможно же это!
— Все! Все! — примиряюще сказал Турин.
Степанов от чувства неловкости то одергивал шинель, то расправлял складки… Девушки молчали. Быть может, впервые видели они так близко того самого героя, о котором писали газеты, передавало радио, которых изображали на плакатах, на рисунках в журналах. И это был не какой-то неведомый, неосязаемый Петров или Иванов, а вполне конкретный, высокий с бледным узким лицом, прихрамывающий молодой человек, немного застенчивый и неразговорчивый, когда речь касалась его самого.
Та, что была в сером платочке, подошла к Степанову:
— Не знаю, как вам сказать… Ей-богу, вот честное слово — если вам что-нибудь нужно будет, приходите к нам. Всегда поможем. Ну я не знаю, что там… Случится надобность — приходите!
Столько было простодушия и искренности в этих словах, что Степанов, который и подумать не мог, чтобы кого-нибудь просить о чем-либо, поблагодарил от всей души.
— Спасибо, девушки… Спасибо!
Иван Турин стал выяснять, кто может зайти в райком, чтобы отрегулировать газетный вопрос… Выбор пал на девушку в сером платочке, Катю Пояркову.
Когда уже распрощались с девушками, Степанов спросил:
— Слушай, Иван, зачем ты про меня?.. Я стоял и не знал, куда деваться!..
— А ты знаешь, что такое наглядная агитация? — спросил Турин, судя по всему не только не чувствовавший какой-либо вины перед Степановым, но считавший, что сделал еще одно необходимое, доброе дело. — Знаешь?
— Знаю… А при чем тут я?
— Нет, не знаешь… Можно двадцать часов толковать о героизме вообще и не добиться того, чего добьешься за три минуты, показав героя живого… Вообще тебе нужно бы поездить по району, повыступать с рассказами о войне…
— Пошел ты к черту! — рассердился Степанов. — Только этого еще не хватало! Мало того, что обо мне наболтал! Он еще собирается в предмет наглядной агитации меня превращать!..
— Ладно, ладно, — отмахнулся Турин, который всегда знал, что делает. — Газет, значит, здесь регулярно не читают, радио не слушают, потому что его еще нет… Козыреву, что ль, сюда направить? Или Власова?.. — И вздохнул: — Такая обстановка, Миша, не только тут… А что мы можем сделать: я, Власов, Козырева?
Степанов прекрасно слышал слова Турина, но ответил не сразу: взглянул на товарища, прикинул — стоит ли затевать спор сейчас? Решился.
— Давно я тебя, Иван, хотел спросить: что ты в своей работе считаешь главным?
— Службу родному народу. — Турин недолюбливал отвлеченные разговоры на высокие темы и, полагая, что именно такой разговор товарищ и начинает, ответил полушутя.
— Я тебе — серьезно!
Турин вздохнул:
— Ну что я считаю главным?.. Главное… И-в тридцати последних дней я, наверное, больше половины провел в деревнях и селах.
— Я понимаю… Тебя отрывают от комсомольских дел важными поручениями, но что ты все же сам считаешь главным? — допытывался Степанов. — Сам?
Турин молчал. Они уже быстро шагали по Первомайской. Этот ее участок до пересечения с улицей Советской служил шоссе, соединявшим два больших областных города. Но сейчас и здесь было тихо.
— Черт его знает, — наконец признался Турин. — Сил на все явно не хватает. И главное сейчас все же, пожалуй, хлеб. Без хлеба победы не будет.
— Несомненно, — согласился Степанов. — Но вот послушай. Ты работаешь целый день, другой раз и ночь, и по твоему образцу работают другие. Ни личной жизни, ни отдыха. Работа, работа, работа! Хлебозакуп, другие поручения райкома, восстановление и укрепление организаций, фронтовые бригады строителей, школа, разбор заявлений и десятки других дел, которые ты не успеваешь делать и никогда не успеешь, если будешь тасовать все ту же колоду: Турин, Козырева, Власов, Гашкин…
— Что же ты предлагаешь конкретно? — спросил Турин.
— Я говорил с Таней Красницкой, с Ниной Ободовой… Некоторую работу могут выполнять и они. Хотя бы ту же читку газет.
— Нина Ободова… — с сомнением повторил Турин. — Тут, брат, идеологический участок, а ты — Нину Ободову…
— Да, она небезгрешна. Не хочу оправдывать.
— Ну? — ждал продолжения Турин.
— Небезгрешна… — заметно волнуясь, повторил Степанов, но какой толк отталкивать от себя молодежь, по каким-либо причинам не примкнувшую к подполью? Куда она должна идти? Догонять немцев? Затаить обиду и стоять в стороне от жизни? Надо ее привлекать к общей работе, делать союзником, а не отпихивать. И актив расширишь, и дашь возможность людям показать себя, завоевать полное доверие…
— Говори, говори, — сказал Турин, раздумывая.
— Сколько у тебя лежит заявлений в аккуратной стопочке на столе?
— Не знаю… Штук тридцать…
— Для тебя пока они — мертвые души, а они — живые, живые!
На столе Турина, слева, где стояла лампа, давно уже высилась стопка заявлений — на тетрадочных листках, на форзацах книг, на обоях, на газетных клочках, на оберточной бумаге, даже на обороте какого-то немецкого объявления. Все это были так называемые личные дела, на рассмотрение которых уходило много времени и сил. Одни писали, что потеряли комсомольский билет, другие признавались: уничтожили, испугавшись, что билет попадет в руки фашистам.
Некая Дина Пономарева, девятнадцати лет, описывала свою жизнь при немцах и считала необходимым сообщить: «Во время оккупации выходила замуж». Можно было подумать, что выходила несколько раз…
Писали и так:
«При оккупации города я остался дома (мой год в армию не брали). Напав на след партизанского отряда, включился в него: мне было оказано доверие. При выполнении задания был ранен и с фальшивыми документами переправлен в город. Таким образом, комсомольский билет остался у командира отряда т. Полякова П. О., о котором я пока ничего не знаю. В городе работал на зерноскладе на Первомайской, выполнял отдельные поручения руководителей подполья».
Однако отсутствие билета как бы уравнивало в правах и виноватых, и людей, честно исполнявших свой гражданский долг. Иным действительно было очень трудно, а порою и невозможно сохранить билет: обыски, облавы, уничтожение города…
— Мы непременно найдем в этой куче, — продолжал Степанов, — добрый десяток людей, которым можно смело поручить работу… А может, и большую… Это и им поможет, и общему делу.
— Что ж, — раздумывал Ваня Турин, — в этом что-то есть. — И решительно добавил: — Надо тебя ввести в состав бюро!
От неожиданности Степанов даже остановился.
— Та-ак… — протянул он. — И откуда у тебя такая хватка?
В райкоме Турин с Власовым засели за составление какого-то отчета для обкома. Степанов прошел в маленькую комнатку.
Тепло. Тихо.
Если бы знать, что Турин с Власовым будут заняты долго, можно было бы воспользоваться моментом… Прислушался… «Наверное, еще просидят…» И Степанов вынул из кармана шинели вдвое сложенную тетрадь. Не часто он ее доставал, последний раз — в Москве…
На литературном факультете, который закончил Степанов, пишущий человек был не редкость. Сочиняли рассказы, стихи, критические статьи, но больше всего — стихи. Во-первых, их можно было напечатать в институтской многотиражке, во-вторых, стихи казались делом более простым, чем проза. Степанов написал мало: всего несколько стихотворений в институте до армии, несколько на фронте, пожалуй, больше всего после возвращения. Вот и за эти недели набралось кое-что, и, быть может, стоящее… Если сейчас не помешают, можно было бы сесть и записать теснившиеся в голове строки. Название — «Родимый край». Его Степанов подчеркнул. Потом мелким убористым почерком, чтобы больше вместилось в тетрадку, стал заносить, кое-что перечеркивая и поправляя:
Вернулся я в родимый край,
В родимое село…
Родимый край,
Мое село
Снегами замело.
Лишь печки, выстроенны в ряд,
Из-под снегов торчат.
Спешил, спешил в родимый дом,
Бежал — не тяжело!
Родимый дом,
Родимый двор
Снегами замело.
На месте дома и двора —
Шесть пней и два кола.
Хотел увидеть старый сад,
Что цвел весной бело,
А старый сад,
Отцовский сад
Снегами замело.
Хотел увидеть старый сад —
Увидел: пни торчат.
Все немец сжег. Все враг спалил…
Дотла и на корню.
Вот так бы
Родину его,
Как родину мою!
Прочел все заново и отложил тетрадку в сторону…
Слышал, как в окно большой комнаты постучали, но все это: стук, шум отодвинутого стула, с которого кто-то встал, шаги, слова Власова: «Это, наверное, он… Второй раз уже…» — доходило до Степанова откуда-то издалека. Но вот снова шаги. Голоса отчетливее:
— Здесь?
— Здесь…
— Здравствуй, Иван!
— Здравствуй…
— А Миши нету?
— Миша! — позвал Турин.
Степанов уже запихнул тетрадку в карман шинели — до следующего случая, — вышел в большую комнату. Он еще думал о том, что, быть может, последние строчки неправомерны: в них вроде бы сквозит слепая месть, но тут увидел Бориса Нефеденкова.
Нефеденков сел и посмотрел на Власова. Тот настороженно наблюдал за человеком, еще в первый свой приход вызвавшим в нем недоброе чувство.
Турину было ясно, что Нефеденков пришел поговорить с ним или с ним и Степановым, и думал, как это все-таки неловко: выставлять — хотя бы и под благовидным предлогом — Власова, доброго человека, работящего инструктора, Куда его и за чем ни пошли, он прекрасно поймет, что они хотят остаться одни, что он, Власов, мешает им. Поэтому Турин очень обрадовался, когда услышал, как хлопнула калитка и по доскам от ящиков, набросанным в грязь, прозвучали чьи-то шаги. Значит, разговор сегодня не состоится. Потом кто-то дернул дверь в коридор, не вытирая ног, прошел его и открыл дверь на кухню… Еще мгновение — и в большой комнате стояли майор Цугуриев и лейтенант.
— Добрый вечер! Товарищ секретарь райкома, нам нужен гражданин Нефеденков.
«Гражданин Нефеденков… Гражданин!» Это что — арест? Турин в недоумении поднял плечи: как же так? За что?..
Степанов растерянно смотрел на вошедших.
Власов отошел в сторонку, чтобы не мешать.
Нефеденков поочередно посмотрел на своих друзей, хотел что-то сказать, нервно открыл рот, но ничего не проговорил.
Цугуриев кивнул ему: пошли! Тот нахлобучил шапку, поправил ее зачем-то и пошел. Лейтенант — за ним. За лейтенантом — майор. Хлопнула одна дверь, вторая, третья, вот уже шаги по доскам… Скрип калитки… Все стихло…
— Может, просто расспросят… как меня? — убеждал себя и других Степанов, отметая возможность ареста.
— За вами, Михаил Николаевич, товарищ Цугуриев не приходил, — заметил Власов.
— Тогда в чем же дело?! Значит, его в чем-то обвиняют?
Турин и Власов промолчали.
— Надо, Иван, завтра же тебе сходить к Цугуриеву, поинтересоваться… — предложил Степанов.
— Никуда я не пойду, — тихо, но твердо ответил Турин. — Кто я такой, чтобы вмешиваться в дела органов?
— Да не вмешиваться, а спросить!
— Разберутся, Миша…
Такое спокойствие, если оно было даже только внешним, казалось Степанову все же оскорбительным по отношению к товарищу.
— Сколько дней, как Нефеденков в городе? — спросил озабоченный Турин.
— Три дня, — подсказал Власов.
— Да… — мрачно вздохнул Турин. — Садись, Власыч, продолжим… Надо кончать и завтра отправить в обком, а то опять нагоняй получим…
Степанов надел шинель. Турин оторвался от бумаг и взглянул на товарища:
— Ты куда?
— Пройтись… — сухо ответил Степанов.
Происходило нечто, чего он не понимал, а отношения товарищей к происходившему — не принимал, не мог принять. Арестован человек, которого Турин как будто знает не один день, и вот нате: «Там разберутся!»
Когда Степанов очутился на улице, вечер уже наступил. Из-за непривычно низкого, удивительного в городе горизонта выползала луна.
Одно из пепелищ, перед которым торчал обгоревший пень толстого дерева, было все разворочено и чернело золой и углем сильнее других, выделяясь среди пустыни с печами, призывно вздымавшими в небо трубы. Кто-то, вооружившись железным прутом или палкой, ковырял в золе… Похоже, мальчик…
Степанов подошел поближе. Паренек в ватнике и огромных сапогах сосредоточенно, сантиметр за сантиметром, прощупывал прутом от железной кровати пепелище.
— Здравствуйте, Михаил Николаевич. — Паренек оторвался на минутку от дела, почтительно поклонился.
— Здравствуй… А-а! Леня!.. — узнал Степанов мальчика. — Не помню, прости, твоей фамилии…
— Леня Калошин я…
Калошиных в Дебрянске было столько, что Степанов посчитал бессмысленным вспоминать или расспрашивать, чей сын этот Леня.
— Что делаешь?
— Коньки ищу…
В немом удивлении Степанов невольно поднял брови, и, видимо уловив это, Леня пояснил:
— «Снегурочки»…
— «Снегурочки»? Так, так…
— Здесь вот была папина комната, здесь столовая, а вот здесь моя комната, — показывал мальчик. — В комнате, вон там, стояла тумбочка. Я коньки сначала вешал на голландку, чтобы просушились, а потом уже клал в тумбочку. Там они у меня и лежали. А сейчас никак не могу найти…
После всего, что здесь совершилось, из всего, что в доме было, человек хотел найти коньки «снегурочки»…
— Да-а… — только и мог протянуть Степанов.
Красно-желтая луна всходила все выше, выше, наполняя рериховским светом древний пейзаж.
— С кем же ты сейчас живешь, Леня? Кажется, мать вернулась?
— Живу с мамой, Михаил Николаевич… Сестра старшая эвакуировалась в Томск…
— В землянке живете?
— Нет, в погребе… Он у нас большой… — чуть не с гордостью ответил Леня. — Такого большого ни у кого не было… Заходите, посмотрите…
— Спасибо… Как мама после возвращения?
— Мама?.. — Леня замялся… — Мама… болеет…
— Не тиф, надеюсь?
— Нет, не тиф, — с некоторой уклончивостью, которую не сразу уловил Степанов, ответил Леня.
— А что же у нее?
Леня неопределенно повел рукой, и Степанов не счел за нужное уточнять, все более убеждаясь в том, что Леня действительно «отошел».
— Как твой котенок?
— Бегает! — радостно сообщил мальчик. — А то ведь все лежал…
Степанов раздумчиво покачал головой.
— Бегает… Значит, коньки «снегурочки»? А ведь до поры, когда станет Снежадь, еще далеко!
— Так она все-таки станет! — просто ответил Леня.
Зима наступит, Снежадь станет, можно будет кататься на коньках, все должно идти как заведено от века!
Степанов подошел к мальчику еще ближе и провел рукой по его плечу:
— Ищи, Леня, ищи…
— Да и то: ведь они стальные! Не могли же они сгореть?
— Не могли, Леня…
Он был благодарен ему: маленький единомышленник, укреплявший его еще больше в собственных убеждениях.
Пока с неба будет светить солнце, пока будет существовать любовь — жизнь не уступит тлену.
Степанов оглянулся вокруг и глубоко, свободно вздохнул и еще раз благодарно взглянул на Леню Калошина.
Степанов продолжал знакомиться с детьми и их матерями, обходя сарайчики и землянки.
Сегодня он начал с жилищ неподалеку от школы. Хотя не было в городе ни универмага, ни школы, ни фотографии, как и многого другого, жители для обозначения места говорили: «Против школы… Рядом с фотографией… Наискосок от универмага…» Сарайчики, подвалы, землянки…
Крайний сарайчик оказался, можно сказать, пятистенным. Первая половина раньше использовалась для хранения дров, из нее дверь вела во вторую, где еще недавно в подполе хранили картошку, капусту, огурцы. Пол, правда, жиденький сохранился, оконце тоже. Для того чтобы здесь можно было жить, сложили печурку, обмазали глиной стены, утеплили потолок…
Когда Степанов вошел, за столом сидели мурластая деваха и рыжеватый мужчина в старой, потертой шинели.
Отрекомендовавшись, Степанов спросил о детях.
— Нету. Мы да бабушка, — жуя картошку, ответила деваха.
— З-зачем ты г-говоришь неправду, Галя? — сказал мужчина. — Н-нет н-никакой бабушки.
Обычно, когда человек говорит заикаясь, кажется, что он нервничает, но мужчина говорил спокойно, с достоинством.
— Молчал бы! — прикрикнула на него деваха. — Без году неделя как живешь здесь, а мне этот сарайчик крови стоит! — И обратилась к Степанову: — Утеснить могут. А тут со дня на день небось дядька с теткой заявятся…
— Б-без нашего согласия, Г-галя, н-никого не вселят…
— Да хватит тебе. Много ты понимаешь!
Степанов вгляделся в мужчину попристальнее. Уж не Дубленко ли? Тот, по словам Бориса, тоже заикается. В памяти сразу всплыло все, что рассказал ему Нефеденков.
Мужчина опустил голову, понуро молчал. Деваха продолжала жевать картошку. Она была неприятна Степанову, и ему хотелось поскорее уйти, но возможность ближе познакомиться с Дубленко, прояснить что-то удерживала его.
Выдвинув из-под стола темно-зеленую табуретку, неловкое молчание нарушил мужчина:
— С-садись, товарищ Степанов. В ногах п-правды нет. — И добавил: — Будем знакомы — Дубленко.
«Ага! Тот самый…»
— Может, картошечки? — предложила деваха, когда Степанов сел.
— Спасибо, сыт.
Теперь Степанов совсем близко видел худое, бледное, с правильными чертами, чем-то даже приятное лицо Дубленко, и мысль, что этот человек мог быть преступником, показалась ему странной. Ему всегда казалось, что сущность человека накладывает свой отпечаток на его лицо.
— С-слушай, С-степанов, когда второй фронт откроют? — спросил Дубленко, доставая вилкой картошку из котелка и не глядя на Степанова.
Для многих понятие «второй фронт» предполагало конкретную помощь: вот взяли бы и помогли союзники, допустим, освободить Киев.
— Если бы я знал когда, — ответил Степанов. — Им что, над ними не каплет…
Дубленко обращался к нему на «ты», и в то же время это не выглядело ни панибратством, ни нарушением законов вежливости. Вроде вполне естественно: подпольщик и фронтовик, можно сказать, родные братья. Степанов принял эту форму обращения.
— Слушай, ты, говорят, из Нижнего Оскола? Котова некоего не знал там?
Не дрогнула в руке Дубленко вилка, ничего не изменилось в его лице.
— К-как же не знать? Жить в одном городе с ним, и н-не знать… А ч-чего это ты о Котове? Знал, что ль?
— Мир тесен… — уклончиво ответил Степанов.
Дубленко продолжал спокойно есть, густо посыпая картошку крупной серой солью.
— Куда столько сыплешь? — с упреком заметила деваха. — Где ее нынче добудешь?
— Добуду…
— Да уж ты добытчик известный! Много всего добыл…
Дубленко лишь вздохнул и показал глазами на Степанова: мол, при постороннем-то!.. Соображаешь?..
И сейчас же Степанову:
— Х-хороший ч-человек был Котов? А-а?
Все, что говорил Дубленко до сих пор, он говорил как бы между делом, словно гораздо важнее было достать из котелка картошку в целом и невредимом виде, посыпать ее солью, наконец жевать, подставляя ладонь под подбородок, чтобы и крошка не пропала зря. А сейчас сказал и в упор посмотрел на Степанова: ну, что ты на это скажешь?
— Хороший… — согласился Степанов, чувствуя зыбкость своего положения. — А что с ним стало-то?
— Ис-счез с г-горизонта… С-с нашего, с-советского…
— Это как же понимать? С немцами, что ли, ушел?
— З-зачем с немцами? Мы же решили с-с тобой: х-хороший ч-человек Котов! — И опять обернулся к Степанову: как, мол, не возражаешь? Хороший? Помолчав, добавил: — А кое-кто говорит, провокатором он был. Н-не слыхал?
Степанов не ответил.
— Н-не с-смущайся, — по-своему расценил молчание Степанова Дубленко. — Одни б-будут считать его п-провокатором, другие — п-подпольщиком… Сложнейший был переплет… Долго еще будут ходить одни в обличьях других. Д-долго! В-внукам хватит р-разбираться! Вот так-то!
Дубленко доел картошку, провел ладонью по губам.
— Т-теперь до в-вечера, — с сожалением и тоской сказал он.
Так, считая часы от еды до еды, жили многие.
Дубленко поднялся, стал застегивать шинель. Уже у порога бросил Степанову:
— А ты даже знаешь, что я из Нижнего Оскола… От-ткуда узнал?
— Да люди говорят…
— Б-будут говорить, что я ч-чудеса храбрости п-проявил, — н-не верь, С-степанов. Что я жулик — т-тоже не верь… — И закончил: — Ну, я п-пошел…
Степанов по привычке неизвестно за что поблагодарил хозяйку и вышел из сарайчика вслед за Дубленко.
Да, пожалуй, разговор с Дубленко ничего не прояснил в истории, рассказанной Нефеденковым. Дубленко чем-то даже понравился Степанову: не глуп, держится с достоинством… А может, это впечатление вызвано некоторым чувством жалости, которое испытывал Степанов, разговаривая с Дубленко: тому с трудом давалось почти каждое слово. Теперь уже все окончательно запуталось: если Дубленко действительно провокатор, он, Степанов, своим вмешательством только насторожил его, если честный подпольщик — оскорбил подозрением. Вот поди разберись… Не нужно было заниматься самодеятельностью. Ваня Турин, наверное, сказал бы по этому поводу: «Органы покомпетентнее нас с тобой… Нечего совать нос в такие дела…» Или что-нибудь в этом духе. И был бы прав.
«Ладно, посмотрим!..»
Степанов подошел к очередной землянке. Ступеньки у нее обсыпались, и к людям под землю вел пологий спуск. Осторожно, помня о раненой ноге, держась за холодные глинистые стенки, спустился Степанов к двери, постучал.
— Входите, чего там… — ответил женский голос. Степанов открыл тесовую дверь, обитую клочьями брезента, и, согнувшись, перешагнул порог.
— Садитесь… Кто вы? — услышал Степанов.
В углу лежала женщина, Степанов видел только светлое пятно лица. Не разгибаясь, он несмело, боясь что-нибудь задеть и уронить, ступил шаг, сел на табуретку. Объяснил, кто он такой, стал расспрашивать.
Женщина рассказывала о себе охотно: муж на фронте, сама болеет, дочка ушла в магазин за хлебом, скоро придет. Посетовала: вот лежит она неделю, а, кроме дочки и соседок, никого не видела. Но что могут рассказать такие же возвращенцы, как и она? А учитель должен много знать. И стала засыпать Степанова вопросами: «Когда окончится война?», «Неужели американцы не могут помочь по-настоящему?», «Когда будет второй фронт?». И снова выстраданное: «Когда же кончится, замирится война?»
Отвечая на вопросы, Степанов посматривал по сторонам. Теперь, попривыкнув к скудному освещению, нетрудно было определить, что землянка эта сделана из погреба. За полусгнившими досками, с продольными выемками от высыпавшейся трухи, неутомимо работали мыши или крысы. Их писк и злая, бесцеремонная возня слышались то из одного угла, то из другого.
Степанов прислушался.
— Мыши, — пояснила женщина. — Да ну их!
Она старалась не обращать на них внимания, но ради гостя постучала в стену. На минуту-другую писк и возня прекратились, но потом все началось снова.
— Не боятся… Знают, что ничего не сделаем… Кошку бы!
Но пока что Степанов видел в Дебрянске всего двух кошек: одну в подвале Веры, другую у Лени…
— Ничего съестного оставлять нельзя… Надо спрятать в котелок да кирпичом-двумя сверху прикрыть.
Свет в землянку проникал из маленького, продолговатого окошечка под самым потолком и поглощался темными стенами, темным потолком, темным полом… На полу, в углу, — кувшин, накрытый светлым прямоугольником. Степанов нагнулся, напряг зрение… То было несколько конвертов, слипшихся от сырости. Адрес на верхнем написан, показалось Степанову, знакомым почерком.
— Можно посмотреть? — спросил он.
— Что?.. Ах, это… Пожалуйста…
Степанов взял в руку конверты. Чернила расплылись, но все же можно было прочесть:
г. Дебрянск,
Орловская улица, 61,
Михаилу Николаевичу Степанову.
Смоленск, студ. городок, корпус 2,
комната 195, В. С.
В. С. — Вера Соловьева. Степанов повертел в руках письма. Три конверта, и ни один не распечатан.
— Откуда они у вас? — спросил он, сдерживая волнение.
— Видно, кому-то приносили, но их, наверное, в городе уже не было… Обычное дело… Мне молоко Дьяконова продавала, наверное, от нее… — Женщина опять постучала в стену. — Ух, проклятые!
Дьяконовы были соседями Степановых.
«Когда же это могло быть? — думал Степанов. — Мать, наверное, уже эвакуировалась… Я в Москве или на фронте…»
Потом поймал себя на мысли: «К чему все это? Какая разница, было это в сентябре или в октябре? И кому интересно, что написано в этих пахнущих сыростью, полуистлевших листках, в другое время оказавшихся бы такими нужными, дорогими?..»
— Простите, эти письма адресованы мне… — сказал Степанов.
— Вам? — удивилась женщина. — Скажите!..
Не зная еще, что он будет с ними делать, Степанов положил письма в карман.
Он не заметил, как вошла девочка лет тринадцати-четырнадцати, поставила сумку на стол. Степанов назвал себя и стал расспрашивать девочку: как зовут, что делает по дому…
— Маруся. Все делаю: варю, стираю, за мамой ухаживаю…
— А как, Маруся, школа? — осторожно спросил Степанов, глядя на эту худенькую, остроносую хозяйку в коротком пальтишке и больших ботинках.
Маруся опустила голову, словно она стала тяжелее, и не сразу ответила, избегая взгляда Степанова, отворачиваясь:
— Управлюсь…
Степанов не мог видеть, что она закусила губу и закрыла глаза, но понял, чего это будет стоить — пойти в школу.
— Боже мой… — тяжко вздохнула женщина.
Маруся засуетилась: переложила из таза на скамейку сырое белье, видимо готовя его для просушки, достала из-под койки матери несколько щепок и коротеньких поленьев, принялась мыть картошку: как правило, ее не чистили, а варили в «мундире»…
Степанов встал — больше тут делать нечего, сейчас он только стесняет эту маленькую хозяйку — и попрощался.
— До свидания, Маруся… Жду тебя в школе.
…Многое перемешалось в этом городе. На двери одного из сарайчиков Степанов заметил замысловатую медную ручку, украшавшую раньше одну из дверей его школы… А сарайчик — в одном конце города, школа — в другом. В чьей-то землянке, возле вокзала, обнаружил одинокий номер журнала «Пробуждение» из библиотеки, как о том свидетельствовал штамп, фотографа Бабянского, хотя нынешние владельцы журнала и фамилии такой никогда не слышали…
Теперь эти письма…
В парке Степанов присел на пень толстого дерева.
После разговора с Верой на почте единственным желанием Степанова было забыть все, чем недавно он так дорожил. Найти в себе силы забыть. Помочь ему должно сознание, что длинная эта история окончилась для него самым постыдным, как ему казалось, образом: предстать перед Верой, давно уже связанной с другим, наивным человеком, возомнившим, что она должна дорожить чем-то очень и очень далеким!
Первым движением Степанова было порвать письма. Но что-то мешало ему.
Вдруг он услышал торопливые шаги. Быстро бежавшая Таня Красницкая остановилась перед ним. Коротковатое и узкое в плечах пальто распахнуто, лицо раскраснелось, сама запыхалась — не может слова сказать.
Степанов встал в тревоге:
— Что ты?..
— Нас выбрасывают… Всех!..
— Как «выбрасывают»? Кто?
Таня лишь махнула рукой и дернула его за локоть, увлекая за собой.
— Зою уже выбросили… Теперь других хотят… — задыхаясь, сообщила она Степанову. — Быстрее!..
Но Степанов отстал, и Таня оглянулась.
— Не можете? — не сразу дошло до нее.
Он не ответил.
— А я-то! Вот дура, забыла про вашу ногу, — спохватилась Таня.
— Кто же это самоуправствует? — спросил Степанов. — Ведь договорились!
— Из райисполкома…
— Мамин? — не поверил Степанов.
— Нет, нет!
— Беги! — Теперь он торопил Таню, которая шла рядом и старалась умерить свой шаг, подстраиваясь к Степанову, который спешил как мог. — Беги! Я сейчас… Скажи, что приду… что договорились с Маминым… — Он махнул рукой: — Давай!
Таня припустила.
Степанов оглянулся, но тщетно: конечно же никакой машины! Где там!
От горсада по Первомайской, а потом низиной до Бережка, Степанов знал, двадцать минут ходу. Добежать можно и за десять. Здоровому… Он же доковыляет своей «иноходческой рысью» черт знает когда!..
Человек не может жить, не приладив своего сердца к чему-то доброму. Таким делом, помогавшим Степанову, было участие в возрождении жизни. Жизни справедливой и самыми справедливыми средствами.
Когда он на фронте хоронил товарищей, вместе с другими опуская их на шинелях в наспех вырытые могилы, он прекрасно понимал, что гибель друзей, горе и слезы близких может оправдать только одно — та жизнь, за которую они отдали все.
С тех пор как Степанов впервые побывал на Бережке, он понял более отчетливо, что в человеке добра и любви больше, чем кажется на первый взгляд, чем мы высекаем из него.
Степанов уже бежал… Он расстегнул шинель, но и в расстегнутой было жарко. Вот благополучно — не оступился, не упал — миновал Тургеневскую, вот и более крутой спуск к низине, слегка прикрытый песком, выброшенным взрывом. Вот уже показался и мостик… Вдали — липы и школа…
Что там?
Ефим Петрович Соловейчик числился инспектором райисполкома. Но так как подлинной его сутью и выражением способностей была предприимчивость, то незаметно и неизбежно многие нити хозяйственной деятельности райисполкома оказались в его руках. Стройтрест сооружает бараки. Дело тормозится тем, что есть много гвоздей десятидюймовых и мало небольших. В полевой же почте № . х . (милый майор, который очень интересовался, не отыскались ли Поповы с Первомайской улицы) есть железные бочки, которые позарез нужны полевой почте № . у . (молчаливый капитан родом из Витебска, откуда и Ефим Петрович), где наверняка есть гвозди любых размеров. Теперь нужно, учитывая надобности организаций и склонности людей, связать воедино гвозди, бочки, интерес к Поповым и чувство землячества так, чтобы железные бочки оказались в хозяйстве капитана, для майора прояснилась бы судьба этих Поповых (бабушка, мать и внучка), а гвозди небольшого размера перешли бы из ведения капитана в ведение Троицына.
А кого послать в область не для представительства, а по «оперативным» делам? Сколько ни думай, лучше Ефима Петровича никого в райисполкоме не найдешь. А кому поручить, казалось бы, совершенно неразрешимое дело? А… Впрочем, перечисление заняло бы слишком много места.
Недели полторы Ефим Петрович отсутствовал в Дебрянске: он отпросился у начальства, чтобы съездить в Куйбышев и помочь эвакуированной семье. Жена серьезно заболела, дочь сбилась с ног, бегая то в больницу, то к частным врачам, то в поисках лекарств, сливочного масла, других продуктов. Никак не могли поставить окончательный диагноз. Отпросился на шесть дней, а пробыл в отлучке больше, но зато все уладил: перевел жену в хорошую больницу, добыл продукты, был наконец уточнен диагноз. Дело сделано! Но Ефим Петрович чувствовал себя виноватым перед Маминым, который отпускал его с неохотой и на эти шесть суток. Ефим Петрович пытался звонить из Куйбышева Мамину, чтобы попросить еще несколько дней, но соединиться с Дебрянском не удалось. Чувствуя свою вину, Ефим Петрович, быть может совершенно неосознанно, хотел ее искупить срочным исполнением какого-нибудь запущенного дела. Сдвинуть его с мертвой точки. Добиться. Отрегулировать. Покончить.
Он возвратился к вечеру и сразу же, хотя время было уже нерабочее, приступил к исполнению обязанностей, впрочем не обусловленных его весьма скромным служебным положением, а с общего, молчаливого как бы, согласия взятых им на себя. Черт возьми! Его столько времени не было, а некоторые дела так и не сдвинулись с мертвой точки. Как же так можно?! Вот, например, школа. До сих пор людей не выселили! Ну и волынщики!
Ничего не зная о решении Мамина и не поговорив с ним, но зато прекрасно помня прежнее жесткое намерение, Ефим Петрович тут же прихватил милиционера и отправился на Бережок. Милиционер Маркин, усталый человек лет пятидесяти пяти, прекрасно знал, что указание Ефима Петровича есть указание райисполкома. Сколько раз он получал задания от этого юркого, небольшого ростом, хилого на вид и двужильного на самом деле человека в старой шинели! От этой шинели, казалось, так и пахло порохом и дымом сражений.
Ефим Петрович и Маркин заявились в школу, ничего не желая знать и ничего не желая слушать. Уж столько раз говорилось о необходимости передать здание школе! А здание до сих пор занято жильцами! Вон тряпки в окне!
— Завтра к утру помещение освободить! — негромко, но внушительно сказал Ефим Петрович, войдя в коридор и ни с кем не поздоровавшись.
— Граждане, — скучным голосом поддержал его Маркин. — Сколько же можно? Немыслимо же это! Ни у кого терпения не хватит!
Часть жителей уже перебралась в землянки. Остались те, для кого переезд был наиболее трудным делом. Женщины и старики подумали, что городские власти по каким-то причинам изменили свое прежнее решение, и стали просить дать им еще денька два-три.
— Никаких деньков! — строго сказал Ефим Петрович. — «Деньки»! У вас недели были до этого!
— Товарищ Мамин сказал нам… — пыталась было объяснить одна из женщин.
Ефим Петрович прекрасно понимал, что вступить в какой-либо разговор или, не дай бог, спор означало ослабить свои позиции, и сейчас же прервал женщину:
— У товарища Мамина сотни дел. И я вам передаю не свое мнение. Освободить помещение к утру!
Пожалуй, большинство или по крайней мере некоторые смирились бы с этим, и Ефим Петрович прекрасно уловил настроение людей. Но Зоя сказала:
— Я к утру помещение не освобожу. Будете сами выбрасывать меня завтра.
— Тебя-то мы выбросим сейчас! — заявил Ефим Петрович: медлить было нельзя, эта баба показывала дурной пример, могла всех перебудоражить. — Товарищ Маркин!
Товарищем Маркиным Ефим Петрович называл милиционера в случаях, когда нужно было подчеркнуть, кто у кого находится в подчинении, и когда наступал момент решительных действий.
Маркин не столько увидел, сколько ощутил на себе острые взгляды доброго десятка беззащитных людей.
— Я не фашист, чтобы людей… — проговорил Маркин.
— Что? Выходит, я — фашист?! — закричал Ефим Петрович. — Это я — фашист?! Ну, товарищ Маркин!..
Ефим Петрович в бешенстве кинулся в одну сторону, в другую:
— Ну, товарищ Маркин!.. — Потом вдруг остановился: — Если вы милиционер, то подчинитесь Советской власти. Если нет — сдайте оружие!
Все это было явно чрезмерно, но Ефим Петрович, человек вообще осторожный и предусмотрительный, сейчас уже не мог обуздать себя.
— Сдайте оружие!
— Не вы его мне вручали… — буркнул Маркин.
— Что?!
— Не вы его мне вручали, — более отчетливо проговорил Маркин. — И вы — не Советская власть: она так не поступает.
И без того большие глаза Ефима Петровича округлились, стали еще больше. Какой-то частичкой отравленного запалом гнева сознания он понимал, что зарвался. Но что сейчас делать?
— Значит, вы отказываетесь подчиниться? — спросил Ефим Петрович, ни на что не надеясь, просто чтобы заполнить паузу, выиграть время, за которое в голову могло прийти мудрое решение.
Маркин молчал. «Военное время, а он!..»
— Отказываетесь? — почувствовав брешь, вдвигался в нее Ефим Петрович. — Так?! Да?!
— Я подчинюсь, — с трудом двигая пересохшими губами, проговорил Маркин. — Но рапорт на вас я подам.
Он поискал ничего не видящими глазами Зою:
— Где ваше имущество?
— Вон, — кивнула Зоя в угол и добавила: — Не пачкайте рук, Маркин…
Она прошла в угол, наклонилась и, ухватившись за спинку железной кровати с наваленным тряпьем, в неистовстве поволокла ее к двери.
Все молча и неподвижно смотрели на нее.
Через несколько минут она вернулась за тумбочкой, и вот уже холодноватый ветерок шевелит истрепанное одеяло на железной кровати, на тумбочке — салфетку с зубчиками по краям, любовно вырезанную из газеты, листья невысокого фикуса, кусочек розового платья, высовывавшегося из небрежно закрытого чемодана… Все Зоино имущество.
Шумная, в чем-то резкая, а подчас и вздорная, сейчас Зоя вызывала у всех только сочувствие и жалость. Ее окружили женщины и стали осторожно уговаривать как человека, потерявшего над собою власть:
— Зачем ты так, Зоя?..
— Куда ты сейчас денешься?..
— Давай, милая, все аккуратненько поставим на место… Поможем тебе, перенесем…
Зоя, полнотелая, румяная, словно жила на добрых родительских харчах, стояла молча и твердо, ровным счетом ничего не слыша.
— Боже! Не тронулась ли?.. — с испугом спросил кто-то.
— Господи…
Ефим Петрович, недовольный собой и тем, как повернулось дело, мелкими быстрыми шажками уже шел по аллее. За ним, в отдалении, подчеркивавшем, что он не имеет к этому человеку отношения, угрюмо двигался Маркин.
В это время и появился запыхавшийся Степанов. Пробегая мимо Ефима Петровича и Маркина, Степанов понял, что вот эти двое и повинны в выселении. Остановился…
— Что тут происходит?.. В чем дело?.. — проговорил он, еле переводя дух.
Ефим Петрович лишь небрежно повел головой, но даже не обернулся, не замедлил шага. Маркин, считавший, что обращаться нужно не к нему, тоже не ответил.
— Товарищ Маркин? — нетерпеливо спросил Степанов. Милиционер кивнул на Ефима Петровича.
Степанов подошел к Соловейчику:
— Что здесь происходит?
— Занимайтесь своим делом, гражданин, — ответил тот не останавливаясь.
— Погодите… Вы что же тут наделали?.. Разве Мамин отменил решение?..
Ефим Петрович на этот раз обернулся:
— Русским языком говорю, гражданин: занимайтесь своим делом!
«Не свое дело? Нет! Свое! Свое!»
— Кто вы такой? — сдержанно спросил Степанов. За сдержанностью — неприязнь и вот-вот готовый прорваться наружу гнев. Он давно заметил стоявшую под ветром кровать, тумбочку, фикус… — Разве решение райисполкома отменено? Что вы делаете? Людей — на улицу?!
На миг показалось, что стоит сказать еще две-три фразы, и этих администраторов можно вразумить: одумайтесь, женщин и детей — на произвол судьбы!..
Но все оказалось совсем не так.
— Слушайте, вы!.. — теперь уже с угрозой крикнул Ефим Петрович. — Еще раз по-русски говорю: займитесь своим делом! Учите детей арифметике и грамматике! Не вмешивайтесь!
Шагнув вперед, Степанов схватил Ефима Петровича за шиворот и как следует тряхнул. Сукно шинели Соловейчика затрещало.
— Идите и извинитесь перед людьми! Позор!
Маркин, благо к нему не обращались, пошел своей дорогой. А Степанов изо всех сил толкнул Ефима Петровича к застывшим, смятенным женщинам.
За дискредитацию Советской власти Захаров пригрозил Соловейчику исключением из партии, учителя тоже вызвал к себе для объяснений.
— Ну, Степанов!.. — встретил он его укором. — Вы тогда обиделись на меня. А это что иное, как не партизанщина в условиях фронтового города?!
Степанов стоял молча, словно обвинение это было обращено не к нему или словно он его не слышал.
— Может, — спросил он как можно спокойнее, — сначала мне позволено будет сесть? Вот хотя бы на эту табуретку… Благо она все еще крепкая… — И он потрогал ее, словно определяя: да, действительно крепкая…
Сколько раз в этом кабинете Захаров устраивал разносы — справедливо и, случалось, несправедливо, — но никто так не держал себя с ним. Таких не помнил…
Степанов меж тем сел на табуретку и сказал:
— Николай Николаевич, вы прекрасно знаете, что Дебрянск не фронтовой город. Зачем, спрашивается, эти ненужные преувеличения? Что касается инцидента у школы — дело ваше судить о нем…
Захаров, постучав пальцами по столу, еще раз посмотрел небольшими серыми глазами под редкими бровками на Степанова.
— Иначе поступить было нельзя, уважаемый учитель? — спросил он, садясь.
— Черт его знает, — признался Степанов. — Может, и можно иначе… Но как именно? — Он спрашивал не столько Захарова, сколько самого себя: «В самом деле, как нужно было поступить?» — Я, Николай Николаевич, другого ничего не нашел, да и искать было некогда…
— Ладно, — кончая с инцидентом, решил Захаров. — Как у вас самого с жильем?
Степанов хотел ответить, но ему помешали. Мужчина в очках шумно ввалился в кабинет и остановился, почувствовав некоторую неловкость за вторжение.
— Что случилось? — спросил Захаров.
Вошедший покосился на Степанова, тот, видимо, смущал его, но, махнув рукой, ответил:
— Николай Николаевич, вчера было девять, сегодня утром — четырнадцать.
Захаров подошел к окну и, глядя на пустыню, простершуюся за ним, спросил:
— Угроза эпидемии?
— Да.
— Так и говорите.
«Тиф!» — догадался Степанов.
Захаров по-прежнему стоял у окна.
— Дождались! — сказал Захаров с упреком себе. — Что предлагаете, всезнающая медицина? Что нужно делать в таких случаях?
— Отделить больных от здоровых… Немедленно! Хотя бы из землянок!
— «Хотя бы»! Вы говорите так, Виталий Семенович, будто у нас кроме землянок и во дворцах живут! Стало быть, нужен новый больничный барак?
— Да.
— Отдадим весь лес, но хватит ли?.. — как бы вслух раздумывал Захаров. — Боюсь, что нет. За рабочей силой обратимся в воинскую часть. Снова — в часть…
Обращение за помощью всегда было для секретаря райкома делом трудным и щекотливым. Командование воинской части ему никогда не отказывало, хотя просьбу иной раз выполнить было непросто: ведь у армии были свои заботы. Именно потому, что Захаров дорожил доверием и готовностью в любую минуту прийти на помощь, именно потому просьбы и были трудным делом. Но ведь городу грозит эпидемия. Надо просить. Лесу и в воинской части нет, пусть хоть солдат дадут.
Только сейчас Захаров сел за стол, взял ручку, бумагу, но, вместо того чтобы писать, стал называть Виталию Семеновичу, кого он должен немедленно собрать к нему… Виталий Семенович повторил фамилии и побежал к дверям. Телефон был только у Захарова и на почте.
— Минутку, Виталий Семенович, — остановил его Захаров. — Обслуживающего персонала у вас по-прежнему не хватает?
— Сбилась с ног обслуга… Полтора человека!..
Захаров горько усмехнулся:
— Живых людей — в виде дроби?.. Дошли!
— Дойдешь, Николай Николаевич. Таня еще совсем девчонка, другая сестра с палкой — рана обострилась. Но не уходит с поста…
— Как ее фамилия?
— Кленова Настасья…
— Кленова… Кленова… — пробовал вспомнить Захаров. — Нет, не знаю… Отметить бы чем-нибудь. — И он записал фамилию на листке бумаги. — Вот что, Виталий Семенович. Все мы твердим, что людей нет, но люди прибывают каждый день. Среди них те, кто с удовольствием пойдет работать к вам: карточка побольше, да и в землянке меньше будешь торчать. Плюс, конечно, патриотизм. Только этих людей проинструктировать надо, я не говорю уж о курсах…
— Кто будет бегать, искать? И так почти весь персонал ночует в больнице.
— Да-а… Вопрос! Но придется что-то изобретать. По радио объявления не сделаешь.
— Мы и так всё что-нибудь да изобретаем. Больше всего велосипеды, конечно.
— Ладно, поговорим. — И Захаров махнул Виталию Семеновичу рукой: спеши, мол!
Через полчаса собрался народ и Захаров предоставил главному врачу больницы две минуты для сообщения о новой беде. А сам все время думал о лесе. Об этом лесе, этих бревнах у него мелькнула уже какая-то мысль, но вот не закрепилась… Откуда она возникла? Бревна… Бревна… Не лес, а именно бревна…
Товарищи выступали, вносили предложения. Захаров слушал и думал… Наконец вспомнил: полицаи! Ему сообщили, что полицаи как-то заготовили себе в лесу сосновые бревна для постройки новых домов. Заготовить-то заготовили, а вывезти не успели! Сейчас этим лесом можно было воспользоваться… Тогда он почему-то не вдумался в сообщение, не расспросил подробно. Сколько бревен, где — далеко или близко? Неизвестно. Теперь следует узнать, сколько там заготовлено, далеко ли от дороги, есть ли мосты… Можно ли вывезти?
О происшествии у бережанской школы, словно по радио, быстро узнал весь город. Оно отчасти и подтолкнуло к более решительной помощи переселенцам. Сооружение землянок нужно было кончать!
Остаток того памятного для Степанова дня солдаты и четырнадцать комсомольцев, с трудом собранных Власовым, помогали рыть землянки, оборудовать под жилье погреба, перетаскивать вещи и устраиваться людям на новом месте.
Степанов попытался помочь солдатам, взялся за лопату, но ничего у него не выходило.
— Слушай, Степанов, ну куда ты лезешь со своей ногой? — подошел к нему Андрей Сазонов. — Зачем это? Мы, что ль, не справимся? Вот, если хочешь, — в голосе солдата появилась просительная интонация, — напиши, будь другом, моей девушке письмо понежнее… Понимаешь?.. С какими-нибудь там красивыми выражениями… Может, из стихов что-нибудь ввернешь… Их брат это любит, стихи… Ты же — учитель, а я? Колхоз!
Сазонов достал из кармана гимнастерки приготовленный треугольник с уже написанным адресом. Степанов смотрел на него и думал, что вот и он когда-то писал такие… И матери, и товарищам, и Вере… В одно из писем вставил и неизбежное в то время «Жди меня», ставшее для некоторых чуть ли не молитвой или заклинанием… Но и «Жди меня», как оказалось, не помогло…
«Вера, конечно, все письма порвала…»
Машинально Степанов взял треугольничек, развернул — белый лист.
— Ты сочини, а я потом перепишу… — просил Сазонов.
— Андрей, — как можно мягче ответил Степанов, — такие письма сочиняют сами. Передоверять такое никому нельзя, даже Пушкину.
— Но я же тебя прошу! Что тебе стоит?! — напористо просил Сазонов, совершенно не понимая, из-за чего Степанов отказывается удружить. — Ты же вуз кончал, а я и самого Пушкина, признаться, толком не прочел… Тебе и карты в руки! Я же тебя прошу как человека! Ты-то своей, наверное, писал их десятками!
Что было делать? Объяснить — никакой возможности. Только обидится, поняв одно: не хочет выручить, хотя ему это раз плюнуть…
— Не могу я, — все же сказал Степанов. — Не могу…
Наверное, в его голосе непроизвольно проскользнуло что-то тревожно-печальное. Сазонов напряженно всмотрелся в лицо Степанова.
— Что, — неуверенно спросил он, — не дождалась?.. Увидела, что поломанный, и отошла? А?
Степанов молчал, не зная, что ответить.
— Бывают же стервы! А? Ты мне покажи ее, если она здесь, скажу ей пару слов. Впрочем, таких никакими словами не проймешь…
— Прекрати!.. — тихо потребовал Степанов. — Все сложней… Она не виновата… — объяснил наконец он и сказал, чтобы покончить с этой темой: — Пойду посмотрю, что другие делают.
Работали горячо. Но стало ясно, что и за этот день не кончат. Вечером горели костры — теперь немцам не до разбитого Дебрянска, — быстрее суетились люди, быстрее сновала то в одну сторону, то в другую машина из воинской части, однако управились лишь к середине следующего дня.
Троицын немедленно отрядил в школу пятерых плотников, и работа пошла.
Через несколько дней школу приведут в порядок и она примет учеников. И когда Степанов представил, как полуголодные Маруси, Кати, Лени, Иры входят в классы, у него защемило сердце. Он не мог забыть ни о том, чем пожертвовали женщины и старики ради школы, ни о том, что значит для многих больных отпустить детей, ставших единственными помощниками, в класс, ни о том, что значит для самих ребят заниматься в условиях Дебрянска. Не мог забыть и думал, чему и как он должен учить, чтобы оправдать эти бесконечные жертвы и тяготы. Сюда бы Горького… Макаренко, чтобы они сказали те слова, которые вряд ли найти ему.