ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Степанов стоял на перекрестке и смотрел вдоль Первомайской.

Пожилая женщина тащила тележку, девочка сзади, уперев палку в задок, помогала матери. На тележке лежал узел, к нему был привязан другой, поменьше, наверное, с продуктами, и котелок. Под узел подоткнуты сухие ветви и береста. Можно остановиться у ручья, у колодца, у речки и отварить себе картошку, подгнившую, но все же съедобную. Поев, немного отдохнуть и двинуться дальше, на восток.

И шли. По одному, по двое все еще возвращались на пепелища, в разоренные села и деревни.

— Куда же вы? — спросил Степанов.

Женщина остановилась, медленно выпрямила затекшую спину.

— Мы — любаньские… Не слыхали, как там?

— Сожгли, — тихо сказал Степанов.

Не однажды слышала женщина о судьбе своего села, но и на этот раз не могла удержаться от вопроса. А вдруг то, что говорили раньше, окажется неправдой.

— Сожгли! — горестно вздохнула она. — Ослобонил, ирод, от всего ослобонил, как и обещал…

— Откуда идете?

— Из-под Гомеля… К Гомелю ирод пригнал… Наши выручили…

Помолчали.

— А все же вертаться надо домой… Пошли, Зина…

Она взялась за веревку и рывком стронула тележку с места. Беженцы двинулись дальше.

Медленно и упорно тащили они свой жалкий скарб к селу, отличавшемуся от тех, что остались позади, разве только тем, что под пеплом, везде одинаковым, была родная земля. Манило еще и другое: туда же, если остались в живых, вернутся и родственники, и добрые знакомые, с которыми легче бедовать это первое трудное время.

Сколько дней и сколько ночей перестрадали они, бредя мимо пепелищ и развалин к такому же пожарищу у себя в Любани? Неслышный зов родных мест влек мощно и неудержимо.

Шажок за шажком удалялись по Первомайской две фигуры.

Степанов с грустью смотрел им вслед. Как все переплелось — будничное и в то же время торжественное и необыкновенное…

Он узнавал в этих упорных, безответных людях своего отца, свою мать, хороших знакомых; и они, и сам он по крови были каплей людского океана, носившего имя — Россия.

С горькой радостью вернулась бы сюда и мать, жившая у тетки в Саратове. Да как вернешься? Голову, теперь, наверное, уже совсем седую, приклонить здесь негде, приткнуться некуда…

Хотелось бы, конечно, чтобы в Дебрянске за неделю появились жилые дома, хотя бы такие, какие здесь были до войны, двухэтажная школа с прекрасно оборудованными кабинетами, клуб… Хотелось бы, но так не могло быть. Фронт двигался на запад, возвращая к жизни десятки городов, тысячи поселений, и многие из них стали такой же пустыней, как Дебрянск! «Хлеба! Бревен! Кирпича!» — взывали они. Бесконечные эшелоны тянулись из Сибири, Средней Азии, с Урала. Кроме танков, снарядов, «катюш» они везли доски, тес, гвозди, стекло и кирпичи, кирпичи… Пятнадцать старинных крупных русских городов будут восстанавливаться в ударном порядке, но Дебрянск, как и многие ему подобные, не был крупным, не был областным, не был административно важным… Один из 1710. У таких городов своя судьба. Дом за домом, учреждение за учреждением… Решать надо одну проблему за другой, пусть на первый взгляд маленькие, ничтожные, но совершенно необходимые…

В школе на Бережке, куда пришел Степанов, еще стоял запах человеческого жилья, где один к одному совсем недавно теснились люди, держали небольшие запасы полусгнившей картошки, сырых дров, капусты. Но уже властно пахло и другим — смолой, махоркой: плотники острыми рубанками стругали доски, и свежие стружки, спутники добрых начинаний, были разбросаны по грязному полу.

В другой половине на груде досок сидел Владимир Николаевич, еще раз уточнял планировку школы. Степанов уже видел этот листок из тетради, где толстым синим карандашом был начерчен прямоугольник. Сначала этот прямоугольник был разбит на классы тоже синим карандашом, потом — обычным черным. Это и был утвержденный Галкиной наилучший вариант. Собственно, мог и не приходить сюда старик Воскресенский, но ему как-то не по себе было сидеть в сарайчике, когда так энергично двинулось вперед его кровное дело. Степанов пришел за тем же: посмотреть, приглядеть, помочь, если надо… Не думал увидеть Владимира Николаевича, но его присутствию обрадовался.

Старый учитель выпрямился, посмотрел на Степанова:

— Ну, Миша!.. — и не договорил, потому что сказать все, что он чувствовал сейчас, было просто невозможно. Но Степанов понял Владимира Николаевича: вот и школа, скоро можно начинать…

Степанов присел рядом. Они поговорили о тетрадях, чернилах, карандашах… Настоящих тетрадей мало, придется делать самим из газет, обоев, обрывков бумаги… Ничтожно мало учебников… А программы?.. Галкина говорила, должны прислать, но когда-то еще…

За окном послышался стук колес телеги по твердой земле, женский голос:

— Тпр-ру! Отдыхай, Зорька… Кто-нибудь есть тут?

Степанов и Владимир Николаевич вышли на крыльцо. Закутанная платком тетка в ватнике и разбитых сапогах не спеша слезала с телеги, груженной кирпичами: одна из печей в школе нуждалась в ремонте.

Все трое стали таскать их в школу. Тетка, не знакомая ни Владимиру Николаевичу, ни Степанову, наверное, какая-нибудь пришлая из деревни или занесенная сюда вихрем войны, сбрасывала кирпичи в угол, учителя складывали их штабелями. Особенно старался Владимир Николаевич.

Подняв кирпич в воздух таким элегантным жестом, словно он имел дело о некой красивой и легкой вещицей, Владимир Николаевич сказал:

— Пропорции кирпича — одно из замечательных открытий. Один к двум — ширина и длина, один к двум — толщина и ширина. Только при таком соотношения возможны те комбинации, без которых немыслимо строительство и многие архитектурные формы прошлого. — Владимир Николаевич задумался. — Да, вероятно… Вот, кстати… София Киевская построена из так называемой плинфы, кирпича других пропорций: 27 на 31 и на 3,4 сантиметра… Ты знаешь об этом?

— Нет, Владимир Николаевич…

— Не являются ли эти пропорции определяющими стиль сооружений? София Киевская — это одиннадцатый век, у нее своя красота. У замечательных зданий, построенных позднее из обычного кирпича, свой стиль и своя красота. А?

— Не думал об этом, Владимир Николаевич… — отозвался Степанов.

— А надо и об этом думать, — не то в шутку, не то всерьез сказал старый учитель.

Тетка в платке слушала-слушала, посматривая искоса на этого человека, говорящего о непонятном ей и очень отвлеченном, и вдруг заметила:

— Карточка у вас, наверное, поболе, и горя вы не видели…

Владимир Николаевич вопросительно посмотрел на тетку, потом на Степанова, но смирил обиду, разгадав состояние совсем еще не старой, но выглядевшей старухой женщины.

— Возможно…

— То-то и оно-то. — Тетка села на телегу, дернула вожжи: — Трогай, Зорька! Н-но!

Старый учитель проводил взглядом женщину, увозившую свое горе, и заметил:

— У всех беды…

Степанову нужно было зайти в землянку возле собора, Владимиру Николаевичу — к Галкиной. Прошли больше полпути вместе, потом расстались.

Собор на крутой горке над узенькой Снежадью был не самым древним храмом Дебрянска. Виденье — церковь четырнадцатого века, снесли еще на памяти Степанова и много других снесли, а ничем не примечательный, разве только своей величиной, собор остался. Домов, стоявших поблизости, не было, и собор сейчас выглядел еще более величественным, четко вырисовывался на сером небе, властно господствуя над округой. Непростого эффекта этого строители добились огромными усилиями. Храм был построен на зарубе, насыпной земле, еще более вознесшей его громаду над Снежадью, площадью, городом, заречьем… Сколько земли перекопали, сколько тачек с землей перетащили наверх, сколько людей полили эту горку своим потом!..

Много раз бывал здесь Степанов до войны. С горки катались на салазках, на лыжах… Сейчас деревьев здесь было меньше и сама горка не казалась такой уж крутой…

У входа в собор стояли две старухи, одна из них учтиво поклонилась Степанову. Тот ответил, пытаясь припомнить, кто она? Несомненно знакома, но кто?..

Степанов зашагал дальше: дела, дела, дела!.. И вдруг остановился, словно натолкнувшись на невидимую преграду. Из-за угла придела, носившего имя какого-то святого, показался Нефеденков.

Сначала Степанов глазам не поверил: может, кто похожий? Но человек шел теперь совсем близко и не мог быть никем иным, кроме Бориса Нефеденкова. Ага! Теперь понятно: за ним шагал невозмутимый лейтенант, который вместе с Цугуриевым арестовывал Бориса. Куда-то водил…

Нефеденков — руки в карманах пиджака, согнутый, с втянутой в плечи головой — прошел в нескольких шагах от Степанова. Не повернулся, не посмотрел… Не хотел? Или в таком состоянии, что не заметил?

— Борис! — окликнул его Степанов.

Нефеденков повернул голову, узнал и кивнул: я, мол… И опять словно ушел в себя, отгораживаясь от всего и всех.

Двое удалились, а Степанов все стоял на прежнем месте.

2

После того как Цугуриев и лейтенант в здании райкома арестовали Нефеденкова, Степанов мысленно не раз возвращался к происшедшему. Что такое сделал Борис? В чем его обвиняют? Неужели Турин, так, в общем, спокойно отнесшийся к аресту Бориса, поверил в виновность своего товарища по школе, по партизанской землянке? Это хладнокровно брошенное «Разберутся…». Конечно, разберутся, невиновного не будут держать за решеткой. Но неужели сам Иван ни в чем не уверен? Ни в том, что Борис — патриот, ни в том, что Борис — преступник? Почему нужно разбираться специальным органам, чужим людям?

Несколько раз подступал Степанов к Турину с этим разговором, но ни разу Иван не поддержал его.

Каждый раз он слышал от Турина: «Дело сложное… Есть более компетентные люди… Сложный был переплет… Конспирация кроме достоинств имеет и недостатки: ею можно злоупотреблять… Разберутся…»

Получалось, он допускал, что Нефеденков все же мог быть виновным, мог быть преступником. Вот эта неопределенность, нежелание или невозможность сказать свое твердое «да» или «нет» и не устраивали Степанова.

Ведь вот Владимир Николаевич, узнав об аресте своего бывшего ученика, первым делом спросил: «В чем его вина?» Когда же Степанов ответил, что не знает и что Турин ничего толком не сказал ему о Нефеденкове, пожал плечами: «Не понимаю! Как же так?.. Это какая-то ошибка!..»

Степанов все еще видел перед собой длинное, тонкое лицо Бориса с выражением отрешенности, отчужденности от всего мира… Видел и этот взгляд, в котором не было обиды, а лишь одна боль…

Степанов хорошо знал, как невообразимо трудно бывает иногда разобраться в делах совсем недалекого прошлого.

Все непросто… Однако наличие судов, народных и самых справедливых, других организаций и учреждений, обязанных давать оценку людским проступкам, не освобождает от необходимости иметь собственное мнение об этих проступках. Не переводят ли такие, как Турин, свою совесть на иждивение и но начинает ли она обрастать жирком, а кое у кого и толстой, не пробиваемой ничем шкурой?

Так размышлял Степанов, прерывая раздумья и вновь возвращаясь к ним.


Поздно вечером, вернувшись из районо, Степанов сказал Турину:

— Видел Нефеденкова. Вел его куда-то лейтенант…

Иван уже лежал, но еще не спал. Он устало закрыл глаза, потом взглянул на Степанова: «Опять ты свою музыку заводишь?»

— Куда же он его вел?

— Не знаю…

— Из города, в город?

— В город… — ответил Степанов и в упор спросил: — Ты считаешь Бориса виноватым?

— В какой раз начинаешь ты этот разговор! — недовольно откликнулся Турин.

— И в какой раз ты не хочешь мне ответить!

— Что я тебе отвечу, когда не знаю?

— Елена Васильевна, твоя мать, может совершить преступление перед Родиной? Хоть на этот вопрос ответишь точно? Может?

— Не может…

— Отец?

— Не может…

— Слава богу! — порадовался Степанов. — Значит, есть такие, в ком ты абсолютно уверен! А Нефеденков может быть и патриотом, и предателем?

— Нас действительно предали, Миша… Это не мое больное воображение… Попасть перед самым приходом наших в такую мышеловку! — с досадой сказал Турин.

— Кто предал? Борис?

— Не знаю. Возможно, и не он совсем… Храбрый партизан был…

— Тогда нужно идти и сказать свое мнение… Оно же поможет Борису…

— И без нас знают и разберутся.

— Позиция! — с иронией заметил Степанов.

— Если считаешь, что вмешательство может что-то дать, сходил бы к Цугуриеву сам! Вместо того, чтобы обвинять меня в трусости и бессердечии!

— Мне сходить?

— А почему бы и не тебе? Ты, хотя и не занимаешь большого поста, числишься в активе. Тебя знают, ценят…

Степанов не был уверен, что его разговор с Цугуриевым поможет Нефеденкову, но теперь выходило, отступать некуда.

— Я схожу, — решительно ответил он, — хотя и не являюсь секретарем райкома и не жил с Нефеденковым в одной партизанской землянке…

— Сходи…

Они помолчали, недовольные друг другом. Ожесточение и недовольство не проходили, и спор мог снова вспыхнуть в любую минуту.

— В том-то ж дело, Миша, — заговорил примиряюще Турин, — что ни тебе, ни мне не надо никуда ходить…

— Почему?

— Вредная и никому не нужная затея… Мы, актив, должны поддерживать авторитет друг друга, а не подрывать его. Не вмешиваться в дела других, иначе получится, будто один ответственный работник не доверяет другому… Цугуриев разберется в этом деле лучше нас с тобой и без нашей помощи…

— Я все понял, — зло сказал Степанов, подчеркивая, что он не согласен и что они ни о чем не договорятся.

— Ты знаешь, где Нефеденков был эти недели? Ты знаешь, почему он уцелел, а Акимов попал в лапы фрицев? Можешь что-нибудь ответить?

— Так вот случится что-нибудь со мной, а ты будешь думать: почему он это, почему он то? И оправдывать любые обвинения… Как будто знаешь меня первый день!

Турин привстал на кушетке:

— Успокойся! Слишком много эмоций… Далеко на них не уедешь!

Степанов подошел поближе к Турину:

— А я и не думаю ни на чем и никуда уезжать! Дай бог остаться человеком и в школе с делами справиться!

Наверняка они разругались бы окончательно, но пришел Власов и еще из кухни закричал:

— Добыл, Иван Петрович!

Не раздеваясь, он прошел через «залу» и показал Турину небольшой сверточек.

— Сейчас заварим и будем вас лечить!

Власов быстро разделся, стал возиться с керосинкой.

Что с тобой, Иван? — спросил Степанов, отнюдь не показывая, что он ищет с Туриным примирения.

— Ничего особенного…

— Конечно, «ничего особенного»! — послышался голое Власова из кухни. — «Ничего особенного»! Тьфу, черт! Спички… «Ничего особенного»!

Наладив керосинку, Власов поманил Степанова к себе. Тот вышел от Турина в темную «залу», закрыл дверь.

Власов гордился своим начальником, считая его превосходным, мужественным человеком. Даже при слабеньком свете, который проникал из комнаты (перегородка не доходила до потолка), заметно было, что глаза Власова поблескивали, а весь он переполнен предвкушением радости и гордости, которые охватят и Степанова, стоит лишь ему, Власову, рассказать о своем начальнике.

— Ну, давай ври, — бросил Турин из-за перегородки, адресуясь к Власову. — Только покрасивее!

— Иван Петрович! Я же то, что было!.. — ответил Власов и кивнул Степанову: видите, мол, — и скромный к тому же!

Упреждая Власова, Турин сказал:

— Попал в воду, вымок… Сейчас Власыч будет лечить меня малиной, чтобы насморка не было…

Власов прямо-таки воздел руки к небу, взывая к справедливости.

— А выстрелы! А погоня!

— Хватит, Власов, — спокойно и строго сказал Турин. — Дай мне малины, если можно, и ложись спать…

Когда укладывались, инструктор все же выбрал момент и рассказал Степанову о происшествии.

Вечером Турин возвращался из поездки. Орасовский лес кончался, стало немного светлее; и Турин уже видел заливной луг, Снежадь… Скоро дома! Но только выехал из леса — выстрел! Один, второй! Орлик понес. Турин пытался придержать его, привстал на телеге, но при въезде на мост ее тряхнуло, и он угодил в холодную воду…

А когда вылез, догнал лошадь — Орлик остановился, почуяв неладное, — хлестал ее вожжами, а сам бежал рядом, чтобы не замерзнуть… Факт покушения Турин отрицал: кому он нужен? И мало ли сейчас в районе всякого рода случайных выстрелов и взрывов: то рыбу глушат гранатами, то мина в лесу взорвется, то в печке треснет на всю хату неведомо как попавший в огонь патрон… Турин видел в лесу даже небольшую пушку: снаряд заклинило — ни туда ни сюда… Об этой пушке он сказал военкому, чтобы послал саперов. Но кто знает, послал ли за спешностью других, более важных дел?..

Степанов не мог заснуть. А тут еще появилась луна, и ее ледяной голубоватый свет лег на затоптанные половицы. При таком будоражащем свете тем более не заснешь…

Степанов встал и подошел к Турину. Иван спал, но дыхание было неровным, неглубоким. Степанов подумал, что хорошо бы раздобыть для Ивана водки… Но где ее найдешь в Дебрянске?..

Недавние ожесточение и неприязнь к Турину как бы прошли, и все же Степанов не мог простить Ивану, что тот вольно или невольно ограждал себя от лишних волнений. За счет чего и кого? И можно ли вот так?.. Было это чем-то новым в добром и человечном Турине, новым и неприятным.


Власов и Степанов еще не легли, когда явился Цугуриев.

— Ох и люблю я таких героев, если бы вы знали! — сказал он вместо приветствия.

Увидев, что Турин улегся спать, извинился и попросил его не вставать, затем снял шинель, не спеша принялся расправлять складки гимнастерки под широким ремнем, втянул и без того тощий живот, отчего стал еще более тонким и сухопарым, и наконец, одернув гимнастерку, приступил к делу:

— Дорогой Турин, дорогой секретарь райкома комсомола! О всех подобных случаях ты обязан заявлять — и без всякого промедления! — в районное отделение УНКГБ! Прийти и все рассказать! Тем более что мы тебя очень любим…

Цугуриев сел на стул возле кушетки Турина.

— Мы узнаём о покушении только через два часа! «Отличная работа, товарищ Цугуриев! — скажут нам. — Отличная работа, товарищ майор государственной безопасности!»

— Да какое это покушение, Цугуриев! — решительно возразил Турин. — Никогда не слышал, как в костре патроны взрываются?

— И где же этот костер был? — спокойно спросил майор. — В Орасовском лесу или в поле перед Снежадью?

— Да не было костра! Я к примеру…

— А что же было? И выстрелов, скажешь, не было?

— Что-то треснуло два раза…

— А не три?

— Может, и три…

Вмешался Власов:

— Иван Петрович, вы мне говорили — три…

— Так… Треснуло три раза! И что же это треснуло? Сухие сучья под колесами телеги? А? Интервалы одинаковы?

— Интервалы?.. — Турин припоминал. — Пожалуй, да…

— Какие же это патроны в костре… — легко, мимоходом отвергая версию Турина, заметил Цугуриев и пошел дальше: — Автомат, винтовка, пистолет?

— Откуда я знаю…

Цугуриев укоризненно покачал головой, поцокал языком:

— И таких людей назначают большими начальниками! Беспечность, дорогой Турин, беспечность! Воевал в партизанах и не умеешь отличить стрельбы из автомата от стрельбы из винтовки или пистолета?

— Да, пожалуй, умею… Но мне и в голову не приходило, что сейчас могут стрелять по мне. Совершенно не обратил внимания. Мало ли…

— Вот и говорю — беспечность! — чуть ли не по складам произнес Цугуриев и поднялся. — Поправишься — зайди.

Майор ушел, оставив тревогу. Власов, и без того уверенный, что в его начальника стреляли, сейчас просто торжествовал: он прав!

3

С тех пор как школу освободили, учителя часто заглядывали туда и порою подолгу засиживались. Сюда притягивало что-то родное, забытое и уже казавшееся навсегда отошедшим в небытие. Можно собраться вместе, поговорить, как в прежние времена. Помогали плотникам, печнику месили глину, кровельщику подавали на крышу листы железа.

Потянулись сюда и ученики. То, кто постарше, взялись за сооружение столов и скамеек, младшие выискивали кирпичи и приносили в школу. Приносили случайно найденные книги, старые газеты, гвозди, огрызки карандашей, ржавые перья…

За самодельным столом вокруг единственной в школе семилинейной лампы сегодня собрались все педагоги: Владимир Николаевич, Степанов, Вера, Константин Иванович, Паня. Сидел еще полуслепой солдат Василий Васильевич Попов.

Учитель начальной школы Константин Иванович вернулся из-под Почепа больным, одиноким и обосновался где-то в деревне, у дальних родственников. Прослышав о школе, переехал в Дебрянск, хотя с питанием и жильем здесь было значительно хуже. Но зато работа! Свой круг людей и интересов. Школа!

Паня Прошина вернулась в Дебрянск совсем недавно. Она была на редкость простодушной. В педагогический институт пошла потому, что большинство выпускников дебрянской десятилетки поступало именно в педагогические вузы. О своем замужестве рассказывала так: «Он мне раз предложение сделал — я отказала, он мне другой раз — я согласилась».

Василия Васильевича привлек к делу Степанов. Старый полуслепой солдат явно томился в землянке от вынужденного безделья, от сознания своей оторванности от людей и событий. Предложение Степанова прийти в школу встретил с радостью, но с некоторым недоумением: а он-то чем может быть полезен?

Как самый обеспеченный, Степанов принес сегодня несколько кусков сахару и граммов триста хлеба. Паня быстро вскипятила у кого-то из соседей чайник, заняла стаканы, и учителя вместе с Василием Васильевичем в свое удовольствие попили горячего чаю. Сегодня как-то и решилось само собой, что нужно принести в школу кружки и иногда, прихватив хлеба и сахару, устраивать вот такие вечера. Они обещали быть уютными, дружескими и, как сегодняшний, возвращали к далекой прежней жизни…

После чая опять занялись работой. Сшивали из газет и старой бумаги тетради, готовили чернила, мудрили с учебниками. Во многих с трудом добытых учебниках часть страниц была аккуратно заклеена белой бумагой.

Считалось, что школа работала и при «новом порядке». Да, работала… В классах — по пять, по восемь человек. Разрешили пользоваться некоторыми старыми учебниками, так как других не было и быть не могло. Но в этих учебниках было приказано заклеить страницы, где шла речь или хотя бы упоминалось о великом прошлом народа, о Конституции, о Сталине. А потом немцы отдали школу воинской части и все остатки учебников и учебных пособий свалили в подвалы.

Вот этими учебниками сейчас и занимался Василий Васильевич: мокрой тряпочкой осторожно смачивал заклеенную страницу и ждал, когда белый лист начинал отходить. Тогда можно было взять его за уголок и, тряпочкой же добавляя воду между листом и страницей, бережно отделять одно от другого. Василий Васильевич делал это, полагаясь не столько на глаза, сколько на чутье пальцев.

За работой говорили не только о делах, но и читали письма с фронтов, говорили о втором фронте: когда же он будет? Ведь этак и до Берлина дойдем без помощи союзников! И как-то боялись вспоминать, трогать недалекое прошлое, хотя и не могли не думать о нем.

Штайн… Ведь они работали с ним до войны, встречались во время оккупации. Что уж тут хорошего!.. Владимир Николаевич, Паня, Константин Иванович преподавали в этой жалкой школе при немцах. Не обвинит ли и их кто-нибудь в сотрудничестве с врагом? Но могли ли они бросить детей на произвол судьбы, отмахнуться? Кто бы тогда их учил? И разве они, учителя, даже в тех немыслимых условиях не пытались нести детям то, что несли всегда?..

А для Степанова прошлым, с которым он не мог проститься, была Вера. Тогда, выйдя из землянки с ее запоздавшими письмами, «осколками разбитого вдребезги», как он сам назвал их с горькой иронией, он не стал читать их. Но сегодня, выйдя из школы, Степанов сунул руку в карман шинели и достал письма: «Прочесть и выкинуть!»

Он вскрыл первый конверт. Конечно же! Отличная белая бумага… Большие поля… Уж Вера понимала, что уважение к человеку и красота должны проявляться не только в большом, но и в малом. Везде и всегда!

Еще и строчки не прочел Степанов, а его уже отбросило в мир, который так неожиданно был разрушен.

Смоленск, 26 июня 1941 года

Началось, Миша…

Бумажными полосками перекрещены окна, в подъездах ввинчены синие лампочки, на стенах указатели со стрелками: «Бомбоубежище». По ночам дежурим на крыше института, который кажется сейчас таким беззащитным и ненужным. Кто знает, может, день-два — и в наших аудиториях застонут раненые… Говорят, война ненадолго: месяца три, полгода… Будем надеяться и помогать, чтобы так и стало.

Пишу тебе в Дебрянск потому, что ответа на письмо, посланное в Москву, не получила.

По улице прошла группа мужчин с вещевыми мешками за спиной. Мужчин провожают женщины, одних — жены, других — невесты. Идут, не отрывая от них взгляда.

Несколько раз в день бегаю вниз посмотреть, не пришло ли от тебя письмо: из Дебрянска или из Москвы.

Не знаю, с кем останется мама, если брат и отец уйдут воевать. Волнуюсь за нее, хоть беги в Дебрянск.

Еще двое прошли с мешками… Может, и на тебя кто-нибудь вот так смотрит.

Жду.

Вера, твоя.

В письме, пахнущем сыростью подвала, дорогим для Степанова было изящное признание, отнесенное в конец. Признанию этому как бы не придавалось никакого значения, оно самым естественным образом должно завершить их давние отношения. «Вера, твоя». Крохотное последнее словечко оглушало.

Письма́, которое Вера отправила в Москву, Степанов мог не получить из-за того, что их курс переселили в другое общежитие. Он написал в Смоленск, сообщил свой новый адрес. Но ответа не последовало.

В июле Степанов был уже в ополчении. В первый месяц он не получил ни одного письма. Ни от кого. Так работала связь. Потом она наладилась, но в Дебрянске уже слышалась чужая речь.

Сразу после освобождения Дебрянска Степанов, ни на что не надеясь, написал туда и, конечно, не получил ответа. Не было ни Вериного дома, ни Остоженской улицы, ни самого Дебрянска, ни Веры: как он потом узнал, тогда она еще не вернулась из партизанского отряда. Больше Степанов не писал. Однако отъезд свой торопил…

И вот теперь, спустя более чем два года, он держал в руках письма, которые Вера адресовала в Дебрянск…

С Верой он старался встречаться реже, обходить ее. Вера, видимо стараясь помочь Степанову, была с ним холоднее, чем с другими.

Однако школа, о которой так все хлопотали и больше всех — Степанов, теперь сталкивала его с Верой чаще, и не где-нибудь в официальном районо или на холодной улице, а в учительской, которая с каждым днем становилась все уютнее и где они будут видеться теперь каждый день и по многу раз, порой оставаться вдвоем. Все это было трудно, даже мучительно и для Степанова и для Веры…

4

Из школы вышли вместе поздним вечером.

У горсада разделились: Степанов со старым учителем пошли дальше по Первомайской, а остальные свернули за Советскую.

Город давно уже спал. Темно — ни луны, ни света в окнах.

— Ты знаешь, Миша, откуда эти названия деревень неподалеку от Бережка: Рясники, Затинники?

— Нет…

Владимир Николаевич, заметил Степанов, любил беседовать с ним о прошлом города, России. Беседовал с удовольствием, отдыхая от бесконечной и отупляющей суеты. В чувстве причастности, слитности с делами народа и его историей черпал новые силы.

— Мало кто знает, представь себе… На Бережке, как тебе известно, был Воскресенский монастырь. Монастыри — тоже известно — обносились стенами. Деревянными, кирпичными… А у нашего был еще простой тын. В какую седую старину уходит его история! Деревня за тыном — Затинники.

Когда старый учитель рассказывал о своих находках, небольших в общем открытиях, разрозненное и разбросанное связывалось в одну цепочку, давно забытое восстанавливалось, далекое становилось близким. Из маленьких камешков, как мозаика, создавалась постепенно величественная картина.

— Рясники — село, которое имело отношение к монахам, людям в рясах… Ты не обратил внимания: на Тихоновской церкви монастыря очень высоко прилеплено что-то вроде кельи с небольшими окошечками?

— Как же, — отозвался Степанов, — видел…

— Так и считалось, да и сейчас считается, что там жил преподобный Тихон, основатель монастыря. Некоторые церковники поддерживают эту версию. Может, конечно, и жил… Однако высоковато было старцу подниматься в свою «квартиру»… И потом — почему это келью прилепили так высоко и на углу, который обращен на юго-восток? Одно оконце — на юг, другое — на восток. Ни в одной церкви, насколько я знаю, нет подобных келий. Все дело в том, что эта была не просто кельей, а сторожевой вышкой, а с юго-востока чаще всего и нападали на древний Дебрянск татары. Врага можно было заметить на дальних подступах и дать знать горожанам. Вот тебе и «келья»!

Почти у самого сарайчика Владимир Николаевич остановился.

— Пойдем, я тебе кое-что покажу, — сказал он, но тут же подумал, что в сарайчике наверняка давно спят и его появление со Степановым потревожит женщин, вызовет их недовольство. — Он печально махнул рукой: — Нет, Миша, лучше потом…

— Хорошо, Владимир Николаевич… А все же что вы мне хотели доказать?

— Успеется… Покажу…


Простившись, Степанов пошел к себе. Райком стал чем-то привычным, удобным… Часть работы можно было делать за столом Турина: светло, тепло… Здесь же можно было назначить деловое свидание. Сама обстановка райкома позволяла глубже вникать в жизнь города и района, быстрее узнавать новости, стоять ближе к молодежи…

Степанов уже отвык от домашнего уюта: в течение нескольких лет — железная койка в общежитии, потом — окопы, землянки, койка в госпитале.

Сворачивая с Первомайской, Степанов услышал голоса и остановился. Шли, видимо, со стороны реки двое…

— Хор-рошая ты девчонка!.. — лениво улещал кого-то мужчина.

— Да отстань ты!.. — ответил женский голос.

— Хор-рошая!..

— Ладно, ладно… Когда надо, все становятся хорошими. Отстань…

Сейчас Степанов уловил в этом голосе знакомые интонации Нины Ободовой. Где-то там, у реки, по слухам, обосновалась женщина, у которой чуть ли не всегда — и днем и ночью — можно было раздобыть самогон. И эти двое шли оттуда. «Неужели Нина?» — подумал Степанов. Но голоса затихли, прохожие, видимо, свернули в сторону.

После разговора на почте Степанов хотел наведаться к Нине, посмотреть, как живет. Ничего не стоит затюкать человека, труднее — поддержать… Но что-то помешало. Сейчас Степанов решил все же выкроить время и обязательно встретиться с Ниной.

У райкома Степанов замедлил шаги… Турин теперь, если никуда не уехал, наверное, сидит за столом, работает… Они сейчас, поговорив о новостях, опять волей-неволей вернутся к Нефеденкову, поспорят, снова, быть может, поругаются, а Борису ни холодно ни жарко от этих бесполезных разговоров. Что изменится в его судьбе?..

И Степанов решился: он зайдет сначала к Цугуриеву.

У Цугуриева горел свет.

На его стук майор вышел в застегнутой шинели, словно не встречал посетителя, а куда-то уходил.

— Кажется, не вовремя? — спросил Степанов.

— Смотря с чем пришли, — ответил Цугуриев, пропуская Степанова вперед. Похоже, Цугуриев догадывался о цели визита и не одобрял этого.

В комнате было холодно и сыро, хотя давно уже не проветривали: пахло застоявшимся табачным дымом.

— Садитесь, — суховато предложил Цугуриев. Степанов сел и, не принимая официального тона, спросил, кивнув на печь:

— Не топят у вас, что ли?

Цугуриев ответил не сразу. Кашлянул, посмотрел на посетителя, снова кашлянул:

— С уборщицей что-то… С чем пришли? — Он остался стоять, и опять, как и в прошлый раз, его лицо оказалось в тени, а Степанов — весь на свету.

— Я по поводу Нефеденкова… — начал Степанов и, заметив легкую усмешку, тенью пробежавшую по лицу Цугуриева, почувствовал, что ничего не добьется.

— Что ж, говорите, Степанов…

— Я хочу сказать, товарищ майор, что, по моему глубокому убеждению, Нефеденков не мог пойти на подлость, даже под пулей. Если слова его старого друга что-то значат для вас, прислушайтесь к ним. Вот, собственно, все.

Цугуриев прошелся по комнате и остановился перед Степановым.

— Сколько раз умирали, Степанов?

Неожиданный и неизвестно к чему клонящий вопрос озадачил Степанова.

— Что имеете в виду, товарищ майор?

— Фронт. Ранения… Опасные моменты, когда смерть — вот она!

— Не считал… Но раза два, ничего не преувеличивая, думал, что конец.

Цугуриев шумно вздохнул, словно подвел под чем-то черту.

— Ладно… Припомните, Степанов, случайно не рассказывал ли Нефеденков о Дубленко? Может, хвалил его…

— Рассказывал…

— Что?

— Это не из области ожидаемых вами похвал…

— Из какой же тогда?

— Серьезных обвинений…

— Расскажите…

— Могу. Но тут уж, товарищ майор, — предупредил Степанов, — я всего лишь исправный телефон…

— Это не так уж мало. Слушаю.

Стараясь быть как можно более точным, Степанов изложил рассказ Нефеденкова. Майор слушал как будто без интереса, но в его еле заметном покачивании головой и во взгляде, который вдруг останавливался неизвестно на чем, Степанов чувствовал сосредоточенность.

Цугуриев не задал ни одного вопроса, как будто рассказ был ему совершенно ни к чему. Подошел к столу и, вынув из ящика лист бумаги, протянул Степанову:

— Напишите.

— Что написать? — спросил Степанов, хотя в последний момент понял, что от него требуется.

— То, что рассказали.

Степанов помедлил. Ну что ж… Он готов и в письменной форме изложить то, что изложил устно. Подвинул стул к столу, взял ручку, обмакнул в чернила, поудобней положил лист…

— Бумага у вас, товарищ майор, не как у всех… Отличная!

Цугуриев покашлял, и только теперь Степанов понял, что покашливанием этим майор указывал на неуместность его замечаний.

— Так… — сказал Степанов. — На ваше имя писать?

— На мое.

Степанов склонился над листом.

— Ладно, Степанов… — Майор отодвинул бумагу в сторону, сел напротив Степанова. — Сколько человек знает о том, что рассказал Нефеденков?

— Я, Турин и он сам, Нефеденков.

— Трое… Дубленко встречался с Нефеденковым?

— Думаю, что нет… Но Нефеденков видел его с Котовым.

— И Дубленко, конечно, знает, что Нефеденков вернулся?

— Очевидно…

— И еще… Вы встречались с Дубленко?

— Да.

— Зачем?

— Случайно, обходил землянки. Но смотрел на него и говорил с интересом… На фронте предателей или возможных предателей не видел, только явных врагов.

— И что подумали, когда посмотрели? Стал менее подозрителен? — уточнил Цугуриев.

— Пожалуй, да. Держится с достоинством, хотя чем-то вызывает чувство жалости.

— А в Нефеденкове вы как не сомневались, так и не сомневаетесь?

— Не сомневался и не сомневаюсь, товарищ майор.

— Похвально… В общем, арестовываем невиновных… — тихо, как бы про себя, произнес Цугуриев.

— Подозрительных для вас, — уточнил Степанов. — Ведь будет разбирательство?

— Конечно.

— Скоро?

— Не знаю, Степанов.

— А если поинтересоваться, товарищ майор?

Цугуриев покашлял.

— Понятно, — заключил Степанов.

— Так… Интересно, почему же Дубленко вызвал у вас чувство жалости? — вернулся к прерванной теме Цугуриев.

— И сам не знаю…

— Может, отчасти потому, что заикается?

— Заикается? — Степанов задумался. — А знаете, заикание, пожалуй, сыграло свою роль… Определенно — да…

Майор что-то прикидывал в уме, и потому наступило довольно продолжительное молчание.

Утверждаясь в каких-то своих выводах, Цугуриев тряхнул головой и достал папиросы:

— Ку́рите?

— Спасибо, не курю… Если не тайна, товарищ майор, происшествие с Туриным — действительно покушение? Или нет?

— Ну-у, Степанов, — протянул Цугуриев, — все хотите знать!.. — И, помолчав, ответил: — Есть данные, что изменник Семин кружит вокруг Дебрянска…. Озлоблен до того, что потерял всякую осторожность…

Послышалось, как дверь из коридора в кухню медленно открылась со скрипом и кто-то сбросил дрова на лавку.

Цугуриев спросил:

— Павловна?

В комнату вошел Леня Калошин.

— Это я, товарищ Цугуриев… Здравствуйте, Михаил Николаевич…

— Добрый вечер, Леня… Как мать? Все болеет?

Леня, словно к горлу что-то подкатило, сделал судорожное движение и, закрыв глаза, кивнул.

— Я пойду топить, — заторопился Леня, — а то мне еще я райисполком надо и в милицию…

Степанов попрощался. В кухне он замедлил шаги. Леня Калошин, что-то бормоча про себя, видимо повторяя наставления матери, шарил рукой возле трубы, нащупывая спички.

5

Когда Степанов вернулся в райком, Ваня Турин сидел за столом и беседовал с парнем в ватнике. Речь шла, как понял Степанов, о трудоустройстве.

— Рабочая сила, всем известно, нам нужна. Выбирай, Виталий, любую стройку или иди на станцию платформы и вагоны разгружать.

— Об этом я и сам бы догадался. — Давно не стриженный парень понуро свесил голову. Молчал. И в этом молчанки таилась какая-то обида.

— Тогда в чем же дело?

— Рука у меня перебита. — Виталий поднял левую руку и неловко пошевелил ею. — Когда немцы гнали, фриц стукнул прикладом. Память о себе оставил… Не забудешь!..

— Лечили? Может, помочь чем? — встрепенулся Турин.

— Лечили… — безучастно ответил Виталий. — В армию не берут. Всё!

— Что же мне с тобой делать? — задумался Турин. — Мать, говоришь, болеет, отец на фронте, нужна рабочая карточка… Что будем делать, Степанов? — Он посмотрел на Степанова, который готовился пришивать к шинели пуговицу. — Вот тебе вопрос, лишенный какой-либо философской премудрости, а поди-ка разреши его!

— Право, не знаю, — вздохнул Степанов.

— А я должен знать! — заметил Турин. — Собрать бы всех этих Лассалей, Кантов… Кого там еще? И задать бы им этот вопрос! — В последних словах оказывалась неприязнь к отвлеченным, как Турин считал, умствованиям знаменитых философов: им всем вместе не решить ничтожный с философской точки зрения практический вопрос, с которыми он сталкивался каждый день десятки раз.

— Что ж, мне идти, что ль? — спросил Виталий и хотел встать.

— Погоди, — остановил его Турин и обратился к Степанову: — Может, в школу истопником или еще кем возьмешь?

— Школа еще не открыта. И потом, я не директор. Им, видимо, будет Вера Соловьева, а завучем — Владимир Николаевич. Но на месте директора, прости, Виталий, я истопника или уборщицу в школу не стал бы брать. Роскошь! У ребят руки не отвалятся: напилят, наколют дров, протопят печи… Организовать только надо…

— И то верно, — согласился Турин.

— Может, на почту?.. — предложил Степанов. — Письма разносить? Вернее, не столько разносить, сколько находить адресатов.

— На почте почтальонша есть, только болеет. Так что единица занята. А вводить вторую — роскошь, как ты говоришь…

— Да ладно, я пойду, — встал Виталий, который все более понимал, что задал секретарю райкома непростую задачу.

— Да постой ты! Садись! — осадил его Турин. Чувствовал он себя неважно: температура все еще держалась, голова была тяжелой. Но он не прилег ни днем, ни вечером — работал, превозмогая себя.

Виталий уже понял, что работает Турин через силу: и лоб в поту, и эти поморщивания от головной боли, и нечаянные вздохи. Он решительно поднялся:

— Хорошо, Иван Петрович, я наведаюсь через несколько дней. — Про себя он подумал: «Дурак я, дурак! Ну рука, допустим, одна, а плеча-то два! Все работают через силу! На стройку!.. И нечего было сюда ходить, жалобить людей».

— Обязательно зайди через пару-тройку деньков, — сказал Турин. — Обязательно! Что-нибудь придумаем…


Когда Виталий ушел, Ваня Турин стал писать очередную бумагу в обком комсомола.

— Я не могу заменить тебя? — спросил Степанов. — Лег бы…

— Не заменишь…

— И срочная эта бумага?

— Срочная, а потом, не исключено, будет лежать в чьем-нибудь столе месяц-другой. Известное дело…

Степанов подумал, что, если он посидит рядом, чем-нибудь займется или хотя бы почитает газету, Ване все же не так будет тягостно.

Перед Степановым лежала потрепанная папка с какими-то бумагами и газетами. Листок с призывом «Смерть немецким оккупантам!» привлек внимание, и Степанов выдернул его. Это был один из номеров газеты подпольного Дебрянского райкома ВКП(б) «За Родину!». На листке, гораздо меньше тетрадочного, редакция умудрилась передать сводку Советского информбюро, сообщение о действиях местных партизан (взорван вражеский эшелон), иностранную хронику. Одна колонка была отведена статье «Германия — каторга для русских». Газета издавалась без нумерации, указывалась только дата выпуска. По одному номеру нельзя было определить, как часто выпускался листок.

На шершавой бумаге, кое-где измазанной типографской краской, не все буквы были оттиснуты достаточно четко, некоторые совсем не видны… Колонки перекошены…

— Какой же тираж газеты? — спросил Степанов.

— Тираж?.. Двести, триста, максимум пятьсот экземпляров.

— Это надо сберечь, Иван, для музея…

Турин махнул рукой.

Кроме номеров газеты Степанов обнаружил в папке листовки: обращения к молодежи, к женщинам района. Листовки эти говорили о неизбежной победе над фашизмом и были полны коротких, энергичных призывов всячески помогать армии и партизанам. Лаконизм и выразительность обнаруживали в их авторе или авторах незаурядные литературные способности.

— Кто писал листовки? — спросил Степанов.

— Чаще всего Прохоров, теперь второй секретарь…

— Здорово! Все это надо сохранить.

Среди листовок была и обращенная к… полицаям. Степанов держал ее в руке, невесомую, небольшую, и с каждой строчкой сильнее чувствовал тяжесть слов, адресованных людям, ставшим лютыми, жестокими врагами.

Вот она — от марта 1943 года, как пометил чей-то карандаш:

Смерть немецким оккупантам!

ПОЛИЦЕЙСКИЙ!

Ты пошел в услужение к немцам, в немецкую полицию, — русский человек, рожденный на русской земле, вскормленный русской матерью.

Ты совершил тягчайшее преступление перед Родиной!

Что бы ни толкнуло тебя на этот позорный путь — животный страх перед немцами или немецкие сребреники, все равно не будет тебе пощады, предатель, если ты вовремя не опомнишься и не искупишь свою тяжкую вину перед Родиной.

Час расплаты близок, Красная Армия наступает, освобождены десятки городов и населенных пунктов, скоро она придет в те края, где творишь ты свое черное, подлое дело.

Тогда не сносить тебе головы. Народ проклянет тебя, вынесет смертный приговор и приведет его в исполнение.

Хочешь жить, хочешь искупить свою вину перед Родиной — забирай немецкое оружие и уходи в партизанский отряд.

Там встретят тебя родные русские люди. Вместе с ними ты сможешь выполнить свой священный долг перед Родиной, перед русским народом.

Повернешь немецкое оружие против немцев — Родина простит тебя; останешься в полиции — она жестоко покарает тебя.

ОПОМНИСЬ, РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК!

ОТКАЗЫВАЙСЯ СЛУЖИТЬ ПРОКЛЯТОЙ НЕМЧУРЕ, ПЕРЕХОДИ К ПАРТИЗАНАМ!

Эта листовка является пропуском в партизанский отряд. Предъявляй ее вместе с оружием.

Миллионы, не жалея своей жизни, воевали против фашистов, миллионы жили одной заботой, работали в тылу, помогая фронту, и вот против этих миллионов своих поднялись — пусть их было ничтожно мало! — люди, тоже вскормленные и вспоенные родной землей. Кто такие? Почему так случилось?..

— Миша, ты что? Не слышишь? — окликал Турин Степанова уже во второй раз.

Степанов положил листовку в папку, посмотрел на товарища:

— О чем ты?

— Говорю, если тебе будут предлагать жилье, ты от него не отказывайся.

— Какое жилье?

— Не век же, понимаешь, в райкоме…

Степанов никак не мог понять: с чего это вдруг Турин о жилье? Вот уж о чем, казалось, не могло быть и разговора: о жилье для живущего под великолепной крышей!

— Неужели могут предлагать?.. Мне и в голову не приходило такое… Почему мне, когда другие — в землянках.

— Именно поэтому я тебе и говорю: если предложат — не отказывайся.

— В райкоме — неудобно?

— Конечно же… Организация, официальное учреждение, а тут, понимаешь, какой-то клуб бывших однокашников!.. Пьем, спим, едим, встречи всякие… Вот и с Нефеденковым…

Теперь Степанов начал понимать, чем был так озабочен Иван.

— Ничего дурного в том, что райком стал клубом, как ты говоришь, я не вижу. Но если ты считаешь, что жить здесь неудобно, я готов переехать куда угодно — в сарай, в землянку…

— Если и переезжать, то в дом, что будет на Советской.

Степанов встал, пожал плечами:

— И все же было бы целесообразнее, больше согласовывалось бы со здравым смыслом и простой человечностью, отдать дома тем, кто сейчас в землянках. По-моему, так!

Турин тоже поднялся.

— Эх, Миша, Миша! — сказал с сожалением. — Чувства, всё чувства! Нельзя, чтобы они играли такую роль в жизни. Дадут — бери! Ты — человек заслуженный. Тут надо распределить свои силенки на долгие месяцы…

— Ты, я вижу, все распределил, — с укором заметил Степанов. — Нефеденкова, видите ли, арестовали в райкоме, и это бросило тень на твою незапятнанную репутацию! Преступник пришел спасаться к своему лучшему другу — секретарю райкома комсомола!

— Конечно, бросило, — с готовностью согласился Турин. — А ты что думаешь?

— Ты уверен в виновности Бориса?! — Степанов уже не сдерживал раздражения.

— Опять двадцать пять!

Оба, возбужденные, шагали по комнате, обходя друг друга, и молчали.

— Никого из местных на руководящие посты не выдвигали, как ты заметил, — снова заговорил Турин. — И правильно, мудро поступали. Никаких личных связей! Никакой предвзятости, Прохоров — талант! — и тот вторым секретарем! И только меня в виде исключения… И, верно, ошиблись… Не надо делать исключений!

Степанов понимал, как трудно Турину быть этим исключением, как больно переживал он все, что могло квалифицироваться: «не оправдал доверия», и в то же время не мог побороть обиды на Турина, готов был сейчас же взять вещи и уйти из райкома. Завтра же он узнает, куда ему можно переселиться, и, если найдется хоть малейшая возможность — сейчас он совершенно не представлял ее, — уйдет из райкома. Пусть Ване Турину будет легче.

— Ты, пожалуйста, ничего плохого не думай, — пояснил Турин, — я тоже отсюда переберусь, был бы угол. И Власов. Все!

— О плохом-то я как раз и думаю, — признался Степанов. — Скажут тебе авторитетные товарищи, что я дезертир и трус, и ты поверишь. А если и не поверишь, то все равно сделаешь вывод, что держать меня под боком и считать другом совсем ни к чему.

— Что ты говоришь?! — Турин остановился против Степанова. С осуждением молча смотрел ему в лицо.

— К сожалению, ничего такого, что оказалось бы фантастическим…

— Зря ты, Миша, так, — тихо заметил Турин. — Совсем зря… Нефеденков, о котором ты все время думаешь и кем меня попрекаешь, признался, что был связан со Штайном…

— Был связан со Штайном! — рассмеялся Степанов. — Со Штайном и мы с тобой были связаны несколько лет. Разве не правда?

— Да, но не в период, когда он служил в немецкой администрации и…

— …и когда к Штайну ходили многие и, стало быть, «были связаны»? — подхватил Степанов. — Нет, Иван, я верю Борису.

— Ладно, Миша… Поздно уже… Спать надо…

6

Утром Степанов зашел в районо: передали, что его вызывала Галкина. За столом Галкиной сидела Вера. Перед нею лежала «простыня», как обычно называли в школах расписание.

— А где Галкина? — поздоровавшись, спросил Степанов.

— Неважно себя чувствует… Опять сердце… — Вера продолжала заниматься расписанием: в одном столбце название предмета зачеркивала, в другой вписывала. — Обращался бы ты к Евгении Валентиновне по имени-отчеству… А то: «Товарищ Галкина…»

— Хорошо, учту, — сказал Степанов, садясь в сторонке, подальше от Веры. — Так за этим и приглашали?

— Нет, дело есть. Евгения Валентиновна просила меня поговорить с тобой: может, ты перейдешь жить в школу? Понимаешь, время тревожное, народ ходит всякий, мало ли что может случиться… Сожгут ненароком, еще что-нибудь… Нельзя, чтобы школа ночью пустовала… Вроде сторожа, что ли, — грустно пошутила она. — Только учти, платить за совместительство не будем, нам по штату сторож не положен.

Степанов молчал, о чем-то размышляя, и Вера, решив, что ее доводы оказались неубедительными, продолжала:

— Я понимаю, в райкоме тебе веселее, там Иван, да и Власов, там у вас, так сказать, мужская компания… Но кого другого в школу?.. У всех если не семьи, то все равно кто-нибудь из близких, с кем они живут, а ты один… И потом, сам посуди, нужен все-таки мужчина, и не старый… А то посади туда меня или Паню, так мы к утру от страха умрем…

— В школу! — наконец нарушил молчание Степанов. — Хорошенькое дельце — в школу! Что же это получится — сам людей оттуда выселял, сам и поселился. Что народ скажет?

— А ничего не скажет, Михаил Николаевич! Поймут правильно! Вечером туда и взрослые на огонек пойдут, ведь больше-то идти некуда, и дети смогут оставаться, уроки делать, играть, наконец, а не сидеть по землянкам, где подчас им и приткнуться негде…

Степанов снова задумался. С одной стороны, предложение Галкиной было как нельзя вовремя, а с другой… Но ведь и выхода иного нет, деваться ему некуда…

— Ну что ж, договорились. — Степанов поднялся: дело закончено, а ни за чем иным, кроме дела, он не заходил.

— Подожди, Миша…

«Миша» произнесено было певуче, так, как она произносила тогда, давным-давно… Степанов снова сел.

— Евгения Валентиновна просила всех, кто в состоянии, выехать в одно-два из этих мест. — Вера протянула листок бумажки с перечнем сел и деревень.

Степанов поднялся, взял листок.

— Что ты выбираешь?

— Мне все равно. Допустим, Красный Бор, колхоз имени Буденного… А что нужно делать?

— Посмотреть, что там со школами, определить, чем можем помочь. Тебя Евгения Валентиновна хвалила…

— Спасибо, — сухо сказал Степанов и спросил: — А где взять лошадь?

— В райисполкоме. Когда окажется свободной. Есть еще велосипед, но сейчас на нем в Красный Бор не проедешь…

— Понятно.

Вот и все! Можно было спокойно уходить.

Степанов уже направлялся к двери, как вошла Паня.

— Здравствуй, Вера. Миша, и ты здесь?! Ах… — Паня почему-то вздохнула и села. — Десятый наш класс… — Но тут же спохватилась и даже встала: — Вера! Чуть не забыла! Кузьма Жириков вернулся!

Вера силилась вспомнить, что это за Кузьма.

— Что-то я не припомню… Какой Кузьма?..

— Ну как же! — Паня стала длинно и подробно объяснять, что Кузьма Жириков дальний родственник того самого Жирикова, который до войны работал в райисполкоме, Павла Семеновича… Суть ее речи заключалась в том, что Кузьма Жириков считался погибшим: семья получила похоронную… Верующая бабка поминала его за упокой. И вот этот «погибший» Кузьма, по которому пролили столько слез, на днях, оказывается, вернулся в свою деревню живой и почти невредимый, если не считать ранения…

— Хорошо, — порадовалась Вера. — Но ты говоришь с таким пафосом, будто я этому Кузьме родная тетка.

— Вера Леонидовна! — воскликнула Паня, дивясь Вериной недогадливости. — Вот так может и с твоим Николаем статься! «Погиб… Погиб…» А потом дверь откроется — и в дверях Николай… Живой…

Вера закрыла глаза. Нужно ли цепляться за надежду, убеждать себя, что Николай может вернуться, и потом еще раз, но уже более мучительно пережить то, что пережила?

— Все случается на фронте, Вера, — сказал Степанов. — Все может быть… — И, собираясь уходить, добавил: — Скажи Евгении Валентиновне, что Красный Бор и колхоз имени Буденного за мной. Удастся — выеду сегодня же.

Он попрощался и вышел.

Денек был хмурый, правда, иногда проглядывало солнце, и тогда на площадь, казавшуюся огромной, потому что на ней мало что осталось, проливался теплый и яркий свет. Хорошо!

Время от времени Степанов вскидывал голову: долго ли еще простоит солнце? — и радовался, когда разрыв между серыми тучами оказывался большим.

7

Лошади в райисполкоме не оказалось, сторож сказал, что освободит ее только во второй половине дня, поближе к вечеру. Не обманывал ли Степанова сторож, зная, что в лесу небезопасно. Не каждый решится на ночь глядя пускаться в путь: темно, дороги и без того плохие, да и в лесах мог таиться всякий сброд…

Уловив в разговоре со сторожем желание попридержать лошадь, которую могли потребовать другие, к тому же более важные, чем учитель в старой солдатской шинели, Степанов сказал, что он зайдет еще и обязательно сегодня уедет — хоть и вечером.

А пока что стоило пообедать.

Единственным местом, где каждый день можно было увидеть весь актив города, являлась крохотная столовая все в том же уцелевшем, далеко не лучшем, квартале. Дом с низкими потолками, с принятой здесь планировкой быстро переоборудовали под столовую. В одной комнате поставили два сбитых из теса стола, в другой соорудили плиту.

За обедами, ужинами, завтраками в столовой было жарко, людно и тесно. Секретари райкома, председатель райисполкома, его заместители, заведующие многочисленными «райями»: «топом», «зо», «оно», «собесом», «фо» и другими — весь партийный и советский актив питался здесь.

Быть может, существование такой столовой для избранных, где подавали наваристые щи, а на второе — горячие котлеты с картошкой, могло показаться и несправедливым: горожане жили на скудном пайке, общедоступных столовых не было, но никто не считал это несправедливостью. Понимали: у этих людей забот и дел больше, чем у кого-либо. И забот — не о себе, и дел — не своих. А поухаживать за ними некому: сами нездешние, живут многие без семей…

О делах разговаривали в столовой почему-то мало. Наверное, именно здесь, в теплом доме, где вкусно пахло хлебом и щами, где все обещало покой, невольно наступала реакция на утомительную и бесконечную в своей мелочности работу, неустроенность жизни, тяжелый быт…

На глухой стене висела старая, порванная карта европейской части Советского Союза. Первый, услышавший по радио сводку, отмечал флажками на булавках взятые нашей армией города, переносил на запад красную нитку, обозначавшую линию фронта.

— Новороссийск снова наш, — приближался кто-нибудь к карте и вдруг замечал, что Новороссийск уже отмечен.

Через минуту-другую входил новый посетитель, быстро раздевшись, шел к карте:

— Взят Новороссийск, — и видел, что его опередили.

Потом появлялся кто-нибудь еще, смотрел на карту:

— А-а, отметили…

Однажды при Степанове пришел в столовую небритый человек, вернувшийся из какой-то дальней поездки за строительными материалами, посмотрел на карту и заплакал. Накануне был освобожден город, где у него осталась семья…

Красная нитка на карте ползла все дальше и дальше — на запад, на юг. Миллиметры на карте — десятки городов и сотни сел на земле, с десятками, сотнями тысяч людей.


Николай Николаевич Захаров приходил в столовую не часто и тоже первым делом привычно бросал взгляд на карту, хотя такая же висела у него в кабинете.

Сегодня он обедал здесь. Степанов едва вошел, как увидел его.

— Товарищ Степанов, — позвал его Захаров, — присаживайтесь… — и указал место рядом с собой.

Задание выяснить состояние школ в районе дал Галкиной Захаров. Теперь он хотел узнать, в каких селах и деревнях побывает Степанов.

Степанов ответил.

— Поезжайте, поезжайте! Вернетесь — зайдите и ко мне. Успехов вам!

Когда Захаров ушел, Троицын, сидевший у окна, спросил:

— Степанов, это не вы Орлика зафрахтовали?

— Я…

— Придется транспорт у вас отобрать, — не переставая жевать, проговорил Троицын, уверенный в своем праве.

Степанов подсел к нему.

— Эх, Федор Иванович! — сказал с сожалением. — Был здесь Захаров — вы молчали, ушел — завели спор.

— Погодите вы! — Троицын недовольно махнул толстой короткой рукой и полез во внутренний карман пиджака, достал вчетверо сложенный листок: — Читайте…

Степанов взял листок, развернул… Записка была написана на отличной белой и плотной бумаге с зубчиками по краям.

— На такой немецкие господа писали, — заметил он, разворачивая записку.

Простым карандашом на ней было старательно выведено:

Товарищ Троицын!

Приезжайте в Костерино. Мост не строют.

— Кто это пишет? Какой мост?

— Неподалеку от Костерина — строительного материала на пять бараков…

И Троицын рассказал Степанову о лесе, заготовленном полицаями для постройки новых домов:

— Думали, что немцы здесь — на века, хоромы хотели себе поставить. Лес заготовили превосходный… А тут пришлось драпать… Не до хором стало!.. Я ездил на место, выяснил: штабеля — неподалеку от шоссе, подъезд к ним удобный, машины пройдут. Правда, на дороге Костерино — Дебрянск нет моста… Вернее, есть небольшой мосток, на телеге переехать можно, а машины с грузом не пройдут. Решили строить… Договорились: машины дает воинская часть, рабочую силу поставит Костерино… Но, видно, что-то случилось… Так что придется лошадку у вас отобрать… — заключил Троицын.

— А кто пишет?

— Не знаю, подписи нет…

Степанов понимал, что дело у Троицына важное и, пожалуй, срочное, но отдавать лошадь ему не хотелось.

— А другой лошади нет? — спросил он.

— Откуда?..

В дальнем углу звякнула алюминиевая ложка и послышался голос Соловейчика:

— И кто же это срывает план работ? — Соловейчик забарабанил пальцами по столу. — Выходит, все есть, а мостика-то не будет? Так, что ли?

— Выходит, так… — Троицын положил листок на стол, хлопнул по нему ладонью: — Сигнал в обход председателя сельсовета…

— Что же он за человек такой? Не может даже известить, что и как? — спросил Степанов.

— Фронтовичок, — с иронией ответил Троицын.

— Бросьте вы это дурацкое слово! — рассердился Степанов. — Фронтовичков нет, есть фронтовики!

— Хотелось, чтобы было так. А на деле иногда… Вот недавно ехал в область, вдруг появляется в вагоне «артист»… Поет что-то жалостливое, а потом протягивает шапку: «Пролившему кровь за Родину подайте на пропитание!» А от самого сивушный дух за версту…

— Значит, не фронтовик! — ответил Степанов. — Не достоин этого звания. А «фронтовичок» — такого слова нет, есть — «спекулянт». Выходит, в Костерине как раз такой «герой»?

— А черт его разберет. Мне он показался каким-то шалым… А может, случилось что с ним… в тифу свалился… надорвался, таская бревна… А моста нет, — повернул на свое Троицын, — и выкручивайся, начальник стройтреста, как знаешь и умеешь! Надо мне ехать, Степанов.

— И мне надо, Троицын.

— Что вы спорите, — снова вмешался Соловейчик. — Тебе… — обратился он к Степанову, но тут же поправился: — Вам куда нужно ехать? В Красный Бор? Так?

— Да, в Красный Бор и в колхоз имени Буденного.

— А Костерино твое, Троицын, почти на дороге в Красный Бор.

— Восемь верст в сторону, Соловейчик, — поправили из другого угла.

— Ну, восемь километров, — согласился Соловейчик. — Степанов довезет, тебя до твоего заветного Костерина, сбросит, а сам поедет дальше.

Троицын, отвернувшись от Соловейчика, неожиданно резко двинул через плечо большим пальцем руки в его сторону и, обращаясь ко всем, но только не к нему, ядовито сказал:

— Все знает! Все организует! А на чем я обратно вернусь? Или мне в Костерине оставаться?

— Проявишь инициативу на месте — и вернешься.

Троицын, которому, судя по всему, успели надоесть всегдашние хитросплетения Соловейчика, ответил ему, обращаясь опять-таки ко всем:

— Брось Соловейчика, связанного по рукам и ногам, в муравьиную кучу — через пять минут он будет ехать на муравьях в коляске.

В столовой засмеялись — Соловейчика все знали хорошо. Степанов, который, как и другие, с интересом слушал этот разговор, повернулся к Троицыну:

— Федор Иванович, я могу заехать в Костерино и разобраться. Полномочия даете?

— Можно и так, — проговорил, как бы разрешая, Соловейчик.

— Можно? — с иронией переспросил Троицын.

— Тебе, Федор Иванович, не надо бы сейчас отлучаться из Дебрянска. А полномочия какие? — Это Соловейчик уже обращался к Степанову. — И товарищ Троицын — актив, и вы, товарищ Степанов, — актив.

— Верно, — согласился Троицын, — только этот актив в строительном деле небось ни бум-бум!

Соловейчик рассмеялся:

— А кто из нас в своем деле так уж «бум-бум»? Нужно — и приходится разбираться… Помню, приехал я за хлебом, а до этого деревню только в кино видел… А по хлебозакупу оказался не последним!..

— Как фамилия председателя? — спросил Степанов.

— Фамилия его Востряков… Можете действовать от моего имени. Как вам будет угодно, Степанов, — ответил Троицын.

8

Больше всего Степанов боялся не нападения скрывавшихся, как говорили, еще кое-где в лесах бандитов и не волков, обнаглевших до того, что в поисках пищи забредали на окраины Дебрянска. Больше всего он боялся какой-либо катастрофы — хотя бы и пустяковой — с упряжью. Порвется какая-нибудь постромка или — как она там называется? — другая непременная штуковина из лошадиной амуниции — что он будет делать, да еще под вечер? Встречных, кто бы мог помочь, не дождешься — пока ни один не попался. И чем ближе к ночи, тем менее вероятной будет такая встреча. Кто потащится в город на ночь глядя?

Понимая, что лошадь все же отдать придется, сторож перед отъездом проверил, насколько хорошо Степанов знает, как проехать в Костерино и Верхнюю Троицу, где колхоз имени Буденного, и в Красный Бор. Выяснилось, что Степанов, в чье распоряжение он отдает лошадь, о том, где находятся эти села, имеет весьма смутное представление. Тогда сторож как мог понятнее растолковал ему, по какой дороге надо ехать, где свернуть, где не сворачивать, где могут быть еще не наведены мосты и как тогда объезжать. Под конец спросил:

— Оружие-то тебе дали?

Степанов в удивлении посмотрел на него: «Всерьез? Шутит?» Но сторож, видимо, не шутил.

— Зачем оно мне?..

— И то верно: никого еще не убили, слава богу. Крой, Степанов!

Лошаденка трусила рысцой, телега, покачиваясь, катила по торной, мягкой дороге. Проезжал он черные пепелища с одинокими печами, деревни в пять — восемь изб… Некоторые села и деревни возродятся на своих исконных местах, некоторые навсегда исчезнут с лица земли, и только из рассказов старших молодые будут знать, где стоял родной их дом… И много еще лет, распахивая уже совсем не новину, плуги тракторов будут натыкаться на остатки кирпичных оснований печей, будут выворачивать из суглинка на свет божий чугунки, кастрюли, ложки, и уже не вспомнить никому, кто жил здесь, кто явился здесь в мир на радость и муки, был ли чем знаменит, прославив свое селение, или просто жил, честно исполняя свой долг…

Костерино стояло километрах в восьми от дороги в Верхнюю Троицу, нужно только свернуть вовремя. Раньше было — второй поворот направо после того, как выберешься из перелеска. А теперь… Так много появилось неизвестно куда ведущих дорог, проложенных в ходе боев и здесь же забытых, что приметить второй поворот на Костерино было делом непростым. Слава богу, что сторож счел необходимым вооружить Степанова точной приметой: сожженный советский танк.

Сначала Степанову попался разбитый «фердинанд», а вскоре наш танк. Свернув, Степанов нетерпеливо всматривался в даль: что за река, что за мост нужно будет возводить?

Река оказалась узкой, но бойкой: течение быстрое. Один берег крутой, другой пологий. В реке у берега торчали сваи… На берегу — бревна и щепа… Мост начали строить, но не закончили. Колея уходила влево, к небольшому мостику с дырявым настилом.

«Он, похоже, и телеги не выдержит», — подумал Степанов, но другого пути не было, и он тихонько тронул вожжи. Лошадь ступила на мостик, который затрясся, заскрипел — вот-вот рухнет! — но, как это ни странно, они оказались на другом берегу целыми и невредимыми. Вскоре Степанов увидел Костерино. Хотя заметно вечерело, он, бросив несколько взглядов на крестьянские усадьбы, безошибочно признал в Костерине деревню малопривлекательную. За дворами — ни яблонь, ни груш, ни кустиков малины или смородины. Он знал рассуждения таких домохозяев: «Посадишь яблоню, а потом десять лет жди, когда она одарит тебя яблоком. Да еще, может, вымерзнет или заяц попортит…» Сажали картошку, капусту: отдача была по сравнению с садом мгновенной. Свезешь на рынок, получишь деньгу — и живи себе! И на улице, уныло тянувшейся куда-то в поля, тоже ничего, кроме ветел. Вбил кол — сама вырастет! Жили интересами одного дня, считая, что главное — быть сытым при минимуме забот… Неприязнь Степанова к костеринцам росла.

Не успел он проехать и половины безмолвной улицы, как на дороге показалась невысокая молодая женщина.

— Не из города, не к председателю? — спросила она. — Лошадь больно знакома…

— К председателю… — ответил Степанов и назвал себя.

Вскоре лошадь оказалась на дворе, Степанов — в горнице.

— Где же хозяин? — спросил он, осматривая голые стены и случайную мебель: красного цвета комод, кушетку, обитую выцветшим зеленым плюшем, венские стулья и топорной работы табуретки.

— Спит. Пьян.

— Вот как? И часто это с ним?..

— Бывает… Садитесь, товарищ Степанов. Закусим, поговорим…

Действительно, поставив еду, Клава, как звали женщину, завела разговор:

— Человек много перенес, раненый-перераненый… А тут эти, сволочь на сволочи!.. Того и гляди, голову проломят и скажут, что так и было… Да! — спохватилась она. — Самогонку поставить?

— Не надо.

— О чем это я?..

— О костеринцах, — подсказал Степанов.

Бойкая, черноглазая, она открыто и пристально посмотрела на Степанова и заключила:

— Костеринцев вы сами знаете… Что тут говорить… — Она считала, что уже успела перетянуть Степанова на свою сторону, вернее, на сторону председателя.

— Простите, а вы кто Вострякову? Жена?

— Жена. Но еще не расписались: некогда. Артем пьет, иногда скандалит… Недругам есть за что зацепиться… Бывает с ним тяжело, но я сочла своим комсомольским долгом выйти за него замуж и помочь стать на ноги. Перевоспитать.

«Что она говорит?» — изумился Степанов и заметил:

— Замуж по долгу не выходят.

— А я вот вышла! Мне двадцать, ему — сорок пять. А вот вышла!

Чем больше она говорила, тем резче, задиристее звучал ее голос.

Что нужно было оправдывать в этом браке? Она будто щеголяла своим чувством долга. А может, просто уговаривала сама себя, что не страх засидеться в девках толкнул ее на это.

— Что ж, дело ваше… — сказал Степанов. — Но лично я убежден, что по долгу замуж не выходят. Ничего из этого не получится… Ну, а что с мостом? Почему до сих пор не наведен?

— Не хотят, и все. Вредные они, эти костеринцы!

— Проводите меня, пожалуйста, к самым вредным…

— Не надо вам ходить, товарищ Степанов! — запротестовала Клава.

— Почему?

— Вы же знаете их! Это такие отпетые!..

— Если убьют, произнесете над моей могилой речь, у вас это получится, — резковато сказал Степанов и встал.

Клава не могла понять: шутит?

— Ладно… Как хотите… Пожалеете, — предупредила она. — Оружие у вас есть?

— Нет..

Она зачем-то заглянула за ситцевую занавеску и сказала Степанову:

— Пойдемте.

На улице стемнело, и, не посмотрев на часы, уже не разобрать, вечер или ночь. Ни огонька, ни луны…

— В этом — сын-полицай… Осужден… — показывала Клава на большую избу. — Рядом изба — муж-полицай…

— Ну, спасибо, «порадовали», — покачал головой Степанов.

— Я вам не нужна больше?

— Нет.

Клава демонстративно повернула обратно. Степанов посмотрел ей вслед и пошел к большой избе. Постучал в дверь раз, другой и, не услышав отклика, настороженный, вошел в сени. В темноте нащупав дверь, потянул на себя. В кухне на шкафу стояла коптилка, напротив шкафа, в углу, за столом сидели старуха, молодая женщина, двое ребят. Из одной миски ели толченую картошку.

— Здравствуйте, — остановившись в дверях, сказал Степанов.

Его словно не слышали. Взглянули и продолжали есть, только старуха кивнула головой, отвечая на приветствие.

— Я стучал, — сказал Степанов, оправдываясь.

Здесь, видимо, сжились с новым своим положением, перестали считать себя хозяевами дома, да и хозяевами собственной судьбы.

— Чего тебе? — повернулась к Степанову старуха.

Он не знал, с чего начать. Казалось, было бы легче и проще встретиться с явным врагом.

Рассмотрев неподалеку от стола табуретку, Степанов опустился на нее. Старуха выдвинула ящик, достала алюминиевую ложку и, обтерев тряпкой, протянула незнакомцу, который все же был гостем.

— Спасибо… — отказался Степанов. — Я из города, — начал он и, рассказав, что в городе тиф и нужен лес для больницы, спросил: — Почему же мост не достроен?

— Костеринцам власть назначена… — ответила старуха. — Ты с ней и поговори…

— А вы мне ничего не хотите сказать?

Старуха повернулась к нему. Более горестного и снисходительного взгляда Степанов еще не видел.

— Что ж мы сказать можем?.. Мы?! Случаем, не ошибся ли домом?

— Нет, не ошибся… У вас сын служил полицаем?

— В том-то и дело, что у нас… У нас, а не у других… Такие уж мы «счастливые»!..

Картошку доели. Облизав ложки, мальчик и девочка ушли, за ними — молодая женщина. Старуха перекрестилась и, поднявшись, начала убирать со стола, не обращая внимания на Степанова: хочешь сидеть — сиди… Какая-нибудь минута — и стол уже поблескивал новой тонкой заграничной клеенкой.

— Как вас зовут? — осведомился Степанов.

— Я — Прасковья Егоровна, — с достоинством ответила старуха. Ну, мол, и что?

— Прасковья Егоровна, что же тут у вас происходит?

— Ничего не происходит…

— Как же не происходит? Вы молчите, Востряков лежит пьяный, лес вывозить нельзя! Разве это «ничего»? А там, в Дебрянске, от тифа мрут! «Ничего»!

— Растолкай Вострякова и требуй с него… Я-то, мать проклятого полицая, при чем? — Последняя фраза сказана с болью, прорвавшейся впервые за весь разговор.

В сенях послышались шаги, натолкнувшись на ведро, кто-то с силой наподдал его и зло помянул черта и еще кое-кого.

Дверь резко распахнулась, в ней стоял небольшого роста, широкоплечий солдат с палкой.

— Востряков, — назвал он себя. Прислонив палку к столу, протянул руку поднявшемуся Степанову и тут же посоветовал: — Надо быть осторожней… Зря без меня пошел.

— Почему?

— Во-первых, власть здесь — я, во-вторых, мало ли что может случиться… — Востряков сел на табуретку и предложил Степанову: — Садись… На днях взрыв был. Две мины за речкой… Кто? Что? Неизвестно. Так что оружия костеринцы не сложили.

— Сам говоришь: «Кто? Что? Неизвестно…» — а обвиняешь костеринцев. Разве ж так можно, Востряков?!

— Они, они… — без прежней напористости ответил Востряков.

Услышав его слова, Прасковья Егоровна в горести покачала головой и пошла к себе.

— Вот так, Степанов… Да что стоишь-то? Садись!

— Может, в другом месте поговорим?

— А что «другое место»? — Востряков достал кисет, протянул Степанову. Закурив, бросил спичку на пол. — Кто сам будешь?

— Учитель.

— Не о том я… На фронте кем был?

— Минометчиком.

— А я артиллеристом. Воевал я, Степанов, скажу не хвалясь, неплохо. Орден, медаль, две благодарности… Я Ватутина видел. Лично. Вот как тебя… И оставил я, Степанов, силу на фронте… Нету у меня прежней, а воевать надо!.. Костерино это я бы разбомбил!..

— Зачем же так? Люди-то здесь советские… А из-за того что кто-то виноват — не так уж их и много было, — стоит ли всех наказывать?

— Да у виноватых в каждом доме родственники, сватья да зятья, двоюродные братья и сестры, свекры и тести! — Востряков вздохнул: — Бросили меня на участочек! Может, с дороги выпить хочешь?

— Не хочу, Востряков.

— Ну смотри… — Востряков оперся о стену и курил, стряхивая пепел прямо на пол.

— Так почему же все-таки мост не закончен, Востряков? — спросил Степанов.

— Я знаю, что ты с меня спрашивать будешь… — Востряков затянулся раз, другой, загасив окурок пальцами, высыпал остатки табака в кисет. — Строили, не очень споро, но уверенно… Пареньки, здоровые старики, годные к делу инвалиды… И вот три дня стоим. Ни с места!

— А что произошло?

— Уверяют, что бревна в лесу заминированы. Тронешь одно — и вся полянка на воздух.

— А за саперами ты не мог послать? Военкомат есть. Обратился бы. Не понимаю, Востряков, о чем тут думать! Теряешь время, а из-за чего?! — напустился на него Степанов. — Мне, что ль, договориться?

— То-то и есть, Степанов, оставил я силы на фронте…

— Об этом я уже слышал.

Востряков словно и не воспринимал слова Степанова, твердя:

— Оставил силы. Ох, как я это чувствую!

Он поднял палец, призывая к вниманию. Круглое, мясистое лицо его побагровело от напряжения.

— Мне нужно было сразу пойти на поляну и разворошить штабеля к черту! Показать, что не испугался! — укоряя себя, сказал Востряков. — А вот не смог, Степанов!

— Подожди, подожди… Зачем же так рисковать? Я говорю, за саперами б послал!

— Ну и что? Приехали бы саперы, а никаких мин нет… Выругались бы или, что того хуже, посмеялись над инвалидом: «Болтовне поверил! Бережет свои переломанные кости!..»

— Думаешь, насчет мин ложный слух, чтоб запугать?..

— Запугать и проверить, на что я гожусь… Но теперь решил: завтра рассветет и я — в Раменскую дачу…

В кухню вошла хозяйка.

— Мешаем мы здесь, Востряков, пойдем… — Степанов встал.

Востряков тоже поднялся. Но прежде чем уйти, спросил, обращаясь к хозяйке:

— Что, бабка? Позаботились собственники, чтобы их добро никому не досталось? А?

— Вот завтра пойдешь и увидишь… — ответила хозяйка.

— А ты все слышала… Я ж пошутил, бабка!

Старуха туже затянула черный платок, повязанный «шалашиком», скрестила на груди руки:

— Тем не шутят, начальник! — Постояла и — за дверь.

— Пойдем, Востряков, — сказал Степанов.

— Зря ты угнетаешь эти семьи, — уже на улице сказал Степанов. — Те, кто виновен, получили свое, а их матери и дети при чем? Да и шутки у тебя, Востряков, не очень вкусные…

— Вот, вот! — подхватил Востряков. — Плох стал Артем Востряков! Проливал кровь — был хорош, а сейчас — лапоть…

— Ладно, хватит тебе! — остановил его Степанов. — Завтра пошлем в военкомат за саперами, и дело с концом…

— Завтра… — сосредоточенный на чем-то, рассеянно повторил Востряков. — Слушай, Степанов, пойдем выпьем, а?

— Хватит с тебя!

— Ты как старшина. Честное слово, как старшина… На фронте, Степанов, я хорошо приладился. А к этой жизни еще нет. — Востряков тяжело вздохнул: — Немцы всех у меня загубили… Один я…

Он неожиданно остановился, обеими руками оперся на палку. Дом был в нескольких шагах. В одной из комнат горела коптилка. Востряков, кивнув на еле освещенное окно, сказал уверенно:

— И Клава меня бросит, Степанов…

— Почему ты так думаешь?

— Бросит!

— Да почему?

— Слишком много рассуждает: почему любит, за что любит!..

Степанов представил себе Вострякова дома, как он сидит на табуретке, курит, стряхивая пепел на пол, и невольная жалость шевельнулась в сердце к этому, как показалось Степанову, бесприютному и простодушному человеку!

— Приладишься, — уверенно сказал ему Степанов. — Не смотри только на всех косо.

9

Едва-едва рассвело, Клава выбежала во двор, сильно хлопнув дверью, вернулась и бросилась будить Степанова. Но тот уже проснулся.

— Артем, никак, в Раменскую дачу подался! — Клава была не на шутку встревожена.

Выяснилось, что почти всю ночь Востряков не спал, иногда бормотал, что он-де лопух, если не может сам проверить, пугают его или нет… А чуть свет подхватился и вот ушел…

Запрягли Орлика и помчались. Клава, сидевшая на повозке позади Степанова, тяжело дышала и повторяла почти без перерыва:

— Быстрей! Быстрей!..

Сейчас Степанов понимал, что в отчаянно смелом решении Вострякова была своя логика. Ясно, что легче и безопаснее передоверить дело саперам… Те, конечно, сразу могут не приехать, потом явятся, но уже всей округе станет известно, чего ради… И вот они метр за метром станут прощупывать лужайку, где сложены бревна… Потом и сами штабеля… А выяснится — никаких мин! Артиллериста взяли на арапа, и тот сдрейфил, завопил о помощи! А если все-таки мины есть? Что ж, взлетит на воздух он один, Артем Востряков. Так или примерно так рассуждал Востряков.

Всего какие-нибудь часы был Степанов знаком с Востряковым, но за эти часы успел узнать и оценить его.


Костерино, которое могло показаться сонным и днем, жило своими горестями и страстями, обычно не выплескивавшимися за стены домов. Сейчас оно напряженно следило, как по твердой дороге, подымая пыль, мчалась телега с приезжим из города и Клавкой, непонятно как и чем окрутившей присланное начальство. Смотрели в окна, выходили на крылечки, расспрашивали друг друга. Кое-кто до этого видел самого Вострякова, шедшего с топором в руке… Куда? Зачем? Кто-то, кажется Прасковья Егоровна, сказал, что, может, Востряков направился и в Раменскую дачу…

Хотя Клава не раз была в Раменской даче — ходила по землянику, когда ее успевали обобрать в близких местах, — поворот с торной дороги на полянку нашла не сразу. Проскочили мимо, потом, не обнаружив ничего похожего, вернулись, потеряв не менее получаса, однако подоспели вовремя.

Штабеля бревен были уложены посреди полянки, чтобы со всех сторон охаживал их свежий воздух, чтобы больше были доступны солнечному свету и меньше — лесной сырости. Штабеля аккуратненькие, ровные, схвачены тонкой проволокой, укладывали их не спеша, старательно, для себя…

К этим аккуратненьким штабелям с палкой в одной руке, с топором в другой и направлялся Востряков.

— Артем! — закричала Клава.

И хотя до Вострякова было метров сто и в тишине он не мог не слышать этого вопля, он не оглянулся, не отозвался ничем. Шел и шел…

Степанов осторожно спрыгнул и побежал к Вострякову.

— Погоди, Артем! Погоди!

По-прежнему не оглядываясь, Востряков молча шел к штабелям. До ближнего оставалось всего каких-нибудь десять метров. Степанов припустил, забыв о раненой ноге, но Артем был уже у бревен.

— Ложись! — не оборачиваясь, приказал он Степанову и занес топор над бревнами: бах!

Взрыва не последовало, и Востряков застучал топором, рассекая проволоку. Он оглянулся, лишь когда на мягкую землю упали первые два бревна, а вокруг по-прежнему стояла тишина, и он ощутил ее, поняв, что никакой катастрофы не произошло.

Степанов стоял во весь рост неподалеку, Клава выглядывала из-за толстых сосен обочь дороги. Артем продолжал сваливать на землю неошкуренные кряжи, подобранные один к одному…

Степанов, вооружившись надежной палкой-перекладиной, стал молча помогать ему. Они сбросили по нескольку бревен со всех восьми штабелей, не обменявшись ни единым словом. Какое бы оно ни было, как бы ни было произнесено, все равно явилось бы лишним.

Издали, от Костерина, тянулись люди: одна фигура, вторая, третья… А навстречу им, медленно и молча, как бы боясь расплескать обретенные чувства, шли Степанов и Востряков. Они прошагали мимо Клавы, которая в растерянности даже не предложила им сесть на телегу, и, когда поравнялись с костеринцами, те один за другим отступили к обочине, словно навстречу шли не двое, а полк. Отступив, провожали взглядом широкоплечего, коренастого Вострякова с палкой в одной руке и топором в другой и высокого, слегка горбившегося Степанова — людей в потрепанных военных шинелях. Проводив взглядами бывших солдат и догадавшись, что́ те делали на поляне, они скопом двинулись туда удостовериться, что чутье не обмануло их.


Дома, достав из шкафа тетрадь, Востряков стал составлять списки и подсчитывать дни. Только теперь Степанов заговорил с Востряковым:

— Слушай, Артем… Давай точно определим с тобой день вывоза… А чтобы успеть, напишем в город: лес есть, мост будет, пусть только подбросят хотя бы пять — семь мужиков.

— Да ведь не дадут… И кому писать? В стройтрест?

— Нет. В райком партии, Захарову.

Вдвоем написали просьбу.

Востряков вдруг встал, потянулся и проговорил, вопросительно глядя на нового товарища:

— А знаешь, Степанов, наверное, во мне все-таки что-то осталось. На фронте-то я был ничего себе парень. Немцы попомнят Артема Вострякова. Попомнят! — И вдруг, задрожав в ярости, он не сказал, а прохрипел: — Пусть они будут трижды прокляты, эти ублюдки! Ведь всю мою семью, Степанов, всю семью…

— Артем, — тихо проговорил Степанов, взяв Вострякова за плечо. — Утешение слабое, но ведь не у тебя одного так…

— Да, — согласился Востряков. — И все равно жить надо, врагам назло! И Востряков будет жить! Теперь сам дьявол меня не возьмет!

— А говорил: «Все силы оставил…» Это как судить, брат… Оставил или нашел. Небось уходил на фронт «сырым и непеченым»? А?

Востряков махнул рукой и, грустно улыбнувшись, спросил:

— И ты ведь вернулся другим? Так или не так?

Вопрос оказался для Степанова неожиданным. Он никогда не подводил итогов, что ли, своего пребывания на фронте. Да и можно ли их подвести? И сейчас он не спеша складывал фразы, пытаясь ответить, казалось бы, на простой вопрос.

— Да, другим не другим… Как тебе сказать, Артем? Я человек, видно, не храброго десятка и никогда за храбреца выдавать себя не пытался… Но вот, видишь, какое дело: под бомбежками был — страшновато, но не терялся, под артобстрелом — тоже, и пулеметный огонь мне знаком… Все-таки выжил. И главное — многих фашистов уложил… Стало быть, не трус…

— Сказал тоже — трус! Ты — и вдруг трус! — недовольно пробурчал Артем. — Про меня говоришь, что я тверже стал… А ты? Ты ведь, верно, тоже…

— Конечно и я… А потом, как бы тебе сказать… — Степанов подбирал слова, словно не замечая возражения Вострякова. — Понял я, что человек отвечает за все. Должен отвечать… — И добавил поспешно: — Нет, нет! Не думай, что я научился этому. Понять — одно, а вот научиться!..

— Это правда. Научиться отвечать за все — дело непростое!.. — согласился Востряков.

10

На следующий день Степанов был уже в Верхней Троице.

Верхняя Троица — некогда богатое село на берегу небольшой речки — сейчас состояло из шестнадцати уцелевших дворов, а на остальных усадьбах — амбарчики, приспособленные под жилье, и землянки.

Ни одного человека не увидел Степанов на улице, словно тут никого и не было. Не гавкали собаки, всегда предупреждавшие хозяев о появлении незнакомца, не кудахтали куры…

Тишина…

Но вот мелькнуло лицо в одном окне, в другом, в третьем…

Степанов остановил лошадь и, спрыгнув с телеги, чувствуя, как ослабели и стали какими-то ватными ноги, направился к ближайшему дому. Там уже заметили его, пожилая женщина вышла на крыльцо и молча кивнула ему.

— Здравствуйте, — ответил на приветствие Степанов. — Скажите, пожалуйста, где живет Малышев?

Женщина с любопытством осмотрела приезжего и указала:

— А вон его дом, милок… Из района?

— Да…

— И давно в наших краях?

— Недавно…

— А допрежь в Москве не приходилось бывать?

— Бывал…

— Цела ж она?

— Ну а как же?!

Женщина мелко перекрестилась.

— Брехали, нехристи, невесть что… Тьфу! — Но все же сомнение не отпускало ее: — Вся цела? И Кремль?

— И Кремль, и все цело… Правда, отдельные дома пострадали…

— Уж не без того!.. А то, мол, — целиком… — И женщина сделала движение рукой, каким смахивают со стола зараз всё: вот так, мол, и Москву… — Ну, слава богу… А ты, наверное, за хлебом или за картошкой?

— Нет, по другим делам.

Женщина покачала головой: ну-ну!..

Малышев жил неподалеку, и Степанов, не садясь на телегу, повел подводу к его дому. Постучал в дверь. Открыли ему сразу, будто там только и ждали его стука. Крепкая старуха вопросительно и не без тревоги смотрела на приезжего.

— Простите, Малышев Иван Алексеевич здесь живет?

— Здесь. — Однако старуха не торопилась приглашать Степанова в дом. — Кто ж вы будете?

— Из города…

— А я и не знаю, дома ли он сейчас… Намедни все собирался в Красниково съездить… Там сестра у него старшая за агрономом… А вы, наверное, за хлебушком…

— По школьным делам я, по школьным… Нельзя ли все же выяснить: дома Малышев или нет? — начиная сердиться, спросил Степанов. Он подозревал, что старуха явно хитрит.

— Проходите, проходите, здесь я… — послышалось в сенях, и на свет вышел хозяин, однорукий, маленького росточка, в армейских галифе и старом пиджаке. — Малышев, — подал он Степанову левую руку.

— Степанов, учитель.

Предложив приезжему раздеться и пригласив за стол, Малышев молча курил, ожидая, когда заговорит учитель, а Степанов все никак не мог взять в толк, что это за манера встречать людей… Со старухи, конечно, спрос небольшой, но тут дело, видно, не обошлось без самого председателя… Он-то чего от людей скрывается?

— Я приехал по делам школы, товарищ Малышев. Не буду рассказывать, что значит открытие школы после всего, что здесь было. Одно только замечу: учение и слово нужны так же, как хлеб.

Малышев кивнул, соглашаясь.

— Лес для школы выделен, а возить не на чем, — коротко сказал он. — Пока будем заниматься в одном из домов. Учитель есть.

— Учебников, тетрадей, конечно, нет?

— Спрашивали об этом, товарищ Степанов, многие спрашивали, уже раз семь. Нету.

— Чем мы вам можем помочь?

— Где вы возьмете тягло, плотников? — вопросом на вопрос ответил хозяин. — Город и тот… страшно смотреть… — Малышев отвернулся. — Все, конечно, поставим, и лучше прежнего. Только чего это стоить будет! — Лишь сейчас в голосе Малышева, до сих пор спокойном и даже почти лишенном страсти, отчетливо зазвучали нотки волнения. — Ладно! Хватит! — закончил Малышев. — Мать, накрывай-ка нам на стол, зови всех!

Зная, что сейчас появится на столе, Степанов упреждающе поднял руку:

— Погодите, давайте сначала дела завершим. У вас партийной организации нет?

— Воюет организация. Я да еще один коммунист — вот я вся партийная прослойка.

— Комсомол?

— Комсомольцы есть. Комсомола нету. Трудно собрать… Но стараемся…

— Кто-нибудь из райкома был?

— Как же? Сам товарищ Турин, Иван Петрович.

— Вот как?

— Да… Он тут бывает… То проездом, то так…

— Как же без учебников?.. — раздумывал Степанов. — Старых не удастся найти?

— Ничего не осталось. Часть порастеряли, часть сгорела вместе с домами… Да и сами пожгли много — на растопку, на самокрутки…

— Ну, а учитель? — наконец спросил Степанов. — Хороший?

— Ну как тебе сказать…

— То есть? — насторожился Степанов. — Сомневаетесь в нем, что ли?

Малышев помолчал, словно что-то прикидывал в уме… Потом ответил, взвесив каждое слово:

— Учитель-то я сам… Пока не будет другого, учить придется мне. Не могут сразу всем учителей прислать… Может, кто вернется из наших… Может, потом вы подошлете…

— А ваше образование?..

— Окончил библиотечный техникум. Библиотекой заведовал, на других службах был… Да что там! Придется вспомнить, чему в школе учили. В объеме четырех-пяти классов как-нибудь сдюжу, а старше у нас школьников и не будет, пожалуй. Старше уже работники… Ведь два года не учились…

Степанов понимал, что не так-то просто начать Малышеву педагогическую деятельность, но ведь учителя сейчас действительно найти трудно. Через какое-то время, конечно, полегчает…

— А как же председательские дела? — спросил он. — Ведь не мало и их?

— Невпроворот. Делаю самые главные: хлебозакуп, лес — семьям фронтовиков, помощь солдаткам-вдовам, сиротам…

Между тем дом давно уже пришел в движение: звякали тарелками, кто-то куда-то бегал, несколько раз глухо стукнула печная заслонка… Стол был накрыт свежей льняной скатертью, на ней появились стаканы, бутылка самогонки, капуста, хлеб, огурцы…

К отцу, поздоровавшись с гостем, подсела девочка лет восьми, появилась молодая еще жена Малышева. Одна старуха все продолжала суетиться, принося то одно, то другое, пока Степанов не попросил ее:

— Присядьте и вы, мамаша!

Хозяин угощал, ел, пил сам и часто гладил девочку по светловолосой головке, в эти минуты, казалось, забывая обо всем.

Никто еще не вызывал у Степанова таких симпатий, как этот председатель колхоза. Ему и хотелось помочь больше всего. Но что можно сделать? Выполняя поручение районо, он приехал и узнал, как обстоит дело со школой. А дальше что? Никто не даст Малышеву ни тягла для вывозки стройматериалов, ни учебников, потому что ни того ни другого в районе нет. Завтра утром он, Степанов, встанет и уедет, а этот однорукий председатель останется с тем, с чем был и до его приезда… Видно, не зря старуха оберегала своего сына от тех, кто регулярно или нерегулярно наезжает сюда из Дебрянска. Сколько их!

С чувством вины перед этим молчаливым, сдержанным человеком вставал Степанов из-за гостеприимного стола.

11

Не было еще шести часов утра, когда Степанов проснулся… Хотя его положили в отдельной маленькой комнатке рядом о печкой, дышавшей теплой глиной, он услышал приглушенный разговор, осторожные шаги. В доме шла работа: гремели чугунки, лязгала заслонка, переливали воду из ведра…

Надо было вставать, одеваться и ехать в Красный Бор. За час он доберется до него…

Едва Степанов появился на кухне, старуха всплеснула руками:

— Господи! А вы-то чего? Вам-то куда торопиться?

Она была убеждена, что городские, тем более начальники, спят допоздна, закусывают не спеша и, отдав соответствующие распоряжения, едут дальше.

— Надо… — нехотя ответил Степанов и осведомился: — А Иван Алексеевич?..

— Пошел народ собирать…

— Для чего?

Старуха, ставившая в печь чугунок с картошкой, обернулась:

— За лесом поедут…

— А на чем?

— Есть шесть коров, есть еще сильные бабы…

— И на коровах возят?

— Еще как! На бодливых не выходит, а на других — можно… Молока, правда, меньше дают, так что делать?

— Да, да… — пробормотал Степанов, который чувствовал себя все более неловко.

Старуха подвинула чугунок ближе к огню, подкинула дровишек.

— А то еще бабы… Которые сильные, говорю, те на себе…

Степанов молчал. Что скажешь!..

— Иван Алексеевич домой еще зайдет? — спросил, быстро умывшись.

— А как же? Завтрак приготовлю, и явится.

Действительно, когда старуха поставила на стол чугун с картошкой, огурцы, хлеб и молоко, пришел хозяин.

— Ну, товарищ Степанов, — сказал он, поздоровавшись, — вам, видно, полагается посошок на дорожку… — Малышев подошел к шкафу и достал бутылку с остатками самогона. — Выпьем — и с богом. Лошадь вашу дочка подкормила… Садитесь. И ты, мать, садись… Галя, доченька! Где ты там? Быстрее!..

Степанов сел.

— Пить не стоит, Иван Алексеевич… Хватит. Позавтракаем и поедем в лес.

— То есть?

— Повозим лес и на Орлике…

Малышев вскинул на гостя добрые серые глаза, с полминуты смотрел на него, словно изучая.

— Михаил Николаевич, лошадь райисполкомовская, одна, видно, на всех… — напомнил Малышев, чтобы Степанов хорошенько уразумел, на что он решается.

— Знаю, — ответил Степанов. — Позавтракаем и поедем в лес.

— Ну, смотрите, Михаил Николаевич… — сказал Малышев.

Старуха мелко перекрестилась, и только Галя продолжала жевать как ни в чем не бывало.


…До самых сумерек Малышев, Степанов, трое парней, два инвалида и семь женщин возили из ближнего леса строительный материал для школы и домов. Деревенские сначала все поглядывали на незнакомца и тайком от него осведомлялись у Малышева, кто ж это такой. Спешили. Как можно не воспользоваться счастливым случаем? Не обедали: послали ребят за хлебом и картошкой, пожевали на ходу.

Строевой лес возили из ближайшего бора на дрогах. Чтобы уместить пятиметровое бревно, задок оттягивался на нужную длину на распорках, которые здесь называли кривулями. Их можно было укрепить на води́ле и в двух, и чуть ли не в трех метрах от передка. Остальные нужные метры наращивали кривулями.

Корова, запряженная в такие дроги, выглядела странно: дуга над рогатой головой, приспособленный лошадиный хомут, на других — самодельное ярмо из кожи и войлока, на спине — чересседельник, на морде — аркан…

Пока грузили и веревками крепили бревна или, если тяжелое, одно бревно, корова стояла и, чувствуя непривычный гнет упряжи, тревожно мычала, призывая людей разобраться в странном явлении и помочь ей. А когда хозяйка брала ее за аркан и нужно было тащить дроги с грузом, не могла понять, почему становилось так тяжело, с таким трудом вдруг давался каждый шаг и почему люди кричали на нее и били по бокам хворостинами…

На подъемах, жалеючи коров, бабы сами хватались за оглобли: кто за одну тащил, кто за другую, кто толкал дроги сзади… В такие минуты корове идти становилось гораздо легче, но вскоре опять постепенно привязывалась эта тяжесть, и тогда чаще свистели хворостины…

— Животинка ты моя! Кормилица…

И снова бабы, жалея скотину, стремились взять основную тяжесть на себя.

— Хватит, бабы, — просил тогда Малышев. — Себя пожалейте хотя бы ради ребят…

Лицо и шея его багровели еще больше: чтобы не надорвались бабы, нужно было надрываться на крутых подъемах самому. Нет другого выхода… Ни из чего силы не возьмешь.

Все просто и ясно.

Что же… Степанов не раз видел, как, надрываясь, вытаскивали солдаты из колдобин машины и орудия. Сам надрывался. Но здесь — женщины!.. Женщины!.. И не только молодые, но и старухи… И они таскали бревна, грузили, помогали везти… А чего стоило валить деревья, ошкуривать!..

И при погрузке председатель тоже старался ухватиться за тот конец, что потяжелев. Единственной рукой цепко захватывал тяжеленный комель и, командуя: «Раз-два, взяли!», укладывал на передок. Степанов видел, что председатель из тех людей, которые за любое трудное дело берутся первыми…

С Орликом, которого тоже впрягли в дроги, управлялся маломощный паренек: чего проще! Бабы, да и сам Малышев, поглядывали на лошадь и удивлялись, что вот так, оказывается, привычно и легко можно возить тяжеленные бревна…

— Господи! — сказала одна. — Возили же когда-то!..

Паренек, приданный Орлику, первый раз чуть не наделал беды. Он некрепко держал его за узду, и на спуске к мостику Орлик вырвался… Тяжело груженные дроги толкали его, и он помчал, с грохотом проехал по хлипкому настилу, чуть не выворотив перила концами бревен, и остановился перед подъемом.

Малышев с укором посмотрел на паренька, ничего не сказал, но на спуске в следующие ездки вел Орлика сам, не рискуя подвергать такую ценность, да еще чужую, опасности!

Лес возили уже около шести часов. Но нужно было знать и меру…

Сгрузив на горке, где положено было стоять школе, очередную партию бревен, Малышев сказал:

— Спасибо, Михаил Николаевич… Мы вас не забудем. — Он благодарно пожал Степанову руку и передал вожжи.

— А сколько километров до Красного Бора? — спросил Степанов.

— Отсюда верст девять… Все лесом и лесом…

— Давайте сделаем так, — решил Степанов. — Я Орлика оставлю, а завтра вернусь во второй половине дня. Вот к этому времени, пожалуйста, вы мне его и освободите. Ему надежнее быть в ваших руках, чем в моих, — пошутил он. — Я ведь ни распрячь, ни запрячь…

12

К селу Красный Бор вел старый большак. Вступив в его ущелье, Степанов вспомнил, что когда-то, кажется, он бывал здесь… Знакомой показалась эта узкая дорога с неглубокими канавами по обе стороны, летом заросшими травой, ландышем и земляникой, эти стены высокого леса, эта тишина…

Да, те самые места, и был он здесь не один — с Верой. Да и сам Красный Бор, наверное, то самое село, куда они забрели тогда с Верой, где их поили парным молоком и добрая женщина, радостно глядя на девушку, спрашивала: «Какого же это Соловьева наливное яблочко?»

Вот уж чего он не ожидал — пройти по дорогам юности, невольно вернуться к тому, о чем сейчас вспоминать совершенно ни к чему.

Лес был старый, густой, и листья с кленов, берез, дубов облетели еще далеко не все, не то что с одиночек, голыми стоявших под осенним ветром на пути в Верхнюю Троицу. Почти вся дорога — в листьях. Вот здесь больше тополиных, они посветлей и отчетливо выделяются на темной дороге, там, разлапистых, — кленовых, на которых в селах любили печь хлебы…

Да, да, он сам писал когда-то:

Дымок из труб прозрачно-чист —

Пекут хлебы с листом капустным.

Капустный лист, кленовый лист —

Без вас и хлеб не тот, не вкусный.

Степанов остановился, вдруг осознав, что с трудом идет: от высокого того дуба до этого клена тащился несколько минут!.. Только сейчас он понял, что давно уже замедлил шаг, сдерживая возникшую боль в ноге…

Помогая Малышеву грузить бревна, он горячился, суетился, конечно, не в меру. И вот результат. Он знал: так нельзя. Ну а что же ему оставалось делать, когда никто не жалел себя?

Дойдя до небольшой лужайки, Степанов сел на кочку.

И лужайка эта была ему знакома, или, может, так только казалось. Вот неподалеку огромные трухлявые пни, вокруг которых летом столько земляники. Самая крупная — у таких пней. Наверное, она и есть — та самая полянка…

Нет, лучше не вспоминать… Степанов резко встал и вскрикнул от боли.

Он понял, что сделал ошибку: садиться было нельзя — потихоньку бы, но идти. Ступил шаг, еще… Нет! Немыслимо!

Степанов снова опустился на кочку. Что же делать? Кричать о помощи? Просто сидеть и ждать прохожего или проезжего?

Между тем быстро темнело. Вокруг — ни души!

Да, положеньице!..

Степанов встал, с трудом доковылял до орешника и стал вырезать палку понадежнее.


Поздним вечером в дверь дома, где еще светился огонек, громко постучал человек, тяжело опиравшийся на палку. Хлопнула дверь, послышались шаги, и молодой женский голос спросил:

— Кто там?

— Из района… Степанов…

— Извините, учитель?

Степанов, конечно, понимал, что эта осторожность оправданная, и отвечал спокойно. Удивил его только вопрос, учитель ли он. Неужели хозяйка слышала что-то о нем?

Дверь открылась, и, так как в сенях было темно, женщина взяла Степанова за руку:

— Я проведу вас…

Через минуту он очутился в большой теплой горнице и, как был в шинели, опустился на стул, сейчас же вытянул ногу. Перед ним стояла девушка с двумя косами и с тревогой смотрела на неожиданного гостя.

— Что с ногой? — участливо спросила она. — Ушибли? Ранена?

— Ничего, не беспокойтесь… Я посижу… — ответил Степанов.

— Может, приляжете?

— Ничего… Я сейчас…

— А то прилегли бы…

Гость не ответил, и девушка согласилась:

— Хорошо, хорошо, вы сидите, я сейчас приготовлю на стол…

Степанов кивнул и закрыл глаза. Какое это счастье, что до Красного Бора оказалось не так уж далеко!..

Он не слышал, как девушка объясняла что-то матери и ребятишкам на кухне, не слышал, как она входила в комнату, накрывая стол к ужину… Сидел почти в полузабытьи, закрыв глаза, радостно сознавая лишь одно: не один в холодном лесу, а с людьми и в теплом доме… Прошло с полчаса, прежде чем Степанов немного пришел в себя.

Какой дом! Пол — крашеный. Шкаф, что напротив, — из светлого полированного дуба, очень строгий, изящный, наверняка самодельный. В рамах из такого же дуба — репродукции: «Три богатыря», «Московский Кремль». Стулья тоже из дуба…

Степанов осторожно встал и снял шинель. Терпимо! Можно жить! Сейчас же появилась девушка с косами:

— Давайте, я повешу…

Собственно, почему это он раздевается? Ведь ему нужен председатель сельсовета или колхоза, директор школы…

— Вы знаете, — признался Степанов, — я по школьным делам. Мне нужен кто-нибудь из начальства…

— Очень хорошо, очень хорошо, — успокоила его девушка. — Найдем и начальство. Давайте шинель…

Степанову не хотелось никуда идти, но дело было и в другом: просто нельзя было не довериться этой очень спокойной девушке. Говорила негромко, уверенная, что громче не надо — услышат и так. И ходила неторопливо: успею сделать и так. И в голосе ни одной нотки резкости, нужной для внушения или приказа, одни мягкость и доброта.

Она покоряла, не делая для этого никаких усилий и не ведая того.

— Разрешите, Михаил Николаевич…

«Михаил Николаевич»! Откуда она знает?»

Девушка унесла шинель и шапку, а Степанов подумал?

«Ведь не помнится, чтобы называл ей свое имя и отчество…

Не было этого!..»

Девушка вошла с полотенцем:

— Вы никуда не ходите. Оботрите руки.

Степанов взял протянутое полотенце, один конец его был смочен теплой водой.

— Пожалуйста, к столу, Михаил Николаевич.

— Спасибо. Скажите… — не сразу спросил Степанов, — откуда вы знаете, как меня зовут? Кажется, не встречались…

— Ну как же… — как о само собой разумеющемся ответила девушка, — слыхала не раз. Я — комсомольский секретарь, знаю почти весь городской актив. — И позвала своих: — Мама, Нина, Петя, садитесь за стол!

Сейчас же появились мальчик лет десяти, девочка лет двенадцати, невысокая строгая женщина. Все поздоровались с гостем и сели за стол. Притихшие ребята с сочувствием посматривали на Степанова.

Из разговора Степанов узнал, что девушку зовут Тоней. Фамилия ее Агина. Мебель в горнице такая потому, что отец — плотник, все — дело его рук. Сейчас он на фронте… Он большой мастер… Много лет назад, поспорив с кем-то из города, одним топором вырезал смешного человечка, поделку взяли затем в областной музей.

Глядя на Тонино лицо, освещенное семилинейной лампой, Степанов все пытался понять, чем оно так притягательно, почему не хотелось отводить от него взгляда. Наверное, потому, что исходило светом спокойной, ласковой красоты… О том, что лица светятся, Степанов слышал и читал не раз, но увидел сам, пожалуй, впервые.

— Что в городе, Михаил Николаевич? — спросила Тоня, подкладывая на тарелку гостя соленые грибы, картошку. — Как там товарищ Власов, Козырева, Вера Леонидовна Соловьева?

— Живут, работают…

Тоня опустила глаза, задумалась. Ждала продолжения, но Степанов этим и ограничился.

— Слава богу, не заболели, значит… Мудрено ли у вас!.. Ну, а Захаров?

— Перед самым отъездом видел… В отличной форме. Умный человек!

— Владимир Николаевич?..

— Несмотря на годы, много делает для школы. Такое впечатление, что работа эта помогает ему вновь самоутвердиться. Пришлось, видно, старику много хлебнуть…

Тоня дотошно расспрашивала и про Галкину, и про Троицына, и про других, все чего-то ожидая от Степанова. Но он не замечал этого. И когда перебрала всех, кого мог знать гость, спросила осторожно:

— А секретарь комсомола как? Товарищ Турин?

— Что ему? — с долей дружеской небрежности ответил Степанов. — Работает…

— Что это вы к нему так относитесь? — ревниво спросила Тоня. — Нелегко ему. Сколько у него работы!..

— Ничего, ничего, — ответил Степанов, — ничего ему не сделается.

— Зачем же так?.. — с грустью сказала Тоня. — Или вы в шутку?

— Нет, не в шутку, — стал уверять Степанов, но тем не менее улыбнулся. — Ваня Турин — железный человек… Вот на днях попал в холодную речку — и ничего! Даже ста граммов после не выпил…

— Ой! — всполошилась Тоня. — Как же это он?!

Степанов рассказал, как это произошло.

Узнав все про Турина и убедившись, что купание в холодной воде обошлось без серьезных последствий, Тоня спросила:

— Школу скоро откроют?

— Дело дней. Отремонтируют… — И вдруг замолчал: с чем он ест грибы? Ржаные лепешки… с тем же самым узором! Вот откуда они у Вани Турина! И довольно часто!..

— Михаил Николаевич, вы что-то плохо едите, — заметила девушка. — Может, лепешки не нравятся?..

— Великолепные лепешки! — весело ответил Степанов, и Тоня с удивлением взглянула на него, не понимая, с чего это гость вдруг развеселился.

Заговорили о делах. Степанов узнал, что село Красный Бор чудесным образом почти все уцелело. Быть может, потому, что спрятано в лесных дебрях, стоит в стороне от шоссе… Школа цела, есть два учителя; сохранились кое-какие старые учебники, но вот тетрадей и карандашей нет… Надо, конечно, собрать учителей, потолковать. Но где? Можно и в школе, но лучше все это сделать здесь, предложила Тоня: ему не нужно будет никуда ходить…

Степанов говорил, спрашивал, слушал, отвечал на вопросы, а мысли его невольно все время возвращались к Турину, который вдруг предстал перед ним в новом, неожиданном свете: «Ай да Иван! Как у него, оказывается, все просто и ладно! Пройдет некоторое время, и Ваня Турин, который, казалось, ни минуты не уделял личной жизни, наверное, женится на этом сокровище, Тоне Агиной… Потом подоспеет какой-нибудь барак или даже дом. Ваня Турин переберется туда с молодой женой и будет жить, пусть и трудно, но обязательно счастливо и в общем, несмотря ни на что, спокойно, потому что ему все совершенно ясно: и с Нефеденковым, и с Ниной, и с будущим города, и с десятками других проблем, как будет ясно и с теми проблемами, что возникнут когда-нибудь в будущем…» Думая о Турине, Степанов с невольной горечью просматривал свою жизнь: «Ну, а я? А у меня?..»

Утром, не выходя из дома Тони, он встретился с учителями и председателем колхоза, а после обеда был доставлен в Верхнюю Троицу, откуда продолжил свой путь уже на Орлике.

Хотя Степанов и без того задержал лошадь больше положенного, не заехать в Костерино он не мог. Свернув у танка, но уже с другой стороны, вскоре заметил свет костра, примерно там, где должны были наводить мост через Ревну.

«Неужели и сейчас работают?»

Через несколько минут он увидел и языки пламени, рвавшиеся в холодном воздухе ввысь, и фигуры людей, по двое таскавших не очень толстые бревна. Делали настил. Перила да настил завершали возведение любого деревянного моста. Значит, справились…

Степанов остановил Орлика и подошел к работающим, среди которых сразу различил Вострякова, Дубленко и еще двух знакомых солдат, присланных из Дебрянска по его с Востряковым просьбе. Всего же было человек двадцать. Одни заготавливали бревна для настила, другие укладывали их.

Звон острой, правильно разведенной пилы, совершенно, свободно и как бы легко ходившей туда-сюда, певшей в умелых руках, обрадовал Степанова и сказал ему о многом. Уж это-то он знал: топоры играют в руках настоящих плотников, тешут ли они толстенные кряжи или очинивают топорами карандаши. Огонь-пилы звенят в настоящих, руках, работа кажется легким и простым делом, так и хочется стать на место одного из пильщиков и поиграть пилой. Знал и другое: в неумелых руках пилу заедает и выбившиеся из сил, измученные, вспотевшие люди не могут перегрызть ею простую чурку. Пила не наточена, не разведена. Да и навыка нет… Такое часто можно видеть в теперешнем Дебрянске.

Степанов посторонил одного из пильщиков:

— Дай-ка мне…

Только вошел во вкус, приладился, подоспел Востряков:

— А, минометчик приехал!

— Как видишь…

— Знаешь, уважил Захаров нашу просьбу…

Востряков не дал Степанову попилить всласть — ему не терпелось поговорить с ним, показать мост. Он заставил Степанова испробовать на прочность перила, потолкать ногой настил, сам несколько раз становился то на одно, то на другое бревно, показывая, как крепко, намертво оно уложено.

— Отлично! — от души похвалил Степанов.

Похвала как бы и не обрадовала Вострякова. Сосредоточенный, углубленный в какие-то свои мысли, он тихо проговорил:

— Люди…

Было в этом слове и тоне, которым он его произнес, и удивление перед ними, и укор самому себе.

— Ведь я, Степанов, ни одного слова агитации не сказал и матом никого не обложил, даже мысленно… Все поняли… Ты уехал тогда, а через полчаса-час начали собираться у моего дома, кто с пилой, кто с топором… Шестнадцать человек!

— Никому ничего не сказал?

— Ни слова, минометчик!.. Доложи: я не подвел Дебрянск, — потребовал Востряков. — Прибудут машины — вывезем лес в срок.

— Народ тебя не подвел, — уточнил Степанов.

— Верно, — согласился Востряков. — Шли мы сюда, слышу, твоя Прасковья отвечает соседке: «Что ж мы, не русские люди? Не понимаем чужой беды?»

— Хорошо… А почему Прасковья Егоровна «моя»?

— Как тебе сказать, Степанов… — затруднился с ответом Востряков. — Ты первый к ней иначе, чем я… подошел, значит…


Все складывалось как нельзя лучше — мост есть, лес вывезут в срок, Востряков пришел в себя, и Степанов счел за лучшее как можно скорее отправиться в Дебрянск. За то, что задержал Орлика, там, конечно, выругают, но от добрых вестей из Костерина помягчают и в конце концов не так уж строго взыщут.

Когда они проходили мимо Дубленко и парнишки; работавших пилой, Востряков остановился.

— Во, Степанов, — нарочито грубо сказал Востряков и ткнул пальцем в сторону Дубленко. — Говорит с мужиком — заикается! Беседует с девкой — нет! Почему это, а?

Рассмеялся и хотел двинуться дальше, но краснощекий от жаркой работы Дубленко вдруг выпрямился, кровь отхлынула от лица и, как будто это было очень важно, громко, чуть не выкрикивая, сказал:

— Я в-всегда з-заикаюсь! И с-с д-девками!

— Слушай! Чего ты раскипятился… — стал успокаивать его Востряков. — Не хотел я тебя обидеть. — И прежде чем пройти дальше, приятельски похлопал Дубленко по плечу.

Но стежке между кустов Востряков повел Степанова к небольшому костру, над которым висели два котелка.

— Заправься, Степанов, перед дорогой. — Он потыкал вилкой картошку, но та еще не была готова. — Погоди минутку.

— Откуда тебе известно, когда он заикается, когда нет? — спросил Степанов.

— Что?.. — Востряков уже забыл о шутке. — А, этот, Дубленко… Тут заметили: подъезжает он к одной, и, скажу тебе, Степанов, девка стоит того… Соней зовут… Сам я как-то услышал: шпарит он с ней без единой запинки! Да еще как! Мастер художественного слова! Правда, у сеновала было дело… Сам понимаешь: немой заговорит и такой хромой, как я, рысью помчит… А что?..

— Да так… — уклончиво ответил Степанов и перевел разговор: — Картошкой всех кормишь?

— Всех!.. Не думал, Степанов, что они так на работу поднимутся! — Востряков кивнул на людей у моста. Среди них мог быть и тот, кто пустил слушок о минах, и тот, кто, заботясь об общем деле, сигнализировал в район… Сейчас Востряков был благодарен им всем. Пусть и не всегда дружеским образом, но они привели его к согласию с самим собой. А когда предстает он перед ними таким, каков на самом деле, все видят, как Востряков справедлив, самоотвержен и уважителен к людям…

Вскоре картошка сварилась и Востряков стал подзывать людей. Послал он и за Дубленко, но того на месте не оказалось.

— К своей Соне подался, — улыбнулся Востряков. — Соню, Степанов, с картошкой не сравнишь, даже в голодное время. Огонь-девка!

13

Хотя лошадь, на которой ехал Степанов, числилась в райисполкоме под кличкой Орлик, она отзывалась и на другие. В колхозе, давным-давно, ее называли Мальчиком… У немцев, неизвестно отчего, она стала Чумой… Попав в другую деревню, уже после освобождения, превратилась в Зяблика… В Дебрянске именовалась Орликом…

Лошадь послушно трусила в Дебрянск.

Темнело уже в пятом часу, и Степанов, полулежа на телеге, снова, как и прошлый раз на пути сюда, видел наступление сумерек. Каждодневная и таинственная пора! Кругом становится тише, умиротвореннее, мир кажется намного древнее, значительнее и печальнее.

И каждая избенка, выплывающая навстречу, каждый курган и березка, и наклонившиеся в сторону дороги ветлы, и застывший журавль, обыкновенные и ничем не примечательные днем, в сумерках будят в душе то, что и не шелохнется в другое время…

Проплыл на опушке леса небольшой холмик с крестом, сделанным из двух толстых сучьев, перехваченных веревкой… Тополь с грачиными или галочьими гнездами, где не было ни грачей, ни галок… Потом пошли силуэты печей под уже темным небом… А вот тут и печей почти нет — развороченная снарядами земля, на которой стояло село или деревня. Лишь кое-где — кустики черемухи или жасмина, одинокие березки, красовавшиеся некогда перед окнами домов… Воронки и черные пятна пожарищ… Маленькая собачонка бродила от пепелища одной усадьбы к другой и, учуяв чужого, бросилась в сторону…

Село это или деревня стояло на горе. Проехав его, Степанов стал спускаться в низину. И почти сразу же — перекресток… Соображая, куда ему взять, осмотрелся.

Снизу из сумрака накатывал какой-то однообразный шум. Потом Степанову показалось, что он слышит звяканье железных кружек, голоса…

Он придержал Орлика и, всмотревшись, различил черную подвижную массу: сначала только пятно, потом что-то вроде колонны. Середина ее провисла и не была видна, конец угадывался на спуске к речке, начало — на подъеме от нее к месту, где остановился Степанов. Голова колонны быстро приближались, и уже можно было рассмотреть первую шеренгу.

Шум десятков ног, нестройно ступавших по разбитой дороге, стал громче, люди ближе…

Вдруг словно хлопнула дверь, и Степанов, который не заметил здесь жилья, с удивлением оглянулся. В сторонке от него, там, где чернело нагромождение каких-то бревен, полускрытых кустами, показалась невысокая фигура… Старик с палкой! Длинная борода, усы. На голове шапка…

— Здравствуй, добрый человек! — сказал он, подойдя к Степанову.

— Здравствуйте, дедушка…

Старик обеими руками оперся на палку, смотрел на проходящих мимо парней в куртках, пальто, полушубках, шинелях с чужого плеча… Были здесь парни, кому вышел срок идти в армию, партизаны и те, кого немцы пытались угнать на запад…

— Наши, — проговорил старик. — Фронту пополнение…

Появилась женщина, закутанная в платок, девочка в рваной шубке.

— Наши, — сказала и женщина, и в словах ее прозвучали и радость и боль. — Сколько ж нужно, чтобы кончилась война… Боже мой, боже мой!..

А Степанов думал: «Откуда?»

— Дедушка, — спросила девочка, — а почему им ружья не дали?

— Дадут в свое время…

— И пушки дадут?

— И пушки… Вот и я топал так в четырнадцатом. — Сейчас старик повернулся к Степанову. — На турецком фронте воевал… И в гражданскую пришлось… А теперь вот их черед… — Старик кивнул в сторону колонны и вдруг, глубоко вдохнув холодноватый воздух, крикнул: — С богом, сынки! Вы его, гада, бейте там!

Несколько парней повернулось к старику, один молча поднял сжатый кулак.

В конце колонны шел невысокий паренек, рядом, склонив голову ему на плечо, шагала девушка в полушубке и белом оренбургском платке.

— Довольно, Настя… Иди… Все уже назад повернули!

Он, наверное, говорил это уже не раз, но Настя словно и не слышала. Видно, никак не могла расстаться…

Однако и они не были последними. В отдалении, изрядно отстав, брела женщина в старом ватнике и сапогах. Она уже давно распрощалась с сыном, пошла было домой, а потом опять потянуло за ним, и вот, пошатываясь, брела и брела…

Степанов проводил взглядом колонну, тронул вожжи.

Сумерки сгустились, поглотив дали, сделав мир тесней. Орлик, не ожидая понуканий, честно бежал рысцой…

14

Край березовых рощ, торных дорог через бескрайние ржаные поля с яркими васильками… Спуски к речушкам — всем этим Мокрянам, Яснушкам, Хмелевкам… Старые, грохочущие под колесами телег и копытами лошадей мостки и мосточки… Белеющая над купой раскидистых лип высокая колокольня и золото креста на синем небе… Чащоба, где безбоязненно лакомится ароматной малиной медведь с медвежатами… Шум воды на мельничной плотине… Курганы в лугах и одинокие могилы обочь дорог…

Кто помнит теперь, чьи истлевающие кости упокоили эти заросшие травой и деревьями курганы, эти еле заметные зеленые бугорки старых могил? Если бы кто-нибудь мог поведать нам! Слишком много всего было на этой земле, чтобы все события и имена могли уместиться в памяти потомков.

Сколько раз это было?

Гудит всполошный колокол, тревога густой набатной медью плывет над полями. С рогатинами и вилами, с кольями и с ружьями идет народ на супостата.

Кто это? Половцы или татары? Поляки или шведы? Немцы или французы? Какие иноплеменные двунадесятые языки безрассудно ополчились на землю под этим высоким синим куполом?

Кого только не было…

Когда это?..

И сотню, и две, и три назад, и полтысячи лет тому.

Как сейчас, так и давным-давно. Всполошный гуд — и трещит толстый лед Чудского озера, а черная, крутая от мороза вода бесследно не уставая поглощает ранее непобедимых с пугающими рогами на железных шлемах. Это пятого дня апреля месяца 1242 года, святой князь Александр Невский.

Миновала одна напасть, глядь — уже другие. Татаро-монголы, орды которых свободно могли поглотить многие народы и воцарить на испепеленной земле жестокость, силу, азиатчину. Сто лет борьбы… Куликовская битва Дмитрия Донского, что разразилась в сентябре 1380 года, и окончательное свержение ига азиатов Иваном III, год 1480-й… Нашествие поляков и ответ на него народа, родившего в гневе и неукротимости своей Минина и Пожарского… Поход завоевателей-французов, сметенных народной войной, гением Михаила Илларионовича Кутузова.

История…

Под гул от сотен ног, который явственно слышался Степанову, вспоминал он битву за битвой, видел их то в описании классика, то кадром из кинофильма, то суровым полотном живописца… Степанов верил в то, что в кровавых этих сечах бились и его далекие-предалекие предки. Как жаль, что родословные у нас вели только люди знатные! С каким интересом он заглянул бы в эту прочную вязь имен и фамилий, событий и лет… Но он помнит родных не далее своего деда, а кто был его прадед, никогда даже не слышал, не знает, как его по отчеству…

Давным-давно начали пробиваться наши предки к свободе. Кто был первым? Никто не ответит на этот вопрос.

Но вот Емелька Пугачев, привезенный в Москву, как зверь, в клетке… Вот Александр Радищев… Декабристы в кандалах… Наконец, революционеры. И тюрьмы, ссылки, расстрелы, казни…

Когда Степанов еще был студентом, ему попался чудом сохранившийся архивный документ:

Счет

за приобретение материалов для приведения в исполнение смертного приговора Военно-окружного суда над двумя лицами:

1. Извозчик — 2 р.

2. 2 веревки — 1 р. 10 к.

3. 2 кольца — 60 к.

4. 2 мешка — 2 р.

Итого: 5 р. 70 к.

Пять рублей семьдесят копеек на двоих!

Даже при такой дешевизне казни цари не могли перевешать всех, кто мешал им и кто в конце концов привел народ к Октябрю.

Это в прошлом. А теперь? Битва под Москвой, Сталинград, круто повернувший ход войны; величайшее танковое сражение под Прохоровкой на Курской дуге; несмотря ни на что не сдавшийся Ленинград; частые салюты в честь войск, освобождающих города… Да! Борьба предстоит еще немалая! Но гибель фашизма, покорившего чуть ли не всю Европу, с каждым днем приближается.

Россия… Чудесная, необыкновенная страна, немало сделавшая для человечества.


Но существовал, знал Степанов, и другой образ России.

Вот так, как сейчас он, ехал в возке, быть может, по этой самой дороге много-много лет тому назад какой-нибудь ученый иноземец с великой целью изучения Руссии…

В каком это году, в каком веке?

Возок, запряженный парой, ныряет с ухаба на ухаб — черная точка на белом просторе. С ухаба на ухаб, от равнины к равнине, через поля, реки… Какой уж месяц путешествует по Руси иноземец.

Встряхнет, подбросит где-нибудь на спуске, очнется ученый человек от полусна, навеянного бесконечностью белых просторов, и, отдернув занавеску с кистями, прильнет к слюдяному оконцу. Все еще снег?! Из снега торчит колокольня с крестом. Соломенные крыши изб, из приоткрытых дверей лениво выбивается, тянется дым: топят по-черному… Плывет в морозном воздухе перезвон, гул огромных медных колоколов: то такая музыка, что плакать хочется, то хоть в пляс пускайся…

Едет ученый человек дальше.

Впереди лес стоит черной высокой стеной, но пробился к нему возок, и — о чудо! — лес расступился, дал место узкой извилистой дороге. Куда она? Не в самую ли преисподнюю? Все темней, темней… И страшней… Вдруг что-то как треснет! Уж не в него ли палят?

— Эй, кто стреляет? — испуганно спросит ямщика.

— Лес трещит. Зима.

«Лес трещит… Странно!»

За лесом снова белые просторы, села, леса, города за высокими стенами с массивными башнями. На башнях — диковинные птицы и резные флюгерки, со скрипом поворачивающиеся в сторону ветра. В городе, кажется ученому человеку, не столько домов, сколько церквей: дома — небольшие, приземистые, церкви — высокие, изукрашенные резным камнем, изразцами, звездами на куполах…

Несколько месяцев будет путешествовать ученый человек, заглянет, окоченевши на морозе, не в одну избу и не в одни господские хоромы, подивится огнедышащей машине, из которой его будут угощать чаем, увидит звонкую, красочную масленицу, на площадях городов — публичные казни, от которых волосы становятся дыбом… Услышит вой и причитания женщин по убитым или умершим своею смертью, увидит фрески на стенах соборов, царевы кабаки, где пьют жидкость такой крепости, что можно сжечь себе нутро, если, конечно, не быть к ней привычным… Увидит соболиные меха, золотую утварь несусветной красоты и ценности… Откушает икры и севрюги, блинов и лососины…

А вернувшись к себе домой, как бы и не лукавя, сочинит и тиснет непременные «Записки». Благодарные ученому иноземцу, мы узнаем о своем прошлом много интересного, чего не смогли записать и зарисовать сами.

И совсем не было бы этим запискам цены, если бы в них содержалась только истина и стремление к правде, как бы она ни была сурова. Но ведь иной раз прочтешь и такое, от чего досадливо улыбнешься, а то и справедливо вознегодуешь.

Во всех странах, считающих себя цивилизованными, чья культура освящена десятками великих имен, в национальных библиотеках бережно хранится книга известного путешественника, в стародавние года побывавшего в России. В толстенной этой книге черным по белому напечатано:

«Если рассматривать русских со стороны нравов, обычаев и образа их жизни, то по справедливости их должно отнести к варварам…»

«По справедливости»!

«Русские, — говорится далее, — …коварны, своенравны, необузданны, строптивы, изворотливы, бесстыдны и на всякое зло склонны; силу употребляют они вместо права и вообще распрощались со всеми добродетелями и потеряли всякий стыд».

«Все русские суть рабы и крепостные». В природе русских — благодарить своего господина даже за «побои и наказания, которым он подвергал их».

Нет, рабы не могут так любить и защищать свою землю! Вот чего никогда не могли понять ученый иноземец и его духовные потомки.

И когда, случалось, разбивали и отбрасывали, казалось бы, непобедимого врага или ухитрялись спроворить машину, какой никто еще не видывал, взрастить на своих суглинистых землях гения добра и правды, которому поклоняется весь мир, — когда это случалось, они объясняли просто: чудо!.. Вот так до сих пор и не разберутся, что такое русский человек. Сталинград — чудо! Ленинград — чудо!..

Чудо!.. Чудо!..

15

Степанов вскинул голову.

Впереди, на перекрестке, стоял человек. «Откуда? Кто такой?» Поэтический сумрак сменился серым, казалось, беспробудным и тревожным, и он сразу почувствовал, что холодок проползает в рукава шинели, что зябко спине.

Подъехав ближе, Степанов узнал: «Дубленко!» — и остановил Орлика.

Дубленко подошел, показалось, неуверенно и спросил:

— П-подвезешь, С-степанов?

— А куда тебе? В Дебрянск?

— Да… От-просился… Марфа моя б-болеет…

— Садись… Только у тебя не Марфа, а Галя, кажется.

Дубленко сел.

— Т-такие, Степанов, все н-называются Марфами, — вернулся Дубленко к разговору.

— Уж если живешь с ней, надо б уважать, — заметил Степанов.

— Д-дура набитая… З-за ч-что уважать?..

— Тогда другую бы поискал.

Дубленко махнул рукой.

— На чем ты сюда добрался?

— Я-то? П-подвезли меня верст пять, а вон там, — Дубленко указал куда-то назад, — с-свернули…

— А разве ты не знал, что я еду?

— З-знал… То есть н-не знал…

— Странный ты какой-то сегодня…

— Почему это «странный»? Ничего странного… С чего это ты взял? — вскинулся Дубленко, и, чем больше он уверял, что ничего особенного с ним не происходит, тем больше проступала какая-то неестественность в его поведении. — Я как всегда!

— Не скажи… Вон даже заикаться перестал, — заметил Степанов.

— Что?! — В голосе Дубленко послышалась угроза.

— Заикаться, говорю, перестал… Ты, выходит, и так можешь? В двух лицах? Кстати, если здоров, чего ж не в армии?

— Б-белый бил-лет у м-м-меня, вот «ч-чего ж»! И н-не т-т-твое эт-то дело, уж б-больно т-ты п-п-прыткий, все тебе н-надо! — проговорил Дубленко, заикаясь сильнее обычного. — И о к-к-каких т-ты там д-двух лиц-цах?.. О как-ких дв-вух лиц-цах?! — взвинчивая себя, почти прокричал он.

— Смотри ты, опять начал заикаться… — с иронией сказал Степанов.

Дубленко, пожалуй, и сам понял, что перестарался. Он на минуту замолчал. Потом снова повернулся к Степанову.

— С-слуш-шай, Степ-панов, — зло проговорил он, — ч-чего ты к-ко мне в-вяжешься. То, в-видите ли, г-говор-рю не так, то поч-чему не в армии, то с э-этим п-подонком К-котовым… Все н-на что-то нам-мекаешь… Г-говори нап-прямую!

— «С этим подонком»!.. Вот как ты заговорил! Значит, Котов — подонок, мародер! А ты тогда кто! Подпольщик? Народный мститель? А может, это ты народ втихаря грабил? Если ты в подпольщиках ходил, чего ж деру дал из Нижнего Оскола? Там бы тебя за героя почитали… — Степанов и сам удивлялся спокойствию, с которым он говорил сейчас с Дубленко. — Погоди, тобой еще займутся, уж это я тебе обещаю!..

Последнее, что увидел Степанов, была рука Дубленко. Тот рывком схватил его за воротник шинели и с силой ударил головой о передок телеги, затем еще…

— На, получай! — крикнул Дубленко.

От его крика Орлик рванул и понес. Дубленко, приподнявшийся в телеге, чтобы нанести еще удар, потерял равновесие и упал на землю. Когда он поднялся, Орлик был уже далеко, не догнать.


Глядя вслед Орлику, Дубленко грубо выругался, потом принялся ощупывать руки и ноги, проверяя, не поломал ли чего при падении. Торная дорога — как бетонная, дождей давно не было.

Здоровьем своим Дубленко дорожил, был мнителен, и малейшая болячка всегда вызывала у него панический страх. Говорят, здоровья не купишь… Значит, надо его беречь! Здоровья не купишь, а вот жизнь купить можно, хотя бы ценою предательства, а то и ценою чужой жизни.

Он сел на обочине, снова прислушиваясь к себе: уж так ли все хороню обошлось? Но, кажется, его драгоценное тело было в целости и сохранности. Прислонясь спиной к белому стволу березы, он задумался. А подумать ему было о чем.

Если он стукнул Степанова так, что тот отдал богу душу, то туда ему и дорога. И хлопот никаких, и бояться нечего: кто видел, кто докажет, что убил Степанова он? Орлик, что ли?

А если Степанов только оглушен?

Очухается, приедет в Дебрянск, расскажет Цугуриеву обо всем — и закрутится дело!

Попытаться скрыться? Но это означало бы признать себя виновным во всем. Найдут — и тогда уже крышка. Все раскопают!

Оставалось одно, испытанное: надо скорее идти в Дебрянск и жаловаться на Степанова! Мол, клеветник! хотел убить его, Дубленко. Наступление — лучший способ обороны, это давно известно. Не поверят? Поверят! С Нефеденковым поверили! Где он теперь, голубчик?!

Дубленко рывком вскочил и быстрым, бодрым шагом двинулся в город.

16

Орлик мчал не так долго. Шум стих, вокруг — снова тишина. Конь постепенно замедлил ход и остановился. Повел одним ухом — хозяин молчал, повел другим — тоже.

Орлик заржал: не оставят же без внимания его призывный глас!

Но и на глас не отозвался хозяин.

Орлик заржал громче, протяжнее.

Степанов лежал в полузабытьи, но все же понял, что от него чего-то хотят, чего-то ожидают. И он тихо дернул вожжи, которые все еще продолжал держать в руках…

И Орлик легко стронул телегу с места. Его, правда, никак не назвали: ни Орликом, ни Мальчиком, ни Зябликом, ни даже Чумой — не почтили и не уважили, как положено, но ведь бывало и такое… Вожжи дернули тихо и приятно. Так делал тот хозяин, что называл его Мальчиком… Давно, очень давно это было… Тогда ухаживал за ним и ездил с ним сторож Андрей Говорухин, маленького роста, легкий человек. Возить такого ничего не стоило. Телега или сани — что с ним, что без него…

Когда возвращались из города или села, где довелось гостить, от сторожа попахивало чем-то острым, чего Орлик никогда не пил и не ел… Орлик без труда улавливал этот запах, потому что, прежде чем сесть на телегу, Андрей долго гладил его морду и что-то говорил, ласковое и приятное… Когда он был Мальчиком — жить было очень хорошо… Потом уже никогда за ним никто так не ухаживал, никто так не гладил, не давал сахар из руки, которая тоже попахивала чем-то острым…

У развилки Орлик остановился… Если он действительно Мальчик и на телеге лежит Андрей, тогда нужно взять вправо, и но протащишь телегу и ста шагов, как под старыми, высокими березами окажется дом о двух половинах. Тут добрый хозяин задерживался на часик-другой у кумы. На улицу выбегали ее дети — две девочки — и, наверное по наущению старших, ластились к нему, совали что-нибудь вкусное в пасть… И кричали:

— Мальчик! Мальчик!

Перед тем как продолжить путь, Андрей обязательно вспоминал о нем, не забывал приласкать…

Орлик взял вправо. Протащив телегу привычное расстояние, остановился у берез. Дома не было, верхушки берез скошены артиллерийским огнем… В те благодатные времена не пахло здесь пожарищем, как сейчас. Раньше за много шагов до этого дома улавливал Орлик тепло очага, запахи конюшни.

Постояв минут двадцать, Орлик не спеша тронулся в путь… Конечно, случались иногда и с добрым человеком Андреем всякие непредвиденные истории… Это тогда, когда от него особенно сильно пахло чем-то острым… Хорошие люди, они тоже не без недостатков… То, что никак не назвал, не беда! А вот когда и простенького «Н-но» не выговаривал, хуже… Однако и в этом случае Орлик знал, что надо делать: прямиком домой!

Орлик легко бежал, зная, что он теперь за все в ответе.

С телеги донесся слабый стон. Нет, что-то это мало похоже на Андрея!

К утру Орлик прибрел к воротам райисполкома. Степанов был в забытьи. Когда подвода остановилась уже возле больницы, он очнулся и, поняв, что райисполкомовский сторож и кто-то еще хотят снять его с телеги, проговорил:

— Это Дубленко… Цугуриеву… скажите…

Загрузка...