ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Паровоз отфыркивался и отдувался, словно отдыхал после тяжелой работы. Товарный состав остановился в километре-двух от разрушенного вокзала. Путь был закрыт.

Латохин не стал ждать, подтянул повыше заплечный мешок и, спрыгнув на неровную, в небольших буграх и ямках, насыпь, зашагал к городу.

В тишине слышен был неугомонный вороний крик. Верхушки высоких раскидистых тополей все в черных огромных шапках гнезд. Впереди — редкие дымки Дебрянска.

Латохин остановился.

— Город-то… — сказал он сам себе, обомлев. — Город…

Он двинулся дальше, навстречу городу.

Сначала Латохин шел вдоль полотна, а на привокзальной площади свернул на мостовую. «Советская!» Она прорезала город из конца в конец. Теперь в одном конце, дальнем, угадывались деревья горсада, а в другом, ближнем, слева, чернела аллея тополей возле кладбища. А между теми деревьями и этими — пустыня…

Латохин снова остановился, поправил мешок.

Мимо прошли три девушки. Одна — в мужских ботинках, другая — в лаптях, третья — в опорках… Они покосились на щупленького солдата: не свой ли? Латохин тоже посмотрел на них, но рассеянно: «Из деревни…»

«Куда идти?»

Он был убежден, что родителей его в Дебрянске нет, вряд ли они уже вернулись из эвакуации. Знакомых было немного, потому что Латохины переехали в Дебрянск незадолго до войны, да и эти знакомые могли быть развеяны войной по свету…

Латохин огляделся.

Целехоньким казалось лишь кладбище. Ему невдомек было, что и приют мертвых не остался «целехоньким». Деревянные кресты — да простят усопшие! — пошли на топливо, кое-какие камни из тех, что можно было унести и приспособить в хозяйстве, унесли и приспособили. Мертвые не обидятся: надо было думать о живых… Латохин потел к своему дому.

Каждый новый человек, появлявшийся в Дебрянске, обращал на себя внимание десятков жителей, которые безмолвно, вроде как и безучастно провожали его взглядом. Была в этом взгляде и давно затаенная надежда, и боязнь еще раз обмануться в ней.

Смотрели и на Латохина. Сначала он с удивлением отметил, что привлек внимание двух остановившихся женщин, мужчины у разбитого телеграфного столба, девушки у разрушенной водоразборной колонки. Латохин шел дальше, и дальше было тоже так.

Он понял этих людей, и ему стало как-то неловко оттого, что никого из тех, кто смотрел и чего-то ожидал от него, он не может обрадовать своим появлением.

На месте своего дома он нашел пепелище. Остался обгоревший ствол яблони с несколькими обрубленными сучьями… Черное дерево с черными растопыренными пальцами на сером небе… Вот и все…

— Дяденька, вы кого ищете? — услышал он участливый детский голос.

Медленно повернулся. Перед ним стояла незнакомая ему девочка.

— Ищу я, племянница, — пошутил Латохин, скрывая горечь, — своих…

— А кто ж вы будете? — все так же участливо спросила девочка.

— Буду я Латохиным Сергеем…

Девочка постаралась припомнить: а что ей известно о Латохиных и по своей немалой событиями жизни, и по разговорам взрослых? Но ничего ей не припомнилось.

— Не знаешь… — печально заключил Сергей. — Тебя как зовут?

— Ира. Может, у вас какие знакомые есть?

— Были, конечно, и знакомые… Девятовы здесь? — спросил Латохин о каких-то дальних своих родственниках.

— Девятовых никого нету. Уж это я знаю…

— Нету… — Латохин вздохнул.

Девочка не уходила.

— Может, еще кого вспомните? — спросила Ира, очень желая, чтобы этот солдат вспомнил и она хоть в чем-нибудь оказалась бы полезной ему.

— Ну, а Константиновы?..

— Про Константиновых не слыхала… Не знаю таких… А еще-то кто-нибудь из знакомых есть?

— Есть… Ситниковы…

— Вот видите! — обрадовалась Ира. — Ситниковы здесь. В сарайчике живут. Вот так пройдете и вот так, — стала она показывать рукой.

— Спасибо… Как же вы тут жили? — не удержался Латохин.

— Жили, дяденька… А что же было делать? Помирать хуже всего… — ответила она, не по-детски озабоченная.

Латохин посмотрел на Иру, рука сама собой потянулась к ней, он погладил девочку по голове:

— Спасибо! — и пошел к Ситниковым.

— Не за что, дяденька, — донеслось до него.


…Анна Ситникова с дочкой Аней жила в сарайчике на усадьбе, где еще недавно стоял ее отличный деревянный дом с резными наличниками, резными ставнями и резным верхом. Не сразу Анна узнала в солдате того худенького, маленького подростка, который всегда вызывал у нее сострадание своей болезненностью, неприспособленностью к жизни, какой-то неребячьей тихостью…

— Ты ли это, Сережа? — все спрашивала она гостя, стоя у дверей сарайчика. — Ты ли это?..

2

Многое уже было определено и решено Сергеем Латохиным. Жить будет там, где жил перед войной — в Дебрянске. Осмотрится, поступит на работу, будет готовиться в вуз…

Первым делом Латохин отправился в военкомат и в карточное бюро, отрегулировал продовольственный вопрос. Затем — в райком комсомола. Сергей написал заявление и отнес его, добавив к знаменитой стопе заявлений на столе Турина еще один листок.

Потом надо было позаботиться и о трудоустройстве. Анна Ситникова, работавшая пекарем, советовала Сергею наведаться в райком партии и просить устроить его с учетом, что он фронтовик, и к тому же раненый… Латохин улыбнулся:

— Так и сделаю, тетя Аня. Пусть меня назначат каким-нибудь начальником…

Теперь, после военкомата, карточного бюро и райкома, следовало осмотреться… У Ситниковых можно было приютиться на несколько дней, но спать не на чем. Надо что-то придумать. Проще простого, конечно, сделать топчан. Только вот из чего?

Латохин не спеша шагал по улице Дзержинского. Часто он останавливался и расспрашивал: кто ж такие тут живут? Для чего здесь сложены штабеля кирпичей?

На площади у больницы уже стоял новенький, пахнущий смолой барак. Несколько солдат устраняли недоделки.

Латохин подошел, поинтересовался, что они построили, откуда сами.

Щупленький Латохин поначалу не вызывал у солдат большого интереса. Но вот кто-то из них спросил:

— А на каком фронте был-то?

— Сталинград, — коротко ответил Латохин.

— И в те самые дни?

— В те самые…

Солдаты уважительно посмотрели на него: «А так ведь сам по себе невелик человек!»

Латохина угостили табаком, спросили, не видел ли Сталина: был слух, что во время небывалой битвы он ходил по окопам, разговаривал с солдатами.

— Не пришлось, — с сожалением ответил Латохин, веривший в этот слух. — Но, говорят, рядом был…

Потолковали еще о солдатской службе, потом Латохин встал: пора!

У церкви, огороженной колючей проволокой — при немцах здесь был лагерь для военнопленных, — несколько девчат в ватниках таскали на носилках кирпич.

— Что строите, девушки?

— Клуб…

В черном проеме настежь открытых дверей остановилась высокая, сутулая фигура. Латохин двинулся дальше, но человек этот пошел за ним следом, приглядываясь. За оградой тихо спросил:

— Не Латохин ли Сергей, а?

Латохин обернулся и сразу же признал в высоком человеке печника Дмитрия Ивановича Афонина, до войны перекладывавшего у них в доме печь.

— Дмитрий Иванович!.. — Латохин бросился к нему, обнял.

— Дай-ка я погляжу на тебя… — сказал Дмитрий Иванович и, отойдя, осмотрел Сергея с головы до ног. — Еле признал, а ведь все тот же!.. Где воевал? Что думаешь делать?

И пошло!

Дмитрий Иванович и Латохин устроились на кирпичах возле церкви. Дмитрий Иванович рассказал, что был в партизанах. Его тоже ранило. Когда Дебрянск освободили, товарищи ушли дальше с войсками, а он остался в городе… Сказали, повоевал, мол, и хватит. Инвалид…

Латохин слушал и недоумевал: печник-то почти глухой, понимал говорившего по движению губ. Ему трудновато приходилось и в мирной жизни, а как же в партизанском отряде?

Девчата, таская носилки с кирпичом, поглядывали на Сергея с любопытством… Он тоже смотрел на них с интересом. На фронте почти не видел молодых женщин, а когда видел в грубой военной форме, то невольно представлял совсем другими, такими, какими они были до войны — в туфельках, в плиссированных юбках и красивых кофточках… Перед ним же стояли девушки в грязных, не по росту ватниках, в шинелях, в сапогах и даже обмотках…


Побродив еще по городу, Латохин вернулся в сарайчик тети Ани Ситниковой. Теперь он знал, где ему жить, и мог подробно написать обо всем на фронт Леночке Цветаевой и сестре в Челябинск. Вместо конвертов сложит, как обычно, треугольником, но для письма сестре придется позаботиться о марочке… Хватит, не в армии. Теперь надо думать обо всем самому: об одежде, еде, жилье, деньгах!

Латохин присел к столу и легко, быстро стал писать.

3

Жизнь на отвоеванной земле возрождалась не сразу — по кирпичику, по дому, по заводу, по одной человеческой душе…

Турин, с трудом выкраивая время, теперь уже на каждом заседании бюро, как бы ни была загружена повестка дня большими вопросами, вместе с товарищами разбирал два-три заявления о личных делах комсомольцев. Пухлая стопка этих заявлений на столе секретаря, к которой настолько привыкли, что научились не замечать ее, потихоньку начала уменьшаться. Работа эта, отнимавшая много времени и сил, была кропотливой, но оправдывала себя: в общее дело включалось все больше и больше людей — правда, не все они были энергичными и знающими… И тут пронесся слух, что в Дебрянск прибыл фронтовик комсомольского возраста. Вот то, что надо! Такому можно все поручить.

Турин справился о фронтовике у двух-трех знакомых, но те ничего вразумительного сказать не могли.

И вот на одном из заседаний уже порядком уставший Турин протянул руку к очередному заявлению. Написано оно на вырванном из какой-то книги листке, на чистой стороне. На обратной — иллюстрация с очень плохого клише: «Село Михайловское, где жил А. С. Пушкин в ссылке».

— Вот на чем пишут, — недовольно заметил Турин. — Это же для школы может пригодиться!

И хотя он прекрасно понимал, что бумаги нет и писать приходится черт знает на чем, у него сразу родилось предубеждение к автору этого заявления. «Будет мямлить, что билет потерял случайно… Говорить о болезнях…»

— Так что тут нам пишут? — Турин поднес бумагу поближе к лампе. — Ну и почерк! «В райкоме всё разберут»! Как курица лапой…

— В райкоме всё должны разбирать, давно известно, — словно не замечая досадливой иронии в словах Турина, подтвердил Игнат Гашкин. — Ну так что там?

— Пожалуйста… — И Турин стал читать: — «В Дебрянский райком комсомола от Латохина Сергея. Прошу выдать мне комсомольский билет. С. Латохин».

Турин оглядел собравшихся и сказал с недовольством:

— Вот как пишут заявления! Видели? Выдать — и все тут!.. Ну, Латохин, рассказывай, где твой комсомольский билет?

Все посмотрели на Латохина. На краешке стула сидел щупловатый паренек, лицо в веснушках, волосы светлые, нос прямой. Латохин выглядел намного моложе своих лет. Почти вот такие же парнишки в наших и зеленых фрицевских шинелях не по росту суетятся на станциях, кишат на базарах, шныряют возле очередей за хлебом…

Услышав свою фамилию, Латохин встал.

— Что же рассказывать… Нет у меня билета.

— Это мы знаем, — заметил Турин.

— Потерял? — спросил Гашкин. — Или в землю зарыл?

— Зачем терять? — спокойно сказал Латохин. — Комсомольский билет — важная в жизни вещь.

— Так что же, — продолжал Гашкин, — уничтожил, что ль? — И сурово посмотрел на Латохина.

На этот раз сурово ответил и Латохин:

— Еще чего не хватало! Отобрали его у меня.

— Кто? — спросил Турин.

— Командир.

Все с удивлением переглянулись.

— Так ты в армии, что ль, был? — спросил Турин.

— Был, — проговорил Латохин. — Под Сталинградом ранило меня. Билет пробило осколком. Командир и отобрал его…

— Погоди!.. — Турин даже встал. — Так ты тот самый фронтовик, которого мы ищем?..

— А зачем меня искать? Я принес заявление… Его сунули в стопку… Потом заходил еще раз, но никого не было. В стопке оно и лежало, мое заявление…

Но никто уже не интересовался собственно заявлением.

— Говоришь, билет пробило осколком? Значит, в грудь ранило? — поинтересовался Гашкин.

— Да, но я все же отлежался в госпитале… Потом выписался и снова попал в свою часть. Там мне и сказали, что билет мой пробит и кровью залит… Короче, уже не годится… Должны, говорят, новый выдать, а тот отправят в Москву, чуть ли не на выставку «Комсомол в войне». Будто командир так сказал. Билет мне новый уже вроде выписали, но тут нас послали в разведку. Сказали, вручат, когда вернусь. А в разведке той руку-то мне и перебило, снова очутился в госпитале…

— У тебя и рука ранена? — спросил Гашкин.

— Да… Иначе почему же я не в армии… Ну вот, нового билета я не получил, старый отобрали. Прошу выдать.

— Как же ты сюда-то попал? — спросила Козырева. — Кто-нибудь из родных, знакомых есть?

— Из госпиталя выписали вчистую. А мы перед самой войной в Дебрянск переехали. Думаю, поеду туда, может, кто из своих вернется. Если живы, собираться будут здесь… Вот и приехал…

— Пока никто не вернулся? — участливо спросила Козырева.

— Пока нет.

Козырева сочувствующе покачала головой: вот так-то…

Турин что-то вспомнил и неожиданно спросил:

— Это не ты ли у меня доски унес?

— Я…

— Топчан сделал?

— Сделал…

Игнат Гашкин, которому теперь очень нравился этот белобрысый паренек, с оживлением смотрел на Турина, ожидая смешного рассказа.

И Турин поддался. Весело, небрежно он рассказал, как несколько дней назад к нему пришел Латохин и спросил о своем заявлении. А потом оглядел комнату и, заметив доски, которые клали на стулья для увеличения «посадочных» мест на совещаниях, спросил, нельзя ли ему взять их для топчана. Сначала Турин подумал, что парень не в себе или шутит, но тот деловито заявил: «Спать не на чем». Занятый Турин махнул рукой. Латохин, недолго раздумывая, выбрал подходящие и ушел.

— Направить на строительство клуба с поручением организовать фронтовую бригаду! — перешел к делу Игнат Гашкин.

Турин покосился на него: опять этот прыткий Гашкин опередил его.

Все согласились. Латохина расспросили, как устроился с жильем, где живет, чем райком может ему помочь…

Заявление Латохина разбирали последним, и бюро исчерпало повестку дня. Когда Сергей ушел, Ваня Турин опустил голову на ладони и так сидел несколько секунд, глубоко задумавшись и как будто немного печальный.

Все поднялись, но расходиться не спешили, ожидая от секретаря чрезвычайных сообщений. Вот именно так, когда текущая работа была закончена и суета будничных забот не могла наложить свой непременный отпечаток на его информацию, секретарь райкома и сообщал своим работникам и членам бюро важные новости. Допустим, о том, что взят такой-то город и завтра об этом будет передано по радио, или о том, что сказал секретарь обкома комсомола но поводу работы Дебрянского райкома, или о том, что сегодня на станцию прибыл эшелон со стройматериалами, в котором — гвозди, стекло, тес, доски, бревна…

Но сегодня, выдержав паузу, Турин сказал:

— За эти дни мы двинули в жизнь, в горячие дела, добрых полтора-два десятка человек. Здо́рово!.. Однако заслуга эта принадлежит не нам с вами… А Мише Степанову… Так прошу и считать.

Члены бюро ждали, не скажет ли секретарь райкома еще чего. Но Ваня Турин ничего больше не сказал.

4

Степанов лежал в больнице уже пятый день.

Заходили к нему Ваня Турин, Владимир Николаевич, Таня, которая каждую свободную минутку старалась заглянуть в его палату. Был и майор Цугуриев, в первый же день добившийся у главного врача разрешения поговорить с пострадавшим. От него Степанов узнал, что Дубленко сам явился к майору и рассказал о происшествии на дороге. Сожалел о случившемся…

Объяснял свой поступок Дубленко так: ударил Степанова потому, что был возмущен гнусным подозрением, которое есть не что иное, как оскорбление… Может, конечно, погорячился, может, следовало найти другую форму защиты, но в таком состоянии не всегда сразу сообразишь… Одним словом, потерял контроль над собой…

— Скажите, Степанов, — попросил майор, — что из сообщенного Дубленко правда, что — нет?

— Все правда, — подтвердил Степанов.

— Вот как?! Значит, вы его так, с ходу, мародером, грабителем? Ах, Степанов, Степанов… — Цугуриев укоризненно покачал головой. — А не лучше было бы с нами сначала посоветоваться? — И строго добавил: — В условиях прифронтовой полосы выяснять такие вопросы один на один, да еще на пустынной дороге, по меньшей мере неразумно, и вы, как фронтовик…

В дверях показался главный врач, всем своим видом давая понять Цугуриеву, что отведенное время истекло. Майор кивнул: мол, понял.

— Лежите спокойно, Степанов. Мы расследуем дело до конца, — сказал он на прощание.

Главный врач никому не позволял утомлять больного. Десять — пятнадцать минут на свидание. Никаких разговоров о том, что могло бы его взволновать…

В первый же день зашла в больницу Вера. Держалась скованно, сидела молча, отвечала на Мишины вопросы коротко… Сама, как ни старалась, не могла найти темы для разговора, и ее напряжение передалось Степанову.

Когда она вышла из палаты, врач заметил ей:

— Вам, Вера Леонидовна, лучше не приходить.

И Вера больше не приходила. Ни разу. Хотя каждый день справлялась о состоянии Степанова.

Турина, пришедшего, как всегда, вечером, врач задержал в коридоре:

— Лучше было бы, Иван Петрович, Степанова забрать отсюда… Больница переполнена, почти сплошь забита тифозными.

— А перевозить его можно, не повредит?

— Конечно, нежелательно, если судить строго по медицине, но хуже будет, если он подцепит здесь тиф. К тому же сотрясение мозга у него не такое тяжелое, как нам показалось вначале. Думаю, через недельку совсем оправится…

— Заберем, — ответил Турин.

Но куда забрать? Жилой дом и бараки еще не готовы… Устроить в чей-нибудь подвал попросторнее? Но где этот подвал? В школу? Но как он будет там один и кто станет за ним ухаживать?

Уже совсем поздно в райком к Турину пришла Красницкая.

— Иван Петрович, доктор сказал, что лучше товарища Степанова забрать, — сообщила она как новость. — Там ведь кругом…

— Знаю, Красницкая, — ответил Турин.

— Если можно, я забрала бы Михаила Николаевича к нам…

— Что?!

Таня знала, что ее предложение может показаться дерзким, и повторить его у нее не хватило духу.

Турин с интересом разглядывал Таню: «Вот ты какая!»

А она сидела, опустив голову, словно виноватая.

Турин встал, прошелся по комнате. Подойдя сзади, положил руку на плечо девушки:

— Таней, кажется, зовут?

— Да…

— Спасибо, Таня… Большое спасибо! Это прекрасно, что у Степанова есть такие друзья. Но все же, наверное, лучше перевезти Михаила Николаевича сюда, в райком…

Он и раньше не исключал такого варианта, но теперь, после просьбы Тани, было как-то неловко «отдать» Степанова ей, в землянку: разве они ему в райкоме чужие?

— Хорошо, Иван Петрович, — проговорила Таня и встала. Она прекрасно понимала, что товарищ Турин, секретарь райкома, имеет прав на Степанова несравнимо больше, чем она.

Через полчаса после ухода Тани в коридоре снова послышались шаги. Дернули дверь, стекла в окне слегка задребезжали, и на пороге появилась Вера.

Она быстро сняла пальтишко, платок и, потрогав рукой печь — горячая! — прислонилась к ее доброму боку.

— Замерзла?

— Нет… Но так редко видишь теплую печь, что грех пройти мимо.

Несколько секунд она стояла молча: впитывала тепло, наслаждалась им.

— Я только из больницы, — заговорила она наконец. — Боятся, что Степанов прихватит еще и тиф… Советуют его забрать…

— Забрать, говоришь? — спросил Турин, словно слышал об этом впервые, а сам подумал: «Теперь Вера хочет перевезти его к себе… Подвал, конечно, чуть получше, чем землянка, но все равно…» — Ты что же, хочешь забрать Мишу к себе?

— Мишу — к себе?! — Вера удивленно взглянула на него.

Отнюдь не сентиментальный Ваня Турин сейчас почувствовал какую-то обиду. В подвал он тоже Мишу не отдал бы, поскольку в райкоме все же ему будет несравнимо лучше. Но почему такая реакция? Как будто он спросил Веру черт знает о чем! Как будто Степанов не их давний общий товарищ и друг!

Турин наклонил голову, пригладил волосы и сел за стол. «Все бывает в жизни. В партизанском отряде Вера и Николай Акимов полюбили друг друга… Все бывает… Но зачем эта нарочитая холодность в отношении к Степанову?»

Турин придвинул поближе папку с бумагами, раскрыл ее и, прежде чем заняться делом, сказал:

— Степанова, Вера, мы заберем в райком… Наверное, здесь ему будет лучше, чем где-либо. — Взглянул на нее и взял ручку, как бы показывая, что дело решенное и разговаривать больше не о чем…

— Вот и хорошо… — ответила Вера и стала одеваться. Накинула пальтишко, руки — в рукава, застегнулась, повязала платок… И вдруг в изнеможении опустилась на стул.

Турин даже встал:

— Ты что?..

Она не ответила, и встревоженный Турин подошел к ней.

— Вера!..

Она терла себе виски, словно стараясь избавиться от какой-то мучившей ее боли.

— Тебе плохо, Вера? Дать воды?

— Не надо…

Турин озадаченно вздохнул: «Кто поймет этих женщин?!» Излишняя эмоциональность для него почти всегда означала душевный изъян, маскируемый под всякого рода «благородные переживания». Но ведь Вера никогда не страдала этой бабской болезнью. Веру он глубоко уважал и ставил очень высоко, неизменно выделяя среди других. Что с ней?.. Случилось что-нибудь?.. Какая-нибудь неприятность с родными?.. Устала жить в своей каменной пещере?.. У любого, даже очень сильного человека могут сдать нервы…

Но Вера поднялась и, протягивая руку, сказала:

— Прости, Ваня… — Пошла было к двери, но остановилась и повернулась к Турину: — Мне сегодня в больнице сказали, будто Алеша Поздняков у них лежит… Из лагеря бежал… Правда?

— Правда…

— Из лагеря… бежал?..

Вера на секунду закрыла глаза: «Бежал… В Дебрянске…» А ведь слухи ходили, будто расстреляли его немцы. Будто кто-то чуть ли не собственными глазами видел. Значит, и Николай еще может, может… Ведь никто не видел его убитым, даже Борис, который в первый же день, как пришел в Дебрянск, разыскал ее и рассказал все, что знал о Николае, не оставив ей, казалось, никакой надежды… Но надежда жила. Без нее Вера сама не смогла бы жить…

5

На следующий день Степанова перевезли на телеге в райком. Провожая его, главный врач давал наставления сопровождающим: «Больному нужен покой и покой… Будь удар посильнее и прийдись в самый висок — ниже всего только на несколько миллиметров! — не было бы уже Степанова». Рассуждения об этих миллиметрах изрядно наскучили ему: каждый, кто приходил, считал своим долгом отметить это.

Степанов по фронту знал, что смерть всегда ходит в миллиметре от тебя. Но мы осознаем это, только когда она сделает всем видимую отметку. Мало ли минных осколков, пуль пролетело в сантиметрах от головы, и никто не говорил, что судьба, что старуха с косой прошла рядом, заглянула в лицо, но отвернулась…

В маленькой комнатке райкома Степанова навещали все: Владимир Николаевич и другие учителя, Таня Красницкая, Галкина, мать Коли Акимова — Пелагея Тихоновна, зашел еще раз Цугуриев. Объявились какие-то старые приятельницы матери, которых Степанов уже забыл, как звать. Лишь Вера не приходила…

Степанов нервничал, чувствуя, что из-за него райком теперь действительно стал своего рода частной квартирой или клубом. Однако Ваня Турин ничем и никак не выказывал недовольства, по мере сил стараясь создать для Степанова более или менее спокойную обстановку. Он даже перенес бюро, которое грозило быть шумным: пусть больной окрепнет, не так уж долго осталось…

Лежа в райкоме, Степанов узнавал и некоторые новости. В городе открыли детский сад… Школа, о первом своем уроке в которой с таким волнением и радостью мечтал Степанов, уже работала. Начали очень просто, Степанову показалось, даже буднично, хотя, как нужно было начать, чтобы избежать этой будничности, он и сам не знал. Перед открытием усиленно работали и ученики: доделывали столы, скамейки, сшивали тетради, собирали учебники и книги, даже сделали из свеклы красные чернила: для отметок.

В день открытия Владимир Николаевич произнес перед школьниками небольшую речь. Степанову все же было обидно, что открыли без него и что само открытие не было таким торжественным, как он хотел.

Школа на земле, преданной огню и тлену! Поколение русских, которое, по планам завоевателей, должно было забыть или ничего не знать о подлинной истории своего народа и о своем предназначении в ней, снова — за партами, перед учителями, полпредами многотысячелетней культуры человечества!

Из Раменской дачи под Костерином лес был перевезен и уже пошел в дело. Потихоньку Дебрянск строил самое необходимое…

Среди новостей была и тяжелая. На полянке, в старом лесу с полузаброшенной дорогой, обнаружили еще одно место казни советских людей. Сразу же после вступления частей Красной Армии в Дебрянский район в разных местах были найдены три рва с трупами расстрелянных гитлеровцами. Кто мог подумать, что эти три рва — еще не всё?..

Степанову было невыносимо лежать, томясь от вынужденного бездействия. Однажды вечером, когда у Турина выпала свободная минута, спросил:

— Послушай, Иван… Можешь доверить мне одно дело?

— Могу! — не раздумывая согласился Турин и, улыбаясь, спросил: — Какое?

— Дай мне оставшиеся заявления, что у тебя на столе… Я буду их читать, беседовать с ребятами и сообщать тебе свое мнение… Как я понял, у тебя много времени уходит, чтобы разобраться в сути… «Достоин… Не достоин… Что случилось?..»

— Подмена бюро, подмена коллегиальности единоличным решением! — сразу же сформулировал Турин. Впрочем, он проговорил это не без оттенка иронии, давая понять, что так может быть воспринято предложение Степанова не им, а другими.

— Решение по-прежнему останется за бюро, — возразил Степанов. — Но черновая работа будет проделана мною… Впрочем, как хочешь… — заключил он, берясь за рукопись Владимира Николаевича.

Старый учитель оставил ее Мише, предварительно удостоверившись, что больному разрешено понемногу читать. Это было то, с чем давно хотел познакомить Степанова Владимир Николаевич.

Турин, отлучившийся на минуту, вернулся с пачкой заявлений:

— Читай и давай нам мудрые советы…

Он потоптался на месте, словно хотел сказать что-то еще.

— Что ты?.. — спросил Степанов.

— Дубленко арестовали…

Известие это Степанов воспринял совершенно спокойно:

— По-моему, этого можно было ожидать…

— Да. Чайку выпьешь?

Степанов от чая отказался и принялся разбирать заявления.

С этих пор он делил время, когда чувствовал себя сносно, между беседами с подателями заявлений и чтением рукописи Владимира Николаевича.

Перед Степановым обычно к вечеру стали появляться пареньки и девчата. Краснели, стеснялись, увидев перед собою лежащего человека, но в конце разговора расставались хорошими знакомыми. Степанов прежде всего пытался выяснить, чем и как комсомольцы могут помочь семьям фронтовиков: напилить, наколоть дров, сменить сгнившие доски пола в землянке, что-нибудь еще.

Большинство пришедших, с кем пока столкнулся Степанов, потеряли свои комсомольские билеты, зарыв их в землю — перед угоном в Германию — вместе с самыми дорогими для семьи вещами. Прятали фотографии, письма близких, кольца, документы, памятные вещички… Увы! Часть тайников была разграблена, часть и найти было немыслимо, до того неузнаваемо изменилось все вокруг.

С такими ясно: хотели комсомольские билеты сохранить, но не удалось не по своей вине. Но выявлялись ситуации и посложнее.

Валя Дементьева поведала о себе такую историю. Ушла в партизанский отряд: кашеварила, но и в боевых операциях участвовала тоже… Потом заболела мать, за которой некому было ухаживать, и пришлось Вале вернуться в город. Хватилась комсомольского билета, — его всегда в отряде носила с собой, — нету! Где-то обронила, видно… При передвижении, перебросках партизан всякое могло случиться. Никто из Валиного отряда сейчас в Дебрянске не жил. А самой Вале восемнадцать лет, значит, ушла в партизаны шестнадцатилетней!

— Как фамилия командира отряда? — спросил Степанов.

— Аремьев Иван Филиппович, — тотчас ответила Валя. — Из Хатынца.

Больше задавать вопросы и проверять Валю Степанов не стал. Тут ему одному все равно не разобраться. Нужно срочно передавать на бюро…


Когда ребят не было, Степанов читал рукопись учителя.

Книгу эту, как сказал сам Владимир Николаевич, он не мог не писать. Чтобы выжить под гнетом завоевателей и их доктрин, оправдывавших порабощение русских, он и те, для кого он писал ее, должны были осознать, кто же они такие, р у с с к и е, с о в е т с к и е, кого эти завоеватели хотели заставить безропотно служить себе. Потомками кого являются, на какой земле родились и выросли. Вспоминая эпизоды многовековой истории народа, вычитывая интересные высказывания в журналах и книгах, Владимир Николаевич заносил их в свою книгу.

На титульном листе стояло:

Заметки к истории России.

Собственноручно сшитая из листов бумаги, в коленкоровой обложке с закругленными углами, она напоминала внешне большую конторскую книгу или скромный альбом. Тщательность и любовь, с которыми был сделан переплет, говорили о большом значении этой рукописи для автора.

Почерк — разборчивый, аккуратный, каким пишут только старые учителя, буквы — крупные, но последующие вставки загромождали листы, затрудняя чтение. Очевидно, рукопись эта была вместилищем интересных сведений, соображений, которые в дальнейшем должны были подвергнуться окончательной обработке и быть приведенными в порядок.

Степанов открыл первую страницу, начал читать:

«Это книга о России, которую не все знают.

Нас не упрекнешь в том, что мы относимся с неуважением к другим народам. Убежден, мы знаем об Америке, Германии больше, чем их жители о нас. Мы знаем и любим Томаса Альву Эдисона, Марка Твена, Джека Лондона, Альберта Эйнштейна. Русский в девятнадцатом веке был не вправе считать себя интеллигентом, если он не увлекался Гете или Гейне, не интересовался Гегелем или Ницше, Шиллером или Бюргером. О Франции и говорить много не надо. Считая французов самыми близкими себе по духу, мы и до, и после разгрома Наполеона в 1812 году в поисках образцов литературы, манер, мод, искусства ни к кому так часто не обращали свой пытливый и заранее благодарный взор, как именно к великой Франции, колыбели свободы, неисчерпаемому кладезю культуры, светочу просвещения. По крайней мере, так многие считали.

Не будем никого из народов принижать, не будем никого искусственно приподымать, отдадим должное каждому, но не забудем и Россию — как это делалось не раз сознательно или невольно, своими же людьми или чужими.

Было это, было…»

Степанов перелистывал рукопись. Многие факты были ему хорошо известны, и он бегло просматривал страницы. Неизвестное читал с большим вниманием:

«Есть доля правды в словах Константина Аксакова: «…великое событие, которое не кажется великим, которое совершается без всяких эффектов, без всяких героических прикрас; но в том-то вся и сила. Эта простота, о которой, может быть, ни один народ мира не имеет понятия, и есть свойство русского народа. Все просто, все кажется даже меньше, чем оно есть. Невидность — это тоже свойство русского духа. Великий подвиг совершается невидно. О, кто поймет величие этой простоты, перед тем поблекнут все подвиги света!»

Степанов знал, что Константин Аксаков — один из славянофилов, имя его мало известно так называемому широкому читателю, но не мог не согласиться, что доля правды в его словах есть.

Далее шли сведения о путешественниках, ведомых Степанову и совершенно неведомых, ученых, изобретателях, чьи деяния, если бы их сделать так же хорошо известными миру, как стало известным, к примеру, что радио изобрел Александр Попов, действительно могли бы изменить представления о России.

Степанов хотел читать дальше, но в окно постучали. Был вечер, поздний для Дебрянска час, где условия жизни вынуждали ложиться рано. Кто бы это?

Турин, сидевший за столом, отодвинул штору, никого не увидел и вышел из комнаты.

Открыв дверь из коридора, Турин увидел неясный силуэт женщины и вскоре по каким-то почти забытым приметам узнал мать Бориса Нефеденкова.

Да, пожалуй, ее приход был, как никогда, некстати!

— Скажите, — проговорила женщина, не решаясь переступить порог высокого официального учреждения, — Миша Степанов не здесь живет?

— Здесь…

— А можно его видеть?

— Можно… — Турин отвечал без охоты, сам удивляясь, что так ведет себя с Евдокией Павловной, которая не раз угощала его чаем и обедами, когда он появлялся в доме Нефеденковых.

Через темные коридорчик и кухню он провел гостью в «залу». Когда они вошли и свет десятилинейной лампы пал на лицо Турина, Евдокия Павловна всмотрелась.

— Ваня?.. — неуверенно проговорила она.

— Ваня, — признался Турин.

— Ты кто же здесь, Ваня?..

— Секретарь райкома…

Евдокия Павловна приложила ладонь ко лбу, закрыла глаза, что-то припоминая.

— Ведь мне же, кажется, говорили… Говорили!.. Да, да! Ваня Турин — секретарь…

— Степанов здесь, — вежливо, но не без настойчивости перебил Турин, показывая на дверь в маленькую комнату.

Он словно отстранял себя от пришедшей неизвестно откуда женщины.

Евдокия Павловна, в рваном пальто, стянутом ремнем, в платке, учтиво, но холодно кивнула, как бы принимая к сведению отношение Турина. Это была сдержанная, строгая женщина. Турин знал, что в свое время она училась в Москве на каких-то курсах, хорошо играла на пианино, владела иностранными языками и слыла человеком, который на все имеет свой взгляд.

Евдокия Павловна тихо постучала в перегородку.

— Пожалуйста… — послышался голос Степанова.

Она открыла легкую тесовую дверь и стала перед Степановым. «Поздороваться, назвать Мишей? А не покажется ли и ему ненужным все, что было тогда, когда еще стоял город и мальчик Миша Степанов бегал с моим Борисом по улицам зеленого Дебрянска, ухаживал за девушками и учился в отличной школе не только наукам, но и доброте, благородству, умению ценить людей…»

— Евдокия Павловна!.. — взволнованно проговорил Степанов. — Простите, я еще не встаю…

— Лежи, лежи…

— Откуда вы?.. Где Василий Андреевич?.. Да вы садитесь, Евдокия Павловна!.. Садитесь!

Гостья молча покачала головой: не будет она садиться.

— Миша, ты веришь, что Борис — предатель? — спросила она, глядя в глаза Степанова.

— Нет, не верю, — твердо ответил Степанов.

— Спасибо, Миша… — Евдокия Павловна обессиленно откинулась на тесовую перегородку и закрыла глаза рукой.

— Нам нужно поговорить… — осторожно сказал Степанов.

— Непременно. — Она отвела руку от лица. — Подымешься — разыщи меня.

— Где, Евдокия Павловна?

Она неопределенно пожала плечами:

— Видимо, на Бережке…

— Хорошо…

— Тебе лучше?

— Значительно… Скоро встану…

— Я пойду… — Евдокия Павловна благодарно пожала руку Степанову и, быстро пройдя большую комнату, едва заметно кивнув Турину, вышла из райкома.

В комнатке, где минуту назад находилась Евдокия Павловна, еще пахло дымом от ее одежды, и Степанов думал, сколько километров прошла эта женщина, ночуя в землянках добрых людей, в сараях, а то и под открытым небом, обогреваясь теплом костра. Возвращалась домой… Вернулась — и узнала о сыне страшную весть.

— Так… — тяжело вздохнул Турин, нарушив неловкое молчание.

— Вот тебе и «так», — недовольно откликнулся Степанов.

Он охватил руками забинтованную голову и тихо простонал.

— Болит?

Степанов не ответил, смотрел в сторону. Не рана мучила его…

— Тебе сейчас нужно думать больше всего о своем здоровье, — заметил Турин.

— Это ты думай о своем здоровье… — резко оборвал его Степанов и вдруг спросил: — Можно завтра разыскать Таню Красницкую?

— Конечно…

— Пусть придет.

Турин вопросительно взглянул на товарища, но Степанов не стал ничего объяснять.

— Хорошо. Я разыщу ее.

6

Член бюро райкома одноногий Игнат Гашкин в свободное время обходил стройки Дебрянска. Немного их еще…

Больно было смотреть, как Игнат с силой и даже яростью выбрасывал костыли вперед и, перескочив добрый аршин, обрушивался на свои подпорки. Казалось, или костыли непременно сломаются, или руки не выдержат — отлетят. Казалось еще, что при такой лихости он обязательно упадет, споткнувшись о кирпичи или проеденные огнем железяки. Но Игнат неутомимо прыгал и прыгал, появляясь то на стройке жилых бараков, то на строительстве детского сада, то на Масловке, где полуразрушенную церковь приспосабливали под клуб.

Никому не казалось странным, что в городе, где живут в землянках, тратят и без того скудные рабочие силы и материалы на этот клуб. Когда-то, давным-давно, предки теперешних жителей Дебрянска ютились в курных избах и воздвигали неизъяснимой красоты церкви, башни кремля и палаты. Те, кто видел эти шедевры зодчества, не могут сказать, что они созданы из-под палки. Да, были и дикость, и нищета, и убожество, и купчие крепости на души и тела, и продажа людей, как скота. Но этот «рабочий скот» проявлял немыслимые, казалось бы, в тех условиях тягу к прекрасному и стремление выразить себя в нем. И появлялись творения из камня и дерева, которые пленяли человека через столетия и будут пленять впредь.

Явившись на стройку, Гашкин всех торопил, со многими ругался, давал советы, часто невпопад, но, уходя, всех подбадривал и не смешно шутил. Исчезал он со стройки так же быстро и внезапно, как и появлялся, внося в работу дух беспокойства и спешки.

Поздней постройки церковь на Масловке в архитектурном отношении была ничем не примечательна. В ней во время оккупации немцы держали советских военнопленных… Церковь эта видела настоящий, подлинный ад, перед которым бледнели картины библейских сказаний о муках на том свете.

Всякий раз, приближаясь к этой полуразрушенной церкви, Игнат Гашкин не мог не вспомнить, что именно здесь, где раньше попы дурачили народ, а во время гитлеровской оккупации гибли в муках люди, будет клуб. Наш, советский! Какие речи услышат здесь! Какие слова — в осознание подвига народа!

Проскочив в настежь раскрытую дверь, Игнат очутился в полумраке. Окна еще при немцах были заложены кирпичом, и сейчас его выламывали, штуку за штукой, стараясь не повредить, чтобы снова пустить в дело. Еще не все дыры и трещины в стенах были заделаны, из них дуло; заложить их, особенно наверху, было, пожалуй, самым трудным.

— Здравствуйте, товарищи! — бодро приветствовал Гашкин строителей.

Ему ответили, на минуту-другую приостановили работу: с чем это пришел райкомовский актив? И только одна девушка продолжала носить кирпичи. Согнувшись под их тяжестью, она медленно поднималась по закапанной раствором наклонной доске с набитыми на ней планками. Гашкин не сразу распознал в ней Нину Ободову.

— Трудишься? — спросил он.

— Работаю… — глухо отозвалась Нина, даже не обернувшись в сторону Гашкина. В брюках, выменянных на хлеб, в ватнике, туго перетянутом ремнем, она легко сошла бы за смазливого мальчишку, если б не платок.

— Давай, давай! Пора и поработать!

Гашкин считал, что и сейчас Нина все еще не искупила своей вины.

Никто в бригаде не относился к Нине плохо. Никто и никогда не повторил ей того, что с такой резкостью бросил тогда в райкоме Гашкин!.. Работавшие рядом с ней девчата с Бережка, пожилые мужчины, женщины хватили горя, бед и знали, как нелегко было жить в те долгие страшные месяцы. «Девчонка… Что-то было, а что-то приврали… К красивым всегда грязь прилипает больше…»

И сама Нина считала, что здесь к ней относятся очень-очень хорошо, прямо замечательно! Недаром, идя на работу из сарайчика тети Маши, она так спешила проскочить улицы и поскорее очутиться на стройке. Здесь всех она считала своими. А уж о бригадире и говорить нечего! Как родной…

Однако эта молчаливая с некоторых пор девчонка не могла забыть так легко оброненного Гашкиным словечка. Оно жгло ее душу, преследовало, отравляло жизнь. Теперь она всегда ждала, что кто-нибудь снова, нехорошо хихикнув, бросит ей это страшное слово… Не сегодня, так завтра… А если и не скажет плохого, то уж подумает наверняка!..

Нина накладывала на свои «козы» кирпичей столько же, сколько и мужчины. Один из них как-то заметил ей, что не стоит носить так много. Нина ответила:

— Ничего… Карточка дается всем одинаковая! — и потащила свою ношу.

Как иначе! Другие тоже не железные и не стальные…

Она уже не обращала внимания, как ныла по вечерам спина… Но ведь кто-нибудь должен увидеть, как она работает, увидит и скажет кому следует в райкоме, и там уж как-нибудь постараются сделать так, чтобы не висел на ней этот невидимый, пригибающий к земле ярлык… Что стоит сказать ей два добрых слова?..

Но от Гашкина этого, пожалуй, не дождешься. Он был убежден, что все делает только на благо… Вот и сейчас, как всегда…

— Ну, товарищи, как? — бодро спрашивал Игнат, придирчиво оглядывая фронт работ. — Успехи есть? Есть! Как, Латохин, в срок сдадите или раньше?

— У нас бригадир есть, товарищ Гашкин, — сдержанно отвечал Сергей.

— Знаю…

— Стараемся, — скромно ответил бригадир Дмитрий Иванович, которого все звали дядей Митей.

— Вижу, вижу… Эх, помочь, что ль, вам?.. — неожиданно загорелся Гашкин. — «Козы» лишние у вас есть?

— Нету, Гашкин, — ответил бригадир. — Да и ни к чему это… Занимайся-ка ты лучше своими делами!

Гашкин не обиделся:

— Ну и черт с вами! Пойду дальше… У меня еще два объекта… Да! — вспомнил он. — Вот что, девушки… Вернетесь к себе, скажите товарищу Красницкой, чтоб в райком пришла… Вечером…

7

Тяготившийся вынужденным из-за болезни бездельем, Степанов вновь взялся за рукопись Владимира Николаевича. Одна глава заинтересовала его особенно, и он прочел ее не отрываясь. Это была «История Федора Алексеевича Семенова и его спор со знаменитым французским астрономом Араго».

Под заголовком нарисованы одноэтажные домики, куры перед ними, облака и птички, как их обычно рисуют дети — галочкой. Под рисунком подпись: «Курск». Рядом набросаны большие дома, Эйфелева башня, парки. Подписано: «Париж».

В главе рассказывалось, как самоучка из Курска, сын купца, вычислил солнечные затмения на 150 лет вперед. Знаменитый французский астроном Араго категорически отверг эти расчеты: в девятнадцатом веке полных солнечных затмений, видимых в Европе, больше не будет! Русский мужик смеет с ним спорить!

Но наступил год, день и час, и предсказанное затмение началось. Секунда в секунду, как вычислил Семенов! Араго печатно извинился перед курянином, признал свою ошибку.

«Если это мог совершить русский самоучка самостоятельно, без чьей-либо помощи, то что мог бы он совершить, пользуясь поддержкой? — подумал Степанов. — Он и многие другие безвестные русские самородки… Вот теперь в школу на Бережке придут их маленькие наследники, которым даны воля и право стать великими… И кто-нибудь из его учеников — кто знает? — может быть, станет им…»

Так высказанное старым учителем и не раз передуманное его учеником замкнулось на их общем деле — школе.

Вошел Турин:

— Миша, Таня пришла…

— Пожалуйста, попроси…

Таня вошла, бочком села на краешек стула.

— Таня, — начал Степанов, — я думаю, что ты меня поймешь правильно… — и увидел, как насторожилась, широко открыла глаза девушка. — Я договорился, что буду жить в школе.

— На Бережке? — радостно вырвалось у Тани.

— Да… С неделю я еще проваляюсь, и мне нужно будет приносить обеды и завтраки… Или хотя бы одни обеды. Ты можешь это взять на себя?

— Конечно… И завтраки буду носить, и ужины, — охотно согласилась девушка. — А когда я на дежурстве буду, девчата помогут. Я договорюсь…

— Спасибо, Таня. Через неделю, даже дней через пять, думаю, я кончу с этой иждивенческой жизнью.

Степанов стал ее расспрашивать, как живут переселенцы, что в городе, что на Бережке?..

Таня рассказала, что в свободное от дежурств и забот по дому время девушки ходят по землянкам, сарайчикам и читают газеты. Но им задают столько вопросов и порой такие сложные, что они подчас не в состоянии все политически верно объяснить. Не поможет ли он им?

— Пожалуйста… — откликнулся Степанов, — вот поправлюсь…

Боясь вызвать недовольство Турина — опять скажет, клуб в райкоме, — Степанов не стал задерживать Таню, постарался отпустить ее поскорее.

Едва девушка ушла, Турин стал в дверях.

— Миша, не нужно тебе так спешно переезжать и не нужно было просить Таню ни о чем.

— Подожди, подожди… — заволновался Степанов. — Я и мои посетители действительно мешаем здесь! Как же быть?

— Получишь койку в общежитии, в бараке.

— Когда?

— Когда закончат его. Через две недели, месяц…

— Ого! А почему не нужно было просить Таню?

— Потому что ты… — Турин затруднялся в выборе слов и сердился.

— Ну, ну! — поторопил его Миша. — Не стесняйся…

— Потому что ты в облаках витаешь, — решился Турин. — Или что-то вроде этого…

— Ты мне лучше уж все объясни…

— Конечно, это чепуха, и не стал бы я никогда говорить, да ты, я вижу, сам об этом никогда не подумаешь…

— О чем?

— Со стороны это может выглядеть не так уж прилично…

— С какой «стороны»? — Степанов начал нервничать, и Турин уже жалел, что затеял разговор, хотя и откладывать его было совершенно, по его мнению, невозможно.

— Я-то знаю, что это вздор. А другие вздором не считают: «Что-то зачастила к нему Таня… Неспроста это…»

— Иван, ты все это всерьез? — Слова Турина казались Степанову чудовищно нелепыми…

— А почему не могут подумать? Что у нас, мужчины перестали быть мужчинами, а женщины — женщинами? — Турин махнул рукой.

— Вот уж какие опасения мне бы не пришли в голову… — раздумывая, проговорил Степанов.

— Тебе многое, Миша, не приходит в голову… — продолжал Турин назидательно.

— Что именно?

— Говорили мы с тобой… Ты — актив, и с местными тебе надо соблюдать дистанцию… Иначе погрязнешь!.. — сказал Турин главное, но, памятуя, что друг все-таки болен, успокоил: — Насчет Тани тебе никто ничего не скажет. Можешь быть совершенно спокоен. Подумать, быть может, подумают, но не скажут…

— Утешил: могу быть подлецом — вслух никто не упрекнет? Давай помолчим, Иван… — Степанов раздраженно схватил голову руками.

Турин хотел что-то ответить, но в окно постучали, и он пошел отпирать дверь.

Степанову сейчас не хотелось ни о чем думать, ни тем более с кем-либо спорить, что-то отстаивать, что-то ниспровергать. Устал… Отключившись от всего, он не сразу понял, что мужчина, впущенный Туриным, спрашивал его.

— Михаил Николаевич? Здесь…

— Волнуемся мы там… Как он?

Турин сказал, что Степанову лучше, скоро подымется, но беспокоить его не надо.

— Да, да, конечно… — почтительным шепотом проговорил вошедший. — Привет ему… Пусть поскорей поправляется…

— Востряков! — узнал Степанов и от неожиданной для самого себя радости почти закричал: — Артем!

Востряков, как был в шапке, с узелком и палкой в руках, толкнул дверь и как-то неловко вошел в маленькую комнатку.

— Друг ты мой! — бросился он к Степанову. — Эх, елки-палки! Поехали бы сейчас к нам! — восклицал он. — А ты вон как…

— Куда ж мне ехать, Востряков… Что у вас в Костерине? Как живешь?

Турин, поняв, что поработать уже не удастся, пошел к Прохорову. Все равно собирался завтра побывать у него.

Востряков опустил узелок на пол, снял шапку, шинель и, повесив ее на стул, сел. Причесав рукой лохматые волосы, подался к Степанову:

— Ты знаешь, что я тебе скажу. А народ в Костерине как и везде. Да, да! — подтвердил он поспешно, словно боялся возражений. — Конечно, есть обиженные, но в основном-то народ серьезный и добрый… А я, Степанов, лапоть!.. Ну ладно, — кончил он с этим и спросил, понизив голос: — Скажи, тут пропустить по рюмке можно? Секретарь-то небось свой?

— Эх, Востряков, — с сожалением вздохнул Степанов. — Тут же — райком! Понимаешь?

— Райком, Степанов, там, — Востряков указал большим пальцем на дверь в соседнюю комнату, — а здесь — жилье… А человек, он того… и чай пьет, и еще кое-что… Не возражаешь? — Востряков уже взялся за узелок.

Степанову так не хотелось огорчать товарища!

— Не возражаю… Но мне-то, понимаешь, нельзя ни капли…

Востряков озадаченно посмотрел на Степанова. Об этом он как-то не подумал.

— Ни капли… Понимаю… Ладно, ты мысленно…

Востряков развязал узелок и положил на другой стул кусок ветчины, от запаха которой Степанову сразу захотелось есть, хотя он был, казалось, сыт; положил большие, похожие на поросят, соленые огурцы, хлеб, достал из-за пазухи поллитровку мутной самогонки. Степанов ел, Востряков выпил и закусил, и было видно, что ему очень хочется побыть со Степановым как можно дольше, посидеть в уюте, поговорить.

— Скажи мне, Степанов, вот что… Война через год кончится, лет через десяток все восстановим, кроме поломанных судеб, еще через десяток — построим полный социализм… Может, к тому времени мы, побитые и дырявые, семь раз помрем… Так вот: вспомянут нас или нет? Ну, не то что там особо как, парадно, а просто, по-человечески? Выйдут, допустим, на Волгу, глотнут свежего воздуха, посмотрят на ширь и сообразят: Волга-то осталась Волгой! Русской матерью-рекой. А почему? Да потому, что были в том строю на переднем крае миллионы, а среди них — Степанов Михаил и Востряков Артем… А?

Простецкое, круглое лицо Вострякова в оспинках сейчас было красиво своей одухотворенностью. Так пахари, как бы ни был тяжек труд, плотники, как бы ни выматывали их топор и пила, в какой-то момент оглядывались на дело рук своих и, если оставались довольны сделанным, прояснялись в лице…

— Или вот, Степанов, — продолжал Востряков, — живешь и знаешь: есть Москва! В голове не укладывается: могло ведь и не быть! А есть. Стоит! А почему? Были на переднем крае миллионы, и среди них — мы с тобой. Неужели не вспомнят, а? Скажи, Степанов!

— По-моему, ты сам ответил на свой вопрос…

— Как это?

— «Были в том строю миллионы…» Так и запомнят все, а поименно нас с тобой — лишь наши дети. Может, внуки еще… А с чего это ты в философию ударился, Артем?

Востряков выдержал солидную паузу и не без важности ответил:

— День рождения у меня.

— Вот как! Сколько же?

— Сорок пять Артему Степановичу Вострякову!

Степанов приподнялся, крепко пожал руку товарищу:

— Поздравляю, Артем! От всего сердца — самые лучшие пожелания!

— Спасибо! А в том, что желаешь мне добра, как никто, не сомневаюсь. Хороший ты человек, Степанов!

— Отличный! — пошутил тот. — Почему же ты в такой день домой не спешишь?

— Дом-то остался, а что в нем? Клава от меня ушла…

Степанов и удивился, и, пожалуй, порадовался этому. Клавдия с ее «красивыми» идеями вряд ли могла принести счастье Вострякову. Но удивило его то, что такая ухватистая по части мужиков и вообще, видимо, оборотистая девица решилась остаться без мужа в деревне, где девок и баб — пруд пруди, а мужиков — раз-два и обчелся.

— Что тебе, Артем, сказать… — раздумывал Степанов. — Жалеть, наверное, не стоит.

Востряков коротко махнул рукой:

— Считает, что я уронил себя… Раньше, когда на людей косился, был, мол, выше всех, а сейчас слился с серой массой. Обезличился и упал! Перестал быть героем!

«Глупа, да еще с претензиями… — решил Степанов. — Ей нужен диктатор. То-то бы она тешила свое самолюбие…»

8

Как только Сергей Латохин утвердился в Дебрянске — устроился с жильем, работой, получил комсомольский билет, — для него наступил кризисный момент. До тех пор пока нужно было чего-то добиваться, с кем-то спорить, куда-то ходить, все, казалось, шло как надо. Но вот хлопоты позади, каждый день с утра до вечера он на стройке… Так сегодня, завтра, послезавтра. Сергей заскучал…

На первых порах и знакомых не было. Те немногие, кого знал до войны, рассеялись по свету, а некоторых просто позабыл. Новыми знакомыми оказались бережанские девчата, с ними он работал на строительстве клуба. Сначала девчата относились к Латохину почтительно-сдержанно: хотя и невзрачный на вид, но фронтовик… Однако Сергей держался скромно, старался помочь девчатам, чем только мог, и постепенно подружился с ними.

По вечерам девать себя было некуда. Раз поговорили с Аней Ситниковой, два поговорили, а дальше? Латохин выходил из сарайчика, прогуливался и, не зная, что делать, возвращался к себе.

Он стал чаще писать своим на фронт, Леночке — каждый день, но ответные письма только разжигали чувство неудовлетворенности собой. Как-то Коля Максимов написал:

«То, что другой раз видишь, описать невозможно. В Жлобине гитлеровцы убили 3000 евреев. Всех без разбора. Это и есть — «новый порядок»!»

Хотелось немедленно в бой, хотелось грохнуть по фашистам из тысячи «катюш», а на деле можно было только таскать кирпичи, месить глину…

Как-то, одним из таких безысходных вечеров, Латохин столкнулся у колодца с Ниной Ободовой: Латохин доставал воду, Нина подошла с ведрами. Сергей взглянул на девушку, и ему показалось странным, неестественным ни о чем не спросить, повернуться и уйти.

— Давай я покручу, — предложил он.

Нина безучастно повела головой: ну покрути.

Он достал одно ведро, другое. Пошли рядом. Тропку проложили по серым пепелищам уже давно, и десятки ног как следует вогнали кирпичи в землю.

— Тяжело? — участливо спросил Латохин, стараясь не расплескать воду из своих ведер: на тропке были ухабы.

Нина усмехнулась:

— Кирпичи на строительстве носить не легче…

— Да, конечно… А почему все таскают ведра руками?

— Где ж теперь найдешь коромысло?

— И то верно… Тепло в вашем сарае?

— Когда протопят, да.

— Кем она тебе доводится, хозяйка?

— Знакомой.

— Чем платишь?

— Платить не плачу…

— А как же?

— Делюсь хлебом. Я получаю больше.

Быть может, только теперь Латохин, много раз видавший Нину и кое-что слышавший о ней, смог представить себе реальнее ее жизнь. Но и сейчас не все ему было ясно.

— Так, так… — проговорил Латохин и продолжал одобрительно: — Смотрю я на тебя — работаешь ты хорошо, стараешься, ведешь себя скромно…

— Ну?.. — насторожилась Нина.

— Здорово работаешь!.. И девчата о тебе хорошо говорят. Что же ты при немцах-то… растерялась? Не сообразила, как и что? Ведь были и партизаны, и подпольщики… Ну, не могла в подпольщики — просто вела бы себя потише. А?

— Рассказали… — проговорила Нина безучастно, отстраняя снисходительно-товарищеское и все же коробившее ее участие Латохина.

— Рассказали, — подтвердил он. — А ты хочешь сказать, что врут?

— Ничего я не хочу сказать, — резко ответила девушка. В тоне ее не было обиды, чувствовалось только желание держаться на известном расстоянии.

Латохин с недоумением смотрел на девушку: его участливость она явно не оценила, он же предлагает, так сказать, руку помощи, но не встречает поддержки…

— Да-а… — протянул он с некоторой несвойственной ему назидательностью. — Жизнь нужно прожить так, чтобы потом ни о чем не жалеть, сказал писатель-комсомолец Николай Островский.

— Проходили, — спокойно отозвалась Нина. — Сочинение даже писали…

— Вот видишь! — заметил Латохин.

— Вижу… — Нина почувствовала, как у нее в носу и глазах защипало, она испугалась, что расплачется при Латохине, и пошла быстрей, быстрей, расплескивая воду.

Сергей хотел окликнуть ее, но Нина сама вдруг остановилась и заметила с вызовом:

— Если вспоминаешь Островского, то хоть не перевирай его слов!

— А я что, перевираю?! — удивился Латохин, простодушно веруя в свою непогрешимость: уж кого-кого, а Николая Островского он знает!

— И еще как перевираешь!

Нина давно уже заметила, что, как только ее сочли виноватой перед другими, она ни в чем, ни в каком споре, не оказывалась права. Ее противники были просто убеждены, что такая и не может быть правой. Не может, и все! Вот и сейчас…

— Так как же тогда сказал Островский? — улыбнувшись, спросил Латохин, задетый за живое. Еще не хватало, чтобы эта девица учила его! И чувство симпатии к Нине сменилось вдруг почти враждебностью. — Как же все-таки сказал Островский, если быть ближе к делу? А?

Нина всмотрелась куда-то в даль, вспоминая.

— Сейчас…

— Жду, жду…

— Вот как он сказал. — Голос Нины не стал сильней, не зазвенел, не изменился, только, пожалуй, стал более проникновенным: — «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному — борьбе за освобождение человечества». Вот что сказал Николай Островский…

По мере того как Нина вспоминала слова писателя, Латохину все очевиднее становилось, что, выходит, она права, а он нет. Она в споре победитель, а он — побежденный… Он не воспринимал ничего другого, кроме внезапной обиды, казалось ему, совершенно незаслуженной и тем более острой, что исходила от человека, который бы, думалось, и не имел права замахиваться на него. И Латохин бросил:

— Что же ты, так хорошо помнишь слова Островского, а сама — в постель к немецкому офицеру! Так?..

Нина остановилась, поставила ведра и закрыла глаза рукой, словно увидела что-то нестерпимо постыдное.

Латохин сразу же понял: сказал лишнее и, что еще хуже, совершил непоправимое, однако чувство ложного самолюбия не дало ему отступить. Молча прошагал мимо Нины.

Когда он доставал для нее воду, желая хоть немного помочь ей, он и помыслить не мог, что всего через несколько минут после этого оскорбит ее так жестоко.

У Нины безвольно дрожали губы, она делала все, чтобы не закричать, не застонать… Когда Латохин скрылся в темноте, у нее сорвался вопль отчаяния:

— О-ой!..

Не помня как, дотащила ведра до сарайчика и, увидев котелок и несколько картофелин, приготовленных тетей Машей, все-таки смогла осознать, что должна сесть и почистить их для ужина. Быстро поставила ведра, накрыла фанерками и взялась за нож с деревянной ручкой.

Тетя Маша перебирала гречневую крупу.

— О-хо-хо… Хлеб наш насущный, — проговорила тетя Маша и взглянула на девушку. — Тебя как будто трясет, Нин?

— Холодно мне.

Нину действительно всю трясло, и она ничего не могла поделать с собой. Нож стал срываться, очистки пошли толще и короче.

Тетя Маша поднялась, приложила руку ко лбу Нины:

— Жара нет?

— Вроде нет.

— Сегодня Федосову отнесли… Могила не глубже метра… — Тетя Маша сняла ладонь со лба Нины. — Да, не похоже на температуру… Нин, ну что же ты так толсто! Смотри, какая шкура поползла!

— Сейчас, тетя Маша… Сейчас я прилажусь…

Но как Нина ни старалась, как ни замирала, напрягаясь, думая тем самым овладеть собой, ничего не помогало.

— Нин, да что с тобой? Что случилось-то?

Девушка вдруг вскочила и, рухнув на постель, затряслась от беззвучных, без слез, рыданий.

— Девочка моя!.. Да что с тобой?..

Нина рывком отвернулась к стенке, и слезы, которые она до тех пор сдерживала, вдруг прорвались.

— Господи! Да что же это с тобой? Случилось что? Обидел кто?

Нина продолжала рыдать.

Тетя Маша, вздохнув, пристально посмотрела на Нину и спросила:

— Скажи-ка, девочка моя, ты, случаем, не в положении?

— Что?.. — еле слышно прошептала Нина, краснея от стыда.

— Говорю, не забеременела ли?

— Тетя Маша!.. — вскрикнула Нина.

— Ну ладно, ладно… — ласково сказала тетя Маша. — Не обижайся, пожалуйста. Только с мужиками этого не может быть, а с девчатами и бабами, как ни верти, случается.

В эту бессонную ночь Нина Ободова думала о том, что ей, пожалуй, теперь уж не выкарабкаться из той глубокой пропасти, в которую бросили ее обстоятельства. Нет, не выкарабкаться… Если б она могла смотреть на жизнь проще!

Сергей Латохин был хорошим человеком. Он был доброжелателен ко всем, старался помочь девушкам в их тяжелой работе. Никто столько не шутил с ними, никто столько не подбадривал их, сколько он. А ведь эти помощь и внимание исходили не от богатыря — от щупленького, битого-перебитого на войне парнишки. Вроде как добрый, внимательный человек, знающий, что такое беда, участливое слово товарища, кружка кипятку, когда озяб…

Тетя Маша тоже была добрым человеком. Сколько Нина у нее живет, не попрекнула ничем и даже белье ее стирала жидким, с неприятным запахом мылом сама, не считая это за какой-либо труд, да, собственно, и не считая маленькие Нинины кофточки и трусики за настоящее белье. По воскресеньям вставала так, чтобы не разбудить Нину, старалась, чтобы девушка отоспалась. Сама ходила в очереди за пайком. Хорошо относилась, и все же могла вот так больно ранить, даже не заметив, что ранила…

Могла добрая тетя Маша, мог добрый Латохин, и если они могли, то дело, решила Нина, очень плохо…


На следующее утро Латохин предложил организовать на стройке фронтовую бригаду.

Конечно, девчатам надо было немедленно откликнуться на это предложение. Да и как иначе?! В газетах иногда писали о них с тем пафосом, который не мог оставлять сомнений, что «фронтовая» это почти что гвардейское соединение на переднем крае. Сделает рывок вперед, увлечет за собою остальных — и победа, о которой все мечтали, еще ближе!.. Думать тут было не о чем. Однако Оля-солдат, получившая такое прозвище потому, что ходила в обмотках и шинели, спросила:

— Станем мы фронтовой, а что изменится? Ведь мы и так работаем по совести…

— Верно, — согласился Латохин.

— Что ж тогда?

— Как тебе объяснить… — До сих пор идея фронтовой бригады казалась Латохину настолько ясной, что он не дал себе труда подумать, что кроме общих слов может сказать о ней другим. — Понимаешь ли, Оля, не буду тебе повторять того, что пишут в газетах… Думаю, что, взяв высокое имя фронтовой, будем чаще думать о тех, кто сейчас заботится не о себе, своей жизни, а только о том, чтобы победить.

— Будем думать… — согласилась Оля-солдат. — И тогда процентов будет больше?

— Постараемся, — просто ответил Латохин.

На том и кончили. Дядя Митя решение одобрил.

Нина Ободова не принимала никакого участия в разговоре, стояла в сторонке, полуотвернувшись от Латохина. Выбрав момент, Сергей подошел к девушке.

— Я, может, вчера слишком… — произнес он, как вполне искупающее вину, извинение.

Нина повернулась к Латохину:

— «Может»! — неожиданно громко повторила она. — Уй-ди!

Яростный по своей силе, но сдержанный крик этот вызвал у Латохина не возмущение — его вдруг пронзила жалость к ожесточившейся так девушке. Какую боль нужно носить в себе, чтобы она остро отозвалась и в других!.. Вчера он погорячился совсем некстати. Переборщил… Надо будет поговорить с Ниной в другой обстановке, постараться найти общий язык, помочь, если нужно…


Шли дни.

Латохин нет-нет да посматривал на Ободову. Как она работает! Не щадя себя, стараясь не только не отстать от девчат физически крепче ее, но и явно обогнать.

С Латохиным Нина не разговаривала, хотя тот не раз пробовал вовлечь ее в беседу. Стала молчаливей, сдержанней и с другими: спросят — ответит, редко когда задаст вопрос сама или вступит в разговор подруг.

— Нина, ты что? — спросила ее как-то неунывающая Оля-солдат.

— А что? Работаю… Претензии есть?

По работе претензий быть не могло. Что же касается настроения… Слишком много было причин для огорчений, и разве могли догадаться об истинной эти простодушные девчата. Ведь у каждого могло быть свое. Похоронка с фронта… Смерть близкого… Слух о том, что без вести пропавшая мать, брат или сестра, которых немцы гнали в Германию, погибли… Пропажа хлебной карточки, которая ни по какому случаю не возобновлялась… Тоска, вдруг нападавшая ночью в землянке, когда вдруг мерещилось, что ты лежишь в сырой могиле… Первые признаки заболевания кипящим вокруг тифом… Горькая обида на человека, который подвел. А таких могло быть много: пообещал привезти дровишек — и не привез, день просидели в нетопленой землянке или сарае… Пообещали выдать два листа фанеры — и не выдали, а крыша течет… Родственники, которым когда-то столько сделали хорошего, сейчас не внимают просьбам о помощи… Одна из вещей, которую закопали перед угоном в самом потайном месте и которая потом исчезла, вдруг обнаружена на человеке, считавшемся хорошим знакомым… День рождения, который, как выяснилось, был вчера и о котором забыла сама и некому было напомнить… Случайно приобретенные сапоги или ботинки, которые так натирают ноги, что невмоготу ходить, а другой обуви нет…

Подруги могли долго перебирать напасти из этого нескончаемого списка, и все же им было не угадать подлинной, вогнавшей Нину Ободову в такую тоску, почти отчаяние.

9

Бригадир послал Нину к Троицыну поторопить с доставкой кирпича. В стройтрест она могла пройти и по Первомайской, и по Дзержинской улицам. Нина пошла по Дзержинской, где находился райком…

Отослали ее нарочно. Латохин, улучив удобный момент, успел перемолвиться с дядей Митей: надо поговорить с девчатами без Нины, и дядя Митя согласился.

Когда она ушла, Латохин позвал:

— На минутку, девчата.

Те скинули с плеч «ко́зы», обступили Латохина.

— С Ниной происходит неладное…

Все и сами видели это. Но разве можно угадать из ста возможных причин одну подлинную? Девчата гадали-гадали и решили, что, скорей всего, кто-нибудь обидел Нину, напомнив о сплетне…

И тогда Латохин признался:

— Я напомнил.

Девчата молча, в недоумении смотрели на Латохина: «Почему?.. Отчего?.. Кто бы мог подумать!..»

— А не шутишь? — спросила Оля-солдат.

Латохин отрицательно покачал головой и криво усмехнулся: разве этим шутят?

— Как же это ты? — опять спросила Оля-солдат..

— Вот так… — И Латохин рассказал, как было дело. В разговор вступил до сих пор молчавший дядя Митя:

— Извинился?

— Извинился… — неохотно отозвался Латохин. — Но Нина не простила.

— Быть с Ниной внимательными, как никогда, — подвел черту дядя Митя. — С теми, кто оскорбит Нину, расправляться по-свойски, не стесняясь, не жалея кулаков. В случае чего можете ссылаться на меня. Мол, бригадир велел.

Латохин нарочито круто сгорбился, как бы подставляя спину под кулаки, которых не надо жалеть.

— Ты, Сергей, на первый раз — прощенный. Бить не будем. Когда у Нины день рождения? Кто-нибудь знает?

— Конечно! — откликнулась Оля-солдат. — Восьмого ноября, легко запомнить. Седьмого годовщина Октября, а восьмого у Нины день рождения…

— Вот и отметим всей артелью… В отряде, когда кругом были фашисты, и то отмечали… Да еще как! Ну а теперь-то!.. Вот здесь собьем стол из досок. — Дядя Митя показал руками, каким он будет длинным. — Сложимся талонами, накупим белого хлеба, сахара, масла, чтобы всем вволю… Восьмое не за горами… Сергей, поручаем это тебе, и начинай, пожалуй, сразу.

— Есть, начинать! — Латохин был рад, что таким образом он как бы загладит свою вину перед Ниной. — Но что начинать-то, дядя Митя?

— Денег нужно будет немало, а, говорю, восьмое ноября не за горами…

— А-а! — понял Латохин. Он достал бумажник, из бумажника — три десятки и талоны, положил в карман гимнастерки. — Вот сюда и будем откладывать.

И потянулись девичьи руки с десятками и талонами к карману застиранной гимнастерки Латохина…

— Вот еще что… — раздумывая, сказал дядя Митя. — Надо, чтобы Нину в комсомол обратно приняли. Примут — значит, вину сняли! А то ходит сгорбившись, и каждый самодовольный болван может в нее камнем бросить! Не обижайся, Латохин, не про тебя…

— Камнем-то что!.. — заметила Оля-солдат. — А вот словом ударить по сердцу… А в райкоме, дядя Митя, там не очень-то к Нине…

— «Не очень»! — подхватил дядя Митя. — А почему? Потому что, какая она по-настоящему, не знают. А вот когда придем к Турину всей бригадой и расскажем, как Нина живет и работает, то примут.

— Да, — авторитетно подтвердил Латохин. — Придем, расскажем — и примут!

— Я заходила на днях… — призналась Оля-солдат. — Хотела сказать о Нине… Да Турина в райкоме не было. Вечно он в разъездах.

— Надо, стало быть, сначала узнать, когда будет, а потом уж и заявляться, — сказал дядя Митя. — Поручается тебе, Оля.

— Хорошо.


У здания райкома Нина остановилась и подумала о том, что давно уже, не отдавая себе отчета, не признаваясь самой себе, хотела зайти в райком. Не случайно она и пошла по этой улице…

«Есть правда на земле или нет?»

Не зная еще, как трудно подчас бывает искать эту правду, она все же открыла калитку и робко прошла во двор.

На кухне никого не было, в большой комнате шло не то совещание, не то заседание. Оттуда доносился голос Турина:

— На бумаге организация есть! А в каком деле она показала себя? Да ни в каком! Одна формальность ваша организация! Миф!

Нине сразу же захотелось уйти. До нее ли этим людям, по горло занятым важными государственными вопросами? Она решила сходить в стройтрест, а на обратном пути, если хватит смелости, еще раз заглянуть в райком.

Уже у двери Нина услышала, как Турин, видимо закончивший свое выступление, сказал:

— Слово имеет первый секретарь Дебрянского райкома партии товарищ Захаров. Прошу вас, Николай Николаевич.

Стало слышно, как Захаров встал — скрипнул отодвинутый стул.

— Ну что ж, товарищи… Наш многоуважаемый Иван Петрович кое-кого подверг здесь довольно резкой критике. Конечно, критика — вещь неприятная, а что делать?..

Нина застыла у двери, держась рукой за скобу. Она отвыкла от собраний, речей, неизбежных суматохи и забот, связанных с проведением походов, вечеров самодеятельности, в которых она оказывалась самой активной. Как давно это было!.. Это обычное из обычных выступлений Захарова она сейчас воспринимала почти как музыку. Нина уже не могла уйти, не послушав.

— Иначе поступать нельзя, — продолжал Захаров. — И я, как секретарь райкома партии, разделяю мнение нашего товарища Турина. В самом деле, товарищи, посмотрите на линию фронта, вдумайтесь, в какие исторические дни мы живем и работаем. Красная Армия гонит врага с нашей земли. Уверен, мы услышим на днях о новых замечательных победах наших воинов. Нам, коммунистам и комсомольцам, есть на кого равняться. Больше участия в восстановлении! Больше хлеба для фронта! А для этого нам нужны жизнедеятельные организации, о которых здесь так подробно говорил товарищ Турин. Работайте не с массой, а с отдельными людьми. Не стесняйтесь лишний раз зайти в дом или землянку…

— Извините, Николай Николаевич, — послышался вдруг чей-то уверенный голос, — но Иван Петрович предупредил, что это совещание секретарей сельских комсомольских организаций он хотел бы провести в форме, что ли, беседы…

— Да, — подтвердил Турин, — но перебивать все-таки не следовало бы, Михеев!

— Нет уж, Иван Петрович, — вмешался Захаров, — сказал «а» — говори и «б». У тебя, видимо, вопрос? Спрашивай, товарищ Михеев.

— Может, действительно не стоит отвлекать… — замялся Михеев.

— Спрашивай, спрашивай! — настаивал Захаров…

Дальнейшего Нина уже не слышала. Помешала Козырева, которая вошла в кухню поворошить в печке дрова.

— Здравствуй, Ободова. Что скажешь?

Козырева носила сапоги, гимнастерку и юбку защитного цвета. Всячески подчеркивала свою приверженность к людям военным. Взглядом опытного, как ей казалось, человека она оглядела Нину.

— С чем пришла, Ободова? Говори… Работаешь?

— Работаю.

Козырева оглядела Нину более внимательно: ватник, перетянутый ремнем… потрепанные брюки… сухая кожа лица… красные ладони…

— Да-а… — многозначительно протянула она, и по выражению ее полного лица Нина догадалась, о чем она подумала: носить кирпичи труднее, чем танцевать или любезничать с немцами…

Нина была откровенно красива, притягательна для мужчин, в ней была изюминка. Варя Козырева ничем этим не обладала. И не была она человеком столь высокой духовной культуры, чтобы это обстоятельство помимо воли не могло не сказаться на ее отношении к Ободовой.

И все же Варя решила быть с Ободовой как можно более мягкой, не поступаясь, конечно, большевистской принципиальностью. Сам товарищ Турин Иван Петрович с некоторых пор не столь бескомпромиссен в подобных делах.

— Это хорошо, что работаешь на стройке, — продолжала Козырева самым благожелательным тоном. — Именно на стройке тебе и надо работать… Не в канцелярии, не в парикмахерской…

Нина поняла: подразумевается, что всякая стройка, в отличие от десятков других мест приложения труда, быстрее и надежнее перевоспитает такую девушку.

Какую?! Это, пожалуй, теперь известно воем: четко и ясно определил Гашкин, перестаравшись — Латохин, совершенно невольно — тетя Маша, любившая ее, Нину.

А ведь все могло быть иначе.

«Мы знаем, как тебе трудно, — сказали бы ей. — В тяжелое положение ты, Нина, попала потому, что отчасти виновата сама, отчасти потому, что в такой ситуации легче оступиться».

«Ой, как вы правы! — ответила бы Нина, поражаясь проницательности людской и справедливости. — Я конечно же виновата, только не в том, о чем думают некоторые…»

«Мы знаем, как тебе трудно, Нина. Но мы видим, как ты стараешься загладить свою вину…»

И Нина ответила бы с радостью и энтузиазмом:

«Давайте любую работу. Я ничего не боюсь, никакой работы! Даже самой тяжелой! Я буду так работать!.. Только не нужно обо мне плохо думать. Хуже, чем я есть… Нельзя этого!.. Непереносимо!.. Нельзя выдержать!..»

«Ну, а как же насчет газет? Не читаешь ведь ничего…»

«Что вы?! Читаю, — сказала бы она. — Все, что только можно достать, все читаю. «Правду», «Комсомольскую…».

«А книги?»

«Конечно же. Без них нельзя…»

«Как ты живешь, Нина Ободова? — спросили бы ее. — Есть у тебя кто-нибудь из родных?»

«Одна. И могу навсегда остаться одной, если все обо мне будут думать так, как некоторые… Кому же я нужна такая?..»

Поговорили бы о житье-бытье, а потом бы ей сказали:

«Нет, Нина, так плохо о тебе не думают. Но работы этой тебе мало. Ты можешь сделать гораздо больше».

«Правда. Я больше могу сделать. И я хочу больше!»

А на прощание ей сказали бы:

«Желаем успехов, Ниночка… Товарищ Ободова! До свидания, Ниночка Ободова!»

Ей крепко бы пожали руку, и тот, кто так поговорил бы с ней, непременно почувствовал бы, как дороги ей понимание, человеческое участие и тепло.

Но ничего этого не случилось.

Нина Ободова постояла, не отвечая Варе Козыревой, и, почувствовав, как гулко стало колотиться сердце, пошла, еле передвигая ноги, вдруг ставшие такими тяжелыми. Она не слышала, как на улице остановилась машина, как рокотал ее мотор…

— Хозяюшка!

Распахнув калитку, к Нине легко шла девушка — лейтенант медицинской службы.

— Хозяюшка, это ведь улица Дзержинского?

— Да…

— Значит, здесь. — Девушка-лейтенант обернулась и крикнула в открытую калитку людям на машине: — Здесь!

К ней подошли двое пожилых солдат, а девушка-лейтенант все оглядывала двор и огород, выискивая что-то и не находя.

— Федоренков, ведь здесь же вот, правда? — обратилась она к одному из солдат.

— По-моему, здесь, товарищ лейтенант. — Внимательно вглядываясь из-под седых мохнатых бровей, солдат метр за метром словно прощупывал двор. — Вот здесь где-то. — Солдат кивнул на тополь в углу двора.

— И мне кажется, здесь, — подтвердила девушка-лейтенант. — Хозяюшка, — снова обратилась она к Нине, — тут могила с дощечкой была… Не припомните?

— Я не хозяйка…

Нина рассматривала эту беленькую, года на три-четыре старше себя девушку. В длинную шинель, сапоги было упрятано такое же хрупкое тело, как и у нее… И в лице, фигуре ничего мужественного, что так любят изображать на плакатах. И быть может, впервые Нина вдруг подумала, что вот в эту самую шинель и сапоги могла быть упрятана не эта неизвестная ей девушка, а она сама, Нина Ободова. Годков не хватает? Не только годков, но чего-то, наверное, и еще…

Между тем, заметив во дворе военных, Турин, Козырева и два паренька — секретари первичных организаций — вышли из дома.

У Нины уже не было желания встречаться ни с Туриным, ни с кем-нибудь еще из райкома. Встретилась бы она, пожалуй, только с Мишей Степановым, он не похож на всех остальных и может понять ее… Нина шагнула и в нерешительности остановилась за воротами.

Она слышала, как Турин представился девушке-лейтенанту и, узнав, по какому они делу, спросил:

— А кто похоронен?

— Командир наш… Константин Петрович Евлампиев… — Девушка прошла к тополю: — Вот здесь должна быть. Когда опускали, я держалась за дерево, помню…

— Тополь и в соседней усадьбе был, спилили недавно…

Много могил разбросано по Дебрянску…

Армия шла дальше на запад, наспех хороня павших. Могилы рыли на Советской, в парке, в садах неизвестно чьих домов…

Нина видела, как все вышли со двора и зашагали к соседнему дому. Ей очень хотелось пойти вместе с ними, вместе со всеми склонить голову перед размытым дождями холмиком, постоять в молчании минуту-другую, по стародавнему обычаю отдавая дань уважения погибшему. Но какое отношение она имеет к делу, за которое отдал свою жизнь Евлампиев? Нет, она не причастна к этому делу. Не причастна…

10

Степанов остался в райкоме до выздоровления. Однако трех дней из предписанных врачом не долежал: вставал, ходил и, наконец, отправился в школу.

Момент, о котором он столько думал, наступил.

Совсем иначе представлялся ему когда-то этот день. Более торжественным, каким-то особым…

Трех человек встретил Степанов на пути от райкома до школы. Все еще пустынный, безлюдный Дебрянск! Да и не мог он быть сейчас иным. Но Степанову казалось, что за время, которое он бездарно провалялся в больнице и в райкоме, за это разуплотнившееся, медленно тянувшееся время, что-то должно было измениться во внешнем облике города…

Степанов явился в школу за добрых полчаса до начала уроков. В маленькой учительской комнате — собственно не комнате, а отгороженной тесом половине коридора, делившего дом, — Вера проверяла тетради.

Увидев Степанова, она лишь подняла голову в очевидном намерении посвятить ему минуту-другую и вернуться к главному — работе. Ответила на приветствие, спросила, как здоровье.

— Ты знаешь, совсем неплохо. Я думал, будет хуже… Что у тебя?

— Говорят, Акимова видели в Девяти Дубах…

— В Девяти Дубах? Почему же там?..

— Опять слухи, — устало махнула рукой Вера.

— А может, не только слухи? — раздумывая, проговорил Степанов. — Чего только не бывает!..

Но Вера уже склонилась над тетрадями.

Отсутствующим взглядом Степанов посмотрел на нее, потом в окно, снова на Веру: «Поговорили о пропавшем без вести или погибшем ее муже и должны заняться каждый своим делом… Неужели вот так и нужно, вот так и будет?»

Подошли Владимир Николаевич, Паня, однако и разговор с ними не рассеял какого-то недоуменного состояния Степанова. Но он заставил себя отрешиться от него: прочь ненужные раздумья! Он пришел в школу на свой первый урок!


Когда прозвенел звонок, стали стихать ребячий топот и шум, Степанову, который остался один в коридоре, почудилось пение. Откуда?! Радио? Но ведь радио в городе еще не было. С улицы? Может быть. Но вот он различил слова песни «Широка страна моя родная…» и ускорил шаги.

Он шел, а голос, вот теперь можно было сказать — девичий голосок, тихонько и осторожно выводил:

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек…

И вдруг пение оборвалось. Его заметили.

В дальнем закутке коридора на куче поленьев, наверное напиленных из подгнивших поваленных дерев, сидела девочка. Степанов всмотрелся. Ира!

— Извини, Ира. Я, наверное, тебе помешал.

— Нет, Михаил Николаевич, нет… — Девочка встала.

«Вот же с чего надо начинать!» — подумал Степанов.

— Ну, пойдем на урок.

Он потянул на себя высокую и тяжелую дверь и, поздоровавшись, вошел в класс. Полтора десятка мальчиков и девочек встали со скамеек перед некрашеными столами, приветствуя нового учителя.

Степанов осторожно рассматривал ребят. Леня Калошин с широко раскрытыми глазами… Мальчик с пепельно-серым лицом, в отцовском пиджаке с широкими полосками и подвернутыми внутрь рукавами, кажется — Толик Корнеев… Девочка без ботинок, в одних чулках…

— Как же ты пришла? — спросил ее встревоженный Степанов.

Смущенная девочка встала:

— Я… Меня мама провожала… Я ботинки ей вернула: сестре на работу идти… А потом мама принесет… Я не босиком, нет…

Степанов кивнул, разрешая ей сесть, и обратился к детям:

— Дорогие ребята! Как я рад видеть вас в школе… — Голос Степанова пресекся.

Как несравнимо мало он может дать этим изголодавшимся, измученным человечкам! Они сидели притихшие, ожидая от него умного и проникновенного родного слова.

— Почти два долгих и тяжелых года, — продолжил Степанов, — вы жили, как чужаки, в своей собственной стране. Враги пытались навязать вам дикие мысли и чувства, отбивая память о родном и привычном. Не вышло! И не могло выйти! — Он помолчал. — Я хотел бы начать свой первый урок с вами с песни «Широка страна моя родная…»

От неожиданности ребята стали переглядываться: петь на уроке литературы? Потом почувствовали, что это не просто урок и не просто песня, а начало новой жизни, ее ознаменование, и, когда Степанов затянул:

Широка страна моя родная, —

ребята, вспоминая слова песни, недружно подхватили:

Много в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек!

Вскоре пели уже более слаженно:

От Москвы до самых до окраин,

С южных гор до северных морей

Человек проходит как хозяин

Необъятной родины своей.

Кто-то приоткрыл дверь, заглянул в класс, и через мгновение песню подхватили в соседнем классе:

Всюду жизнь и вольно и широко,

Точно Волга полная, течет…

Когда песня кончилась, Степанов помедлил, стараясь справиться с волнением, но, поняв, что ничего из этого не выйдет, дрогнувшим голосом продолжал:

— Дорогие ребята! Мы с вами будем изучать родной язык и литературу. Познание творчества Радищева и Пушкина, Толстого и Чехова поможет вам понять, как велик, могуч и красив наш народ. Войну, эту страшную войну, нельзя выиграть без танков, пушек, самолетов и «катюш», однако и без силы, таящейся в великом прошлом Родины, — тоже нельзя. В поименных списках фронтовиков нет ни Пушкина, ни Толстого, ни Кутузова, ни Суворова, ни революционеров. Но они всегда с нами, и без них мы эту войну не выдержим… — Степанов помолчал и неожиданно сказал: — Однако давайте сначала познакомимся…

Он взял классный журнал, сделанный из тетради, и, по стародавнему обычаю, стал выкликать учеников. Когда ученик вставал, Степанов, если не знал, расспрашивал, где живет, из кого состоит семья и кто на фронте, что прочел или прочла из произведений русской литературы за эти почти что два года немецкой оккупации…

Надо было бы все пометить, но Степанов прекрасно знал: увидев, что он записывает, ребята смутятся и это сразу нарушит атмосферу доверительной и дружеской беседы…

— Ну и что же ты, Паша, еще читал из Гоголя?

— Из Гоголя еще читал «Полтаву»…

— А разве «Полтаву» Николай Васильевич Гоголь написал?

В классе стало еще тише, и по этой настороженной тишине, желанию многих из ребят никак и ничем не обратить на себя внимание, Степанов понял, что большинство не может ответить на его вопрос. И это пятый класс — тринадцати-четырнадцатилетние подростки, а есть один и пятнадцатилетний! Понял Степанов и другое: нельзя отпугивать вопросами, подчеркивать, что они так угнетающе мало знают. Степанов хотел было ответить сам на свой вопрос, но девочка в углу подняла руку.

— Что ты, Вера Масленникова?

— «Полтаву» написал Александр Сергеевич Пушкин, — встав, ответила Вера.

— Пушкин, — подтвердил и мальчик в отцовском пиджаке с подвернутыми рукавами.

Но остальные, выходит, не знали или сомневались в своих зыбких догадках.

Ответив, Вера Масленникова не спешила сесть, и Степанов спросил:

— Ты что, Вера?

— Михаил Николаевич, а верно, что Пушкин — не русский?

Не успел Степанов ответить на этот вопрос, рассказав о Пушкине, как спросили о Петре Первом: правда ли, что он прославился и стал «передовым» царем потому, что делал все на немецкий манер? Степанов почувствовал, что есть и еще подобные, на первый взгляд, казалось бы, неожиданные вопросы, которые боялись задавать в первый день, но которые обязательно зададут… Ничто не проходит бесследно, и он, Степанов, здесь для того, чтобы дать этим детям истинные знания!

11

После обеда Степанов снова вернулся на Бережок: хотел быстрее войти в школьную жизнь. Большинство учителей собиралось здесь по вечерам: можно спокойно проверить тетради, подготовиться к завтрашнему уроку… Кроме того, были и дела, требовавшие частых и общих усилий.

Самыми последними вышли из школы Владимир Николаевич и Степанов. Старый учитель, почувствовав себя в родной стихии, среди тех, ради кого он жил, за последнее время заметно окреп, приободрился.

— Михаил Николаевич, я переживаю счастливые дни… — взволнованно говорил он Степанову. — Ведь я уж думал — конец! Уже под самым Почепом, помню, сел я на дорогу, свесив ноги в канаву, — не мог больше идти! Откуда-то вырос немецкий бандит с пистолетом. Запомнил я его физиономию: узкая, с глазами навыкате… Поднимает свой пистолет, и я чувствую, как он сейчас выстрелит и влепит мне в грудь кусок свинца… Поверь, в этот миг вспомнил школу: ребята ко мне лицом, я к ним… Вот так всю жизнь — лицом к лицу с теми, кто пойдет дальше нас, будет лучше нас, счастливее нас…

— Но все же не выстрелил, гад?..

— Не выстрелил, как видишь… Может, потому что я сказал ему что-то по-немецки… Случайность, в общем…

На спуске к мосткам через Снежадь учителя повстречали Евдокию Павловну Нефеденкову. Поздоровавшись, она спросила:

— Ты не забыл про меня, Миша?

С палкой в руке, в пальто, перепоясанном ремнем, в платке, повязанном по-старушечьи, она была очень похожа на странницу. Но что-то было в ее фигуре и от той прежней Евдокии Павловны, которую хорошо знал Степанов до войны. «Боря, — почему-то звенел в ушах голос той, далекой Евдокии Павловны, — Боря, Конан Дойл, конечно, очень интересно, но почитай, пожалуйста, и Гете, и Гейне… Они стоят вот на этой полке… И хорошо бы знать язык настолько, чтобы обходиться без переводчика… Воспитанный человек, Боря, — это, прежде всего, человек сильный духом. Лишь слабый прощает себе то, что делает его в глазах других дурным…»

— Я не забыл обещания, Евдокия Павловна, не забыл… — сказал Степанов. — Сегодня первый день на работе и сейчас, как говорится, к вашим услугам…

— А не поздно? — спросила Нефеденкова.

— Почему же поздно?

Владимир Николаевич почел за необходимое оставить их вдвоем.

— Где бы нам спокойно посидеть, Миша? — озабоченно спросила Евдокия Павловна. — Живешь все там же?

— Там же… Не знаю даже, что и предложить, — нерешительно сказал Степанов.

— Тогда пойдем ко мне… Только пусть уж тебя не смущает обстановка.

Оговорка показалась Мише несколько странной: не знает он, что ли, как живут в городе, не бывал в землянках?

— Как себя чувствуешь? — мягко спросила Евдокия Павловна.

Разговаривая, они обогнули темный и тяжелый массив церкви, стали подниматься в гору.

— Разве вы не в самом Дебрянске живете? — спросил Степанов.

— Нет, Миша… — В голосе Евдокии Павловны был оттенок обиды, но Степанов не уловил его.

— Впрочем, сейчас живут где придется и где удастся обосноваться…

— Пойдем, пойдем, Миша. Ничего, что я тебя по-прежнему?..

— А как же еще, Евдокия Павловна?!

Из-за дальнего леса стал выдвигаться диск красноватой лупы и, бледнея, полез на темное небо, различимое только там, где он спокойно плыл. Его слабенькому, умиротворяющему свету открылись луга за Снежадью, в одном месте, но ярко засверкала разбитым зеркалом сама древняя река, открылась по дороге на Ружное чья-то усадьба с четким углом, который образовали не то липы, не то березы…

Пригорок все поднимался, но стежка вдруг свернула вправо и пошла вдоль довольно крутого холма. Они прошагали еще с минуту — холм стал почти отвесным — и остановились.

Степанов увидел черный проем входа. Нефеденкова постучала и, не дожидаясь ответа, распахнула перед гостем слепленную из кусков фанеры и дощечек невысокую дверь. За дверью оказалась занавеска о двух половинах. Евдокия Павловна оттянула одну из них в сторону, и Миша увидел землянку. Один угол занимала большая черная доска, перед которой мерцала лампадка, в другом углу сидела женщина в черном, с черным платком на голове.

Степанов, недоумевая, поздоровался.

Женщина в углу поднялась и молча низко поклонилась.

Сейчас, когда женщина встала, можно было разглядеть, что черное на ней не что иное, как подобие монашеской рясы, и платок повязан не как у простых женщин, а очень строго.

«Монашенка!»

— Раздевайся и садись, Миша, — просто, будто Степанов бывал здесь не раз, сказала Нефеденкова, указывая на табуретку перед некрашеным столом, сделанным из какого-то ящика. На столе лежали небольшие пестрые картинки.

Степанов разделся и сел, все еще не понимая, где он очутился.

— Сестра Мария, — обратилась Нефеденкова к женщине в углу, — это Миша Степанов, сын Александры Артемовны, они жили на Орловской… Сама она из Ружного…

— Помню… Помню… — милостиво ответила женщина в черном, подчеркивая свою приязнь к Степанову.

— Скажи мне, Миша, ты и сейчас не веришь, что мой сын виновен? — спросила Евдокия Павловна, садясь на табурет против гостя.

— Нет, — ответил Степанов.

— А Ваня Турин верит?

— Говорит, что там разберутся…

— Ну, а он сам? Сам? — Голос Евдокии Павловны зазвенел.

Сестра Мария подняла глаза на Нефеденкову. В них было осуждение, и Евдокия Павловна великолепно это поняла.

— Ну, а он сам? — тише повторила она.

— Допускает возможность…

— Допускает! Боже мой!.. Допускает! У него словно нет своей головы, своей совести, своих суждений. Допускает! — Евдокия Павловна охватила голову руками и закрыла глаза. — Если люди перестанут думать, проверять свои поступки совестью, торжества правды не будет никогда!

Степанов понимал, что, стараясь как можно точнее передать отношение Турина к аресту Нефеденкова, он выступает как бы в роли холодного наблюдателя, всего лишь информатора или кого-то еще в том же духе. Не мог же он рассказать, как спорил с Туриным, как отстаивал свою позицию, как чуть не поругался с ним, как ходил к Цугуриеву… Евдокия Павловна горестно качала головой, а Степанов вынужден был молчать, хотя прекрасно понимал, что мать Бориса права.

Пестрые картинки на столе, которые раньше не заинтересовали Степанова, сейчас как-то незаметно очутились у него в руках.

«Что это?.. Святые?»

Степанов взглянул в угол. Лампадка висела перед большой и, видимо, древней иконой, кажется, Николы угодника. «Картинки» были маленькими иконками с изображением все того же святого Николая. Одни были закончены раскраской, другие расписаны наполовину. В самом конце стола заметил он и ученические акварельные краски: разноцветные кружочки на овальной картонке…

Собрав рисунки в стопочку, он машинально хотел подровнять края и постучал ею по столу.

Сестра Мария протянула желтую руку к иконкам:

— Не надо так…

— Да, да… — спохватился Степанов и оставил иконки в покое. — Кто же их раскрашивает? — спросил он.

— Сестра Мария и я… — ответила Нефеденкова.

Степанов от неловкости опустил голову. Евдокия Павловна раскрашивает иконки! Уж не чудится ли ему все это? Не чудится ли все, что видят его глаза, слышат его уши? Раскрашивает иконки!

— Зачем вам это?.. — неуверенно спросил Степанов.

Он спрашивал Евдокию Павловну, но ответила ему сестра Мария:

— Михаил… А как по батюшке?

— Николаевич… Простите, а ваше отчество?

— Ни к чему оно. Я — сестра Мария. — Она выдержала паузу и спросила: — Михаил Николаевич, вы веруете во что-нибудь?

Вопрос застал Степанова врасплох. Не потому, что не было у него твердых убеждений, а потому, что не любил споров на эти темы. «Что есть бог?», «Истина в каждом из нас», «Правда в нашей душе» — невольно вспомнил он случайно попавшиеся когда-то на глаза не то названия журнальных статей, не то тем диспутов…

— Я верю в разум человека и его победу. Я верю в наше дело, в его справедливость.

— А мы верим в бога, — ответила сестра Мария. — И теперь, в войну, не только мы поняли, какая это сила, и в трудный час призвали ее на помощь, вспомнили о верующих. Сам товарищ Сталин вспомнил! В церквах служат молебны о даровании победы русскому воинству, собирают пожертвования в помощь фронту.

— Уж не думаете ли вы, что наша армия бьет врага благодаря вашим молебнам? Что же касается денег, то в дни войны лозунг, даже, можно сказать, заповедь, для всех одна: «Все для фронта! Все для победы!» И…

— Это вы хорошо заметили: заповедь! — Сестра Мария наставительно подняла палец: — Именно! Именно! Но извините, что перебила.

— И одно устремление: победить! Спасти Родину! Во имя победы не щадят своих жизней солдаты на фронте, во имя победы рабочие иногда сутками не выходят из цехов, где делают танки, самолеты, орудия… Женщины, старики, подростки — каждый вносит свой вклад…

— Верующие тоже работают, как все…

— И правильно, ведь война — Отечественная! Отстаиваем Отечество, а оно для всех — и верующих и неверующих — одно!

— Святая правда! Именно так…

Степанов снова вернулся к иконкам:

— Ну и что вы с ними дальше будете делать?

— Наклеим на картонки, батюшка освятит, и займут они положенное место в убогих жилищах, как бог занимает место в душах. Церкви пока нет, а молиться надо. Можно, конечно, и на пустой угол, но след ли так? Мы не язычники какие-нибудь… Вот вы говорите «отстаиваем Отечество»… А ведь Александр Невский именно за это и был причислен к лику святых…

— Святые не могли бы спасти мир от фашистской чумы, — твердо ответил Степанов. — Спасают его простые и подчас грешные люди. А Александр Невский прежде всего был великим полководцем, и именно в этом его заслуга перед историей и русским народом!

Наступило молчание, и сейчас стал слышен тонкий, протяжный вой. Все напрягли слух. Волк или собака тянула звук на одной ноте, пока хватало дыхания.

Сестра Мария поднялась и вышла.

Степанов, словно ждал, когда их оставят вдвоем, повернулся к Нефеденковой недовольный:

— Зачем вам эти иконки, Евдокия Павловна? Эта монашенка?.. Этот скит или пещера?

Женщина молчала, раздумывая о чем-то. Черты лица стали тверже, остановившийся взгляд — напряженнее. Слышала ли она, что говорил ей Степанов?

— Я знаю, вы многое пережили… Многое перенесли… Не просто это, понимаю!.. — горячо заговорил Степанов. — Но — иконки! Никогда бы не поверил!..

— Я не иду против своей совести, Миша. Хотят молиться — пусть молятся. А поверить — я бы тоже никогда не поверила, что моего сына, который честно сражался за Родину, в чем-то заподозрят, а его мать лишат прописки и хлебной карточки!

У Степанова даже в ушах зазвенело. На мгновение голос Евдокии Павловны куда-то исчез, и его окутала неприятная тишина.

— Евдокия Павловна, вы… без карточки?.. Вас не прописывают?.. — тихо, как ему казалось, спросил Степанов.

— Миша, почему ты так кричишь? — остановила его Евдокия Павловна. — Да, я без карточки, меня не прописывают… Некоторые знакомые не узнают меня… И если бы не эта пещера, не сестра Мария, мне пришлось бы просить подаяния тем же Христовым именем, ночевать где придется…

Степанов встал, забыв, что в этой землянке и шагу не сделаешь.

— Что же вы раньше-то?..

— А если бы раньше сказала, то что?

— Сходил бы к Захарову и все уладил.

— Никуда не ходи, Миша…

— Черт возьми! Почему?

— Ты опять кричишь… — Евдокия Павловна с горечью добавила: — Не ходи… Опять скажут что-нибудь такое, отчего еще горше станет…

Он торкнулся в одну сторону, в другую и сел, скованный давящими стенами, низким потолком.

— Вы уже ни во что не верите…

Степанов приподнялся, достал из кармана деньги:

— У меня есть немного… Возьмите, пожалуйста, Евдокия Павловна… Мне они совершенно ни к чему. Возьмите!

Нефеденкова внимательно посмотрела в глаза Степанова и без колебаний взяла полторы сотни — полторы буханки черного хлеба на «черном» рынке.

— Спасибо, Миша…

Когда он уже одевался, вошла сестра Мария.

— Все же это волки… — сказала она. — Обнаглели до того, что подходят к самому городу…

12

В райкоме Степанов, едва раздевшись, повалился на постель. Первый рабочий день — и столько всего!

— Где же ты допоздна ходил? — спросил Турин. — Есть хочешь? Или чаю?

— Если можно, чаю…

— Что с тобой?

Что он мог ответить Ване Турину? Только начать бесконечный и бесполезный спор…

— Устал…

— Извини, Миша… Я понимаю, как тебе бывает трудно, но нужно трудности раскидывать, что ли, а не собирать.

— «Не собирать»… — повторил Степанов. — Как это сделать, мудрый человек? Вот, допустим, матери Бориса не дают карточки и не прописывают… Пройти мимо?

Турин встал.

— Ну, это перегиб! Дадут.

— Конечно… Но само собой все сделается или нужно что-то предпринимать?

— Предпринимать…

— В том-то и дело!.. Ты мне чаю-то дашь? — спросил Степанов, меняя тему разговора.

— А-а!.. — спохватился Ваня Турин и пошел ставить чайник.


На следующее утро, когда в райкоме никого не было, Степанов взял фибровый свой чемодан и понес его на новое место жительства. По пути заглянул к секретарю райкома партии и рассказал ему о Нефеденковой.

Захаров возмутился:

— Это кто же так распорядился, Мамин? Пропишем, дадим карточку. И не только ее. Мамину тоже пропишем! — зло добавил он и взял карандаш. — Как ее фамилия? Нефеденкова? Евдокия Павловна? Так… Хорошо, я этим сам займусь. Заодно проверю, может, еще с кем дров наломали…

Степанов ушел, а Захаров опустил руки на стол и тяжело задумался. К трудностям, которых и так было невпроворот, то и дело добавлялись новые. Из-за чьей-нибудь глупости или чрезмерной осторожности вот такие неожиданные накладки! Вроде бы пустяк, а на деле — дискредитация Советской власти! На днях Троицын в сердцах бросил одной просительнице, пришедшей к нему за стройматериалами, что вы, мол, тут при немцах прохлаждались, а теперь вам сразу все подай. И хотя баба эта на весь город славилась как спекулянтка и где-то в глубине души Захаров понимал, что довела она Троицына своим наигранным нытьем, пришлось дать ему нагоняй. Пусть не забывает, что он не просто Троицын, а представитель Советской власти!.. Сколько говоришь, разъясняешь, инструктируешь — все равно чуть не каждый день какой-нибудь «сюрприз».

В дверь заглянули Мамин и Соловейчик:

— Можно?

— Заходите, заходите, — ответил Захаров и добавил, глядя на Мамина: — Вот кто мне нужен! На ловца и зверь бежит…


Степанов предполагал, что жить в школе будет труднее, чем в райкоме, но чтоб настолько! До самого вечера некуда приткнуться — ни поработать, ни отдохнуть. И потом, в райкоме, у Турина с Власовым, плохо ли хорошо ли, было налажено какое-то хозяйство. А здесь… Из хозяйственных вещей у него была только эмалированная, коричневая с белыми крапинками, кружка. С этой кружкой он еще в общежитии института бегал на первый этаж за кипятком. Она же верой-правдой служила ему и на фронте, и в госпитале. Были у него еще бритва, перочинный нож, небольшое зеркальце. Тоже неизменные его спутники. Но для того чтобы побриться, необходима вода, а в чем ее держать? Чем достать из Снежади или колодца? В школе еще не стоял обязательный бачок с водой и кружкой, прикованной к нему цепью. О бачке только хлопотали…

Где же все-таки найти посудину для воды? Спросить у кого-нибудь из знакомых? Но откуда сейчас у людей может быть лишнее ведро или хотя бы большая жестяная банка? Сам видел: воду носят кто в чем… Пройтись по пожарищам и покопаться в золе? Да разве найдешь! Все давно копано-перекопано…

Безуспешно побродив по городу, он уже хотел бросить свое занятие, но, представив, как завтра утром нужно будет вставать и неумытым идти на уроки, не мог вернуться в школу с пустыми руками. Хватит с него, что он сегодня, стыдно сказать, не умывался и целый день чувствовал себя из-за этого не в своей тарелке.

Наконец он решил попросить ведро в столовой: может, найдется какое-нибудь на неделю-две, а там он что-нибудь придумает. Туда он и направился.

Проходя мимо развалин городского театра, Степанов невольно остановился. До войны в уютном сквере, примыкавшем к театру, стоял памятник Ленину. Фашисты снесли его, у сам сквер превратили в кладбище для своих солдат и офицеров.

И театр, и памятник, и сквер возникли в Дебрянске на глазах Мишиного поколения. Правая сторона Советской улицы с белыми плитами тротуара и этот сквер вошли в жизнь каждого довоенного школьника старших классов. Прогулки… Свидания… Радости и огорчения… Не раз Степанов встречался здесь с Верой…

Но сейчас он думал не об этом. Он смотрел на ровные ряды холмиков без крестов. Здесь немцы хоронили своих! Ведь фашисты считали, что Дебрянск уже вошел в состав земель третьего рейха, так зачем отправлять тела убитых в Германию? Фотографии могил посылались родным и близким, и они, ежели располагают средствами и есть желание, могут приехать в бывший русский город Дебрянск и поплакать над землей, навсегда приютившей сына, мужа, брата…

Не вышло! Дебрянск всегда был и навеки останется русским городом!..

Уже стемнело, и Степанов понял, что надо поторопиться. Проходя мимо стройтреста, он заметил, что там светится окно — правила светомаскировки давно уже соблюдали кое-как, окна закрывали небрежно: не до налетов теперь немцу, нужен ему сейчас этот Дебрянск! — и, сам не зная зачем, зашел. Троицына не было, какая-то женщина раскатывала в углу матрас. Услышав шаги, обернулась и спросила:

— Федора Ивановича? Ушел недавно… Теперь завтра, товарищ Степанов…

Молодой учитель еще раз с удовольствием отметил про себя, что в городе его знают и обращаются к нему весьма уважительно.

— Садитесь, если есть охота…

Степанов сел на табуретку и поднял голову. Над столом начальника стройтреста Федора Ивановича Троицына по-прежнему висела олеография с ангелочками.

— А картинка-то висит! — сказал Степанов.

И хотя в голосе посетителя не было осуждения, женщина, прежде чем ответить, долго вглядывалась в его лицо, разгадывая, с какой целью сделано это замечание.

— Висит…

— А Федор Иванович не ругается?

Не кончив стелить постель, женщина села рядом со Степановым. Поправила платочек, сложила на коленях руки.

— Я утром, товарищ Степанов, снимаю. Федор Иванович приходит — картины нет. А уходит — снова на стенку.

Кто знает, осталось бы от прежней жизни что-либо другое, более верно воплощавшее ее, не приобрела бы эта дешевенькая поделка такой ценности. Но другого не осталось… Только эта картонка с яркими красками, не потерявшими глянца, в коричневой рамочке с завитушками.

— Разве ж не красиво?! — спросила женщина, не понимая, как можно не ценить такую несусветную красоту.

— Да… — неопределенно проговорил Степанов. — Муж на фронте? Никого больше не осталось? — спросил он.

— И мужа не осталось… — ответила женщина. Она поднялась, достала с печки узелок, из узелка — газетный сверток, из свертка — две карточки.

— Вот так порознь и будем… — она подала Степанову фотографии.

На одной была изображена молодая женщина, на другой — мужчина. В женщине Степанов без труда узнал свою собеседницу. Все лишнее и ненужное, как казалось фотографу, на карточках было убрано ретушью, недостающее — добавлено… Вот, например, густота бровей или блеск глаз…

Степанов подержал карточки в руках, посмотрел на изображение неведомого ему молодого здоровяка, на фотографию цветущей девушки и положил на стол.

— Сколько раз говорила, — вздохнула женщина, — «Митя, пойдем сходим к фотографу Мендюку… Сходим к Мендюку…» А он: «Успеется…» Завтра да послезавтра… А в жизни не все на завтра отложишь…

— Да, верно, — посочувствовал Степанов.

— Прослышала я от одной знакомой, — продолжала женщина, — что будто в области есть человек, который вот такие карточки, что порознь, соединяет… И становятся муж с женой рядом, невеста с женихом… Может это быть, товарищ Степанов? Как вы думаете?

— Может. — Степанов посмотрел на женщину, и ему захотелось приободрить ее. — Конечно, может. Это называется «фотомонтаж».

— Выберусь как-нибудь в область, непременно его найду… А вы, случаем, не поедете, товарищ Степанов?

— Пока не предвидится.

— Соберетесь — скажете, а? Не забудете?

— Соберусь — не забуду, — вздохнул Степанов.

Ни слез, ни жалоб на судьбу, одно желание — хоть после смерти мужа быть на фотографии с ним рядом.

— А Федора Ивановича вы завтра утром пораньше придете и застанете… — давала добрый совет женщина. — Приходите…

— Спасибо… — Степанов встал и только сейчас за толстым шкафом увидел кадку с невысоким фикусом. — А за фикус Федор Иванович не ругает?

— Не ругает. Вот за это ругает. — Женщина кивнула на олеографию. — Забудешь снять — и попадет…

— Скажите, пожалуйста, — спросил Степанов неожиданно для себя, — можно где-нибудь раздобыть ведро?

— Ведро? — переспросила женщина.

— Да.

— Где ж вы его найдете?.. А у вас нету?

— В том-то и дело…

Женщина пошла на кухню, повторяя про себя: «Как же без ведра-то?.. Как же без ведра?..»

На кухне что-то звякнуло, что-то прогремело, и через минуту-другую она вернулась с оцинкованным ведром в руке:

— Возьмите Степанов оторопел:

— Мне? А как же вы-то будете?

— У меня есть! Есть! — стала уверять Степанова женщина. — А в городе вы нигде не найдете.

Степанов все еще не отваживался взять словно с неба свалившееся ведро.

— Да берите же, берите! — настаивала женщина.

— Ну, спасибо вам, — принял он драгоценный подарок.

Это ведро, наверное, стоило не меньше буханки хлеба, если не целых две. Но Степанов понимал, что ни хлеба, ни тем более денег женщина ни за что не возьмет…

13

В школе свет не горел, видно, учителя давно уже разошлись. Но в аллейке, ведущей ко входу в школу, Степанов заметил чью-то фигуру. Почти сразу угадал в ней Таню Красницкую.

— А я вас жду, Михаил Николаевич… — Таня быстро пошла ему навстречу. — Соломенный матрас принесла…

— Какой матрас? — Степанов даже остановился.

— На чем спать… Девочки рассказали, что учитель спит на голом столе, а наши сразу всполошились: «Как же так? Разве это порядок?»

— Кто «наши»?

— Наши, Михаил Николаевич, это те, кто здесь жил. — Таня кивнула на здание школы.

Когда подошли к широкому крыльцу, Степанов увидел свернутый матрас, прислоненный к двери.

— Спасибо…

— Где же вы тут обосновались?

Степанов, взяв Таню за руку, ввел в один из классов и, опустив светомаскировочную штору, зажег лампу:

— Вот здесь, — и показал рукой в угол.

Там стоял один из шести столов и скамейка, такая же, как и остальные в классе. Под столом — чемодан… На подоконнике одиноко красовалась коричневая в белую крапинку кружка…

— Вот здесь?

— Да, Таня. Тепло, сухо, просторно, — похвалил свое неуютное пристанище Степанов.

Девушка, соглашаясь, покивала головой, добро улыбнулась: «Конечно… Конечно…»

— Теперь можно и железную койку притащить, — заметила она.

— Да?.. — спросил Степанов. — О койке как-то не подумал: можно ведь и на столе раскладывать матрас. На днях займусь…

— Зачем «на днях»? Давайте сейчас! — предложила Таня.

— Сейчас?..

— Да, да… Пойдемте!

Мысль устроить неприкаянному учителю мало-мальски сносный быт захватила Таню, и Степанов невольно поддался: пошел за девушкой. Но на крыльце остановился: темень!

— Ничего, Михаил Николаевич!.. Я койку уже присмотрела… Недалеко отсюда… Пойдемте!..

Здесь же, на Бережке, неподалеку от школы, на одном из пожарищ Таня и Степанов выдрали койку, ножки которой увязли в золе.

— Почти новенькая, — шутя уверяла Таня. — А если покрасить — как из магазина!..

Перед крыльцом койку поставили, обтерли тряпкой и наконец внесли в класс.

— Ну?! — торжествуя победу, спросила Таня, когда койку водрузили в углу и накрыли матрасом. — Как у людей… Михаил Николаевич, если что нужно, не стесняйтесь попросить, мы вам всегда поможем: мужчине ведь одному хозяйничать трудно, — просто, с искренней убежденностью сказала Таня и заспешила домой — топить печурку на ночь.

14

Этот день Степанов будет потом долго вспоминать, пытаясь восстановить в памяти все подробности… Утром, перед уроками, к нему подошел Леня.

— Михаил Николаевич… — В руках у него была записка.

Степанов взял ее, развернул:

Миша!

Ждем тебя в шесть. Пожалуйста, не опаздывай. Явка обязательна.

И. Турин

Ну вот, опять какое-нибудь срочное заседание… Совещание… Тоже срочное, важное, политически необходимое… Опять новое поручение дадут, а у него и так дел по горло. От одних тетрадей можно с ума сойти, а тут еще статья в газету… Но опаздывать и тем более не являться было не в правилах Степанова, и в половине шестого, едва окончился педсовет, он отправился в райком. Подходя, заметил, что свет горит не в «зале», где проводили все заседания и совещания, а в маленькой комнате, служившей спальней.

«Странно!»

Он вошел в дом, распахнул дверь в «залу» и в недоумении остановился. Конечно же, как он уже догадался, никакого заседания нет. Из маленькой спальни навстречу Степанову вышла Тоня Агина:

— Раздевайтесь, Михаил Николаевич… Проходите…

Она была нарядной, праздничной и еще более красивой. И двигалась Тоня еще более плавно и уверенно.

— Я вам помогу… — Не успел Степанов снять шинель, как она очутилась в руках Тони.

— А Турин?.. — спросил Степанов.

Чем-то занятый, Иван просунул в дверь голову:

— Проходи, проходи…

Маленький стол, за которым иногда они делили скромный свой ужин и пили чай, был накрыт белой, свежей скатертью. На ней стояли бутылка вина, водка, капуста в миске, хлеб и конфеты. Турин что-то доставал из мешка, привезенного Тоней.

— Помоги, Миша. Боюсь опрокинуть…

— Ну что ты, что ты, Ваня! Беспокоить гостя!.. — Тоня уже ловко подхватила глиняную миску с жареной свининой, от запаха которой у Степанова потекли слюнки.

— Та-ак… — протянул Степанов. — Судя по некоторым данным, я должен вас с чем-то поздравлять?

— Тоня выходит за меня замуж, — пояснил Турин, и эта форма объяснения очень понравилась Степанову: Тоня выходит!.. Могла и не выйти, не оказать такой чести.

Степанов обнял Ивана. Потом, легонько оттолкнув от себя товарища, подошел к Тоне и поцеловал в щеку.

— Садитесь, други. Садитесь, — предложил Турин.

— Здо́рово!.. Здо́рово!.. Когда же вы это?.. — удивился Степанов, когда все расселись. — Ты, Иван, казалось бы, о себе и не думал…

Турин увлеченно разливал по стаканам вино и водку. Ответила Тоня:

— Он ко мне часто заезжал… Едет в Снопы — завернет. В Верхнюю Троицу — завернет.

— Нищему деревня не крюк, — отозвался Турин.

— Нет, Ваня, нищим тебя никак не назовешь, — запротестовал Степанов.

— Конечно, конечно! — согласился Турин.

— Ну что же… — Степанов встал со стаканом в руке. — За ваше, милая Тоня и старый мой товарищ, счастье!

Они с силой чокнулись, не боясь разбить толстые стаканы из зеленого стекла, выпили.

— Михаил Николаевич, — предупредила Тоня, — это мы так… Предварительно. Хоть и война, а настоящую свадьбу устроим. У нас ведь родственников душ двадцать, если не больше. У Вани с десяток друзей. Всех созовем. И вы, пожалуйста, приезжайте.

— С удовольствием! — подчеркнул Степанов. — С великим, величайшим, Тоня, удовольствием! — И взмахнул рукой: — Я совсем забыл, что надо кричать «Горько!» Горько! Горько!

Тоня улыбнулась. В улыбке — и смущение, и счастье одарить другого, чем может: лаской. И еще — это в особенности нравилось Степанову в Тоне — радостное сознание, что может многое дать от доброты и любви своей. Что-то похожее было и в Вере, той, далекой, почти уже никогда не существовавшей…

— Где будете жить? У вас все так продумано, что не удивлюсь, если где-нибудь на примете окажется квартира из пяти комнат?..

— Пока все остается по-прежнему, — сказал Турин. — А через неделю, другую, третью обещают комнату дать в бараке.

Степанов не заметил, как Турин отлучился. Вернулся он с Верой. Веру наперебой стали угощать, она для порядка тоже прокричала неизбежное «Горько!», и вечер, отведенный Ваней Туриным для помолвки, потек своим чередом… Часов в восемь решили расходиться. Быть может, посидели бы и дольше, но в единственной лампе выгорел керосин, фитиль начал коптить. Лампу пришлось погасить. Кромешная тьма вдруг напомнила, что действительно поздно и пора уходить.

Вера и Степанов вышли вместе. По Дзержинской молча дошли до Советской. Ей — в подвал, где давно уже спят полтора десятка человек, ему — в школу, где — ни одного.

— До свидания, Миша…

— До свидания, Вера…

Он — налево.

Она — направо.


Вернувшись к себе и оглядев нестерпимо скучные казенные стены, Степанов расслабленно опустился на скамью. И не только потому, что устал. Просто очень муторно было на душе. Невольно сравнивал он свое положение с положением Турина, и сам собою возникал вопрос — правильно ли живет? Ведь говорил ему Турин не раз: нельзя так! Теперь Иван, считай, женат и, значит, он, Степанов, станет еще более одиноким. Есть, правда, рядом с ним Таня Красницкая, но кто она ему? Верный, преданный друг, не больше. Хотя и это уже много, очень много…

Посмотреть со стороны, так все идет прекрасно. Он стал заметной фигурой в городе. Его утвердили членом бюро райкома ВЛКСМ. Он выполняет поручения райкома партии, недавно провел в школе для жителей города беседу об успехах нашей армии на фронте, провел, кажется, удачно. Захаров сказал: «Вы умеете подобрать ключ к душам людей…» Недели две назад его разыскала работник областной газеты и попросила дать материал о восстановлении города, о жизни в освобожденном Дебрянске. Кандидатуру его как автора поддержал, по ее выражению, «сам Захаров».

На педсоветах Галкина очень прислушивается к его замечаниям и рекомендациям, похоже, считает их самыми авторитетными. Как-то даже сказала ему, что, мол, жалеет, что с первых дней не «взяла курс на Степанова»; к роли директора школы он, как бывший фронтовик, подошел бы, как она теперь считает, больше, чем Вера Леонидовна, хотя и Вера Леонидовна неплохо справляется со своими обязанностями…

Однако вся его напряженная и небезуспешная работа не могла полностью заполнить душу, заглушить боль разрыва с Верой. Известно: человек жив не одной работой, тем более в его-то возрасте… Степанову иногда казалось, что и напрягается он в своих трудах и заботах, чтобы забыться, отвлечься… Как только он оставался в школе один, тут-то все и начиналось. Он и не подозревал, что может так тосковать, так страдать. Все это, казалось ему, было и навсегда осталось в девятнадцатом веке: в произведениях классиков герои постоянно мучаются от неразделенной любви, тоскуют, страдают… Ну а он-то? Он?!

«К черту!»

Степанов рывком поднялся. Надо заниматься делом! Делом!

Он сел за стол, придвинул к себе стопку тетрадей, сшитых в основном из старых газет. Лишь редкие были собраны из разного формата листков бумаги. Нельзя было брать эти тетрадки в руки без чувства благодарности к плохо одетым, полуголодным мальчикам и девочкам… Как они старались — не всегда, правда, успешно — вспомнить, чему до войны учили их в школе, наверстать упущенное за месяцы немецкой оккупации! Как аккуратно сшивали свои тетрадки, как усердно писали крупными буквами по газетному тексту! Как слушали его, своего учителя! Как на переменах расспрашивали о Москве, о фронтовой жизни, о будущем!.. Ради этих детей, так трогательно относящихся к нему и к своим занятиям, можно было отдать все.

Да, дети стараются. А вот пишут еще плохо: «совецкий»… «дикабристы»… Ведь объяснял же, что эти знаменательные и трагические события произошли в декабре, откуда и название!.. Впрочем, они, верно, забыли, как пишется слово «декабрь». Многое забыли…

На дорожке в парке, куда выходило окно, послышались шаги, негромкий разговор. Через полминуты кто-то осторожно постучал в дверь.

Степанов кишел открыть.

На пороге стояли две женщины. В темноте трудно было рассмотреть кто, но, пожалуй, незнакомые.

— Можно к тебе, Михаил?

— Пожалуйста… — пригласил Степанов, гадая, кто это пожаловал к нему.

Когда вошли в класс, увидел: одна — сестра Мария, другая, маленькая, с пухлыми щечками и острым носиком, тоже показалась знакомой… Степанов вспомнил, что это одна из приятельниц его матери, правда, не из самых близких. Лукьяновна… Лукинишна… Что-то вроде этого.

— Садитесь, пожалуйста… Располагайтесь… — Обескураженный этим визитом, он не знал, что им и сказать.

Лукинишна обернулась к сестре Марии и предложила:

— Сядемте, Мария Александровна… — Но в тоне был и вопрос: «Будем садиться или нет?»

Сестра Мария кивнула и первой опустилась на скамью.

— Послушай, Михаил, что мы тебе скажем… — начала она. — Извини, конечно, что от дел отрываем…

— Пожалуйста, пожалуйста… — ответил Степанов.

— Вот о чем мы с тобой хотели поговорить… О церкви.

— О церкви?.. — переспросил Степанов.

— Да. Сам ты, может, и неверующий, но должен верующих хорошо понимать.

«Почему ж это? — подумал он. — Почему они обращаются именно ко мне?»

— Посоветуй ты нам, с кем лучше поговорить насчет церкви — с Маминым или Захаровым? Ведь ты, Михаил, хорошо их знаешь, не раз встречался… Конечно, открыть скоро не откроют, не до того теперь. Но пока собор пусть хоть затвердят за нами…

— Простите, за кем? — спросил Степанов.

— За верующими…

— А много вас?

— Наберется. Думаем переписать…

— А почему нужно «затверждать», как вы говорите, сейчас? — спросил Степанов. — Собору что-нибудь угрожает?

Мария Александровна сурово посмотрела на Степанова и сказала с ноткой наставления:

— Молодой человек… Или уж лучше по имени-отчеству… Михаил Николаевич… — Она, очевидно, привыкла и любила наставлять и даже сейчас, понимая, что говорит с учителем, не считала нужным поступиться чем-либо. — Не ради куска хлеба хлопочем, не ради сребра и злата для себя… Для того сообщества людей, которое именуется «миром»: «Миром господу помолимся!» Нам обязаны отдать собор. Уж коли учредили комитет по делам православной церкви, то и церкви должны быть. Собор нам отдать обязаны!

Очевидно, сестра Мария говорила только «основополагающие» и высокие слова, а на долю Лукинишны приходились разъяснения и житейская проза:

— Сам знаешь, Михаил, могут под склад занять, на кирпич разобрать…

— Ваши заботы понятны, — сказал Степанов. — Поговорите с Маминым. По крайней мере, начать надо с него.

— А если, не дай бог, станут чинить препятствия, тогда к Захарову? — уточнила Лукинишна.

— Выходит, так…

Лукинишна подробно расспросила Степанова о Мамине и Захарове: кто такие, откуда, каковы характером?.. Прощаясь, с уважением сказала:

— Спасибо, Михаил. Не ошиблись в тебе… Спасибо.

Мария Александровна поклонилась:

— Рука дающего да не оскудеет… Спасибо.

Они ушли, дверь захлопнулась, шаги затихли. Степанов в раздумье постоял у окна, потом снова сел за тетради. Их осталось всего две. Закончив, решил наконец взяться за статью. Из редакции уже звонили Захарову: торопили, спрашивали, чего там Степанов тянет… Кое-что он уже обдумал на ходу, надо хотя бы записать…

Только начал — опять шаги на крыльце, опять хлопнула входная дверь.

«Ну вот, еще кого-то несет…» — с раздражением подумал Степанов.

В класс вошла Паня.

— Михаил Николаевич, я тут задержалась на Бережке, так решила к вам забежать, может, чем помочь надо…

Степанов понимал: и помочь она готова, и в сырую землянку неохота идти, лучше скоротать вечер в теплом доме. В другое время он предложил бы ей посидеть с ним, поговорили бы… Но сейчас сухо ответил:

— Спасибо, Паня… Мне ничего не нужно…

Паня ушла, а он стал ходить по классу, чувствуя, как в нем еще больше нарастает раздражение. Дел по горло! Послезавтра — бюро райкома, где он должен выступать с сообщением о работе школы и ближайших задачах учителей. Малышев из Верхней Троицы прислал письмо, вроде бы ни словом не обмолвился о трудностях, а между строк читалось, как ему непросто в новой роли. Надо было бы поехать, поговорить с ним, помочь… Десятки практических, неотложных дел по восстановлению жизни! А он сидит и беседует о церкви. Нина, Нефеденкова, богомолки — все тянутся почему-то к нему. Степанову казалось, что теперь может прийти и жена какого-нибудь полицая или старосты и поплакать ему в жилетку: он годится и для этого… Выходит, прав Ваня Турин — так нельзя!..

Он постарался взять себя в руки, сел за стол. Минут пятнадцать спокойно работал, набросал страницу… И вдруг снова чьи-то шаги! К нему?

В ожидании неотвратимой помехи Степанов в досаде оторвался от статьи… Уж не насчет ли церкви опять?.. А то и самого батюшки?.. Не поможет ли он, Михаил, найти им попа? Его охватила злость. Как же! Он, Степанов, самая подходящая кандидатура для этого!.. И почему все идут именно к нему, все?! Не к Турину, не к Вере, даже не к Владимиру Николаевичу… Но что общего может быть у него, допустим, с этими несчастными богомолками?.. Неужели в нем есть нечто близкое им?

За дверью стало тихо, но никто и не вошел. Однако Степанов чувствовал, что на крыльце кто-то есть.

«Ну и пусть! Невозможно же так!» — мысленно отмахнулся он и постарался углубиться в статью.

«Древний город Дебрянск будет восстановлен и станет еще краше…» Он перечитал всю страницу и подумал, что надо подчеркнуть: таких городов, как Дебрянск, сотни… И еще — отметить роль армии в восстановлении Дебрянска. Рассказать, как помогли им стройматериалами, как солдаты добровольно приходили на строительство больницы, как командование присылало машины… Но сознание того, что на крыльце кто-то стоит, мешало сосредоточиться. Накинув на плечи шинель, он вышел из класса и распахнул входную дверь.

Луны не было. Со всех сторон школу и старые липы окружала сырая и зябкая темнота. Степанов поежился, глубоко вдохнул уже стылый по вечерам воздух.

На аллейке никого.

— Кто тут? — проверяя себя, окликнул он.

Никто не отозвался.

Степанов уже хотел повернуться, но что-то удержало его. Он чувствовал присутствие человека.

На ступеньках, в самом низу, он увидел чью-то сгорбленную фигурку.

«Таня?» — подумал Степанов. Она единственная, кто приходил к нему всегда помочь, а не просить… Вот и сейчас пришла.

— Что ты, Таня? — Он нагнулся, помог девушке встать и тут увидел, что обознался: это была Нина Ободова.

— Здравствуй… Ты ко мне?

— К тебе… Но ты, видно, занят… Таню ждешь…

— Я действительно занят, но Таню не жду, — ответил Степанов. — Проходи.

В классе Нина осмотрелась и тяжело опустилась на скамью. «Ну, вот! — неприязненно подумал Степанов. — Сейчас и Нина будет плакаться!»

— Ну, говори, с чем пришла… — не очень любезно обратился он к Нине, поглядывая на начатую статью.

Нина вздохнула и тоже остановила взгляд на лежащем на столе листке бумаги. От нее пахло духами «Ландыш». Нижняя губа разбита или порезана. Ранку Нина пыталась закрасить помадой…

«Хороша!» — с осуждением подумал Степанов, предположив, что ссадина на губе — следствие попойки, кончившейся скандалом.

— Ну что же ты? — снова обратился он к ней, невольно заглядывая в исписанный, изрядно уже помятый листок. В глаза бросилось три раза повторенное слово «город», и он переправил одно на «Дебрянск», затем еще раз начал перечитывать абзац…

Нина подняла голову. Глаза ее широко открылись, она глубоко вздохнула, будто хотела оторвать от себя какое-то слово или фразу, и вдруг заметила, что Степанов и не смотрит на нее. Она застыла на мгновение и сразу обмякла, словно сломалось что-то последнее, что поддерживало ее.

— Ты опять насчет комсомольского билета? — Степанов теперь внимательно взглянул на Ободову. — Или что другое?.. С работой?..

— Да, насчет билета… — тихо проговорила Нина.

— Все ясно. — Степанов порадовался собственной проницательности. Но, черт побери, неужели об этом обязательно ночью надо говорить, да еще когда человек работает?! И почему обязательно с ним?! — Ты должна знать, что такие дела решают в райкоме, коллективно. Начинай с райкома, с Турина…

— С райкома… с Турина… — машинально повторила Нина, словно стараясь запомнить его совет.

— Я, в конце концов, всего лишь учитель, а ты уже вышла из школьного возраста…

— Да, да… вышла… — эхом отозвалась девушка. — Да… Я пойду…

И все же она не вставала, ждала, что Степанов удержит ее. Но Степанов не удерживал.

И Нина Ободова ушла.

Загрузка...