В ненастный октябрь 42 года до нашей эры при Филиппах решалась судьба установленной Цезарем военной диктатуры. Армия «наследников» Цезаря стояла против армии организаторов его убийства. Может быть, самый способный из Цезаревых генералов, Марк Антоний, в невольном союзе с никому не известным еще за два года до этого внуком веллетрийского ростовщика, но зато приемным сыном Цезаря, Октавианом, будущим императором Августом, добивался решительной схватки с Брутом и Кассием, защитниками староримского республиканизма и сенатской олигархии римских нобилей. Брут и Кассий несомненно являлись «легитимистами», с; точки зрения республиканской традиции древнего Рима, но исторический процесс шел против них. Республиканская форма города-государства уже не соответствовала интересам рабовладельческого общества, имевшего объектом своей деятельности огромную империю. Вернее, аристократическая республика как политическая форма уже не могла обеспечить властвования класса рабовладельцев., На горизонте вполне четко обрисовывался призрак военной диктатуры, уже осуществленной Цезарем, а до него еще Суллой. Поражение и гибель Брута с Кассием не были результатом ни случайности, ни больших военных талантов Антония; республиканский строй отмер как реальность и мог влачить свое существование только в области идеологических мечтаний, враждебной грядущему режиму оппозиции.
В разбитой армии в качестве военного трибуна находился и Квинт Гораций Флакк. Трудно сказать, какие мотивы заставили Горация принять участие в защите рушащегося республиканского порядка. По своему социальному происхождению он менее всего Мог сочувствовать республиканским староверам. Как сын вольноотпущенника, он имел мало шансов на большую политическую карьеру при господстве сенатской олигархии; как сын мелкого землевладельца он мог испытывать все экономические превратности, которым были подвержены мелкие производители в эпоху латифундиального рабовладения. Вдобавок его отец как-то сумел дать сыну хорошее образование, и не только в самом Риме, но и в Афинах, где молодой Гораций штудировал философию Академии и увлекался греческой поэзией, греша, может быть, даже своими первыми стихотворными опытами на чуждом ему греческом языке. По всей вероятности, господствовавшая в Афинах атмосфера заставила Горация сделать свой выбор. Вследствие живучих в Афинах демократических традиций, Брута и Кассия приветствовали там, как новых Гармодия и Аристогитона, а живой в греческой лирике мотив прославления тираноубийства, возможно, повлиял на начинающего поэта.
Впрочем, зто единственное активное политическое выступление Горация окончилось почти что плачевным образом. Может быть, его 43-й эпод сохранил кое-что из Горациевых воспоминаний о трагических днях филиппской равнины. Ему запомнилась и мрачная буря, и снежная метель, и фракийский аквилон. Тогда ли именно пришел он к той жизненной мудрости, которой он служил впоследствии, вряд ли можно решить с уверенностью, но в момент создания этого эпода ему казалось, что из всех злоключений выход только один — не пропускать мгновений и, пока не придет старость л не станут подгибаться колени, пить хорошее вино. Во всяком случае, позднее Гораций не постыдился описать свое поведение в знаменитой битве:
С тобой Филиппы, бегство проворное
Узнал я, бросив щит опозоренный...
Хуже было то, что неудачный политический дебют повлек за собой экономическое разорение. Военная колония Венузия, где было расположено отцовское поместье, попала в число городов, предназначенных для нарезки земельных наделов Цезаревым ветеранам, и единственное солидное имущество Горация было конфисковано. Политически амнистированный, он возвратился в Рим, имея нескольких молодых рабов и с небольшой суммой денег, достаточной для того, чтобы купить маленькое место казначейского писца, ведшего счетные книги квесторов. Так греческая лирика привела Горация к существованию скромного счетовода.
Положение Горация было очень нелегким. До некоторой степени оно напоминало обычную роль мелкого производителя в условиях рабовладельческого общества. Критическое и враждебное отношение к власть имущим и отсюда оппозиционное настроение, с одной стороны, стремление войти в их ряды и отсюда своеобразный интеллегентский паразитизм — с другой. Обычно исследователи подчеркивают известную независимость Горация от Августа и Мецената, ссылаясь на тот факт, что поэт отклонил предложенное ему место тайного секретаря в собственной канцелярии принцепса. Конечно, у Горация нет того сервилизма, который позднее встречается у Марциала, но не надо забывать, что свою экономическую самостоятельность Гораций получил именно от Мецената, а его поэтическая деятельность была в значительной своей части не только прославлением своих высоких покровителей, но и нового политического режима, то есть принципата.
Уже в 39 году Гораций через посредство Вергилия представляется Меценату, но без особого практического успеха. Он только смог, опираясь на некоторую популярность опубликованных им сатир, несколько приблизиться к общественным верхушкам. Однако в следующем, 38 году, он уже провожает Мецената до Брундизия, испытывая с ним различные дорожные приключения, не без добродушной иронии описанные поэтом («Сатиры», 1, 5). Все же нельзя сказать, чтоб он чувствовал себя очень устойчиво; содержание появившихся в 36 году его первых эподов довольно незначительно, и, если ему удалось приспособить к латинской речи архилоховские ямбы, их значимость была далеко не архилоховская. Только около 34 года Гораций находит твердую почву под ногами. Хозяйственное положение Италии к этому времени несколько улучшилось: прекратился бандитизм и даже образовался слой разбогатевших во время гражданской войны людей, которые были непрочь выступить в качестве разумных консерваторов, после того как они с таким старанием приняли участие в разделе всего захваченного и награбленного триумвирами. Именно к этому времени Гораций получил, наконец, от Мецената скромное, но достаточное экономическое обеспечение — именьице в Сабинской области.
Немудрено, что Гораций мог так торжествовать при мысли, что
Войне, раздором нашим затянутой,
Конец положен...
и волноваться при каждой возможности ее возникновения.
Как буржуазный Париж, по выражению Гонкуров, «танцевал» после якобинского террора, так и рабовладельческий Рим начал находить особый вкус в новой жизни, когда воспоминания о гражданской войне стали чем-то очень неприятным, тягостным, и римское общество, еще не примирившееся с принципатом, было бессильно обойтись без него.
Энгельс в письме к Марксу от 21 декабря 1866 года дает довольно жесткую характеристику Горацию: «Старик Гораций напоминает мне местами Гейне, который очень многому у него научился, а в политическом отношении был по существу таким же прохвостом. Представьте себе этого честного человека, бросающего вызов в vultus instantis tyranni[15] и ползающего на брюхе перед Августом. В остальном старый похабник все же бывает очень мил»[16]. «Прохвост», конечно, звучит серьезно. В «похабнике» сквозит скорее лапидарная ирония по отношению к великому представителю Августова «золотого века». Вполне понятно, что некоторые качества Горация как придворного поэта заслужили такую резкую политическую характеристику со стороны великого вождя революционного пролетариата, питавшего глубочайшую ненависть к эксплуататорским классам.
Экономическое благополучие Горация, как своеобразного рантье-рабовладельца, целиком зависело от Мецената, «красы всадников», по собственному выражению поэта. Одна мысль о возможности смерти своего покровителя приводит Горация в ужас:
Нет больше силы, нет и решенья
Богов, чтоб умер ты, опора
Жизни моей, Меценат, и радость...
Ах, если смертью ты, полдуши моей,
Взят скоро будешь...
... Нет, наши жизни
День тот же кончит...
Гораций был уверен, что в этих его словах содержится «не ложная клятва», и по капризу судьбы поэтическая мечта стала действительностью, — он пережил своего благодетеля только на несколько месяцев и умер в том же году. Вряд ли Меценат, этот «отпрыск прадедов царственных», часто откликался на призыв Горация посетить его скромное поместье и
Пить из скромных чаш сабин дешевый, —
хотя заветная бутылка была засмолена самим поэтом. Может быть, это поэтическое приглашение было только попыткой Горация несколько облагородить собственное положение почти что клиента.
Сложнее было с эволюцией взглядов поэта по отношению к Августу. Важен только ее результат. Обращаясь к «отцу людей», «сыну Сатурна» — Юпитеру, Гораций восклицает:
... Цезарь великий роком
Попеченью дан твоему: ты первый,
Он — за тобою...
Утешая поэта и грамматика Г. Вальгия Руфа в понесенной им потере, Гораций не находит ничего лучшего, чем призыв спеть про «Августа победы». Он сравнивает Августа с Гераклом и желает «славу вечную Цезаря в звезды вплесть». Это не только политический сервилизм, но и психологически вполне понятное довольство рабовладельческого рантье наступившим «римским миром», который все более и более олицетворялся в невзрачном когда-то приемном сыне Цезаря. Сюда еще прибавлялось радостное сознание филиппского беглеца, что —
У власти Цезарь — и уж не страшны нам
Войны гражданской ужас, насилие...
Столь часто поминавший в своих стихах греческих и римских героев, Гораций всего менее был героем сам, и его сознание было тесно ограничено рамками его бытия.
Август унаследовал от своего деда ростовщические способности, богато примененные им в области политики. Оппортунист во внутренне-политических делах, генерал, одержавший победы при помощи чужих военных талантов, он прекрасно сумел извлечь хороший процент и с писателей своего времени. И здесь у него нашлись таланты для собственного прославления. Энгельс ядовито замечает по поводу обожествления Августа, что предполагавшийся его отцом бог Аполлон «не был в родстве с тем, которого воспел Гейне», то есть имел вполне человечески-телесный вид; но то, что Аполлон с его музами мог дать идеологическое основание принципата, да еще в поэтической форме, Август понимал прекрасно. В значительной степени по его заказу и его воле была создана Вергилием «Энеида», прославившая и происхождение рода Юлиев, и историческую миссию Рима:
Римлянин, помни одно, — что ты призван народами править.
Вот все искусство твое: всюду мира закон налагая,
Тех, кто смирился, щадить и войной сокрушать непокорных.
Вергилий был хорошо вознагражден за свой труд — он оказался обладателем состояния почти в десять миллионов сестерциев (около пятисот тысяч рублей золотом). Трудно сказать, из-за незаконченности, ли своей грандиозной поэмы, или из-за горестного сознания ее экономической обусловленности он завещал своим друзьям уничтожить рукопись «Энеиды». Но Вергилий несколько чуждался «большого света». Более светскому и покладистому Горацию такая мысль не пришла бы в голову. Самое большее, что он мог сделать, — это, с осторожной ссылкой на отдаленные гомеровские времена, бросить скользкий намек:
Сходят с ума-то цари, а спины трещат у ахейцев.
Именно Горацию было поручено написать юбилейное стихотворение к празднованию секулярных игр, которые, по сибиллиным оракулам, препарированным особой комиссией, должны были справляться каждые сто десять лет для обеспечения римского благополучия. Когда серия архаических церемоний, продолжавшихся целых три дня, пришла к концу, 3 июня 17 года раздался заключительный гимн, сочиненный Горацием. Его исполняли двадцать семь юношей и двадцать семь девушек. Эти избранные юноши и девушки пели:
Важный гимн богам, возлюбившим Рим наш,
Град семихолмный...
Призывы к умножению всякого счастья в грядущий новый век, к увеличению потомства, укреплению супружеских союзов, росту стад и урожаев чередовались с гордыми заявлениями:
Солнце! Свет благой...
... не знай ничего ты в мире Рима прекрасней...
Или:
Мощна Рима рать на водах и суше.
Присутствующим, наверное, казалось, что
... льет изобилье полный
Рог благодатно...
Так Гораций расплачивался и с Августом и с Меценатом. Сам он присутствовал на церемонии только потому, что сенат приостановил на эти дни действие закона, запрещавшего холостым присутствовать на публичных зрелищах. Автор гимна, так воспевавшего брак и потомство, был как раз холостым.
Политические стихотворения Горация представляют большой интерес для историка. Но у Горация были и другие темы, также обусловленные в своем раскрытии социально-экономическим положением автора, но имевшие несомненно больший резонанс и большую человеческую значимость. Эту Горациеву тематику можно определить тремя словами: богатство, любовь, смерть.
Первые два члена этой троицы объединены у Горация одним общим принципом — в них может преуспевать только тот, «кто держит путь золотой середины». Понятно, что смерть есть нечто целое, никакой середины, тем более золотой, не допускающее. Для эпохи становления принципата, этой новой, а потому колеблющейся, формы рабовладельческого государства, этот «путь золотой середины» был самым надежным. Если бы адресат Горациева стихотворения, Л. Лициний Мурена, избрал такой жизненный путь и не участвовал в заговоре против Августа, он не кончил бы жизнь от руки палача. Маркс, анализируя философию и психологию собирания сокровищ в античности, значения денег, как «одного из предметов страсти к обогащению», замечает, что Гораций «ничего не понимает в философии собирания сокровищ...»[17]. В самом деле, по Горацию —
Тот, кто деньги и золото прячет, не зная, что делать
С тем, что скопил, и боясь коснуться его, как святыни, —
подобен безумцу, который скупает цитры, сапожные колодки, паруса, не зная, что делать со всем этим. Это вовсе не обозначает, что Гораций отстал от античной экономики или не дошел до нее. Он просто представляет собой фигуру рабовладельца-рантье, этого своеобразного паразита античного общества. Он спокойно живет на продукт рабского труда, не стараясь его увеличить; единственная забота состоит только в стабильности этого продукта, в отсутствии возможности его преуменьшения. Отсюда и умудренный совет Горация:
Деньги, власть — тебе не помогут сбросить
Тяжесть горьких мук, что в душе гнездятся.
С высоты своего мнимого рантьерского величия в одном из своих посланий он советует своим современникам:
Граждане, граждане! Прежде всего заботьтесь о деньгах:
Доблесть — монете вослед...
Может быть, это бравурный и цинический перепев старинного Алкеева «chremat'aner» (человек — это деньга), но, во всяком случае, здесь трудно усмотреть что-либо больше иронии со стороны римского эпикурейца «золотой середины».
А так как Гораций всю жизнь помнил о всех несчастьях гражданской войны, то к философии «золотой середины», присоединялась еще философия наслаждения данным мгновением, острое сознание текучести и преходящести всякого земного счастья. Об этом поэт говорит и Левконое:
Долгих планов не строй... Мы говорим,
Время ж завистное
Мчится... Миг уловляй, меньше всего
Веря грядущему...
То же он повторяет не только красивой девушке, но и твердит при виде прекрасной весны. И даже своему вельможному покровителю Меценату Гораций дает благой совет:
Уладь день сущий. Мчится грядущее,
Как Тибр...
Для Горация как социального типа погоня за мгновением — это неутомимое использование доступных жизненных благ — основная нить, лейтмотив всей его житейской философии. Ее фундамент коренился и в общем состоянии рабовладельческого общества, только что пережившего жестокий кризис, чувствовавшего глухие толчки в самом своем пьедестале — рабских массах, на труде которых оно покоилось, и в жизненном пути самого Горация, потерявшего почти все при филиппской катастрофе, но нашедшего себе достаточный базис при дворе Августа.
В обществе августовской эпохи, проникнутом наслаждением от наступившего «римского мира», разложение семьи шло ускоренным темпом. Римское общество торопилось жить, и эта торопливость выражалась и в учащавшихся адюльтерах, дошедших до самой семьи принцепса, и в увеличении числа разводов, и в уменьшении рождаемости. Август пытался даже возглавить пуританское движение против растущей распущенности. Регламентация и поощрение браков, кары на холостяков — все это должно было показать стремление принцепса к доброму старому времени.
Гораций не только не женился, но и в своих отношениях к женщине пошел по пути наименьшего сопротивления. Поэтому «старый похабник» без труда избежал участи, которой подвергся чересчур неосторожный Овидий, осмелившийся откровенно вскрыть «практику любви» римского «света». Гораций всю жизнь провел среди девушек и дам римского полусвета, неуклонно придерживаясь обеих максим своей житейской мудрости: не увлекаться — золотая середина в любви и пользоваться моментом — тактика всей жизни, по Горацию. Правда, все возлюбленные Горация причесаны под изящных гречанок в соответствии с греческими метрами его стихов, но по отношению ко всем ним, к их любовникам и даже к самому себе он придерживался размышления о русой Пирре, которую ласкает стройный юноша:
Пьет он счастье теперь, — ты, золотая, с ним!
Верит — будешь любить, будешь верна ему!
Он не ждет перемены Ветра. Жалок в неведеньи
Обольщенный тобой!
Прообразом возлюбленных Горация может служить куртизанка Барина, «толпы приманка», слышавшая все любовные клятвы и тем любезная Венере:
Смех на то — смотри — и самой Венере,
Легким нимфам смех; Купидон жестокий
Жгучих стрел концы оселком кровавым
Точит со смехом...
Как будто иногда у Горация прорываются и более серьезные нотки отношения к женщине. Когда поэт, воспевавший Лалагу, встретил волка, ему пришла в голову мысль:
Пусть хоть там, где мчит колесница солнца.,
В той земле, где нет и жилья людского, —
Сладкий смех любить я Лалаги буду,
Сладостный лепет.
И в воспетых им муках ревности слышится жалоба:
Трижды благо — и счета нет —
Тем, кто в жизни провел связь неразрывную, —
И не раньше, чем смерть придет,
Разлучит их любовь, жалоб не знавшая.
Но вся любовная философия Горация всего ярче и полнее дана в лучшем, может быть, по ритму и мелодии его стихотворении («Оды», III, 9), представляющем собой любовный дуэт Горация и его бывшей возлюбленной Лидии. Сюжет элементарен и прост. Гораций сменил Лидию на Хлою, а Лидия, очевидно, столь же философски настроенная, как и Гораций, сменила его на некоего Калая. Поэт задает Лидии вопрос: что случится, если
Русой Хлое конец придет
И растворится дверь — вновь перед Лидией?
Ответ совершенно примечателен. Думается, что хотя он вложен, по ходу стихотворения, в уста Лидии, под ним мог бы подписаться и Гораций:
Пусть звезды тот прекраснее,
Ты же легче коры, моря гневливее,
Моря едой Адриатики, —
Жить с тобой хочу — и умереть, любя.
Получается возможный только у Горация эротический парадокс. Влюбленные — легче коры в своих чувствах и хотят умереть, любя друг друга. Обещания в серьезности и вечности любви — своеобразный способ дразнить друг друга.
Но и житейская мудрость Горация столкнулась с событием, неизбежным во всякой человеческой жизни. Казалось бы, что именно здесь никакие мудрствования относительно «золотой середины» и ловли мгновения делу не помогут. Своеобразной заслугой или характерной чертой Горациева мировоззрения было то, что если он и не преодолел страха смерти, то из самого факта его существования он создал новую базу для своего взгляда на жизнь. В самом деле, к чему изощряться в собирании богатств, в муках ревности или недоступной любви, если сосчитаны дни и часы человеческой жизни?
Увы, мой Постум, Постум, уносятся Года проворным бегом, и святостью — Морщин и старости грядущей Не отдалить, ни могучей смерти.
Это вступление одного из самых лиричных стихотворений Горация как нельзя более ярко дает ключ к последней Горациевой мудрости: если смерть впереди, то жадно пей каждое мгновенье и не порть себе жизни излишними и безмерными желаниями. Гётевский Фауст всю жизнь ждал того момента, когда бы он мог сказать: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — и этот момент был бы мигом его смерти, так как жить было бы более нечего; а Гораций именно потому, что смерть должна была неизбежно наступить, хотел каждое мгновенье назвать прекрасным, так как иначе ему было бы трудно жить.
Поэтому и Сестий, правящий теперь пирами, получает от Горация в напутствие:
Жизни недолог нам срок, и надеждою
Долгой брось питаться —
Тебя охватит ночь и мертвых тени...
Молодой девушке Хлое, которая бегает от поэта, «как серночка», Гораций советует с наивным и изящным цинизмом:
Но не дикий я тигр и не гетульский лев...
Не затем я иду, чтобы терзать тебя...
Брось за матерью бегать —
Время быть и с мужчиною.
А иначе бедную Хлою ждет печальная участь Лидии, которой часто приходилось прежде снимать крюк со своих дверей, а теперь к ней редко стучится в окна буйная молодежь:
Очередь твоя — и дурной старухой
Тщетно будешь звать в переулке дальнем
Блудных...
Так наслаждение мгновеньями любви получает новую остроту и новую привлекательность из осознанности предстоящей смерти:
... Но ведь всех одинаково ждет нас
Ночь — и дорогою смерти ступать нам.
Политический ренегат Деллий, этот «перелет» гражданских войн, очевидно, составивший себе на этом промысле кругленькое состояние, получает от Горация совет сдерживать дух «в счастьи от радости чрезмерной», так как все равно он «предназначен судьбою к смерти»:
Ты дом свой бросишь, лес твой накупленный
И виллу с Тибра желтыми волнами,
И твой наследник завладеет
Кучей громадной твоих сокровищ.
Так «золотая середина» в накоплении имущества, разумное искусство пользования этим имуществом получают еще новое обоснование в том, что:
В одном мы месте все будем собраны...
Вращает урна жребий: он выпадет
Поздней иль раньше — и усадит
В лодку Харона навек в изгнанье.
Миросозерцание античного человека вообще отличалось обилием пессимистических мотивов, что имело определенную социологическую обусловленность. Постоянная зависимость воспроизводства от конъюнктуры захвата рабской силы и вследствие этого постоянное перемещение ведущих центров рабовладельческих обществ, отсутствие в рабовладельческом обществе перспектив на будущее вследствие отсутствия такого класса, который мог бы взять на себя организацию производства на новых, прогрессивных началах, — все это приводило к перевернутой философии прогресса: блаженство могло быть найдено либо где-то далеко позади, в золотом веке, либо у нетронутых культурой варваров. Гораций пытается преодолеть этот пессимизм указанием на возможные блага быстротекущей жизни, но это преодоление куплено сомнительной ценой хрупкой хозяйственной автаркии, чувством относительной стабилизированности своего экономического положения. Сужение желаний и стремлений, искусство использовать будущее мгновение было, пожалуй, при этих условиях единственным, хотя временным и малонадежным, способом отвлечься и от пессимизма, и от проповеди бесстрастности и безразличия.
Основной и неотъемлемой заслугой Горация для римской поэзии является его мастерство в передаче латинскому языку «мелоса» греческой лирики VII—VI веков. Ему действительно удалось достигнуть настоящего звучания Архилоховых, Алкеевых, Сапфических строф на родном ему языке. Из более поздних эллинских поэтов только талантливый александриец Асклепиад повлиял на метрику Горация. Поэт прекрасно, может быть, даже чересчур самоуверенно сознавал значение того, что он первый
... Преложил песню Эолии
В италийских ладах...
В своем знаменитом «poscimur» он сравнивает себя с Алкеем, хотя этот поэт был столь же лириком, как и страстным политиком, за что поплатился даже изгнанием, что было диаметрально противоположно проповедовавшемуся Горацием умению жить. Возможно даже, что известный рассказ Горация о своем бегстве во время филиппской битвы, будучи несомненно подлинным в самом факте, — в своем поэтическом оформлении, в частности в красочной детали о том, как поэт бросил свой щит, восходит к аналогичному стихотворению Алкея, сведения о котором сохранены (Геродотом, И это формальное родство с Алкеем дает Горацию повод гордо воскликнуть:
Лира! Будь со мной, украшенье Феба!
Ты краса пиров у богов верховных,
Людям ты в трудах и покой, и сладость.
Поэтическое самосознание Горация здесь перерастало в сервилизм перед Августом и экономическую зависимость от Мецената. Именно к Меценату этот сын вольноотпущенника гордо обращается:
Нет, сыну бедности,
Кого зовешь ты, — нет, не назначено,
Мой милый Меценат, мне смерти,
Волны меня не задержат Стикса.
Поэтическая фантазия рисует Горацию его превращение после смерти в лебедя, певучую птицу, мчащегося и к берегам Босфора, и к гетульским Сиртам, и в гиперборейские страны:
Меня узнают колхи и в Дакии,
Пред ратью Рима тщетно храбрящейся,
Гелон далекий, и заучит
Умный ибер иль из Роны пьющий.
Это была не только вольность по отношению к своим покровителям, — только здесь Гораций позволил себе выпрямиться в придворной обстановке и заявить о самостоятельных правах поэтического гения. И он смотрел не только вширь географически, — в своем стихотворении, может быть, наиболее популярном в новой литературе, он заявил притязания и на бессмертие. Гораций уверен, что его поэзия — «памятник, меди нетленнее», и с бурным пафосом продолжает:
Нет! не весь я умру — часть меня лучшая
Избежит похорон; славою вечною
Буду я возрастать, в храм Капитолия
Жрец восходит пока с девой безмолвною.
Для Горация, как и для Вергилия, понятие абсолютной вечности совпадало с вечностью «города» — Рима. Это не было узостью их исторического кругозора; даже учителя христианской церкви, для которых языческий Рим был нечестивым Вавилоном, великой блудницей, верили в «вечность» Рима, ограниченную только наступлением «града божьего». Но Гораций ошибся: проходя, и в очень разнообразных формах, через европейскую литературу, он дошел и до начала подлинной «истории» человеческого общества. Дошел потому, что, несмотря на свою социальную и даже бытовую ограниченность, он остался изумительным мастером стихотворной формы и звука.
В одном отношении Гораций может показаться специфически несовременным и классово-неприемлемым. Он, будучи сам зависимым в своем благоденствии человеком, имел свой «point d'hon-neur» — острую неприязнь к той неопределенной величине, которую поэт презрительно называл «чернью». Проповедуя, что «малым жить легко», что «жизнь коротка», Гораций так скромно перечислял свое имущество:
... Ну, а мне нелживой
Парки суд послал небольшую виллу,
Музы скромный дар, да еще презренье
К черни злонравной.
А вступительная песнь третьей книги прямо начинается с известного:
Непосвященных прочь удаляю я...
А вы — молчите...
Надо отметить, что терминам «чернь» и «непосвященные» русского перевода соответствует один латинский термин «volgus», так что каждый раз смысл Горациева выражения один и тот же.
Нет, однако, сомнения, что Гораций под термином «volgus» понимал не простонародье, не низшие слои римского населения, а своих не в меру придирчивых критиков, которые нападали на смелого новатора главным образом с консервативно-архаизирующей точки зрения. Им не нравились Горациевы новшества, смелость этого выскочки, для которого даже Люцилий был уже превзойденной ступенью.
Этот факт все же не спасает Горация. У него несомненно имеется аристократическое презрение рафинированного интеллигента ко воем, для кого недоступны тонкости и прелесть его поэзии. Да и как мог римский раб, римский люмпен-пролетарий, римский мелкий производитель, бившийся в нужде в условиях рабовладельческого общества, разобраться в «италийских ладах эолийских песен» Горация?
Гораций ошибся в определении «вечности» своего творчества. Он ошибся и в том, что поэту всегда противостоит «чернь» или «толпа». И Гораций, и Пушкин, употребляя это противопоставление, были жертвами своей эпохи, тех классовых обществ, к которым они принадлежали. Однако художественное наследство Горация и, в частности, его «Оды», несмотря на его классовую ограниченность, принадлежит к лучшим памятникам древнеримской художественной культуры. Прошло две тысячи лет со дня его рождения, — «вечность», и в более широком, чем его собственное, понимании, за ним осталась. Но его пафос по адресу «черни» стал обветшавшей и ненужной архаикой.