Монархи Европы добились поистине впечатляющих успехов в бюрократизации организованного насилия, сделав его определяющим фактором государственности в XVII и даже XIX веках. Необычно эффективный характер европейской государственной машины доказывался победами, которые державы Старого Света неумолимо одерживали в войнах против государств других континентов. Эти успехи благоприятствовали стабильному росту заморской торговли, что, в свою очередь, помогло европейцам значительно облегчить бремя содержания регулярных армий и флотов. Таким образом, европейские венценосцы (особенно, правившие на оконечности континента), оказались в необыкновенно выгодном положении, когда им не приходилось выбирать между хлебом и пушками. Они могли позволить себе и то, и другое, а их подданные (или хотя бы некоторая их часть) также получали возможность обогатиться.
Без сомнения, долгие урожайные годы и распространение сельскохозяйственных культур из Америки (прежде всего кукурузы и картофеля) значили для роста благосостояния первой половины XVIII века больше, чем любые шаги государства. Однако экономический рост за десятилетия относительного затишья после окончания в 1714 году Войны за Испанское наследство позволил расширить военно-политические границы монархий от Ирландии до степей Украины.
Но во второй половине XVIII в. стали очевидными новые подходы, шедшие вразрез со сложившимися военно-политическими стандартами. Одним из основных нарушителей равновесия между сельским и городским населением стал фактор быстрого роста численности населения после 1750 г. Во Франции и Англии выходцы из перенаселенных сельских районов уходили искать лучшей доли в города; малая часть их уплыла за океан, в Северную Америку[171]. Что делать со всевозрастающим числом сельских жителей, если пригодных для обработки свободных земель уже нет? — так можно сформулировать поистине критическую проблему, стоявшую перед властями в XVIII в. Народы Центральной и Восточной Европы, имевшие в своем распоряжении значительный запас пустошей, смогли позже разрешить эту проблему путем экстенсивного земледелия, не прибегая к требующим значительных затрат радикальным или инновационным методам. В Англии, Франции, Италии, Нидерландах и Германии (западнее Эльбы) обращение новых земель под земледелие требовало дорогостоящей и трудоемкой предварительной подготовки — удобрения, осушения, изменения состава почвы путем добавления песка или разрыхлителя. Напротив, рост населения в Восточной Европе в середине XIX в. не был проблемой — скорее он дал возможность распахать под зерновые бывшие пастбища и леса.
Разницу можно описать и в следующих словах: в 1750–1830 гг. рост населения в Восточной Европе не привел к изменениям в технике земледелия, повседневном укладе или общественных отношениях. Хотя объем экспорта местной продукции — зерновых, скота, леса и минералов— и возрос, однако не настолько, чтобы вызвать к жизни новые формы общественной организации. На западе же возникшее напряжение было значительно сильнее — деревня не могла обеспечить достаточное количество рабочих мест. Основная нагрузка ложилась на город; а когда тот не мог или не поспевал трудоустроить все большее число рабочих рук, то избыточные людские ресурсы могли переключиться на более хищнические способы обеспечения своего существования. Одни могли сделаться уполномоченными властями капитанами и командами каперских судов или завербовавшимися на службу солдатами; другие же действовали по собственной инициативе, пополняя шайки грабителей, пиратов или просто воров.
Рост числа подданных позволил Пруссии, Австрии и России значительно увеличить число солдат. Однако количественный рост (особенно российской армии) свидетельствовал не о структурных изменениях, а о механическом росте числа деревень, поставлявших все новых рекрутов. В Западной Европе демографическое давление на старые общественные, экономические и политические институты носило гораздо более революционный характер.
Вышеуказанное наглядно проявилось в растущей интенсивности боевых действий, начиная с Семилетней войны (1756–1763 гг.) и достигнувшей наивысшего напряжения в эпоху Французской революции и Наполеона (1792–1815 гг.). Монархия была свергнута с пьедестала божественного помазания и более не смогла подняться на прежнюю высоту — однако военные институты Старого Режима продолжали управлять даже levee en masse (массовый призыв) 1793 года, что позволило союзникам реставрировать более или менее приемлемое подобие Старого Режима после разгрома Наполеона в 1815 г. Традиционный военный уклад оставался неизменным до 40-х годов XIX в., когда радикальное воздействие новых промышленных технологий на арсенал и организацию вооруженных сил привело к коренным переменам. До этого времени, несмотря на усилия Франции, перекроившей структуру управления войсками согласно новым, революционным целям, а также невзирая на бурный технический прогресс британской индустрии (равно заслуживающий эпитета «революционный»), организация и оснащение европейских вооруженных сил оставались в основе своей консервативными.
Даже если считать долгосрочные итоги консервативными, более подробное изучение проблем, стоявших перед европейским военным истеблишментом в 1700–1789 гг., вызывает сомнения в устойчивом характере управления вооруженными силами даже в период наивысшей стабильности Старого Режима. Во-первых, существовала проблема растущего числа стран, могущих позволить себе обладание армией европейского образца, что увеличивало нестабильность континентального баланса сил. Вторая проблема была порождена техническими и организационными нововведениями внутри самой системы, толчком к которым обычно служило военное поражение той или иной европейской державы. Обе проблемы нуждаются в более глубоком изучении с тем, чтобы мы могли понять логику развития организации и управления вооруженными силами в эпоху Французской революции и Наполеона.
Доказавшие свою востребованность новые полезные навыки имеют тенденцию распространяться среди других народов. Именно так появившаяся в конце XVI в. голландская модель организации вооруженных сил менее чем за сто лет была позаимствована Швецией, германскими государствами, Францией, Англией и даже Испанией. В XVIII в. новая модель была перенята Петром Великим (правил в 1689–1725 гг.), с поистине революционной решительностью реформировавшим Россию. В качестве попутного продукта англо-французского противостояния за владычество над океанами эта модель проникла в Новый Свет и Индию; и даже столь чуждую в культурном плане Османскую империю[172].
Размах регулируемой рынком деятельности, способствовавшей успеху европейской модели бюрократизации вооруженных сил, за те же десятилетия увеличился и вовлек новые миллионы азиатов, африканцев, американцев (да и европейцев) в более стройную систему согласованных производства и торговли. Даже Австралия до конца века стала частью евроцентрической экономики; только Дальний Восток держался особняком в силу проводимой Китаем и Японией государственной политики по ограничению (либо почти полному воспрещению) торговли с европейцами.
Экспансия подобных масштабов не могла не вызвать столь же значительных подвижек в раскладе сил в Европе. Окраинные страны — Великобритания и Россия— могли гораздо быстрее соседей, зажатых в центре континента, распространять свой контроль над ресурсами. Фактически, растущее превосходство молодых окраин над расположенными ближе к центру появления основных изобретений государств следует рассматривать как одну из старейших и проверенных моделей в историческом процессе[173]. Историю взаимоотношений ведущих европейских держав в XVIII в., таким образом, следует воспринимать как очередное проявление очень древнего процесса, не прекращающегося по сей день.
Европейская экспансия XVIII в. шла достаточно равномерно для того, чтобы ни одно государство не достигло подавляющего превосходства над всеми остальными. До восьмидесятых годов существовало приблизительное равновесие между Британией и Францией в их гонке за доходами от заморской экспансии. На востоке Австрия и Пруссия уступали (но крайне медленно) свои позиции в споре с Россией за обладание сухопутным рубежом континента. Таким образом, несмотря на ряд потрясений, политическое многообразие Европы сохранилось. В свою очередь, выживание множества конкурирующих государств поддерживало уникальность Европы в сравнении с цивилизациями Азии, где продолжали преобладать созданные в XVI–XVII вв. «пороховые империи»— иногда в процветающем состоянии, как в Китае, иногда в нарастающем беспорядке, как в Индии.
Вместе с тем военные и дипломатические союзы множества европейских государств сменяли друг друга с калейдоскопической быстротой, создавая невиданную политическую путаницу. Заслуживает внимания предположение, что по завершении войны за испанское наследство в 1714 г. политическая система претерпела значительные изменения. Армии коалиции удалось предотвратить господство Людовика XIV над Европой, а французы направили свою энергию не на военный реванш, а на более созидательные цели. В последующие 40 лет они начали осуществление торговых предприятий на Карибах, в Северной Америке, Индии и Леванте. Успех купцов и плантаторов был грандиозным — заморская торговля Франции обогнала по показателям роста британскую. Однако разрыв от стартовавших веком ранее (и на более высоком уровне) англичан был слишком велик, и их показатели абсолютного объема торговли так и не были превзойдены[174].
И без того острое соперничество между державами дополнялось монопольной торговлей в ряде портов и владений в Америке, Африке и на берегах Индийского океана. Подобные местные монополии имели опорой вооруженную силу (форт, гарнизон или поселенцев), средством снабжения и связи с родиной — суда, обладавшие пушечным вооружением, а в случае необходимости могли рассчитывать на поддержку боевых кораблей метрополии (с целью обороны либо расширения плацдармов империи).
Стремительно растущие британская и французская торговые империи стали протягивать щупальца своих операций к заморским владениям Голландии, Испании и Португалии, которые после 1715 г. не могли более обеспечить защиту своих колоний от молодых европейских сверхдержав. Тем не менее эти колонии уцелели — причем не понеся значительных территориальных потерь. Испанские, португальские и голландские колониальные власти (в рамках осуществляемой своими правительствами Realpolitik, либо по собственной инициативе) стали допускать британских и французских купцов в свои порты, дав Лондону и Парижу ощутить выгоду от торговли без бремени расходов на содержание колониальной администрации. В конце столетия ресурсы испанской короны в Америке даже начали расти. К 1650 г. полуторавековое сокращение численности индейского населения прекратилось (во всяком случае, в Мексике и Перу). Вначале медленно, а затем со всевозрастающей быстротой население стало увеличиваться, обеспечивая возможность более полного использования местных ресурсов[175]. Бразилия и английские колонии Северной Америки также вступили в полосу подъема; в результате местные людские и материальные ресурсы позволили постоянно наращивать самооборону.
Рыночная экономика была основным организатором и движителем океанской экспансии, а доходы от торговли позволяли поддерживать и расширять заморские предприятия. В то же время прибыль была обеспечена надежной поддержкой вооруженных сил — уровень регулярной армии европейской державы гарантировал безусловное превосходство на всех остальных континентах. Кроме того, нигде, кроме Европы, управление войсками не находилось в руках правителей, которые как минимум сочувственно относились к проблеме обретения прибыли торговцами. Еще с XVI в. государственные деятели Старого Света оказались вовлеченными в торгово-финансовую систему организации деятельности своих подданных. Даже самые упорствующие и непонятливые монархи и их министры волею необходимости содержания армии и административно-командного аппарата государства в целом, скрепя сердце, воспринимали рыночную экономику как данность. Англия после 1640-х и Франция двумя десятилетиями позже отказались от борьбы против рынка в стиле Филиппа II Испанского и большинства его современников. Сотрудничество между политическим руководством и предпринимателями-капиталистами состоялось и стало обычным явлением.
Подъем заморских французских и британских предприятий засвидетельствовал и отразил относительно налаженное сотрудничество между предпринимательским мышлением и государственным управлением этих стран. В отличие от правителей других стран мира, рассматривавших частный капитал в качестве соблазнительно доступной конфискационной добычи, монархи Европы действовали по убеждению, что четко определенное и осуществляемое налогообложение служит росту как частного капитала, так и доходной части бюджета. Богатые купцы и ростовщики могли спокойно жить под защитой британского или французского законодательства в Лондоне, Бристоле, Бордо или Нанте, тогда как несколькими веками ранее им приходилось искать убежища в вольных торговых городах.
Проживание в сильном с военной точки зрения государстве для коммерсанта означало эффективную защиту даже в отдаленных уголках мира — о чем рассчитывавшие практически только на себя подданные слабых малых государств могли только мечтать. В свою очередь, короли и министры не ограничивали предприимчивых капиталистов, рыскавших в поисках прибыли по всему свету. Правители хорошо помнили, с каким трудом наскребались деньги на содержание армий в xvii в., и не собирались лишаться столь благодетельных налоговых потоков[176].
Сотрудничество правителей и капиталистов выдержало испытание расстоянием. Вообще, основным секретом европейской торговой экспансии XVIII в. была сравнительно низкая стоимость эффективной защиты людей и товаров, что отчасти объясняется техническим превосходством европейских кораблей и фортов, а также доступностью и сравнительно низкой ценой железных пушек. Не менее (а может быть и более) важной составной успеха были организация, выучка и дисциплина европейских войск: за полмира от метрополии управленцы, офицеры и солдаты с неумолимым постоянством доказывали свое превосходство на поле боя.
Разумеется, немалой была роль регулярной муштры, превращавшей солдат в послушные и взаимозаменяемые составные военной машины. Какими бы недисциплинированными и плохо оснащенными не показались бы прибывшим из Европы офицерам их заморские гарнизоны, однако любая стычка с азиатским, африканским либо американо-индейским войском немедленно доказывала ошибочность первого впечатления. Например, когда между французскими и английскими предпринимателями началась гонка за обладание обширными территориями в Индии, малочисленные европейские контингенты определяли исход сражений— не столько ввиду качественного превосходства в вооружении, сколько благодаря беспрекословному выполнению приказов и маневрированию при контакте с противником[177].
Характерное для европейских заморских начинаний XVIII в. сочетание передовых вооруженных сил и почти безудержного предпринимательства имело важные результаты. Жизнь сотен тысяч и, к концу столетия, миллионов жителей Азии, Африки и Америки изменилась в результате деятельности европейских капиталистов. Регулируемая рынком и направляемая кучкой жителей Старого Света деятельность постепенно разрушила старые общественные структуры земель, легко досягаемых со стороны моря. Судьба обращенных в рабство африканцев, которых везли через Атлантический океан для беспощадной эксплуатации на сахарных плантациях, являет до крайности жестокий и наглядный пример того, насколько радикальными могли быть изменения, вызванные погоней за прибылью. Лишь несколько меньше пострадали общественный уклад и обыденный быт индонезийцев, принуждаемых местными князьками (в свою очередь, выполнявшими указания голландцев) к выращиванию пряностей. То же относится и к индийским ткачам, работавшим на Ост-Индскую Компанию. Табаководы и хлопкоробы средиземноморского Леванта и Северной Америки являют пример еще более высокого уровня личной самостоятельности во взаимоотношениях с купцами и посредниками, доставлявшими плоды их труда на международный рынок. Однако все эти народы объединяло то обстоятельство, что их повседневная жизнь стала зависеть от регулируемой европейцами всемирной торговой системы. Товарооборот, поставки, кредит, а также охрана вышеперечисленного зачастую непосредственно определяли физическое выживание людей, не обладавших ни контролем, ни даже представлением о коммерческой системе, в которую они оказались втянуты.
Несомненно, Старому Свету доставалась большая доля; однако специализация производства (даже при условии крайне неравного распределения прибыли между европейцами и туземными исполнителями их воли) также означала общий рост богатства. Даже в Африке, где работорговля разрушила целые общины и перемолола бесчисленные человеческие судьбы, распространение новых технологий и навыков (особенно выращивания кукурузы) повысило уровень жизни в целом. Распространение поставляемого европейцами современного оружия также выразилось в возросшей мощи африканских государств, расположенных на ключевых в стратегическом отношении территориях[178].
Континентальная глубинка Нового Света, не имевшая транспортных магистралей, как и в случае с Европой, оказалась вне сети торговли, которой предпринимательство соединило побережье Атлантического и Индийского океанов. Однако мировой рынок, казалось, не знал преград: до самого конца XVIII в. европейские торговцы пересекали всю Северную Америку для приобретения в северных районах столь ценимой пушнины. Предлагаемые в обмен на меха металлические орудия, одеяла, виски за кратчайший срок бесповоротно изменили быт индейских племен Севера. Русские купцы оказали аналогичное воздействие на уклад племен Сибири и в 1741 г. добрались до Аляски. В конце того же столетия притязания Британии и Испании на контроль над тихоокеанским побережьем Северной Америки натолкнулись на уверенно растущую империю русской торговли пушниной. Этот пример красноречиво свидетельствует о стремительной экспансии: европейцев — на морях, русских — на восточном направлении.
Сухопутные границы Европы были почти столь же важны в балансе континентальной политики, сколь способствовавшие взлету могущества Франции и Британии океанские торговые империи. Необъятные просторы Сибири все же значили меньше, чем обрабатываемые крестьянами степи Украины и соседних районов. Именно последние позволили резко повысить производство продовольствия в Европе и заложили основу для роста Российской империи.
Россия была не единственной державой, выигравшей от распространения земледелия в степях Восточной Европы — XVII в. в целом был периодом достаточно сложной борьбы за обладание западными степями; а местные государственные образования— княжество Трансильвании и польская шляхетская республика пытались соперничать с турецким султаном, австрийским императором и русским царем[179]. В результате к концу следующего столетия в выигрыше оказалась Россия, поскольку доставшиеся османам Румыния и австрийцам Венгрия не шли ни в какое сравнение с Украиной и степями Центральной Азии. За этот же период внутренние противоречия, раздиравшие Польшу, окончательно лишили ее независимости, сделав объектом трех последовательных разделов в 1773, 1793 и 1795 годах.
Еще до распада Польши резкие изменения в раскладе сил Восточной Европы были засвидетельствованы появлением нового претендента на статус великой державы — Пруссии. Вообще Пруссии повезло — благодаря расположению на восточном пограничье германских государств она унаследовала от Средних веков сравнительно большую территорию. Равнинно-болотистый рельеф этой территории позволил даже с опозданием, но тем не менее успешно применить западную технику осушения, а новые обрабатываемые земли стали существенным источником доходов[180].
Однако в основе политических достижений Пруссии лежала блестящая военная организация, корнями уходящая в XVII в., когда народное возмущение жестокостью и бесчинствами шведских войск нашло эффективное институциональное воплощение в княжестве Гогенцоллернов. После войны Фридрих Вильгельм (правил в 1640–1688 гг.) сумел подавить внутреннее сопротивление и ввести централизованное налогообложение, что позволило ему и его преемникам содержать армию, заставившую Европу считаться с собой. Малая территория и ограниченные ресурсы тем не менее давали о себе знать, и, подобно другим германским княжествам, Пруссия в значительной мере зависела от иностранных субсидий.
При Фридрихе Вильгельме I (1713–1740 гг.) Гогенцоллерны, наконец, сумели достичь уровня финансовой независимости. Это стало возможным лишь благодаря слиянию знати и офицерского корпуса в результате монаршего указа 1701 г., сделавшего службу королю нормальной карьерой сельского дворянства. «Плащ короля» без знаков различия носили все офицеры званием ниже генерала (включая самого Фридриха Вильгельма I), что создало своего рода братство знати на службе Гогенцоллернам. Быт и солдат, и офицеров был спартанским (а то и на грани бедности), однако коллективно переживаемый дух чести и долга поднял прусскую армию до уровня эффективности (и дешевизны), с которым другие европейские армии не могли даже идти в сравнение. В результате территории Гогенцоллернов расширились за счет множества мелких государственных образований (а войска последних пополнили прусскую армию), однако скачок до статуса европейской державы состоялся лишь при Фридрихе Великом (1740–1776 гг.), отобравшем у Австрии Силезию в ходе Войны за австрийское наследство (1740–1748 гг.)[181].
Вызванное пограничным расширением нарушение прежнего баланса сил в Европе привело к революции в дипломатических отношениях, предшествовавшей Семилетней войне (1756–1763 гг.). Зародившееся еще в эпоху борьбы за бургундское наследство (1477 г.) соперничество между французской и австрийской монархиями, вокруг которого вращалась интрига конфликтов между менее значительными государствами Старого Света, уступило место вынужденному сотрудничеству Бурбонов и Габсбургов перед лицом угрозы со стороны все более усиливавшихся Великобритании и Пруссии. Однако, несмотря на очевидное превосходство в ресурсах, Париж и Вена войну проиграли. Победы британского флота лишили французов Канады и почти всех владений в Индии, а возрождение морской мощи Франции к 1788 г. так и не помогло вернуть утерянных в результате поражения в Семилетней войне позиций в международной торговле.
То, что Пруссия устояла перед натиском австрийской, французской и русской армий, объясняется действенностью муштры, духом офицерского корпуса и полководческими способностями Фридриха. Сыграли свою роль и разногласия в стане противника: в частности, выход России из войны с восшествием на престол Петра III в 1762 г. дал пруссакам передышку, в которой те отчаянно нуждались. В следующем году неудачи, преследовавшие французов, заставили последних выйти из войны, что убедило австрияков в необходимости заключения мира.
Казавшаяся невероятной перед лицом роковых обстоятельств победа вознесла ввысь авторитет прусской армии. Восхищение современников успехами Фридриха помешало им разглядеть действительно ключевое событие в Восточной Европе — восход российской мощи. События XVIII–XIX вв. представили прусскую (а позже германскую) историю в качестве определяющей для судеб Европы в целом. Однако можно с достаточным на то основанием утверждать, что более всего от агрессивной политики Фридриха, который дважды (в 1740 и 1756 гг.) вторгался в земли Габсбургов, выиграла Россия. Возникшая после 1740 г. неприязнь сделала сотрудничество между Австрией и Пруссией невозможным.
Эта взаимная неприязнь позволила успешно реформированной Петром Великим в соответствии с европейскими стандартами российской армии продолжить расширение державы за счет соседних — слабых и плохо организованных — государственных образований. Таким образом Россия получила львиную долю при разделе Польши в 1773–1795 гг., присоединила Крым в 1783 г., к 1792 г. за счет Османской империи расширила свои владения до Кавказа на востоке и реки Днестр на западе, отторгла у Швеции Финляндию в 1790 г. Быстрый рост объема производства зерновых на Украине, сопровождавшийся промышленно-коммерческим развитием Урала и центральных областей России, способствовали невиданному подъему имперской мощи. При Екатерине Великой (правила в 1762–1795 гг.) Россия достигла не имеющего аналогов в своей истории уровня организации ресурсов-людских, промышленных, сырьевых и сельскохозяйственных — в деле содержания вооруженных сил, чьи боевые качества лишь немногим уступали показателям армий и флотов Западной Европы. Словом, когда Россия достигла европейского уровня организации, начали сказываться преимущества обладания обширными территориями.
Победы Британии в Семилетней войне против Франции также были в некоторой степени обусловлены мобилизацией ресурсов удаленных земель в Северной Америке, Индии и др. Однако если Россия проводила мобилизацию ресурсов на основе труда крепостных, принадлежавших элите дворян и официально уполномоченных частных предпринимателей, то в случае с Британией опорой служил рынок, регулируемый частным выбором большого числа отдельных лиц (хотя нельзя не упомянуть роль, которую в возвышении Британии сыграли рабский труд на плантациях Карибских островов и насильственная вербовка— на флоте). Таким образом, пограничная мобилизация командным способом a la russe и мобилизация на основе прибыли a l’anglaise не противоположны, а скорее различны в той или иной степени. Русский подход, подобно задействованию рабского труда на британских плантациях сахарного тростника, зачастую был излишне нерациональным в использовании людских ресурсов, тогда как частная инициатива по увеличению прибылей стремилась к максимально полному использованию всех факторов производства. Словом, рыночный подход способствовал повышению уровня эффективности, чего методы, основанные на принуждении, почти никогда не могли достичь.
В частности, открытость более или менее свободному рынку означала, что способные повысить уровень производства нововведения получали сравнительно хорошие шансы на успех в британской экономической системе, тогда как в России внедрение изобретений и технических новшеств было, скорее, делом везения. Запуганные управленцы почти всегда делали выбор в пользу слепого подчинения полученным свыше указаниям и следовали старым испытанным методам; увеличение объема производства достигалось ужесточением принуждения крепостных, либо привлечением большего числа работников. Возможность опробования нового устройства (явно неприбыльного в краткосрочном плане и возможно нерентабельного — в долгосрочном) вообще редко когда становилась предметом рассмотрения. Новая техника попадала в Россию, только доказав свою востребованность и прибыльность за рубежом (причем зачастую с ней выписывались и иностранные специалисты, обучавшие местных мастеров обращению с новыми устройствами).
Именно таким образом в XVIII в. строились оружейная промышленность и армия России при Петре Великом. Стабильный характер европейской военной организации и техники в последующие десятилетия позволил российским сановникам и военачальникам использовать численное превосходство для побед над уступающими по размеру государствами. Успехи российских вооруженных сил (особенно во второй половине столетия) доказали способность русских максимально использовать свое преимущество[182].
Гибкость рыночного подхода к восприятию технических нововведений позволила Великобритании и Западной Европе в целом постоянно опережать Россию и Восточную Европу в областях экономической и военной эффективности (хотя до 1850-х гг. это не было столь очевидным). В 1736–1853 гг. амбиции Российской империи тщательно сдерживались дипломатией баланса сил и взрывным развитием военной области, произведенным Французской революцией.
Принцип баланса сил также позволил уравновесить господство на море, завоеванное Британией в 1763 г. В частности, стоило исчезнуть французской угрозе с территории Канады, как отношения метрополии с американскими колонистами приобрели донельзя напряженный характер; когда же правительство Георга III попыталось навязать колонистам повышение налогов для поддержания бюджета военного времени, недовольство вылилось в открытое восстание. Вскоре на помощь мятежникам подоспела Франция (1778 г.), а остальные европейские державы либо поддержали французов, либо выразили свое недовольство британской морской торговой монополией, заняв позицию однозначно противоречащего интересам Британии «вооруженного нейтралитета». В 1783 г. Великобритания была вынуждена признать свое поражение и независимость Соединенных Штатов Америки.
Подобным образом европейская система межгосударственных отношений смогла противодействовать возвышению Британии и России, а также приспособиться к новому раскладу, вызванному экспансией в 1700–1793 гг. европейской экономико-военной организации в обширных областях земного шара.
То, как Европа приспособилась к процессу территориальной экспансии, является вполне нормальным — полуавтоматическим следствием расчета баланса сил, производимого политическим руководством. Такова была модель, которой следовали и в другие времена, и в других регионах— например, именно так вели себя в ответ на возвышение Афин греческие города-государства в V в. до н. э. или власти итальянских городов в XIV–XV вв. перед лицом растущей мощи Милана и Венеции. С другой стороны, реорганизация политического, экономического и военного управления, начавшаяся к концу XVIII в., была уникальной вовсе не из-за того, что другие государства ранее не старались увеличить свою военную мощь посредством внутренней реорганизации, а в силу доселе невиданных размаха и сложности технических средств и методов, ставших доступными европейским правителям и солдатам. Рациональный расчет настолько расширил возможности запланированных действий, что уже к концу века управленческие решения стали определять жизнь миллионов людей.
Людские и материальные ресурсы вооруженных сил находились на переднем крае этих управленческих преобразований. В XVII в. армии и флоты стали, если можно так выразиться, произведениями искусства, в которых людские жизни, пушки и корабли обретали черты, необходимые для выполнения узкоспецифичных задач, определенных заранее составленными планами. Как мы убедились в предыдущей главе, результаты были поистине впечатляющими. В начале XVIII в. дальнейшие изменения были минимальными — рост населения во второй половине столетия вызвал повсеместное изменение общественных реалий, и военные специалисты попытались изменить сложившиеся способы управления и развертывания вооруженных сил в надежде выйти за рамки свойственных старой системе ограничений. До 1792 г. ничего действительно масштабного достичь не удалось — однако массовая мобилизация, ставшая действительностью благодаря Французской революции, была предсказана теоретиками и практиками военных реформ еще задолго до конца столетия.
К середине XVIII в. стали явными четыре ограничения в существующих моделях военной организации. Одним из них была сложность управления действиями армии численностью более 50 тыс. человек[183]. Стоило фронту сражения растянуться настолько, чтобы в подзорную трубу невозможно было отличить свои войска от противника, как военачальник, даже при поддержке носящихся во весь опор адъютантов, обычно переставал разбираться в картине боя. Команды, подаваемые голосом, даже при их дублировании сигналами горна, были неразличимы за пределами строя данного батальона (т. е. 300–600 человек). Для того чтобы эффективное управление большими армиями стало возможным, требовались новые средства сообщения и точные топографические карты.
Вторым могущественным ограничителем европейских армий было обеспечение. Совершенство выучки придавало армиям Европы уникальную мощь и гибкость— при условии, что расстояния были короткими, а бой продолжался несколько часов. Однако на большие расстояния войска могли передвигаться медленно и в несколько приемов: наличествующие транспортные средства просто не могли обеспечить тысячи людей и лошадей провиантом и фуражом при условии, если переход длился дольше нескольких дней. Самая мобильная и мощная для своего времени армия Фридриха Великого могла идти маршем не более десяти дней — затем требовался перерыв, необходимый для подвоза полевых пекарен и восстановления линий снабжения из тыла. Самым трудным ввиду объемности являлось обеспечение конским кормом, и иногда солдатам Фридриха, вполне обеспеченным собственным провиантом, приходилось останавливаться, чтобы накосить сена для своих лошадей[184]. В соответствующее время года существовала также возможность обеспечения войск за счет местного населения, однако подобное ослабление дисциплины могло привести к потере контроля над солдатами, которые предпочли бы грабеж безоружного населения бою с противником. Это соображение, а также осознание факта, что разоренные области не смогут платить налоги, заставляли правителей того времени подчиниться ограничениям стратегической мобильности и налаживать тыловое снабжение своих войск.
Ввиду сравнительной дешевизны снабжение оружием, порохом, униформой и другим снаряжением обычно не представляло особых проблем при осуществлении военных предприятий[185]. Прежде всего недостаток ощущался в провианте, фураже, лошадях и транспортных средствах. Подобным же образом производство мушкетов, формы, обуви и тому подобного на мануфактурах не могло быть немедленно увеличено по приказу свыше, так что войны велись в основном за счет заранее накопленных запасов. В случае непредвиденных масштабных затрат или потерь (как это произошло с пруссаками во время Семилетней войны) необходимо было организовывать закупки за рубежом, что требовало немалых денег. Основным международным рынком вооружений того времени по-прежнему оставались Нидерланды, а именно Льеж и Амстердам[186].
Третий ограничитель имел организационный и тактический характер. Постоянные армии европейских стран в XVIII в. по-прежнему несли на себе отпечаток времен своего зарождения— эпохи отрядов наемных солдат. В результате частные права вступали в противоречие с бюрократическим рационализмом в отношении к вопросам назначения и карьерного роста. На пути к повышению профессиональные навыки и умения стали соперниками покровительства и подкупа, несмотря на то, что оба подхода определялись, с одной стороны, приказами вышестоящего командования и мужеством и успехами на поле боя— с другой. Назначения и повышения зачастую определялись также личными предпочтениями короля или военного министра.
Следствием этого становились неустойчивые и изменчивые модели кадровой политики, что, в свою очередь, нашло отражение в уровне накала дебатов вокруг вопроса о тактике французской армии. Соперничающие группировки офицеров собирались под знамена соперничающих доктрин, используя последние в качестве орудия в борьбе за место на вершине военной иерархии. Однако доводы могли быть подтверждены или опровергнуты лишь в ходе опробования на полевых маневрах, либо испытательных стрельб. Таким образом, постоянно подогреваемые соперничеством стремившихся вверх по карьерной лестнице групп офицеров дебаты открыли во Франции возможность постоянному опробованию новой техники (в особенности, полевой артиллерии) и тактики. Под подобным напором заскорузлость военного уклада Старого Режима стала постепенно трескаться — даже до Французской Революции, придавшей невиданные темп и размах начинаниям, которые зародились благодаря соперничеству между военными специалистами.
Все ограничения техники управления, снабжения и организации были связаны с четвертым ограничением (и поддерживались им же): социологическими и психологическими ограничителями, сопровождавшими профессионализацию ведения военных действий. Поскольку горстка монархов окончательно монополизировала область организованного применения насилия и бюрократизировала управление последним в Европе, то война, как никогда прежде, стала спортом королей. Поскольку спорт должен был оплачиваться за счет налоговых поступлений, то королям казалось разумным не тревожить без надобности классы производителей-налогоплательщиков. Крестьяне были необходимы для снабжения провиантом, тогда как жители городов обеспечивали поступление денежных средств для содержания государств и их военных учреждений. Позволить солдатам нарушить их деятельность означало бы потерю несущей золотые яйца курицы. Таким образом, подавляющему большинству населения отводилась пассивная роль налогоплательщиков — ограничение, упраздненное Французской революцией как не соответствующее размаху и интенсивности вызванных ею войн.
Задолго до этого прорыва, нововведения многочисленных изобретателей и конструкторов заложили основы для революционного расширения рамок военных действий. Обычно подобные усилия предпринимались после внезапного военного краха великой державы. Так, например, неудачи в войне против турок (1736–1739 гг.), а затем против пруссаков и французов в Войне за австрийское наследство (1740–1748 гг.) заставили венский двор разработать более мобильную и точную полевую артиллерию[187]. В Семилетней войне обновленная артиллерия Габсбургов преподнесла пруссакам неприятный сюрприз, однако наиболее пострадавшей стороной оказалась Франция, чье прежнее превосходство на полях сражений оказалось под вопросом после поражений от пруссаков (Россбах, 1757 г.) и англо-германской армии (Минден, 1759 г.). Неудивительно, что в период между заключением Парижского мира в 1763 г. и началом Французской революции в 1789 г. именно Франция стала форпостом экспериментирования в военном деле и технической области.
Процесс нововведений, будь то в Австрии, Франции или Британии (особенно после поражения последней в войне против североамериканских колоний) оказывал серьезное давление на каждое из вышеприведенных ограничений. Так, например, ограничения управления были постепенно преодолены благодаря переходу от личного обзора местности и высылаемой конной разведки к новым точным картам, изменениям в организации структур командования, а также письменным приказам, заранее разработанным и подготовленным особо обученными штабными офицерами. К 1750 г. французы первыми начали составлять детальные и достоверные карты, однако потребовались долгие годы для того, чтобы вся Европа оказалась нанесенной на карты масштаба, позволяющего командующим планировать каждодневное передвижение по карте[188]. Тем не менее уже в 1763 г. французский генерал Пьер Бурсе использовал имеющиеся возможности и за несколько последующих лет разработал детальные планы действий за пределами Франции и вторжения в Англию. В 1775 г. он выпустил в ограниченное обращение наставление, которое во французской армии озаглавили «Принципы ведения боевых действий в горах». В нем объяснялось, как командиру следует на основе изучения карт планировать многодневное передвижение и снабжение войск— и утверждают, что в 1797 г. при вторжении в Италию Наполеон использовал план Бурсе, чтобы перейти через Альпы и застать австрийскую армию врасплох[189].
Управление передвижением войск по карте требовало наличия штаба, включающего специалистов по чтению карт и тыловому обеспечению. Поэтому еще в 1765 г. Бурсе основал школу для подготовки адъютантов по этим новым специальностям. Школа была закрыта в 1771 г., повторно учреждена в 1783 г. и, наконец, закрыта в 1790 г. Все эти метания как нельзя лучше демонстрируют личностные и доктринальные противоречия, не дававшие французской армии покоя целых двадцать шесть лет — после окончания Семилетней войны и до начала Французской революции.
Подобная обстановка доказала свою плодотворность и в других областях. На основе карт и заранее заготовленных штабами письменных приказов командование почти наверняка могло управлять армиями, даже четырехкратно превосходившими указанный Морицем Саксонским предел численности. Однако в любом случае, командующий был вынужден делить свою армию на несколько частей, поскольку тогдашние дороги и транспортные средства попросту не позволяли снабжать столь многочисленное войско, сосредоточенное в одном месте. Обстановка того времени требовала передвижения несколькими параллельными друг другу колоннами, способными отбить возможное нападение противника.
Эта задача была решена учреждением дивизии — т. е. подчинявшейся единому командиру части, состоящей из пехотных, кавалерийских, артиллерийских и вспомогательных (инженерных, медицинских, связных и др.) подразделений, действия которых координировались штабом. Насчитывавшая до 12 тыс. личного состава дивизия могла действовать в качестве отдельной, самодостаточной войсковой части, а при необходимости входить в состав войскового соединения для выполнения задач, поставленных вышестоящим командованием. Эксперименты французской армии в этой области относятся к периоду Войны за австрийское наследство (1740–1748 гг.), однако переход на дивизионную структуру окончательно состоялся лишь в 1787–1788 гг., тогда как в войсках он завершился лишь в 1796 г[190].
Наличие карт, опытных штабных офицеров, письменных приказов и дивизионной структуры дало французам возможность преодолеть к 1788 г. ограничения на количественный состава эффективно управляемых армий. Levee en masse 1793 г. был бы иначе невозможен, поскольку какими бы огромными ни были армии, без эффективного управления ими победы, подобные достигнутым революционными войсками, были бы невозможны.
Проблема снабжения была более трудноразрешимой. Фургоны и баркасы могли перевезти лишь ограниченное количество продовольствия и фуража по существовавшим сухопутным и водным путям сообщения. Каждая вновь проложенная дорога или вырытый канал облегчали и ускоряли грузопоток, и во второй половине xviii в. европейские страны вкладывали в строительство путей сообщения невиданные прежде средства. В Пруссии рытье каналов тщательно согласовывалось со стратегическим планированием. Каналы, при Фридрихе Великом соединившие Одер с Эльбой, должны были обеспечить надежность и быстроту переброски продовольствия и других предметов снабжения как в королевские военные склады, так и из них. Фридрих как-то сказал своим генералам: «Никогда не следует забывать о преимуществах, предоставляемых судоходством, поскольку без него невозможно полное снабжение ни одной армии»[191]. Во Франции и Англии связь между совершенствованием путей сообщения и соображениями военного характера так и не была установлена (если не считать дороги через горные районы Шотландии, проведенной британцами после восстания 1745 г.); строительство каналов и дорог проводилось частными предпринимателями в целях личной прибыли. Словом, государства европейского континента были куда более настойчивы в вопросах планирования строительства путей сообщения и их управления, нежели Великобритания[192] однако даже если целью данного начинания было лишь обеспечить возвращение вложенных средств и некоторой прибыли в краткосрочном плане, то и тогда новые пути неизменно способствовали облегчению снабжения войск. Без подобного совершенствования транспортной сети, а также без технических нововведений, сделавших возможной сравнительно не-дорогостоящую прокладку дорог, обеспечивавших передвижение колесного транспорта даже в дождь и слякоть[193], размах военных предприятий французских революционных армий был бы недостижим.
Армии Французской Республики были также наследницами тактических и технических новинок, разрабатываемых французскими вооруженными силами с 1763 г. Профессиональная гордость французских офицеров была глубоко уязвлена поражениями в Семилетней войне, и осознание необходимости предпринять что-либо для восстановления былого превосходства над Пруссией на суше и над Британией — на морях, резко уменьшило сопротивление нововведениям. Однако реформы, предпринимаемые одним военным министром, приводили к созданию партии недовольных офицеров, жаждавших реванша при назначении нового главы ведомства. Поскольку ни одна из сторон не желала сохранения status quo, приведшего к провалу в Семилетней войне, то обе проводили соперничавшие друг с другом реформы, поддерживая тем самым высокий накал споров вокруг вопросов тактики и управления войсками.
В подобных условиях довольно быстро начался процесс глубоких изменений— наем на службу перестал быть обязанностью капитанов и стал осуществляться королевскими вербовщиками, нанимавшими рекрутов на определенный срок службы, на определенное жалованье и на определенных условиях. Практика покупки офицерского патента была упразднена и правила продвижения по службе стали открытыми и едиными. Полки были приведены в соответствие с единой штатной структурой и, как мы уже видели, армия была реорганизована на дивизионной основе. Иными словами, принципы бюрократической рациональности, несмотря на непрекращающееся сопротивление, стали утверждать свою власть над все новыми областями военного управления Франции[194].
Противоборствующие тактические системы были опробованы на полевых маневрах 1778 г. Хотя обе стороны тогда не согласились с продемонстрированным результатом, но по прошествии некоторого времени постепенно пришли к единому мнению. Это позволило военному министерству Франции издать в 1791 г. новый, более гибкий полевой устав, действовавший на всем протяжении революционных войн. Новые положения предполагали действие на поле боя колоннами, линейным построением и рассыпным строем застрельщиков — в зависимости от обстоятельств и решения командира. Другие государства Европы в основном следовали прусской тактике, действенность которой подтверждалась блестящими победами Фридриха Великого в Семилетней войне[195]. В итоге французская революционная пехота была способна передвигаться по полю боя гораздо быстрее и гибче, нежели армии стран, приверженных жесткому линейному порядку Фридриха II, и могла эффективно действовать даже на пересеченной местности.
Непременным условием для успеха линейной тактики было наличие ровной открытой местности, и когда разнообразие посевных культур привело к появлению изгородей, ландшафт Западной Европы перестал соответствовать запросам старой тактики. Живые изгороди, ограждения и оросительные канавы не давали возможности не то что действовать, а просто построиться в линию длиной 3–4 километра. Французские полевые маневры 1778 г. проходили в Нормандии, где огражденные участки чередовались с открытыми полями — так что французская тактика учла изменения в западноевропейском ландшафте. В то же время восточнее, близ Берлина и Москвы, открытые поля все еще могли дать простор старой тактике.
Застрельщики появились на европейских полях битв благодаря австрийской армии: императрица Мария Терезия включила в ее состав стрелков, охранявших границу от турецких набегов. Эти дикие «граничары», россыпью расположенные перед боевым порядком, исключительно успешно нарушали линии снабжения противника, постоянно угрожая его тылу, а при завязке сражения своим огнем затрудняли перестроение неприятельских войск в боевой порядок. Вскоре армии других государств также обзавелись собственной «легкой пехотой» для выполнения подобных задач. Таким образом, французские тактические нововведения 1763–1791 гг. свободно использовали опыт других европейских армий[196].
Оказывавшиеся неудачными новинки во французской армии быстро заменялись. Такова была, например, участь заряжавшихся с казенной части мушкетов обр. 1768 г[197]. Когда конструкторы отказались от этой идеи, стандартным стал слегка усовершенствованный мушкет обр. 1777 г., остававшийся на вооружении до 1816 г. Однако устаревшая конструкция не помешала дальнейшему развитию и совершенствованию производства. Государственные инспектора стали более придирчиво относиться к единообразию и взаимозаменяемости деталей, что сделало французские ружья более надежными и точными[198].
Изменения в конструкции артиллерийских орудий оказались куда более значительными, явными и устойчивыми. Еще в правление Карла v артиллерия всех европейских армий была классифицирована в соответствии с весом выстреливаемого снаряда. В начале xviii в. Жан-Флоран де Вальер (1667–1759 гг.) сократил число калибров, принятых во французской армии, однако подобная стандартизация оставалась относительной, поскольку каждая пушка отливалась в уникальной форме. Было практически невозможно сохранить соосность внутренней формы внешним стенкам, так как поток расплавленного металла почти всегда немного смещал недостаточно точно центрованную и слабозакрепленную срединную форму. Соответственно, канал ствола такого орудия не был строго параллельным внешним стенкам, а приемка того времени не обращала внимания на сравнительно малые погрешности. Отлитые орудия были слишком тяжелы для того, чтобы перевозиться со скоростью пехоты на марше, и потому редко появлялись на полях сражений. Они в основном выполняли наступательные и оборонительные функции в осадных укреплениях, а также на борту кораблей.
Это положение изменил швейцарский инженер-артиллерист Жан Мариц (1680–1743 гг.), поступивший в 1734 г. на французскую службу в Лионе. Он открыл, что можно достичь более точных и единообразных результатов, если высверливать ствол из цельноотлитой болванки орудия. Разработка устройства больших размеров, точности и мощности заняла немало времени, а усилия, предпринятые для сохранения секрета нового метода (хотя и ненадолго), не позволяют определить точную дату и метод его изобретения. В 1750-х его сын и наследник, также носивший имя Жан Мариц (1711–1790 гг.), усовершенствовал сверлильный механизм. В 1755 г. он был назначен генеральным инспектором орудийных заводов, получив задачу установить свою машину во всех королевских арсеналах Франции[199]. Вскоре новая технология была перенята другими европейскими странами, и уже к 1760-м стала использоваться в России[200]. Схожая машина в Великобритании была сконструирована в 1774 г. Джоном Уилкинсоном[201].
Преимущества прямого ствола и единого калибра были неимоверными. Гарантированная точность ствола означала, что артиллеристам не приходилось более применяться к индивидуальным особенностям каждого орудия, и что они могли уверенно поражать цели раз за разом. Точная центровка означала также равную толщину стенок орудия, а следовательно, и большую надежность. Самым важным было то, что теперь пушки могли без потери в мощности огня стать более легкими и маневренными. Все это стало возможным благодаря уменьшению зазора между снарядом и каналом ствола орудия. Изъяны стенок более ранних отлитых орудий делали этот зазор (или «люфт») значительным во избежание катастрофических последствий при застревании ядра в стволе. Уменьшение люфта позволило использовать меньший заряд пороха для придания большего ускорения снаряду, нежели ранее, когда пороховые газы при выстреле обтекали ядро, резко снижая давление в канале ствола.
Таким образом, меньшее количество пороха обеспечивало равную толкательную силу даже при укороченном стволе, а также позволяло уменьшить толщину ствола орудия вокруг каморы. Более короткий и тонкий ствол означал более легкое и маневренное орудие, которое расчету было легче возвращать на огневую позицию после выстрела. Все зависело от точности изготовления и систематических испытаний, позволявших определить, насколько еще можно снизить длину и толщину ствола при сохранении заданных начальной скорости и массе снаряда.
Эта схема показывает высверливание пушечного ствола на устройстве, аналогичном изобретенному Жаном Марицем. Секрет успеха заключался в неподвижном резце, на который равномерно набегал вращающийся ствол. Обеспечивавшая достаточную инерцию массивность последнего позволяла избежать вибрации, отрицательно сказывавшейся на точности сверления.
Gaspard Monge, Description de l’art de fabriquer les canons, Imprimee par Ordre du Comite de Salut Public, Paris, An 2 de la Republique francaise, pl. XXXXI.
Эта схема показывает доменную печь на королевском пушечнолитейном предприятии в Рюэйе. Печи данной конструкции произвели переворот в металлургической промышленности Британии и Франции к концу XVIII в. Двойные домны имели высоту 10 метров и могли выплавить количество металла, достаточное для производства нескольких орудий. Обратите внимание на механические меха, поддувавшие добавочный кислород в печь.
Там же, pl. II.
Подобные испытания французскими артиллеристами проводились под началом Жана Баптиста Вакетта де Грибоваля в 1763–1767 гг. Он также возглавил работы по совершенствованию других составных полевой артиллерии — лафетов, зарядных ящиков, конской упряжи, прицелов и т. д. Его план был прост и радикален — поставить здравый смысл и эксперимент на службу создания новых систем оружия. Грибоваль преуспел в создании мощной полевой артиллерии, способной сопровождать пехоту на марше и, таким образом, сыграть решающую роль на поле боя.
Неустанное внимание к мельчайшим деталям способствовало успеху процесса совершенствования оружия. Например, Грибоваль изобрел винт для изменения угла возвышения орудия и переменный прицел, позволявший с достаточной точностью еще до выстрела определить точку попадания ядра. Вдобавок, он совместил пороховой заряд и ядро в едином пакете, удвоив скорострельность по сравнению с практикой раздельного заряжания. И, наконец, Грибоваль создал различные виды снарядов — цельнометаллический, разрывной и картечный — для поражения различных целей, таким образом повысив действенность огня[202].
Образцы новых орудий Грибоваля были готовы уже к 1765 г., однако из-за интриг и противоречий, раздиравших французскую армию того времени, окончательно были утверждены лишь в 1776 г. Даже после этого соблюдение новых стандартов точности при изготовлении орудий оставалось сложным делом, а сопротивление в самой армии не стихало до самой реорганизации, которую было решено провести в 1788 г. Таким образом, новая мобильная полевая артиллерия поступила на вооружение непосредственно перед революцией и оставалась на вооружении до 1829 г. Эта артиллерия явилась важной составной французских побед, начиная с битвы при Вальми (1792 г.), поскольку Грибоваль создал действительно мобильную артиллерию, способную достигать полей сражений вместе с пехотой и обстреливать цели на расстоянии до тысячи метров.
Вторым аспектом реформ Грибоваля был организационный вопрос— взамен принятой ранее практики найма гражданских перевозчиков транспортировка новой полевой артиллерии была возложена на расчеты орудий. Кроме того, расчеты, подобно мушкетерам, стали до автоматизма отрабатывать процесс снятия с передков, расположения на огневой позиции, наводки и стрельбы. Грибоваль также основал школы, в которых офицеров-артиллеристов обучали теории стрельбы и тактике артиллерийских подразделений применительно к действиям пехоты и конницы. Подобным образом рациональное управление и устройство вышло за пределы области собственно вооружений и стало определять действия людей, задействовавших эти новые типы оружия. В итоге средневековые традиции передачи знаний в рамках цеховых традиций во французской армии полностью уступили место включенности артиллерии в новую структуру войсковых частей. В этой структуре артиллерии, наравне с пехотой и кавалерией, было отведено свое место в реорганизованной командной структуре, воплощавшей все достижения рационального мышления и постоянной проверки нововведений в реальных условиях.
Карьера Грибоваля интересна не только сама по себе и ввиду его вклада в успехи французской армии после 1792 г., но также потому, что он и его сподвижники открыли новые горизонты в европейской практике управления вооруженными силами. Французские артиллеристы xviii в. смогли создать оружие с невиданными прежде характеристиками, результаты применения которого на поле боя, однако, были вполне предсказуемыми. Благодаря Грибовалю и его окружению спланированное нововведение, организованное и поддержанное свыше, приобрело характер неизбежной реальности. Вероятно, быстрое развитие катапульт в эпоху эллинизма[203] и серьезные изменения в конструкции пушек в XV в., когда были впервые применены железные ядра, также носило подобный характер. Однако данных относительно этих ранних прецедентов мало, и мы не можем с уверенностью утверждать, знали ли заранее конструкторы катапульт эпохи эллинизма и колокольных дел мастера Средневековья, задействовавшие свои знания на литье пушек для Карла Смелого и Людовика XI, каких результатов ожидать от своих усовершенствованных орудий. Однако в случае с французскими артиллеристами совершенно ясно, что реформа состоялась благодаря личности Грибоваля. Он и его соратники точно знали, чего хотели достичь благодаря точно высверленным стволам и рассматривали технические реформы в качестве составной части общей рационализации организационной структуры и обучения вооруженных сил.
Традиции европейской армии с ее приверженностью к иерархии, повиновению и отваге не слишком-то сочетались с основами системы Грибоваля — тщательным расчетом и постоянным экспериментированием. Неудивительно, что когда новаторы стали предлагать новые подходы к развертыванию армий и, особенно, высказались за предоставление артиллерии статуса, уравнивающего ее с пехотой и кавалерией, то встретили крайне активное сопротивление. Резкие изменения политики в отношении к реформам Грибоваля показывают степень напряженности в отношениях между напористым рационализмом и культом доблести (а также между другими глубоко укоренившимися интересами) как в армии, так и во французских правительственных кругах в целом.
Возможность применения оружия, способного убивать внеличностно, с удаления в полмили, была оскорбительной для глубоко укоренившихся понятий относительно того, как пристало себя вести настоящему воину. Артиллеристы могли обстреливать пехоту с безопасного для себя расстояния — риск перестал быть симметричным, что казалось нечестным. Навыки весьма туманного — математического и технологического — характера грозили сделать отвагу и мускульную энергию бесполезными. Подобное превращение в XVIII в. (пусть даже и нерешительное и частичное в сравнении с реалиями XIX и XX столетий) поставило под вопрос само понятие-что значит быть солдатом. Распространение стрелкового оружия в XVI–XVII вв. уже снизило роль ближнего боя — т. е. непосредственного применения мускульной энергии; в XVIII в. одна лишь кавалерия все еще сохраняла верность примитивному сражению с применением холодного оружия. Это обстоятельство немало способствовало сохранению престижа конницы, унаследованного со времен рыцарских войн. Дворяне и старые служаки так и остались ярыми приверженцами старого, «мускульного» определения боя, тогда как хладнокровные математики-артиллеристы виделись подрывателями устоев, придававших жизни солдата осмысленность, достоинство и героизм.
Подобные эмоциональные переживания крайне редко могли быть четко сформулированы, поскольку находились на самых иррациональных уровнях человеческого естества; те же, кто ощущал несправедливость дальнобойного артогня, обычно не были отмечены ораторскими данными. Однако и новоявленные технари, и их заклятые противники были едины во мнении, что продажа патента тому, кто предлагал большую цену, открывала доступ к офицерскому званию недостойным. Чтобы отсеять неграмотных выскочек и сделать военную карьеру наследственной, французское военное министерство в 1781 г. огласило обязательность соответствия соискателей офицерских должностей в пехоте и кавалерии четырем составным благородного происхождения. Единственной недовольной данным указом прослойкой оказались честолюбивые пехотные сержанты из недворянских семей, поскольку артиллерия по-прежнему оставалась открытой всем, обладавшим соответствующими математическими способностями[204].
Фридрих Великий показал пример подобной «аристократической реакционности», методически исключая с 1763 г. лиц третьего сословия из вооруженных сил. Король просто не доверял расчетливому складу, приписываемому им всем буржуа — то есть всему тому, что вдохновляло и руководило Грибовалем и его окружением. Встревоженный нововведениями в артиллерии, осознавая скудность ресурсов Пруссии по сравнению с неограниченными возможностями металлургии России (и даже Австрии и Франции), Фридрих решил ответить на отставание в гонке технологий ставкой на дисциплину и кодекс чести— качества, которые определяли готовность прусских офицеров и солдат пожертвовать жизнью во имя государства. Таким образом, Фридрих и его преемник отдали предпочтение старым достоинствам и сознательно отказались от рационального экспериментирования и технических реформ. В 1806 г. за этот консерватизм пришлось расплачиваться поражением в сражении при Йене. Прусские отвага, дисциплина и кодекс чести явились недостаточными для противодействия французам, которые благодаря открытости рациональному профессиональному подходу воевали на качественно новом уровне[205].
Командная технология, находящаяся в постоянном целенаправленном поиске новых систем вооружений, стала обычной в XX в. Однако в XVIII в. она была совершенно новой, и французские артиллеристы под руководством Грибоваля заслуживают того, чтобы их называли первопроходцами и глашатаями гонки военных технологий наших дней. Тем не менее в данном случае легко впасть в преувеличение — какими бы систематическими и успешными ни были усилия новаторов, они оставались редкими исключениями. Как в период после 1690 г., когда кремневый мушкет и примыкаемый к нему штык обрели «классическую» форму, так и полевая артиллерия благодаря Грибовалю достигла своеобразной вершины в своем развитии. Если в первые годы революционных войн пушки всех европейских держав в той или иной степени уступали французским, то к моменту восстановления мира в 1815 г. артиллерийский парк великих держав находился на одинаковом уровне. До появления в 1850-х заряжающихся с казенной части пушек никаких коренных изменений в конструкции орудий не происходило.
Несомненно, для осуществления преобразований, подобных проведенным во французской артиллерии в 1763–1789 гг., требовался действительно энергичный посыл, способный преодолеть рутину повседневной военной службы. Немаловажным является личный опыт Грибоваля, откомандированного изучать артиллерийское дело в Пруссии (1752 г.), а в 1756 г. перешедшего на австрийскую службу. Там он проявил свои способности в Семилетней войне— вначале умелым задействованием осадной артиллерии овладел важным укрепленным пунктом в Силезии, а затем сумел отражать атаки пруссаков на обороняемый под его руководством город значительно дольше, нежели от него ожидали. К моменту возвращения во Францию в 1762 г. Грибовалю были знакомы все подробности усовершенствований, проведенных в артиллерийском парке Австрии. В результате ознакомления с зарубежным опытом у него сложилось видение более систематического подхода, способствующего как созданию новых видов вооружений, так и изменению обстановки на поле боя в целом.
Решимость в проведении коренных перемен напрямую определялась охватившим почти все слои французского общества ощущением того, что в государственном устройстве и, в частности, в вооруженных силах, дела складываются не лучшим образом. Когда это видение возможных перемен объединилось с широким недовольством принятыми методами управления, то стало возможным осуществление революционного прорыва, подобного реформе Грибоваля. Однако подобные обстоятельства все еще были исключением из правила; привычная рутина европейских военных учреждений еще не нарушалась деятельностью исследовательских групп, подобных кругу единомышленников Грибоваля. Иными словами, за пределами узкого круга профессиональных офицеров-артиллеристов командная технология оставалась понятием исключительным и труднодоступным. Однако подобно малому облачку на чистом небосводе и знаку грядущих перемен, достигнутый генерал-лейтенантом Грибовалем и его конструкторской командой замечательный успех заслуживает больше внимания, нежели обычно ему уделяется[206].
Тем не менее следует указать, что, несмотря на развитие эффективной полевой артиллерии, осадные, крепостные и корабельные орудия требовали значительно большего количества металла и были в количественном отношении гораздо более важными, чем новые (и еще малоопробованные) полевые пушки, которым предстояло повлиять на характер будущих европейских войн[207]. Однако незадолго до революции французы стали предпринимать попытки выйти за рамки прежних ограничений и в этой области. Толчком к этому послужили новые металлургические технологии, разработанные в 1780-х в Великобритании. Метод, внедренный в 1783 г. Генри Кортом и известный как «пудлингование», позволял плавить сырцовое железо в домне, исключая непосредственный контакт между железом и коксовым топливом. Размешивание плавящегося металла позволяло способом испарения избавиться от различных примесей; более того, британские металлурги обнаружили, что пропуск извлеченного из домны и охлажденного до необходимой вязкости металла через прокатные валы позволяет механическим путем избавиться от примесей и простым изменением расстояния между валами добиться заданной плотности металла.
Получавшееся в итоге железо стоило дешево, имело удобную форму и было пригодно как для производства пушек, так и многого другого. Однако потребовалось двадцать лет ошибок и испытаний, чтобы разрешить постоянно возникавшие технические проблемы. Только в первом десятилетии XIX в. удалось сконструировать домны необходимой мощности и избавиться от примесей в конечном продукте[208].
Задолго до этого французские предприниматели и чиновники осознали потенциальную значимость нового метода для производства вооружений. Использование сравнительно дешевого и легкодоступного коксового топлива позволяло резко сократить расходы, а прокатный пресс позволял обработать значительное количество железа без дорогостоящей ковки. Соответственно, французы разработали грандиозный план строительства литейного завода с применением британской коксовой технологии в Ле Крезо на востоке страны. По системе каналов и рек завод должен был поставлять сырье на пушечную мануфактуру на острове Индре в устье Луары, что, по задумке предпринимателей, позволило бы обеспечить флот и береговые укрепления большим числом дешевых орудий. Английский техник и предприниматель Уильям Уилкинсон объединил усилия с ведущим французским промышленником, бароном Франсуа Игнасио де Венделем и парижскими финансистами для осуществления этого плана. Государство поддержало проект предоставлением беспроцентного займа, а Людовик XVI лично подписался на 333 из выпущенных 4000 облигаций. Благодаря августейшему покровительству производство в Ле Крезо началось уже в 1785 г., и сразу же французы, подобно британцам, столкнулись с непрекращающейся чередой трудноразрешимых технических проблем. В 1787–1788 гг. грандиозное предприятие обанкротилось, и в 1807 г. от него отказались полностью, поскольку низкое качество железа Ле Крезо привело к выпуску бракованных орудий[209].
Несмотря на неудачу, этот масштабный план предвосхитил общенациональную мобилизацию, имевшую целью добиться валового производства, которая обрела свое значение лишь в XX в. Подобные планы имели прецедент и в прошлом. В XVII в. Кольбер пригласил значительное число льежских оружейников для работы на королевских арсеналах Франции[210]. Даже еще раньше, импорт зарубежных технологий и их применение в широкомасштабном производстве помогло России одержать верх над своими соперниками и соседями. За основанием в 1632 г. под руководством голландцев оружейного завода в Туле последовало успешное создание Петром Великим металлургической промышленности на Урале[211]. Такой же характер имело перенесение фламандской металлургической технологии на шведскую почву в начале XVII в.;[212] усилия прусского правительства по основанию производства оружия близ Берлина путем приглашения льежских мастеров (1772 г.), хоть и скромные по масштабу,[213] также предполагали подобное французскому проекту стратегическое планирование.
Особенностью плана Ле Крезо было открытие бароном де Венделем и его сподвижниками возможностей новых, широкомасштабных промышленных методов в производстве оружия. В этом они предвосхитили пути развития второй половины xix в., когда частные предприниматели успешно продавали крупнокалиберные орудия государствам Европы и других континентов. Контакты де Вен-деля с правительством были значительно более близкими, нежели связь производителей вооружений и правительств в xix в. Во Франции тесное сотрудничество между властью и частным оружейным предпринимательством корнями уходило во времена Кольбера, однако в массовом промышленном масштабе успеха подобное партнерство достигло лишь после 1885 г.
Остается фактом, что если даже в 1780-х французские предприниматели и смогли бы обогнать британцев в черной металлургии, то единственным наличествующим покупателем возросших объемов продукции был бы флот. Нужен был гарантированный спрос на железо для того, чтобы требующая огромных капиталовложений новая технология смогла пустить корни на французской почве. Никто не стал бы вкладывать средства в производство, поскольку внутренние тарифы и высокая стоимость наземных перевозок препятствовала развитию национального рынка во Франции. В то же время в Великобритании общенациональный рынок, сложившийся в 1780-х, представил металлургам Уэльса, а затем и Шотландии, множество возможностей для сбыта продукции. Подавая патентную заявку на процесс пудлингования, Генри Корт обещал, что это позволит снизить цены на пушки для флота[214]. Действительно, в критический период становления новой металлургии в 1794–1805 гг. британское правительство приобрело около 20 % всего объема продукции черной металлургии, почти полностью направив купленное на производство вооружений[215].
Грандиозный замысел и последовавший провал плана Ле Крезо-Индре по снабжению французского флота большим количеством тяжелых пушек по самой низкой цене наглядно демонстрирует порядки во французском флоте при ведении дел в xvii — XVIII вв. Основным затруднением было предпочтение, отдаваемое сухопутным войскам; лишь изредка государственная политика Франции направляла основные усилия на строительство большого флота. Кольбер в 1662–1683 гг. строил корабли для разгрома Нидерландов, причем преуспел настолько, что даже когда Британия в 1689 г. пришла на помощь Голландии, французский флот вначале превосходил объединенный флот союзников. Однако с самого начала французские военно-морские силы действовали на пределе своих возможностей, и в ходе войны так и не смогли обеспечить количественный рост флота. В то же время в Британии наличествовали и средства и воля, необходимые для обеспечения господства на море. После потери французами пятнадцати линейных кораблей в бою при Ла Хоге превосходство англо-голландского флота стало неоспоримым.
Двумя годами позднее французы перешли на более экономичный (для государства) метод войны на море— каперство — что было роковой ошибкой. Англичане пошли противным путем, основав в 1694 г. Английский Банк — централизованный кредитный механизм для финансирования военных действий. В то же время финансовый кризис, спровоцированный неурожаем, заставил французское правительство передать финансирование морских предприятий частным инвесторам, поскольку дальнейшая поддержка со стороны государства не представлялась возможной.
Таким образом, в начале XVIII в. Великобритания без особых усилий и затрат обладала господством на море, позволившим почти полностью уничтожить французскую заморскую торговлю в годы Семилетней войны. Более того, победы англичан значительно сократили объем внутренних средств, направляемых в самой Франции на финансирование каперства, тогда как английские предприниматели обеспечили себе стратегические позиции в парламенте, сведя попытки противодействовать ассигнованиям на нужды флота на нет[216].
После военных катастроф в Семилетней войне французское правительство пришло к решению о необходимости постройки флота, не уступающего британскому (или даже превосходящему его). Однако морские начинания не повторили успеха реформ Грибоваля, поскольку флотское ведомство не имело в своем распоряжении технических средств и новшеств, которые позволили бы обогнать британцев. Без сомнения, орудия с высверленным стволом были шагом вперед, однако англичане быстро преодолели отставание в этой области; кроме того, затруднительность точной наводки в условиях морской качки делала малозначимыми столь важные на суше усовершенствования прицельных устройств. Французские военные корабли конструкционно почти всегда были лучше британских, однако в конце XVIII в. англичане внедрили два важных технических нововведения — обшивку днища корабля медными листами и использование крупнокалиберных короткоствольных орудий (карронад)[217].
В течение всего столетия характеристики дубового леса налагали определенные ограничения на размеры военных судов. Совершенствования в конструкции — использование рулевого колеса (облегчавшее кораблевождение), внедрение рифов (позволявшее изменять площадь парусов в зависимости от силы ветра), обшивка днища медными листами (предотвращавшая обрастание донной части ракушками) — в целом значительно повысили маневренность тяжелых военных кораблей, однако не явили качественного прорыва, сравнимого с полевой артиллерией Грибоваля[218].
Таким образом, определяющим оставалось количество, и в 1763–1778 гг. французы преуспели в постройке такого числа новых линейных кораблей, которое позволяло соперничать с британским флотом по всем показателям. Когда началась война, объединенный франко-испанский флот некоторое время контролировал Ла-Манш, однако позднее англичане вернули себе прежние позиции. Таким образом, поражение в войне за независимость Соединенных Штатов не повлияло на превосходство Британии на море.
Усилия Франции в военно-морских делах постоянно тормозились двумя обстоятельствами. Первым из них было предпочтение, отдаваемое сухопутным операциям в ходе стратегического планирования. Как ранее в случае с Голландией, основным средством достижения победы в войне против Британии также считалось наземное вторжение — таким образом, роль флота ограничивалась сопровождением десанта либо по кратчайшему пути в Англию, либо на побережье Шотландии или Ирландии. Раз за разом планы вторжения отменялись из-за недостаточной скоординированности. Провал нескольких попыток британцев высадить десант на французское побережье наглядно продемонстрировал, что в то время уровень штабной работы и технологий не соответствовал потребностям успешного осуществления высадки на защищенное побережье. Однако окончательный отказ от амбициозных планов завоевания Англии или Ирландии привел французских политиков к заключению о необходимости сокращения бессмысленных затрат на содержание флота[219]. Подобная политика была вдвойне соблазнительной в условиях, когда каперство являло выгодный и популярный альтернативный способ для нарушения морской торговли противника — причем совершенно не требовавшим государственных средств.
Толчок к внезапному прекращению морского предпринимательства был обусловлен вторым уязвимым местом французского флота— недостаточным финансированием. Крушение финансовых схем Джона Лоу в 1720 г. означало, что на протяжении всего XVIII в. у французского правительства не было центрального банка и источника кредитования, подобного Английскому Банку. Расходы на постройку, оснащение и содержание военных судов были огромными, а краткосрочные кредиты не давали возможности покрыть непредвиденные текущие расходы — например, ремонт после шторма или боя, вывод резервных судов из консервации или переход эскадры из Бреста в Тулон и обратно.
Таковы были пределы командной мобилизации — матросов еще можно было заставить выполнить очередное задание (и Британия, и Франция регулярно применяли силовые способы для пополнения экипажей судов). Однако в отношении поставщиков корабельного леса или провизии метод принуждения попросту не срабатывал, приводя к росту цен и прекращению поставок[220]. В начале XVIII в., благодаря государственным кредитам, предоставляемым посредством Английского Банка, британское Адмиралтейство добилось завидного постоянства в оплате своих счетов — что еще больше увеличило отрыв от Франции. Доступность и простота кредитования позволяла британцам в случае возникновения военной необходимости быстро увеличить флот. Отсутствие подобного механизма кредитования так и не позволило французам достичь замечательной гибкости, делавшей флот столь эффективным инструментом осуществления политики британского правительства XVIII в[221].
Стоит упомянуть, что контракты на поставку тысяч предметов, необходимых военным судам и их экипажам, укрепляли и расширяли рыночную мобилизацию ресурсов как на Британских островах, так и в таких отдаленных регионах как Новая Англия и Береговая Канада (последняя с ранних времен поставляла мачтовый лес). Поставщики провианта королевского флота, в свою очередь, должны были приобретать для 10–60 тыс. моряков соленое мясо, пиво и сухари в сельскохозяйственных районах и переправлять их на портовые склады. В Ирландии и других отсталых районах Великобритании флотские провизионеры стимулировали рост коммерческого сельского хозяйства; распространение рыночных отношений в новых областях и в рамках всего британского общества способствовало укреплению налогово-кредитной системы, что в итоге позволило флоту сравнительно пунктуально оплачивать свои счета[222].
Французский флот так никогда и не сумел достичь подобного взаимодействия со своей страной. Без сомнения, местные поставщики в портах и прилегающих районах выигрывали от флотских заказов, однако во Франции не было ничего подобного централизованному источнику кредитования, придававшему расходам на флот характер общенационального предприятия (как то было в Великобритании после 1694 г.). На высшем уровне в дни Кольбера и позднее, в 1763–1789 гг., возможно было принятие решения о закладке флота, однако во Франции было не сыскать всеобщей поддержки столь финансово обременительной программы[223]. В то же время при возникновении кризиса британский парламент мог рассчитывать на повышение налогов для покрытия возможных дефицитов Адмиралтейства в ходе морских операций.
Эта разница отражала (и в то же время подтверждала) тот факт, что французские коммерческие интересы казались стесненными (если не вовсе скованными) командным характером королевского управления. Не располагая общенациональной поддержкой, французские купцы больше поддерживали децентрализованные финансирование и управление вооруженной силой на море (каперство) — и то при условии сохранения своего контроля над принятием решений по размаху и характеру подобных предприятий. Однако guerre de course, предполагавшая поиск добычи и уклонение от встречи с военными судами противника не допускала стратегического планирования— каждый капитан и экипаж делали то, что считали выгодным для себя. Таким образом, в военное время французская заморская коммерческая империя становилась легкой добычей британского флота, следовавшего указаниям своего правительства относительно того, когда, где и каким образом ему следовало действовать[224].
Можно предположить, что задача снабжения французской армии провиантом и другими предметами могла бы заменить поставки флоту. Разумеется, снабжение войск в XVIII в. было во Франции крупномасштабным предпринимательством, и частные поставщики обеспечивали армию как мушкетами,[225] так и всем необходимым для солдат. Однако подобные изделия, ввиду громоздкости и дороговизны транспортировки, следовало закупать в местах, расположенных сравнительно близко. Хлеб и сено являлись важнейшими приобретаемыми продуктами, и даже если поставщик хлеба жил в Париже, зерно почти всегда закупалось поблизости. Не было ничего, напоминающего общенациональную коммерческую сеть, создание которой стимулировалось британскими флотскими контрактами и поддерживалось кредитами Английского Банка. Точнее, общенациональный рынок Франции оставался ограниченным и слабым; проект Ле Крезо-Индре предполагал его создание, однако в реальности такой рынок еще не укоренился и не действовал на постоянной основе[226].
Подобная структурная слабость означала, что, несмотря на все надежды французского правительства, его военно-морские силы так никогда и не смогли достичь уровня британского флота, хотя французские военные корабли второй половины XVIII в. обычно качественно превосходили британские.
В свою очередь, Великобритания отреагировала на свои поражения 1776–1783 гг. совершенствованием финансовой, административной и снабженческой организации королевского флота[227]. Даже поражение в войне за независимость Соединенных Штатов не может снизить значение того факта, что британское правительство было в состоянии обеспечивать 90 тыс. солдат за морем, причем большинство — продовольствием и другими предметами непосредственно из Великобритании. В итоге снабжение армии стало еще одной обязанностью выполнявшего и без того масштабные задачи флота — и дополнительным бременем на британский бюджет. После достаточно напряженных межведомственных споров руководство флотом согласилось взять на себя ответственность за снабжение войск в Америке. Несмотря на неизбежную частичную нехватку, армия никогда не была лишена продовольствия или боеприпасов, хотя постоянная неопределенность и длительные задержки в сообщении (и еще более долгие задержки в доставке необходимого) ощутимо затрудняли осуществление всех намеченных в Лондоне и Нью-Йорке стратегических шагов.
Ранее в том же столетии британские войска за морем стремились обеспечить себя продовольствием, лошадьми и транспортными средствами непосредственно на месте, будь то Америка, Индия или европейский континент. После 1775 г. американские повстанцы в основном смогли лишить британцев доступа к местным ресурсам, что застало власти в Лондоне врасплох. Однако они имели в своем распоряжении эффективную систему морских поставок, которая при необходимости могла быть перенацелена на обеспечение потребностей тысяч солдат. Это спасло «красных мундиров» от полной катастрофы, хотя, например, в январе 1779 г. к моменту прибытия судов из метрополии у британских войск в Нью-Йорке продовольствия оставалось лишь на четверо суток[228].
Напряжение тем не менее оставалось значительным. В начале века войны были экономически выгодными для Великобритании. Постоянно растущие закупки со стороны государства оказывали на рынок благотворное влияние, технологические достижения в области металлургии стали частым явлением, удалось снизить уровень хронической безработицы. Субсидии зарубежным государствам легко восполнялись экспортом заморских товаров. Однако война 1776–1783 гг. ознаменовала экономический регресс— потерю торговли с мятежными колониями и сокращение объема внутренних инвестиций[229]. Иными словами, в войне за независимость Соединенных Штатов Великобритания перешла рамки установившейся девяностолетней модели, в которой морская мощь и расходы на нее поддерживали коммерческую экспансию, а последняя облегчала осуществление морских предприятий.
Точно так же в 1780-х французское правительство тоже перешло границы своих бюджетных возможностей. Расходы на войну в Америке подтвердили неспособность тогдашних форм кредитования и налогообложения обеспечить проведение столь масштабного предприятия. Попытка урегулировать финансовый обвал привела, как известно, к созыву в мае 1789 г. Генеральных Штатов и вспышке Французской революции. Масштабные политические и общественные преобразования, предпринятые революцией, в скором времени привели к созданию невообразимых прежде вооруженных сил. Однако в тот же период иная— промышленно-техническая — революция в Великобритании расширила пределы возможностей как в военной, так и в гражданской областях далеко за рамки воображения человека. Остальные государства Европы и мира в 1789–1815 гг. остались позади Франции и Великобритании, шедших во главе процесса масштабных преобразований. По всей видимости, человечество и поныне испытывает головокружение от воздействия демократической и промышленной революций, столь внезапно начавшихся в конце XVIII в. В следующей главе мы рассмотрим эту двойственную мутацию общественной организации человечества.