Французская революция ошеломила современников, которым затем пришлось стать свидетелями того, как возбужденные толпы в гневе свергали монархов и правительства, чья власть считалась священной и неприкосновенной. Малозамеченная теми же современниками индустриальная революция поражает современных историков, которые пытаются найти ответ на то, как она вообще могла произойти, и каковы были ее причины. Идеи и надежды, выгода и голод, гнев и страх— равно как и групповые, классовые и национальные интересы, сыграли свою роль в обеих революциях. Данная глава рассматривает военные аспекты обоих событий, однако из этого не следует делать вывод, что я считаю организованную силу единственным определяющим фактором
Напротив, основным возмутителем стабильности Старого Режима как во Франции, так и в Англии в конце XVIII в. почти наверняка был рост населения, который и в Китае, и в Европе в основном определялся уровнем смертности от инфекционных заболеваний[230]. Каковы бы ни были причины, скачок численности населения в конце столетия является фактом, выразившимся в двойном росте— безработицы и населения городов Франции и Великобритании. Население Лондона увеличилось с 575 тыс. в 1750 г. до 900 тыс. в 1801 г. К 1789 г. население Парижа составляло 600–700 тыс. человек, из которых до 100 тыс. являлись сезонными жителями, не «укоренившимися» в городе в мере достаточной, чтобы быть занесенными в официальную перепись этого года[231].
Интеграция растущего числа новых членов в общество стала представлять серьезную проблему, поскольку новые рабочие места и источники продовольствия не появлялись сами собой. Экономические циклы подъемов и спадов стали опасной ловушкой для людей, на постоянной либо сезонной основе работавших в городе. Дело в том, что, несмотря на возросшие число и уровень мобильности городских масс, привязанные к приходской структуре старые методы социального управления и поддержки беднейших слоев оказывались совершенно непригодными[232]. Например, в Страсбурге число официально зарегистрированных жителей возросло с 26481 в 1697 г. до 49948 в 1789 г.; не менее 20 % жителей были безработными. Тщательно поддерживаемое прежде равновесие между городским населением и средствами существования оказалось серьезно нарушено[233].
Подобные обстоятельства делали возможным действия людских толп с размахом, определявшим ход событий на начальном этапе Французской революции. Лондон пережил подобное во время так называемых мятежей Гордона (1780 г.); и как видится, поддержка городскими толпами реакционного курса на противодействие католической эмансипации вместо попытки достичь изменения существующего правового порядка являла собой скорее случайность, нежели умысел. Попытка изменения существующего строя, начавшаяся в 1789 г. в Париже, всего через несколько месяцев привела к борьбе на уничтожение аристократов и других врагов народа[234].
Однако насколько несущественной ни была бы разница в стимуле, обусловившая реакционность лондонских толп и революционность парижских, она наглядно демонстрирует постоянную разницу между британским и французским подходами к разрешению новых проблем, вызванных ростом населения и урбанизацией. Если попытаться выразить разницу между этими двумя странами в двух словах, то получится приблизительно следующее: Франция «экспортировала» вооруженных людей и создала империю на большей части европейского континента; Великобритания экспортировала товары, а также людей (как с оружием, так и без), и подобным образом преуспела в основании поддержанной рынком системы власти. Несмотря на то, что большинство побед были одержаны французами, британская система оказалась и прочнее, и успешнее. Никто не планировал эту разницу в подходах — она сложилась в результате импровизирования и принятия отчаянных мер в чрезвычайных ситуациях.
Уместным будет также отметить, что рыночная основа британского могущества как в экономической, так и в военной областях отражала явственную еще с елизаветинских (или, быть может, с еще более ранних) времен тенденцию. Относительно Франции следует заметить, что их революционная приверженность командной мобилизации никогда не была полной — даже несмотря на революционную риторику 1793 г. Смешение революционным правительством практики принуждения в условиях зависимости от более или менее свободного рынка для мобилизации ресурсов для государственных нужд были, фактически, воспроизведением метода, к которому Людовик xiv и предшествовавшие ему короли прибегали во времена войн и внутренних смут. Несомненно, разница в подходах французов и британцев имела географические «корни» непохожести острова и континента, различимые в глубине веков вплоть до i тысячелетия до н. э[235]. Однако в конце XVIII в. (предположительно, благодаря новым горизонтам возможностей, которые открыли накопленные знания и растущее население) эта разница стала особенно наглядной.
Французский революционный подход к проблеме избыточного населения и нехватки производительных в экономическом отношении рабочих мест стало очевидным лишь после 1794 г. и прочно укоренилось лишь с восхождением Наполеона. Между упразднением абсолютизма в июне 1789 г., когда Национальное Собрание сменило Генеральные Штаты, и победным шествием французских войск в Бельгию и долину Рейна в 1793–1794 гг. в унаследованных от Старого Режима сухопутных войсках и на флоте произошли важные перемены.
Первое подобное изменение было критически важным для дела революции, поскольку лишало войска желания защищать Старый Режим[236]. Не представляется возможным отследить, как большинство частей французской армии (особенно расположенных в Париже и его окрестностях) поддались революционной агитации, столь внезапно достигшей точки кипения среди населения столицы.
С учетом замечаний предыдущей главы об изолированности армий Старого Режима от общества — но не окружающего мира гражданского населения — этот ветер перемен в рядах французской армии требует особого разъяснения. Распространение новых идей среди рядового состава облегчалось двумя обстоятельствами. Во-первых, в условиях обыденной гарнизонной службы офицерский состав (и даже младшие офицеры) крайне мало времени проводили со своими подразделениями, предоставляя обучение и повседневную рутину сержантам. Таким образом практическое, повседневное управление оказалось в руках людей, предрасположенных к симпатиям революционному ниспровержению аристократии, поскольку привилегии знати лишали сержантов надежды на получение офицерского звания. Пусть даже ранее офицерская карьера подавляющего большинства ограничивалась званием лейтенанта[237], однако положения 1781 г., лишавшие даже этой маловероятной возможности, в 1789 г. были слишком свежи, чтобы быть прощенными и забытыми.
Кроме того, многие из ощущавших себя оскорбленными сержантов были грамотными людьми. Возросшее значение письменных приказов и других документов на всех (даже на низших уровнях командной структуры), привело к учреждению в 1787 г. школ для обучения капралов и сержантов грамоте[238]. Таким образом, печатная пропаганда революционных журналистов и памфлетистов могла оказать влияние на умы людей, командовавших рядовым составом. К тому времени, когда полковые офицеры начали осознавать происходящее, момент был упущен — слишком поздно было менять идеи, пустившие корни в солдатской среде; попытки изолировать войска от населения, особенно в Париже и его окрестностях, оказались неэффективными.
Революционные симпатии в армии были ярко продемонстрированы 14 июля 1789 г., когда толпа пошла на штурм Бастилии. Чтобы достичь успеха в тот памятный день, нападавшим требовалось, по меньшей мере, невмешательство семитысячного гарнизона Парижа. К толпе примкнули даже некоторые подразделения гвардии, а орудия последних сыграли важную роль во взятии крепости[239]. В результате, во избежание опасений относительно возможности военной контрреволюции, Людовик XVI обещал убрать свои войска из Парижа и Версаля. Решение, или, вернее, свойственная королю нерешительность, разрушила все планы преданных ему офицеров и аристократии подавить революцию военной силой. Чем дальше, тем более иллюзорной становилась подобная возможность, поскольку процесс, приведший подразделения французской гвардии в стан революционеров, быстро подорвал верность монархии и в других войсковых частях по всей Франции. Таким образом, прежде чем офицеры и министры осознали происходящее, сержанты довели революционные настроения в армии до невообразимого уровня, лишив Старый Режим основного средства выживания.
Вторым обстоятельством, облегчившим слияние армейского настроения с общественным, было то, что войска обычно размещались не в казармах за стенами военных городков, а квартировались в городах. Во внеслужебное время солдаты общались с низшими слоями населения (а иногда занимались кустарным производством для приработка). Большинство завербовавшихся солдат были горожанами,[240] так что опыт и дисциплина военной жизни не лишила их обычных контактов с городскими жителями. Напротив, в армиях Пруссии и России, зависевших от притока людей из села, рекруты действительно лишались связей с деревней.
Разумеется, в походе французские солдаты могли, подобно армиям Старого Режима, терять связь с обществом на родине и становиться изолированными, обособленными обществами; именно это произошло после 1794 г. и сделало возможной карьеру Наполеона. Однако в условиях 1789–1792 гг. разрыв между солдатской массой и городскими революционерами почти исчез — со всеми роковыми последствиями для монархии Людовика XVI.
Парижская Национальная гвардия стала первой попыткой революционеров создать собственные вооруженные силы. В нее записывались домовладельцы, обладавшие достаточными средствами для приобретения собственных оружия и обмундирования. Однако с самого момента возникновения Парижская Национальная гвардия имела ядром 60 рот из получавших жалованье профессиональных солдат, многие из которых ранее состояли в королевской гвардии, а также некоторое число ветеранов и дезертиров из линейных подразделений. Назначение офицеров путем голосования избирателей района, в котором была расквартирована рота Национальной гвардии, являло собой радикальный отход от прежних принципов управления войсками. Хотя на практике маркиз де Лафайетт, избранный командующим Парижской Национальной гвардией, и определял в значительной мере, кому быть избранным, его руководство могло быть оспорено, если общественные страсти достигли бы подобного уровня накала[241].
Ветераны королевской армии и стали инструкторами новосозданных добровольческих подразделений. Они сыграли важную роль в становлении Национальной гвардии — вначале в Париже, а затем и за его пределами. Свидетельством возможностей Национальной гвардии стал ее совместный с толпой разгневанных парижан марш в Версаль 5–6 октября 1789 г., когда королю навязали роль своеобразного заложника безопасности революции. Разумеется, революционные идеалы и народное восстание заставили старые военные структуры Парижа действовать на пределе своих возможностей. Однако ядро Парижской Национальной гвардии из находившихся на жалованье профессиональных солдат и инструктора, приданные батальонам добровольцев, создали своего рода мост между старым и новым военным учреждением. На вершине находились такие личности как Лафайетт (в 1789 г. — генерал-майор королевской армии), которые придавали масштабным и скоротечным переменам налет законности.
В то же время шло распространение подобных преобразований в расквартированных в провинции подразделениях французской армии. Приверженность старым порядкам здесь была сильнее, чем в Париже, и тем не менее насильственное приведение к подчинению потребовалось всего лишь в нескольких случаях — в отношении набранных преимущественно из иностранцев полков. Между 1789 и 1791 гг., когда революционные настроения стали просачиваться в провинциальные гарнизоны, начала расти напряженность в отношениях между офицерами и рядовыми. Разными были и темп, и энтузиазм в восприятии, определявшиеся отчасти атмосферой в конкретном городе, и в определенной степени — динамикой взаимоотношений между офицерами, младшим командным составом и рядовыми в каждом отдельно взятом подразделении. Вначале отчужденность солдат выражалась посредством дезертирства (зачастую, с последующим вступлением в Парижскую Национальную гвардию); запрет подобной практики привел к росту числа случаев неповиновения.
Развязка наступила после июня 1791 г., когда попытка побега короля завершилась позорным пленением в Варенне, лишившим аристократию остатков надежды на поддержку армии в подавлении революции. Наоборот, все свидетельствовало о росте революционных настроений у солдат, заставлявшем постоянно увеличивающееся число офицеров покидать службу и бежать из страны. К концу 1791 г. больше половины офицерского корпуса Франции оказалось в изгнании, а освободившиеся должности заняли получившие повышение капралы и сержанты. В итоге уже в 1792 г. случаи неповиновения сошли на нет, и армия достигла гораздо более высокого уровня внутренней сплоченности, нежели за три предшествовавших года[242].
Новоиспеченные офицеры были компетентными профессионалами и обладали необходимым опытом. Они были достаточно многочисленными и крепкими, чтобы в 1792–1793 гг., когда внешние и внутренние враги стали угрожать революции, передать старую дисциплину наводнившим армию новичкам. Однако такой исход поначалу не казался для всех очевидным. В 1791 г., еще до войны против Австрии и Пруссии, Законодательное Собрание вынесло постановление о создании новой, добровольческой армии со сроком службы в шесть месяцев. В 1792 г. добровольцы были призваны вновь — на этот раз сроком на год; и, поскольку квоты распределялись между департаментами, принцип добровольности получил также частицу обязательности. В результате впервые значительное число выходцев из крестьянства встало под знамена Революции.
На первых порах новосозданные войска задействовались в борьбе с внутренними врагами. Однако стоило в апреле 1792 г. австрийцам и пруссакам выступить против революции, как роль и характер французских вооруженных сил были быстро преобразованы применительно к новой обстановке. С одной стороны, набор добровольцев-буржуа в Национальную гвардию уступил место политике вооружения гораздо более широких слоев общества. Поскольку вожди революции становились все более зависимыми от низших слоев Парижа, подобный подход виделся благоразумной гарантией стабильности власти первых. С другой стороны, необходимо было поднять всю нацию на борьбу с иностранной агрессией, весьма кстати упразднявшей различие между унаследованной от Старого Режима регулярной армией и добровольческими революционными силами. Соответственно, в феврале 1793 г. была издана Конвенция о слиянии регулярных и добровольческих сил. Несмотря на определенные изъявления революционных идеалов,[243] справедливости ради следует отметить, что регулярная армия в процессе слияния обладала превосходством — не столько в силу численности, сколько жизненно необходимого новобранцам для выживания практического опыта. Либеральные и эгалитарные установки революционного движения в подобных условиях возможности для применения почти не имели[244].
Таким образом была обеспечена преемственность между старой и новой армиями. Вооруженные силы даже успешно пережили знаменитый levee en masse 1793 г. В августе этого года Конвент постановил:
… все французы являются постоянно военнообязанными. Молодежь должна идти в бой; отцы семейств будут ковать оружие и перевозить боеприпасы; женщины будут шить палатки и служить в госпиталях; дети будут щипать корпию; старики же будут находиться в общественных местах для поднятия духа солдат, проповедования единства Республики и ненависти к королям[245].
Вряд ли можно вообразить более высокопарное изложение революционного принципа об обязательности всеобщей воинской повинности — однако усилия в осуществлении указа были энергичными и вполне успешными[246].
Неоспоримым было значение как политических идеалов, так и правовой обязательности призывной службы. Однако заставили работать levee en masse бедствия и разруха, постигшие общество благодаря неурожаям, катастрофической инфляции, общему экономическому развалу. Безработица была повсеместной, так что по объявлении очередного призыва молодежь из беднейших слоев достаточно охотно шла на службу. Военная служба давала возможность избежать нищеты и законное основание жить за чужой счет. Крайне редко новые армии следовали бюрократическим принципам обеспечения необходимым; вместо этого они сами забирали продовольствие и все остальное, еще более усугубляя экономический беспорядок. Ясно, что приобреталось все это за счет срыва поставок в Париж и другие города.
Пока армии оставались во Франции, подобное поведение делало жизнь в городах все более проблематичной, и подобная неопределенность гражданской жизни толкала молодежь в объятия армии[247]. Именно эта обратная связь сделала указ Конвента (август 1793 г.) действенным и обеспечила революционные армии новобранцами и энтузиазмом достаточными для подавления всех очагов контрреволюции во Франции. Эта задача была выполнена к концу 1793 г., после чего стало возможным сосредоточить силы против внешних врагов. После первых же побед войска углубились на территорию соседних стран, и с этого момента на них было возложено бремя расходов на ведение военных действий. В результате вновь стали возможными восстановление экономики Франции и возвращение к рыночной системе снабжения городских центров продовольствием.
Такова в общих чертах была ситуация к 1794 г..[248] и когда стало возможным возвращение к нормальным условиям, поднялась могучая волна противодействия революционному террору, фиксированию цен, вооруженному отчуждению собственности, столь распространенным в наивысшей точке кризиса. Поскольку большинство безработной молодежи воевало за пределами Франции, то городские толпы — даже в Париже — утратили былую мощь и энергию. Таким образом, когда недовольные новым развитием событий политики попробовали вновь обратить гений толпы против своих недругов, выяснилось отсутствие прежних запала и силы. Напрасно друзья Робеспьера в июле 1794 г. пытались поднять парижские округа на его спасение; годом позже, 3 июня 1795 г., когда толпа попыталась, как встарь, запугать Конвент, для ее усмирения были вызваны войска. «Вот день, который следует считать окончанием Революции», — не без основания заявил Жорж Лефевр[249].
Разумеется, недовольство и волнения толп, определившие ход революции, никуда не исчезли— просто придававшая негодованию толпы действенность наиболее боеспособная и воинственная ее часть после 1794 г. оказалась в рядах действующей армии. Подавление волнений стало сравнительно легким делом. В 1792–1799 гг. погибло около 600 тыс. французских солдат;[250] остальные были расквартированы за рубежом, где жили за счет грабежа и контрибуций «освобожденных» народов Бельгии, Италии и Германии. Когда этого было недостаточно, припасы доставлялись из Франции, где шло быстрое восстановление рыночной экономики после 1794 г. Замена насильственного изъятия закупками оказалась золотым дождем для новой клики, наживавшейся на войне — поставщиков армии. Таким образом, несмотря на резкий количественный рост войск, вызванный levee en masse, французская военная администрация вновь приспособилась к моделям Старого Режима.
Победы французов поразили воображение современников, однако по прошествии стольких лет успешное создание огромных армий в условиях переживаемых Францией роста населения и развала экономики видится сравнительно простым и немудреным. Выполнение сопутствующей задачи — производства оружия в количестве, необходимом для обеспечения людских масс на поле боя — было куда более важным делом, поскольку к началу войны Франция подошла с пустыми арсеналами. Оружие было послано за океан — американским войскам в Войне за независимость[251]. За шесть лет после победы колонистов и до начала Революции финансовые затруднения правительства не позволили хотя бы отчасти восполнить запасы. Революционным армиям достались почти пустые арсеналы,[252] а текущее производство не имело никакой возможности для обеспечения сотен тысяч новобранцев, призванных в ходе мобилизации 1791 г. и последующих лет.
Всеобщий распад планового управления и преобладание расчета исключительно на собственные силы в начальный период революции не оставил нам сколько-нибудь точных данных по производству вооружений. В горячке ситуации «революция в опасности» в Париже и других городах были созданы новые оружейные фабрики[253]. Была осуществлена, хоть и на временной основе, программа, соответствующая levee en masse. Декрет провозглашал, что «отцы семейств будут ковать оружие и перевозить боеприпасы»— разумеется, не все они занимались перевозками, и лишь малая их часть могла смастерить пригодный для дела мушкет. Однако объем перевозок возрос; мушкеты стали изготавливаться в импровизированных мастерских, под которые отводились монастыри и другие здания культового назначения.
Проблема обеспечения вооружением усугублялась тем обстоятельством, что основные королевские арсеналы находились вдалеке от Парижа, в областях, где революционные настроения не всегда преобладали. Например, Лион и прилегающие районы подняли осенью 1793 г. восстание, прервав производство оружия в соседнем городе Сент-Этьенн, где находился также крупнейший арсенал Франции. Однако стоило новой партии железа достичь тамошних оружейников, как производство было быстро восстановлено и вскоре даже превзошло уровень прежних лет. При Старом Режиме производство стрелкового оружия в Сент-Этьенне колебалось от 10 до 26 тыс. единиц в год; отсутствие учетных записей не позволяет узнать данные за 1792–1793 гг., однако в 1794–1796 гг. ежегодно производилось уже 56 тыс. мушкетов. Выпуск колебался в зависимости от заказа и достиг наивысшего показателя в 1810 г., когда Наполеон заказал в Сен-Этьенне 97 тыс. ружей[254]. Другие арсеналы (например, Шарлевиль близ бельгийской границы) были захвачены вторгшимся неприятелем в 1792–1793 гг. и стали служить делу революции лишь после изгнания чужеземцев.
Таким образом, в период наивысшего напряжения революционного кризиса (август 1793– июль 1794 гг.) ставка на непрофессиональную рабочую силу и кустарное производство были нормой. За эти месяцы принципы командной экономики в значительной мере слились с моделью добровольного и частично добровольного вовлечения. Когда армия испытывала отчаянную нужду в чем-либо, местные уполномоченные, военные и другие официальные лица предпринимали все меры, чтобы добыть искомое. Член Комитета Общественного Спасения Луи Антуан Сен-Жюст, например, сумел собрать 20 тыс. пар обуви у жителей Страсбурга, потребовав у них немедленного пожертвования на неотложные нужды армии. Разумеется, его требование также содержало скрытую угрозу — каждый, уклонившийся от сдачи требуемого, рисковал быть объявленным врагом народа с вытекающими отсюда арестом и казнью. В то же время многие французы (скорее всего, даже большинство их) считали революционное дело достойным пожертвований — будь то личное имущество, либо определенный промежуток времени на общественных работах.
В некоторых областях технические новинки были впервые применены в промышленных масштабах. Например, два химика открыли метод изготовления важнейшей составной пороха — селитры, позволивший отказаться от прежнего способа соскребания ее со стен конюшен и отхожих мест[255]. Изобретение позволило Франции освободиться от зависимости от ввоза — немаловажное обстоятельство в условиях господства британского флота на морях. Нововведениями было учреждение службы воздушных шаров, обеспечивавшей наблюдение за расположением противника, а также введение семафорного телеграфа, связавшего Париж с фронтом[256].
Основной проблемой новой революционной армии (так же как и ранних, и меньших по численности армий) было обеспечение требуемым количеством продовольствия и фуража. Снабжение столицы и других городов достаточным количеством хлеба для недопущения голода среди беднейших слоев являлось второй важнейшей задачей правительства, во многом зависевшего от поддержки жителей Парижа. Революционный режим разрешил эту проблему путем принятия «Закона о максимуме», определявшего максимальные цены на зерно и другие основные товары потребления. Поскольку официально утвержденные цены были значительно ниже определяемых спекулянтами на рынке, производители и поставщики стали просто отказываться от продажи товаров. Тогда к поиску припрятанного приступили государственные чиновники (зачастую в сопровождении вооруженных подразделений), изымавшие необходимое для общественных нужд.
Личная инициатива в подобных делах решала все, поскольку ни о каком действенном контроле из Парижа или другого центра не было и речи. Не было статистических данных для чего-либо, напоминавшего плановую мобилизацию национальных ресурсов. Все достигнутое проистекало из действий бесчисленных отдельных лиц и групп, каждый по-своему толковавших понятия «воля народа» и «благо революции». Как бы то ни было, сочетание убеждения, принуждения и оплаты по фиксированным ценам побудило миллионы людей вносить свой вклад в дело национальной обороны. Если мерить аршином «нормальной» экономики, то большинство предпринятых усилий было, без сомнения, неэффективным. И тем не менее дело шло — причем в массовом порядке. Мужчины шли на военную службу, на их снабжение изыскивались продовольствие и все другое необходимое (даже когда численность армии дошла до 650 тыс. в июле 1793 г., вдвое превысив число войск, которые мог выставить Людовик XIV). Удвоение численности армии при всего лишь тридцатипроцентном росте населения в 1700–1789 гг. показывает степень интенсификации военной мобилизации революционным режимом[257].
Революционный военный порыв напоминал огромную волну— недолговечную, несмотря на свою высоту. Свержение Робеспьера и прекращение Террора привело к растущему сопротивлению принудительным методам изъятия необходимых товаров у населения. «Закон о максимуме» был отменен, и правительство охотно вернулось к практике снабжения армии и других государственных структур посредством частных поставщиков, плативших за приобретаемые товары завышенные цены (и не забывавших о своей прибыли). Период правления Директории (1795–1799 гг.) ознаменован безудержной инфляцией и взлетом класса nouveaux riches.
Однако, возвратившись к рынку в управлении французской экономикой, правительство «экспортировало» модель командной экономики в соседние страны — Бельгию, Рейнские земли и после 1797 г. — в Италию. Для этого, разумеется, требовалось вначале разгромить врагов Республики. Первый успех был достигнут в сентябре 1792 г. при Вальми, где 40 пушек Грибоваля огнем на максимальной дистанции расстроили порядки прусских войск, заставив тех покинуть землю Франции[258].
В последующих сражениях революционный порыв и численность оказались более действенными, нежели опыт их противников. И в этой области революционные войска быстро восприняли разработанную французской армией после 1763 г. тактику. Например, в сражении при Хондешооте (сентябрь 1793 г.) огонь, который застрельщики вели из-за изгородей, заставил отступить соединенные англо-германские силы, а при Ватиньи (октябрь 1793 г.) французы, поддерживаемые лишь энтузиазмом и прокормом, который смогли найти на марше, прошли пересеченную местность вдвое быстрее существовавших нормативов. Таким образом они сумели сосредоточить превосходящие силы на поле боя и свели на нет огневое превосходство профессиональных войск, окружив австрийцев со всех сторон.
Таким образом революционный рецепт достижения решительной победы впервые оказался в центре внимания. «Организатор победы» Лазар Карно присутствовал при Ватиньи в качестве представителя высшего органа власти — Комитета Общественного Спасения. Вероятно, он действительно заслуживает основной части лавров, поскольку не побоялся взять на себя ответственность за риск, связанный с безоглядно наступательным характером как стратегии, так и тактических действий. Однако если французские солдаты не приложили бы максимума усилий на марше, или если выказали бы малейшее колебание в ходе боя, то поражение было бы неминуемым. В результате одержанной победы рядовой состав глубоко проникся уверенностью в силы Революции; равно вдохновляющим было ее воздействие и на большинство офицерского корпуса[259].
С этого времени скорость марша, стратегическое концентрирование сил и агрессивная, наступательная тактика на поле боя стали отличительными признаками французской армии. Революционная дисциплина позволила французам задействовать застрельщиков гораздо активнее своих противников— особенно на пересеченной или в лесистой местности, неблагоприятной для развертывания в линейное построение[260]. Таким образом, непроходимая местность не могла более, как во времена Фридриха Великого, служить защитой для флангов линейного порядка пехоты. Количественное превосходство (как в личном составе, так и в артиллерии) приобрело характер определяющего фактора, сохранившийся на всем протяжении наполеоновской эпохи.
В свою очередь, победы позволили революционным армиям вторгнуться в Бельгию и Рейнские земли и насадить в этих плодородных, густонаселенных областях принципы командной экономики, от которых сама Франция по завершении лет Террора отказалась. Являвшиеся абсолютной необходимостью всех армий продовольствие и фураж были слишком громоздки для перевозки на дальние расстояния. Как бы то ни было, победоносные французы вовсе не горели желанием снабжать свои войска с собственных оскудевших складов, располагая возможностью реквизиций и грабежей на завоеванных землях.
Таким простым, но эффективным способом французское правительство добилось значительных успехов в снижении социальной нестабильности, приведшей к революционному взрыву. При режиме Директории массы молодежи, ранее не имевшей возможности сделать мало-мальски приемлемую карьеру на гражданской службе, обрели работу на родине, либо жили за счет покоренных народов (или же получали возможность более или менее славной гибели)[261].
До 1800 г. революционное разрешение проблемы демографического и экономического кризиса, явившегося причиной свержения монархии, было делом случайности. Однако с приходом в 1799 г. к власти Наполеона, вновь отбросившего неприятельские войска, французское правительство получило возможность ввести эффективную систему налогообложения своих граждан. Обуздав инфляцию, Наполеон смог распределить ношу содержания армий гораздо более равномерно, нежели все предшествовавшие революционные режимы. В 1804–1805 гг., когда он в ходе подготовки ко вторжению на Британские острова собрал в Булони цвет французской армии, основная ноша их содержания вновь легла на Францию, хотя соседние страны продолжали принуждаться к выплате контрибуции для нужд войск Наполеона[262].
Призыв во французскую армию был отлажен еще ранее. Мужчины, призванные в ходе всеобщей мобилизации 1793–1794 гг., оставались под ружьем. Последующие призывы были беспорядочными и частичными и зачастую проводились на территориях, вновь присоединенных к Франции— пока в 1798 г. Директория не приняла закон, предписывавший мужчинам в возрасте от 20 до 25 лет становиться на учет в Военном министерстве. Далее центральные власти каждый год выносили решение о необходимом числе новобранцев, а Военное министерство отсылало в каждый departement (регион) страны квоты. Местные власти решали, кого именно направить на службу, начиная с самой младшей возрастной категории.
Со временем стало обычной практикой записывать большее число призывников, чтобы потом определить, кто именно пойдет на службу; однако революционные нравы претерпели значительные изменения, и после 1799 г. стала законной практика выставления вместо себя заменяющего лица путем уплаты последнему взаимоприемлемой суммы. Таким образом, призыв на военную службу стал определяться рыночными принципами, позволяя богатым уклониться от тягот и опасностей солдатской лямки. Эта система сохранилась во Франции до 1871 г., хотя после 1815 г. призыв в основном затрагивал крайне узкий круг в массе лиц мужского пола.
Разумеется, никто не воспринимал ежегодный призыв как средство экспорта излишков французской молодежи за рубеж, и снижения подобным образом социальных трений, вызываемых быстрым ростом населения. Как бы то ни было, в эпоху Наполеона призыв играл именно такую роль, и наоборот — успех в его осуществлении зависел от взросления достаточного числа молодых людей, необходимого для удовлетворения потребностей армии и восполнения рабочих мест на родине. К 1814 г. Наполеон начисто исчерпал все ресурсы, однако до 1812 г. его всевозрастающие потребности в новобранцах не оказывали сколько-нибудь значительного воздействия на нормальный ход гражданской жизни. Фактически рост численности населения с середины XVIII в. смог покрыть как военные, так и гражданские потребности страны, выставляя необходимое число здоровых, крепких мужчин.
В самой Франции демографическое воздействие призыва смягчалось расширением географического ареала его проведения. Присоединенные к Франции территории почти удвоили число «французов» — с 25 млн в 1789 г. до 44 млн в 1810 г. — и эти новые граждане поставили соответствующее количество из общего числа 1,3 млн призванных под знамена Наполеона в 1800–1812 гг. Вдобавок союзников также убедили или принудили предоставить воинские контингенты для Великой Армии 1812 г., так что лишь меньшая часть вторгшихся в Россию войск говорила по-французски[263].
Таким образом, в итоге Наполеон приложил революционный метод для снижения социального напряжения, возникающего в результате быстрого роста населения во всех густонаселенных областях Западной Европы, где простое расширение площади обрабатываемых земель представлялось затруднительным. В австрийской и российской империях Габсбурги и Романовы также увеличили количественный состав своих армий и восполнили потери путем массового призыва крестьян. Различие состояло в том, что в вышеупомянутых империях ничто не препятствовало вовлечению растущего числа населения в экономически выгодное сельское хозяйствование, тогда как в густозаселенной Западной Европе это было делом затруднительным, либо вообще невозможным. Иными словами, рост восточноевропейских армий определялся политическими, дипломатическими и военными факторами при отсутствии давления со стороны внутренней социальной динамики; вместе с тем рост численности населения делал набор новобранцев из деревень сравнительно легкой задачей.
Пруссия являлась своего рода исключением, поскольку по условиям договора, подписанного с Наполеоном в 1808 г., Фридрих Вильгельм II был вынужден ограничить численность прусской армии 42 тысячами. Однако многие тысячи демобилизованных, а также народное недовольство годами наполеоновских реквизиций и оккупации обеспечили необходимый людской резерв для Befreiunskrieg 1813 г., когда пруссаки с готовностью и в массовом порядке встали под знамена.
Таким образом, в пределах континентальной Европы революционный ответ на демографический кризис Старого Режима был достаточно эффективным (по крайней мере, до 1810 г.). Череда побед Наполеона над Австрией (1797, 1800, 1805, 1809 гг.) и сокрушительный удар, нанесенный Пруссии в 1806 г., развенчал и поколебал Старый Режим повсюду, кроме Великобритании. На Альбионе росла решимость общества разбить французов; а аристократическая и олигархическая элита, сумела, как мы увидим ниже, обеспечить проведение успешного политического и экономического курса. Элита в России колебалась, восхищаясь революционной волной и в то же время ее опасаясь. При подобных колебаниях почти каждый пытался извлечь возможно большую выгоду из причуд монарха— вначале сердитого эксцентрика Павла I (1796–1801 гг.), а затем преследуемого угрызениями совести идеологического резонера Александра I[264].
Ни возглавляемая британцами коммерческая интеграция Европы, ни попытка французов консолидировать западную часть континента военным путем не соответствовали ни русскому православному мировосприятию, ни государственным интересам. Однако именно таков был выбор, перед которым ввиду подъема французской и британской мощи оказалась российская властная элита. Выбор этот был куда менее болезненным, чем в государствах Запада, так как российские крестьяне и низшие слои городского населения ничего не знали о могучих ветрах перемен, веявших над Европой. По этой причине цари были свободны в своих колебаниях между союзом с Британией и Францией, одинаково неудовлетворительными для ожиданий Петербурга. Подобным же образом поступали и Габсбурги; однако, когда в 1810 г. Меттерних сумел организовать брак Наполеона с дочерью императора Франца II, создалось впечатление о достижении устойчивого примирения на основе древней модели династического альянса. Этот брак с древней династией, претендовавшей на первенство в христианском мире, придавал законность власти новоиспеченного французского императора; заполучив Наполеона в зятья, Габсбурги обретали гарантированное избавление от дальнейших военных поражений.
С военной и дипломатической точки зрения в 1810 г. французское господство в Центральной и Западной Европе казалось неоспоримым. Завоевания повлекли за собой далеко идущие правовые изменения; во Франции и за ее пределами возникла и год из года крепла деловая и политическая заинтересованность в новом режиме.
Тем не менее Британия оставалась могущественным противником, и призванная усмирить ее политика континентальной блокады, провозглашенная в 1806 г. Наполеоном, в конце концов вызвала противодействие значительной части населения Европы, не желавшей терять доступ к дешевым британским тканям и колониальным товарам, которые можно было приобрести лишь через англичан. Разумеется, если Франции удалось бы обеспечить снабжение равноценными товарами со своих мануфактур, блокада наверняка достигла бы успеха, однако реальность была иной. Несмотря на то, что к 1811 г. уровень производства, жестоко пострадавшего в 1789–1800 гг., превысил дореволюционный показатель на 40 %,[265] показатели роста далеко уступали британским, делая французские товары неконкурентоспособными по качеству и цене[266]. Более того, в континентальной Европе невозможно было найти заменители чая, кофе, сахара, хлопка-сырца и подобных товаров— во всяком случае, в краткосрочном отношении[267].
Основной слабой стороной французов была их зависимость от дорогостоящего сухопутного транспорта как в мирных, так и в военных целях. Постигшие Наполеона в Испании и России катастрофы были обусловлены тем обстоятельством, что на обоих театрах военных действий его противники обладали возможностью снабжения своих войск по водным путям, тогда как французам приходилось рассчитывать лишь на сухопутную перевозку всего того, что армия не могла награбить на своем пути. Как доказали ранние победы Наполеона, в достаточно богатой сельской местности (например, Италии или Германии) и на срок, не превышающий в благоприятное время нескольких недель, французы могли рассчитывать на подобный метод снабжения. Однако неудача в достижении определяющего успеха за одну кампанию (как в случае с Испанией), а также скудность ресурсов данной местности ставили под вопрос эффективность унаследованной с 1793 г. определяющей формулы военных успехов французов — снабжение армии за счет ресурсов на пути прохождения армии. Попытка снизить степень зависимости от тылового снабжения путем грабежа приводила к росту враждебности местного населения, будь то в Восточной Пруссии, Испании или России, а средств для увеличения сухопутного снабжения из далекого тыла не хватало.
Разительным контрастом выглядит снабжение британских экспедиционных сил в Испании и Португалии (1808–1812 гг.), в основном осуществлявшееся морем с Британских островов. Административные средства для подобного предприятия прошли проверку и совершенствование в ходе Войны за независимость Соединенных Штатов, так что переброски 1808–1812 гг. не легли на экономику островов тяжелым бременем. Более, того, в бедных сельских регионах Иберийского полуострова британцы платили местному населению по сходной цене за предоставляемые последними товары и услуги (в основном, сухопутные перевозки), в результате получая преимущественный доступ к тому, чем могли поделиться испанские и португальские крестьяне. Потому-то в ходе решающего противостояния при Торрес Ведрас близ Лиссабона (1810–1811 гг.) французские войска голодали, тогда как их противник был обеспечен сносным пайком. Преимущество французов в численности войск (до 250 тыс. в Испании) не помогало, а наоборот, усугубляло проблему.
Испания во многом оставалась страной Старого Режима — ее открытые пшеничные поля и пастбища благоприятствовали старомодной линейной тактике британцев, а бедная ресурсами местность позволила малочисленным, но хорошо обученным силам под началом Веллингтона успешно бороться с численно превосходящими французами[268].
Вторжение Наполеона в Россию в 1812 г. столкнулось с теми же препятствиями. Предшествовавшие кампании 1807–1808 гг. против русских в Восточной Пруссии и Польше показали сложность действий в местности, где площадь лесов и болот превосходила площадь посевных земель. Поэтому Наполеон предпринял беспрецедентно тщательную подготовку снабжения Великой Армии из тыла, однако перевозка сухопутным обозом была дорогостоящей, медленной и позволяла русским легко оторваться от преследования. Более того, вся система снабжения рухнула при отступлении из Москвы; в результате лишь немногим солдатам наполеоновской армии удалось избежать гибели или плена[269].
Сделав ставку на сухопутное обеспечение, Наполеон поставил себя в заведомо невыгодное положение, так как система рек и каналов позволяла русскому царю доставлять провиант и все необходимое для армии баржами в теплое время года, и на санях — зимой. Поскольку водные пути благоприятствуют перевозке даже тяжелых и объемных грузов на большие расстояния, то русским удалось снабжать свои войска значительно лучше, нежели их противнику, вынужденному прилагать значительно большие усилия с гораздо меньшим эффектом[270].
Приведенные ниже рисунки европейских кораблей показывают изменения в конструкции в XVII–XIX вв.
На рисунке вверху изображен корабль голландской постройки 1626 г., внизу — французский линейный корабль постройки 1847 г. За этот промежуток численность пушек более чем удвоилась, однако основополагающая идея расположения тяжелых пушек вдоль бортов прочного судна осталась неизменной.
E. Van Konijnenburg, Shipbuildings from Its Beginnings (Brussels: Premanent International Association of Congreses of Navigation, n. d.). figs 146, 173.
Перед тем как перейти к рассмотрению последствий поражения Наполеона в России, было бы уместным переместиться на другую сторону пролива и вкратце ознакомиться с методом организации британским правительством действий против революционных французских войск. Несмотря на то, что происходившие в британском обществе перемены в долгосрочном плане не уступали по революционности французским (что подтверждается определением «промышленная революция»), мобилизация ресурсов для нужд войны не сопровождалась ни осечками в промышленном производстве, ни внутренним недовольством, перерастающим во вспышки насилия.
Все историки которые пытаются объяснить причину становления Великобритании центром промышленной революции, находят рост численности населения важным и, возможно, даже основным фактором изменения экономического равновесия в стране[271]. Избыток рабочей силы, с одной стороны, и расширяющийся внутренний рынок— с другой, дали возможность состояться экономике, основанной на нововведенных механических устройствах — будь то приводимый в движение мускульной энергией мула станок для прядения хлопковой нити или же домна для плавки железа. Дешевый водный транспорт был жизненно необходим для всего процесса развития — как ввоза сырья (например, хлопка) из-за рубежа, так и доставки товаров между Британскими островами и за их пределами. Бриджуотерский канал, открытый в 1761 г., обеспечил доставку угля к хлопкопрядильным фабрикам Манчестера— и экономический расцвет этого города. Впечатляющий финансовый успех канала вызвал в 1790-х по всей Великобритании подлинную манию по прокладке новых водных путей сообщения. Если к этому прибавить работы по улучшению судоходного русла рек, то становится понятным, как благодаря разветвленной сети водных артерий англичанам удалось снизить затраты на перевозку тяжелых и громоздких товаров, ограничив наземные перевозки несколькими милями.[272]
В то же время следует отметить, что, как и в соседней Франции, ничто не могло гарантировать удовлетворительного характера как взаимоотношений в рамках британского общества, так и снабжения продовольствием, или достаточного количества рабочих мест. Вдобавок углубляющаяся бедность окраинных аграрных районов (особенно Ирландии и горной части Шотландии) не благоприятствовала торгово-промышленному росту. Несмотря на казавшийся невероятным рост коммерции и индустрии Лондона, большинство населения столицы составляли бедняки, часть которых даже в периоды общего экономического процветания не переставала жить за счет попрошайничества и воровства. Потенциал разрушительного насилия лондонских толп не уступал возможностям парижских масс; не было также недостатка в подобных Джону Уилксу (1725–1797 гг.) вожаках, готовых предложить недовольному населению политические цели, а главное-дело, за которое стоило постоять (как то произошло в 1789–1794 гг. в Париже).
Тем не менее власть аристократическо-олигархической верхушки Англии не подвергалась угрозе даже в начальный период Французской революции, когда сияние идеалов свободы достигло как британских берегов, так и континентальных соседей Франции[273]. Одной из причин были уже начавшиеся военные действия против Франции, что делало выступление против правящего режима крайне сложным. Однако британские власти нашли эффективные способы урегулирования проблемы быстрого роста численности населения, не позволяя, таким образом, народному недовольству достичь взрывоопасного уровня, стоившего трона и жизни Людовику XVI.
Как и во Франции, набор на службу в армию и флот играл значительную роль. В наивысшей точке процесса мобилизации в 1814 г. около полумиллиона мужчин — т. е. около 4 % всего трудоспособного населения Великобритании находились на военной службе[274]. В сухопутных войсках непропорционально большой был процент рекрутов из горной части Шотландии, а группы вербовщиков в портовых городах отправляли на корабли любого попавшегося им здорового мужчину, не имевшего постоянного жилища и рабочего места. Подобным образом британским властям (как и французским после 1794–1795 гг.) удалось перекрыть два основных источника наиболее активной людской массы для политических волнений XVIII в. — молодых безработных мужчин.
В Ирландии (еще одной незаживающей язве британских общества и политики) углубление бедности в сельских районах и рост численности населения привели к двоякой реакции. В Ольстере неурожаи 1717–1718 гг. сделали традиционной эмиграцию протестантов — шотландцев и ирландцев — в Америку, прерывавшуюся лишь войной за независимость Соединенных Штатов (1775–1783 гг.) и Американской войной 1812–1814 гг[275].
Этот отток (в среднем 2–3 тыс. в год) был достаточно значительным, чтобы повлиять на обстановку в Ольстере, и стал вполне эффективным предохранительным клапаном, позволившим снизить уровень социальной напряженности в этой части Британских островов. В южной части Ирландии был найден иной механизм миграции, давший возможность временно снизить негативное воздействие фактора перенаселенности на ирландцев-католиков. Когда в 1793 г. землевладельцы Лейнстера и Манстера осознали, что рост цен на зерновые делает прибыльным вспашку прежних пастбищ под пшеницу или овес, они легко нашли рабочую силу, предоставив ирландским беднякам акр земли под картофель, что позволяло прокормить семью. В итоге построенный при Кромвеле Коннот, в котором жили бедняки-католики, за годы войны постепенно опустел, и почти десятилетие население южных районов Ирландии было практически полностью трудоустроено.
Таким образом, наиболее затронутые проблемой сельского перенаселения области Британских островов нашли экономически выгодный выход из положения. Шотландские горцы записывались в армию, выходцы из Ольстера мигрировали за океан, а население южной части Ирландии переходило от скотоводства к земледелию. В самой Англии с ее развитым коммерческим сельским хозяйствованием и эффективным фермерством самым значительным ответом на рост численности населения стало совершенствование законов о вспомоществовании неимущим. После 1795 г. все большее число церковных приходов стало увязывать размер предоставляемой неимущим помощи с показателями количественного состава семьи, ее доходами, и, главное— с существующими ценами на хлеб. Несмотря на некоторые отличия в разных районах, эта так называемая «спинхамлендская» система[276] обеспечила всех необходимым прожиточным минимумом. Теперь даже в самые неурожайные годы, когда цены на хлеб взлетали вверх, бедняки были избавлены от угрозы голодной смерти. До принятия этих законов, во времена голода и неурожая, им не оставалось ничего иного, кроме как бежать в города в тщетной надежде найти работу или получить благотворительную помощь, недоступную в сельских районах. Толпы именно таких отчаявшихся людей наводнили Париж после неурожаев 1788–1789 г.; однако после 1795 г. подобное едва ли могло повториться в Англии. Новые модели оказания помощи неимущим позволили деревенским беднякам переживать голодные времена, оставаясь дома. Таким образом, «спинхамлендская» система внесла значительный вклад в стабилизацию английского общества.
После этого внутренняя миграция в Англии стала определяться экономическими возможностями и разницей в оплате труда; в свою очередь, подобная миграция способствовала восприятию британским обществом характерного и крайне важного метода разрешения проблемы роста численности населения в XVIII в. — расширения возможностей для экономически выгодного труда в торговле и промышленности. Новые технологии позволили снизить цены; снижение цен позволило расширить рынок; расширение рынков повысило объем производства. Это, в свою очередь, требовало все большего количества рабочих рук на фабриках, транспорте и в сфере самых разнообразных услуг — и все для того, чтобы экономика работала с точностью налаженного механизма. Никто не планировал подобный рост, и в годы войны несколько кризисов пошатнули всю систему. Однако в каждом подобном случае неустанные усилия правительства и предпринимателей Британии позволяли успешно разрешить кризис. В частности, характерные британцам флегматичность и изобретательность трижды позволили избежать катастрофы: общество приняло введение необеспеченных государственными запасами бумажных денег в 1797 г. и учреждение налога на прибыль в 1799 г., а экспортеры нашли новые рынки сбыта в Латинской Америке и Леванте после резкого падения уровня продаж британских товаров в Европе в последовавший за 1806 г. период.
Большинство изучающих индустриальную революцию историков уделяют войне слишком мало внимания. Не замечающие этого обычно утверждают, что война либо являлась препятствием (а не стимулирующим фактором промышленного развития Великобритании), либо не оказала сколько-нибудь заметного влияния[277]. Это весьма спорный вывод. Резкий рост государственных расходов, почти полностью направленных на военные нужды, без сомнения, оказал воздействие на всю систему спроса и предложения британской экономики[278]. Предположение, что без войны темпы индустриализации Британии были бы теми же или даже большими, имело бы право на существование лишь при одном условии — наличии стимулов, способных задействовать весь объем людских ресурсов страны и наделить иначе остающуюся без работы часть населения платежеспособностью, подобно тому как это продемонстрировали армия и флот. Государственные расходы за рубежом также расчистили дорогу британскому экспорту. Субсидии союзным странам общей суммой в 65,8 млн фунтов[279] позволили государствам континента приобретать британские товары для оснащения своих армий. Благодаря притоку британских субсидий русские, австрийцы и пруссаки смогли приобретать колониальные товары и другие предметы, большинство которых либо было произведено на Альбионе, либо прошло через него. Невозможно поверить, что без этих государственных субсидий европейским союзникам, а также без найма на военную службу (а значит, и наделения платежеспособностью) полумиллиона иначе безработных людей британское промышленное производство сумело бы приблизиться к достигнутым показателям роста[280].
Кроме того, участие государства также оказало влияние на ассортимент производимых растущим индустриальным сектором Великобритании товаров, в основном, благодаря введению поощрительной надбавки на железо. Бедняки и безработные не приобретают пушки и другие дорогие промышленные товары. Однако стоит забрать тысячи бедняков в вооруженные силы и предоставить им соответствующие новой профессии орудия, как спрос из области товаров личного потребления перемещается в область товаров, необходимых большим организациям— в первую очередь, армиям и флотам, а затем заводам, железным дорогам и другим предприятиям. Более того, предприниматели, затеявшие строительство доменных печей в прежде ненаселенных районах Уэльса и Шотландии, вряд ли сделали бы столь рискованные масштабные вложения без гарантированного рынка сбыта пушек. В любом случае, вначале их основным рынком был военный[281].
Таким образом, как общий объем, так и ассортимент продукции британских промышленных предприятий в 1793–1815 гг. в основном определялся государственным заказом на военные нужды. В частности, спрос государства создал быстро развившуюся железолитейную индустрию, чьи возможности, как показал последовавший за окончанием войны спад 1816–1820 гг., явно превосходили спрос мирного времени. Однако это также создало условия для дальнейшего роста, поскольку британские мастера-металлурги обратили приобретенные знания на поиск новых товаров, производство которых оправдало бы расходы на сооружение передовых доменных печей. Таким образом, военные заказы сообщили британской индустрии толчок, необходимый для прохождения последующих этапов промышленной революции, в частности, совершенствования паровых двигателей[282]. То же можно сказать о важных нововведениях в железнодорожном деле и в строительстве железных судов, которые не состоялись бы без бурного подъема металлургии в военный период. Отрицание этой особенности британской экономической истории под предлогом ее «ненормальности»[283] попросту отражает широко распространенные в среде экономических историков настроения.
Или вот еще одно направление— количество актов об огораживаниях в Великобритании достигло наивысшего показателя в первые 15 лет XIX в., когда цены на пшеницу благоприятствовали развитию зернового фермерства. Готовность парламента пренебречь интересами беднейших слоев крестьянства в проталкивании актов об огораживаниях общеизвестна; однако даже парламент землевладельцев и купцов, наверное, не смог бы принять столько законов, пренебрегая возможными социальными последствиями. Дело в том, что военные условия предоставили пострадавшей в результате принятия этих законов стороне соответствующие альтернативы — службу в армии, социальную помощь или возможность трудоустройства в растущей на военных заказах гражданской экономике. Если бы вместо этого законы об огораживаниях поставили бы людской материал для городских толп из недовольных безработных, то огораживания не были бы столь распространены, а экономическая история Великобритании пошла бы другим путем— быть может, напоминающим развитие Франции в XIX в.
Сослагательное наклонение в истории («а что, если бы…») полезно лишь для развития воображения. Для данной книги значение имеет то утверждение, что массивное вторжение государства на рынок Великобритании[284] имело результатом (в свое время полузамечен-ным или наполовину намеренным) ускорение промышленной революции и определение пути, которым она пошла. Благодаря государственным расходам, процветание и полная занятость стали реалиями военных лет, даже когда население Соединенного королевства с 14,5 млн в 1791 г. подскочило до 18,1 млн в 1811 г[285].
Во Франции государственная политика по разрешению проблемы безработных и частично занятых была не менее успешной, однако распределение по секторам занятости было иным. Большая часть молодых французов пошла на военную службу, в то время как промышленно-коммерческий рост, хоть и ощутимый, шел медленнее. Причиной тому в некоторой степени было расширение территории и вовлечение новых промышленных областей под власть французского правительства. Таким образом Льеж и Турин наравне с французскими оружейными центрами поддерживали военные предприятия наполеоновских армий; хлопкопрядильные и другие новые производства сосредотачивались в Бельгии и Эльзасе на границах собственно Франции.
Разница в соотношении между военным и торгово-промышленным трудоустройством, предоставленным государственной политикой прежде безработной молодежи Франции и Великобритании, привело к долгосрочным и крайне важным последствиям. Людские потери, понесенные Францией (1,3–1,5 млн в 1792–1815 гг.),[286] а также ставшее очевидным в новом веке значительное снижение уровня рождаемости во Франции означали, что стимул (и проблема) быстрого роста численности населения после реставрации Бурбонов более не существовала. В то же время в Великобритании (включая Ирландию), а также в Германии и остальной части европейского континента темпы роста в XIX в. сохранились, оставив Францию далеко позади[287].
Таким образом, получается, что в целом незапланированные сопутствующие производные действий правительств в 1792–1815 гг. научили французов контролировать рождаемость, а британцев — трудоустройству растущего населения в производстве и торговле. Около полувека Великобритания обладала технологическим превосходством (поскольку первой начала промышленную революцию), а Франция, где сельское население оставалось большинством вплоть до 1914 г., значительно медленнее продвигалась по пути индустриализации и урбанизации.
В общем, следует признать, что обе страны крайне успешно разрешали кризис конца XVIII в., вызванный беспрецедентным ростом численности населения в регионах, почти или вовсе не обладающими необработанными земельными участками. В период потрясений 1789–1815 гг. и Франция, и Британия вознесли свои национальное богатство и мощь на новый уровень. Хотя Восточная Европа отставала от них, тем не менее экономический рост территорий Российской и Австрийской империй был впечатляющим. Однако в тех регионах Европы, где леса и пустоши могли быть легко обращены в обрабатываемые поля, рост численности населения и армий не требовал новых форм сотрудничества и управления. Экстенсивное развитие подобного рода обходилось правительствам дешевле, нежели франко-британская модель внедрения более интенсивных форм массового вовлечения трудовых ресурсов — будь то на основе командно-бюрократического принципа (как во Франции) или на основе рынка (как в Великобритании). Причиной был тот факт, что по прошествии некоторого времени новое поселение на прежней пустоши быстро подпадало под воздействие закона снижения прибыльности. Обрабатывающие все менее и менее плодородную землю крестьяне могли отдать государству и другим городским властям лишь постоянно сокращающийся излишек сельскохозяйственных продуктов. Подобным путем пошло развитие Ирландии после 1815 г., что явилось ярким контрастом продолжающемуся городскому и промышленному развитию Великобритании. Подобно жителям Восточной Европы в конце XIX в., ирландцы прибегли к эмиграции как средству бегства от углубляющегося сельского обнищания до наступления жестокого периода голода.
Случайный и зрелищный успех французской политики 1792–1812 гг. скрыл слабость, которая стала явной лишь после разгрома Наполеона в России. Сколь бы непопулярным ни было британское финансовое и коммерческое превосходство среди народов европейского континента, сопротивление ему было меньшим, нежели французскому военному превосходству и экономической эксплуатации в условиях принудительного содержания оккупационных войск. Когда британские субсидии и вооружения смогли в 1813 г. восполнить недостачу, ощущаемую прусскими, русскими и австрийскими войсками, материальные средства и воля покончить с Наполеоном соединились. Сочетание оказалось сокрушительным. У военных историков вызывает восхищение как способность наполеоновских префектов творить чудеса, набирая против наступающих союзных сил противника все новые армии, так и проведенные императором битвы и маневрирование. Однако французские ресурсы были недостаточными, тогда как порыв первых революционных лет давно уже улетучился как из французских войск, так и общества в целом. Стоило Наполеону удалиться, как стало возможным достижение мира, в котором традиционные расчеты баланса сил сыграли решающую роль — и за короткий промежуток времени Франция смогла вновь стать частью европейского сообщества.
Следы произошедших революций не могли быть стерты с лица Европы — и даже самые реакционные из реставрированных режимов не предпринимали подобных попыток. В военных делах перемены, способные оказать влияние на будущее, в основном сосредоточились в Пруссии; армии Великобритании и России, несмотря на рост численности военных лет, оставались вооруженными силами Старого Режима. В других государствах усилия правителей и аристократии по вооружению народа для борьбы с французами в значительной мере тормозились традиционной социальной иерархией и укоренившимся недоверием между знатью и простонародьем, богатыми и бедными, правителем и подданными. Действия Австрии против французов сдерживались тем обстоятельством, что Наполеон был зятем императора. Кроме того, после 1812 г. архитектор внешней политики Габсбургов князь Меттерних осознал, что полное уничтожение Франции как военной державы означало возможность господства русского царя на континенте, поскольку, скармливая лакомые куски своему прусскому шакалу, тот положил бы конец главенству Австрии в германских государствах и претензиям Габсбургов на первенство в Латинском христианском мире. Дипломатический и военный стиль Меттерниха соответствовал стандартам Старого Режима настолько же полно, насколько и армии Британии и России.
Однако в Пруссии неожиданность и масштаб военной катастрофы 1806 г. расчистили дорогу энергичной реформе общества, государства и армии. Благодаря своим личным качествам и весьма скромной поддержке Фридриха-Вильгельма III, ганноверский выскочка Герхард Иоганн Давид фон Шарнхорст (1755–1813 гг.) сумел выделиться среди других военных реформаторов. Прусский король чувствовал себя преданным некомпетентными и даже трусливыми офицерами-аристократами. Поэтому после Йены он в отчаянии обратился к Шарнхорсту и его последователям, хотя и не разделял вполне их уверенности в возможности возрождения величия Пруссии посредством сотрудничества с народом. Однако Шарнхорст верил, что подлинным секретом успехов Франции был действенный союз между правителем и подданными— раз за разом простые французы доказывали свою решимость отважно сражаться за свою нацию и ее правителей. По мнению Шарнхорста, германцы сделали бы то же самое для своего короля при условии получения соответствующей доли и роли в государстве. Фридрих-Вильгельм нехотя поддержал эту идею, поскольку хорошо помнил, что произошло с Людовиком XVI, когда тот попытался прокатиться на тигре народной воли. Отмена крепостного права и учреждение ограниченного самоуправления на местах было максимумом, на который король Пруссии был готов пойти в осуществлении общественно-политических реформ.
В сугубо военных делах поддержка идей Шарнхорста была гораздо более полной. До 1813 г. французская политика делала претворение идеала вооруженного народа попросту невозможным — однако в то же время совершенствование военной эффективности, выучки и уровня обучения виделись достижимыми. Соответственно, идея Шарнхорста о назначении и продвижении офицеров исключительно на основе выказываемых ими способностей была официально провозглашена повелением 1808 г.:
Заявка на офицерскую должность отныне должна в мирное время быть подтверждена знаниями и образованностью, а в военное — исключительной отвагой и быстротой восприятия. Таким образом, обладающие подобными качествами представители всей нации могут претендовать на самые высшие и почетные должности военного учреждения. Все существовавшие доныне социальные привилегии в военном учреждении отменяются, и каждый, безотносительно его происхождения, имеет одинаковые обязанности и права.[288]
Для осуществления объявленного выше были основаны школы, в которых кадеты могли получить образование, необходимое для производства в офицеры, а офицеры— быть проэкзаменованными на предмет повышения. Школы офицеров-артиллеристов давно действовали в каждой европейской армии, поскольку техника артогня была достаточно сложной для восприятия[289]. Однако обязательность обучения в школах для всех офицеров и введение экзамена для проверки уровня усвоенного до выпуска, чтобы каждый показал соответствие получению звания или повышению, было новой идеей[290]. Французская армия непродолжительное время экспериментировала с подобным положением 1790 г., однако в горячке революционного энтузиазма система, предоставлявшая офицерское звание образованным, казалась излишне социально привилегированной[291]. Наполеон продолжил эту политику, так что французский офицерский корпус превратился в группу закаленных ветеранов, в среде которых преобладало недоверие к книжным образованию и идеям. Неприятие интеллектуализма в русской, британской и австрийских армиях было столь же сильным, поскольку в последних идеи и идеологии имели свойство ассоциироваться с революционной Францией.
Среди офицерского корпуса Пруссии антиинтеллектуализм не исчез сам по себе лишь по той причине, что новые положения обязывали офицеров учиться в школе и сдавать экзамены. После 1819 г. принципы повеления 1808 г. были изменены и зачастую нарушались предоставлением особых привилегий соискателям из числа знати. Однако дух реформистских идеалов был стоек, и с 1808 г. ряд прусских офицеров был обязан занимаемой должности своим умственным достоинствам. Эти офицеры поддерживали друг друга в стремлении разрешения новых проблем и использования новых возможностей— сильно напоминая стиль и настрой генерала Грибоваля.
Создание Генерального штаба в 1803–1809 гг. предоставило образованным и энергичным офицерам «организационную цитадель» внутри прусской армии. Назначения производились лишь при условии, если соискатель более высокой должности доказывал соответствие ее требованиям в школе совершенствования офицеров. Предложение, что Генеральный штаб должен отвечать за планирование возможных военных кампаний в мирное время, вначале было воспринято как радикальное и сомнительное. Для этой цели было необходимо собирать топографические и иные разведданные, изучать достижения и ошибки кампаний прошлых лет, а также критически подходить к тактике и стратегии, условно отрабатываемым в ходе маневров мирного времени. Таким образом, штабные офицеры становились коллективным мозговым аппаратом прусской армии, стремившимся систематически задействовать осмысление и расчет во всех областях управления войсками и ведения боевых действий. Связь с войсковыми частями и их командирами поддерживалась благодаря практике откомандирования офицеров Генерального штаба к каждому нижестоящему штабу. Там от них ожидали приложения специализированных знаний в технической и снабженческой областях, чтобы помочь командиру советом относительно наилучшего выполнения его замысла.
Отдача от сотрудничества между отшлифованным знанием и решительным командованием не замедлила проявиться в 1813–1815 гг. Генерал старой прусской школы Герхард фон Блюхер (1742–1819 гг.) обрел в лице сначала Шарнхорста (вплоть до его смерти от ранения в 1813 г.), а затем близкого соратника последнего, графа Августа фон Гнейзенау (1760–1831 гг.), начальника штаба, который мог переводить его замыслы на язык подробных оперативных приказов, предвидевших и заранее разрешавших множество факторов, которые иначе воспрепятствовали бы точному исполнению задуманного. Заранее зная благодаря картам характер определенной местности, компетентный штабной офицер мог рассчитать на основе приобретенного опыта и логики скорость продвижения обоза, артиллерии или пехотной части. Это позволяло определить время, необходимое для выполнения передвижений — а дальнейшее уточнение, кому выступать и в каком порядке, проводилось с точностью, позволявшей командиру осуществление гораздо более полного и эффективного контроля над своими войсками.
Блюхер глубже других прусских командующих осознавал значимость этого факта. Он уважал мнение своих штабных специалистов и полагался на него значительно больше, нежели это готовы были сделать Наполеон и другие полководцы того времени. Отношения Блюхера с Шарнхорстом и Гнейзенау продолжали оказывать воздействие на военное дело Пруссии и после 1815 г., хотя престиж штабных офицеров окончательно устоялся лишь во второй половине века. В австро-прусской войне 1866 г. Хельмут фон Мольтке (1800–1891 гг.) показал, насколько планирование Генерального штаба ускорило стратегическое развертывание огромного количества людских сил путем заблаговременного расчета всего необходимого, и облегчило контроль над этим развертыванием.
Пруссаки также остались верными принципу всеобщей воинской повинности в мирное время. Это отчасти объясняется эмоциональным воздействием 1813–1814 гг., когда собранная второпях армия, в которой бывших гражданских было больше, нежели собственно солдат, одержала вместе с союзниками ряд побед над французами[292]. Однако эмоциональные переживания были не единственным фактором: бюджетная слабость послевоенной Пруссии не позволяла содержание сравнимой с австрийскими, русскими или французскими войсками армии с длительным сроком службы личного состава. Для того чтобы хотя бы потенциально считаться великой державой, пруссакам оставалось полагаться на резервы, т. е. Landwehr. Армия из гражданских была неожиданным образом создана в 1813 г. для борьбы с Наполеоном. Впоследствии, в мирное время, она пополнялась путем призыва мужчин на трехлетний срок. Офицеры резерва набирались в университетах из студентов, которые получали звание лейтенанта и служили 5 лет.
Даже в самых реакционных периодах мирного времени прусская армия сумела сохранить ряд характерных черт, зародившихся в 1813–1814 гг. Хотя после 1819 г. настроения в среде прусских офицеров вновь стали благоволить выходцам из знати, возросший профессиональный уровень (особенно штабных офицеров) и установившаяся опора на гражданский резерв остались унаследованными от эпохи реформ— когда ставшее действительностью сотрудничество короля и народа вновь, как в славные дни Фридриха Великого, вознесло Пруссию на уровень великих европейских держав[293].
В других армиях Европы возврат к принципам Старого Режима был куда более основательным. Повсюду предпочтение отдавалось профессиональным войскам с длительным сроком службы личного состава. Франция, Австрия и Россия держали под ружьем армии в несколько сот тысяч человек на постоянной службе в гарнизонах. В этих армиях образование и обучение были не в почете; сравнительно низкой была оценка необходимости штабной работы. В артиллерии и инженерных войсках по-прежнему требовалась толика умственных способностей, однако повсеместное сокращение после заоблачных расходов военных лет было требованием действительности, и никто не мог предполагать, что промышленные технологии могут быть задействованы для выпуска радикально новых видов вооружения, способных изменить традиционные рутину и модели армейской и флотской жизни. Никто более не желал подобного революционного прорыва, и когда он состоялся в 1840-х, почти все профессиональные офицеры были не сторонниками, а противниками перемен.
Подытоживая, можно сказать, что несмотря на новую мощь, которой революционный идеализм и административное воплощение идей свободы и равенства наделили французов в 1792–1815 гг., европейские правители и военные настойчиво продолжали отдавать предпочтение старым надежным методам. Соответственно, традиции и модели армий и флотов Старого режима пережили штормовые революционные годы без особого ущерба. Вооружение почти не изменилось; консервативные командиры быстро расправились с многообещающими нововведениями. Наполеон расформировал учрежденную в 1793 г. службу наблюдения с воздушных шаров, а Веллингтон прямо отказался использовать ракеты Конгрева (которые, несмотря на трудности в обеспечении требуемой точности, доказали эффективность в поражении площадных целей— городов и фортов)[294].
После 1815 г. «испытанное и надежное» казалось правителям Европы и их военным советникам гораздо более безопасным. Уцелели некоторые остатки военных времен — дивизионная и корпусная организация, бывшие в 1790-х новинкой, стали к 1815 г. нормой. Возросшие опора на карты и объем штабной работы также в основном воспринимались как данность, поскольку увеличение армий до огромных размеров в 1792–1815 гг. не сменилось масштабной демобилизацией послевоенного периода. Например, Россия почти не сократила свою армию, в течение десяти лет после победы над Наполеоном оставляя под ружьем 600 тыс. человек[295]. Усовершенствованная в техническом отношении полевая артиллерия стала стандартной во всех европейских армиях.
Однако после 1815 г. государственным деятелям европейских стран казалось очевидным, что яростная энергия призванных в 1793–1795 гг. французских солдат и националистический пыл германских граждан-солдат в 1813–1814 гг. могут стать угрозой существующей власти в той же мере, в какой ранее были их защитой и опорой. Вооруженные проявления народной воли были столь же трудноуправляемы, сколь ракеты Конгрева. Вооруженный народ мог выступить против любого правителя, имевшего неосторожность обратиться за помощью к низшим слоям общества; неудачные показательные стрельбы ракетами Конгрева в присутствии Веллингтона (1810 г.), поставившие под угрозу жизни самих пусковых расчетов, навсегда лишили новое оружие доверия герцога.
Таким образом, европейские правители небезосновательно сошлись во мнении, что дальнейшее экспериментирование в военных делах было бы неразумным. Вымуштрованные и оснащенные в традициях Старого Режима армии и флоты — вот чего они желали и чем обладали. Чего же более, если победители могли отказаться от выпуска на волю национальной энергии и достичь согласия относительно удержания революционного хаоса под контролем?
Четверть века после 1815 г. казалось, что модели военного управления Старого Режима сумели пережить приведшее к Французской революции неблагоприятное сочетание насилия толп и политического идеализма. Серая рутина и низкое жалованье не шли ни в какое сравнение со стимулами наполеоновских времен — прежде всего, головокружительной карьеры, открытой талантам. Однако начавшаяся в 1830 г. военная кампания в Алжире открыла предохранительный клапан подобному недовольству и привела к скорому увяданию воспоминаний о славе республиканских и имперских времен. В 1840-х во Франции оформилась аполитичная армия, готовая повиноваться приказам правительства — будь оно роялистским, республиканским или наполеоновским. Эта перемена, казалось, похоронила последние военные остатки революции[296]. Остальные европейские армии и ранее были устоями консерватизма и остались таковыми на протяжении всего XIX в. То же касается и единственного заслуживающего внимания флота— британского.
Таким образом, с политической революцией было успешно покончено. Промышленной революции еще предстояло преодолеть военную рутину и традиционность. Этот процесс начался в 1840-х, и рассмотрение этого преобразования в европейской военной практике будет проделано в следующей главе.