Мы продолжили двигаться вниз по течению Евфрата на юг, теперь уже пересекая совершенно непривлекательную местность: река прорезала себе путь через массивные базальтовые скалы — землю унылую, черную и лишенную даже травы, голубей и орлов, — однако нас, по крайней мере, не преследовали Вводящие в Заблуждение; здесь вообще никого не было. Постепенно, словно знаменуя счастливое освобождение от опасности, местность стала более приятной и гостеприимной. Прибрежная дорога резко пошла вверх, и вскоре мы оказались в широкой зеленой долине. Здесь были сады и леса, пастбища и возделанные земельные угодья, повсюду росли цветы и фрукты. Однако сады были так запущены и неухожены, что больше напоминали леса, а земельные угодья выглядели такими же заросшими и изобилующими сорной травой, как и поля с дикими цветами. Все землевладельцы покинули этот край, и единственными людьми, кого мы встретили в долине, были семейства кочевников-бедуинов, безземельных пастухов, не имеющих корней бродяг, странствующих с пастбища на пастбище. Некогда заботливо возделываемая земля снова превращалась в целину, но никто не хотел селиться в долине, чтобы ее обрабатывать.
— Это работа монголов, — сказал отец. — Когда ильхан Хулагу, младший брат нашего друга Хубилая, прошел здесь, покорив империю персов, большинство местных жителей спаслись бегством или сдались победителям, а те, кто уцелел, еще не вернулись к обработке земли. Однако арабы-кочевники и курды — как трава, на которой они живут и в поисках которой странствуют. Бедуин беспомощно склоняется под любым ветром, который на него дует, — будь это легкий бриз или свирепый самум, — а потом так же быстро, как трава, выпрямляется. Для кочевников не имеет значения, кто правит, и никогда, до скончания времен, пока существует сама земля, не будет иметь значения.
Я обернулся в седле — за все время нашего путешествия мне еще не доводилось видеть столь плодородной почвы — и спросил:
— А кто правит Персией сейчас?
— Когда Хулагу умер, титул ильхана унаследовал его сын Абага, он основал вместо Багдада новую столицу на севере — город Мераге. Хотя империя персов теперь входит в состав Монгольского ханства, она до сих пор делится на шахнаты, как и прежде, это делается для удобства управления. Но при этом каждый шах подчиняется только ильхану Абаге, тогда как последний подчиняется великому хану Хубилаю.
Я был поражен. Вот это да: до столицы великого хана Хубилая оставалось еще несколько месяцев пути, а оказывается, здесь, в западных пределах Персии, мы уже были во владениях этого далекого правителя. Помнится, в школе я с огромным восхищением и энтузиазмом изучал «Александриаду», а потом узнал, что Персия когда-то была частью империи Александра. Созданная им монархия была воистину огромной, недаром он получил прозвище Великий. Однако земли, некогда завоеванные Александром Македонским, составляли лишь небольшую часть необъятной территории, покоренной Чингисханом. В дальнейшем они были расширены его сыновьями-завоевателями, да и теперь все еще разрастались благодаря продолжающим их дело внукам в невообразимо огромную Монгольскую империю, которой правил великий каан Хубилай, внук Чингисхана.
Полагаю, что ни древние фараоны, ни честолюбивый Александр, ни алчный Цезарь не могли себе даже представить, насколько велик мир, поэтому они едва ли могли мечтать овладеть этими землями. Что же касается живших позднее западных правителей, те не отличались честолюбием и не особенно стремились к захватам. Однако властителям Монгольской империи целый континент под названием Европа казался просто маленьким и переполненным людьми полуостровом, а все страны, подобно странам Леванта, всего лишь мелкими провинциями, населенными тщеславными и неуживчивыми жителями. С высоты трона, на котором восседал великий хан, моя родная Венецианская республика, так гордившаяся своей славой и величием, должно быть, казалась такой же ничтожной, как и захолустный городишко остикана Хампига. Если историки удостоили Александра звания Великий, то тогда они, разумеется, признают Хубилая неизмеримо более великим. Однако это, пожалуй, не моего ума дело. О себе же лично могу сказать, что, когда мы въехали в Персию, меня бросало в дрожь при одной только мысли о том, что я, Марко Поло, простой венецианский юноша, оказался в самой обширной империи, когда-либо управляемой человеком.
— Когда мы приедем в Багдад, — сказал отец, — то покажем правящему шаху, кто бы им ни оказался, письмо, которое мы везем от Хубилая. И шаху придется оказать нам гостеприимство, какое надлежит оказывать послам его господина.
Итак, мы продолжали двигаться вниз по Евфрату, разглядывая долину, в которой стало появляться все больше следов цивилизации, поскольку ее повсюду пересекали отходящие от реки многочисленные ирригационные каналы. Однако возвышавшиеся деревянные колеса не вращали ни люди, ни животные — вообще никто. Они стояли без дела; глиняные черпаки на их ободе не поднимали и не переливали воду. В самой широкой и зеленой части долины Евфрат больше всего сближается с другой великой рекой этой местности, которая течет на юг, Диджлах. Иногда ее еще называют Тигром. Это предположительно также одна из рек, протекающих в Эдеме. Если так, тогда земля между двумя реками, по-видимому, является частью библейского сада. И если это правда, тогда сад, который мы видели, был так же пуст и свободен от проживающих там мужчин и женщин, каким был сразу после изгнания оттуда Адама и Евы. Вскоре мы повернули лошадей на восток от Евфрата и проехали десять фарсангов, разделяющих его с Тигром, затем перешли реку по мосту, сделанному из пустых остовов лодок, — эта дощатая дорога вела на левый берег, в Багдад.
Население самого города, так же как и население окружающей его местности, резко уменьшилось после печальных событий — осады и захвата Багдада ильханом Хулагу. Однако в течение последующих пятнадцати лет большая часть жителей вернулась и восстановила то, что подверглось разрушению. Городские торговцы, похоже, еще более живучи, чем земледельцы. Так же как и примитивные бедуины, цивилизованные купцы быстро оправились от повергнувших их в унизительное положение несчастий. Думаю, отчасти это объяснялось тем, что множество багдадских торговцев были не меланхоличными фаталистами-мусульманами, а неугомонными и деятельными христианами и иудеями. Здесь, кстати, было немало итальянцев: некоторые из них прибыли из Венеции, но большинство — из Генуи.
А может, Багдад восстановился так быстро и по другой причине — город этот расположен на пересечении торговых путей. Рядом заканчивается западный участок сухопутного Шелкового пути, а сам город является конечным северным пунктом морского пути из Индии. Хотя моря в Багдаде и нет, но по реке Тигр плавает множество больших речных судов — на юг и обратно. Там, на юге, на берегу Персидского залива, где подходят к берегу морские суда арабов, находится портовый город Басра. Так или иначе, какой бы ни была причина, но Багдад, когда мы прибыли туда, слава богу, уже опять стал таким же, как и до прихода монголов: богатым и оживленным городом, центром торговли.
Он был красивым и деловым одновременно. Из всех восточных городов, которые я видел, Багдад больше остальных напомнил мне мою родную Венецию. Побережье Тигра выглядело таким же многолюдным, шумным, замусоренным и вонючим, как и берега рек и каналов Венеции, хотя все арабские суда, которые можно было здесь увидеть, совсем не походили на наши. Они были настолько утлыми, что я бы не рискнул вверить их волнам: корабли здесь строили без втулок, гвоздей или каких-либо других железных креплений, а их каркасы вместо веревок из грубого волокна обшивали досками. Щели и стыки арабы промазывали не водонепроницаемой смолой, а каким-то клеем, полученным из рыбьего жира. Даже самые большие из этих кораблей управлялись единственным рулевым веслом, что было не так-то просто, поскольку оно жестко кренилось в центре кормы. То, как арабы хранили на грузовых кораблях грузы, представляло собой весьма печальную картину. После того как трюм забивали под завязку пищевыми продуктами — фруктами, зерном и тому подобным, — моряки могли загнать на палубу над трюмом стадо скота. Часто среди них были и прекрасные арабские скакуны, красивейшие создания, которые, однако, опорожняются так же часто и помногу, как и остальные; в результате моча животных лилась на палубу и просачивалась сквозь доски прямо на съестные припасы.
Багдад в отличие от Венеции не пересекают каналы, но его улицы постоянно поливают водой, чтобы прибить пыль, потому-то они пахнут сыростью, что и напоминало мне о каналах. В городе этом множество открытых площадей, похожих на венецианские пьяццы. Там есть несколько базаров, но гораздо больше общественных садов, так как персы — страстные их любители, (Кстати, в Багдаде я узнал, что библейское название рая — paradise — произошло от персидского слова «pairidaeza», обозначающего на фарси «сад».) В этих общественных садах стоят скамейки, на которых прохожие могут отдохнуть, текут ручейки, обитает множество птиц, растут деревья, кусты, душистые растения и яркие цветы — особенно розы, так как персы обожают розы. (Любой цветок они называют gul, хотя на фарси это слово означает розу.) Дворцы знатных семейств и особняки богатых купцов в Багдаде также окружают садами, такими же большими, как и общественные, и полными роз и чудесных птиц, — настоящий рай на земле.
Почему-то я вбил себе в голову, что поскольку все мусульмане понимают по-арабски, то вследствие этого и все мусульманские общины мало чем отличаются друг от друга. Я не сомневался, что увижу в Багдаде столько же паразитов, попрошаек и зловонной грязи, как и в тех арабских городах, городках и деревнях, где мы уже побывали. И был приятно удивлен, когда обнаружил, что персы, хотя их религией также был ислам, более склонны содержать в чистоте свои жилища, улицы, одежду и самих себя. Эта их привычка вкупе с изобилием повсюду цветов и сравнительно небольшим количеством попрошаек делали Багдад весьма симпатичным и даже приятным городом — если не обращать внимания на нищету, царившую на побережье и на базарах.
Хотя большинству строений Багдада, разумеется, были свойственны особенности восточной архитектуры, они все же не слишком поражали своей причудливостью мой западный глаз. Я видел огромное количество арабесок — той кружевной каменной филиграни, которую в Венеции также приспособили для украшения фасадов зданий. Багдад оставался мусульманским городом даже после того, как был поглощен Ханством (монголы, в отличие от большинства завоевателей, никогда не навязывают смену религии): повсюду виднелись огромные мусульманские мечети — так в исламе называются храмы для богослужений. Однако их необъятные купола не сильно отличались от куполов Сан Марко и других церквей Венеции. Тонкие башни минаретов были похожи на венецианские campanili[125]. Обычно они имели круглую, а не квадратную форму, и на вершинах их находились маленькие балкончики, с которых сторожа-муэдзины издавали время от времени крики, возвещая о том, что наступил час молитвы.
Эти муэдзины в Багдаде, между прочим, все были слепыми. Я поинтересовался, не являлось ли это основным условием при назначении на должность (мало ли что мог предписывать ислам), но мне сказали, что нет. Слепцов нанимали в качестве сторожей, скликающих мусульман на молитву, по двум причинам весьма прагматического характера. Поскольку они непригодны для большинства работ, то не могут запрашивать высокое жалованье. А во-вторых, слепцы лишены возможности извлечь греховную выгоду из своего, в буквальном смысле высокого, положения: они не могут бросать вниз влюбленные взгляды на тех порядочных женщин, которые взбираются на крыши своих домов, чтобы, сняв многочисленные покровы, в одиночестве принять солнечные ванны.
Внутри мечети сильно отличаются от наших христианских церквей. Там совершенно невозможно найти ни одной статуи, картины или еще какого-либо распознаваемого образа. Хотя ислам признает, я думаю, такое же количество ангелов, святых и праведников, как и христианство, он не разрешает изображать их, равно как и какие-либо другие создания, живые или когда-либо жившие. Мусульмане верят, что их Аллах, так же как и наш Иисус Христос, создал все живое. Однако в отличие от христиан они утверждают, что все создания, которые имитируют живых, как нарисованные, так и сделанные из дерева или камня, должны быть навсегда предназначены Аллаху. Их Коран предупреждает, что в день Страшного суда каждому, кто создал подобное изображение, будет приказано оживить его. Если создатель не сможет сделать этого, а он, конечно же, не сумеет, то его приговорят за самоуверенность к пребыванию в аду. Более того, хотя мусульманская мечеть, дворец или дом всегда богато украшены, эти украшения никогда не бывают конкретными изображениями чего-либо: они лишь частично состоят из абстрактных узоров и замысловатых арабесок. Иногда, правда, в узорах заметно сплетение арабских букв, напоминающих червячков для наживки, и выписаны из Корана отдельные изречения и стихи.
(Замечу в скобках, что за время пребывания в Багдаде я узнал несколько чрезвычайно странных вещей об исламе, и не только о нем, поскольку последовательно познакомился там с двумя весьма необычными людьми, которые и выступили в роли моих учителей. Однако обо всем я расскажу в свое время.)
Мне чрезвычайно понравилась одна из деталей убранства, которую я встречал во всех домах Багдада. Вернее, я впервые увидел это в Багдаде, а затем встречал во дворцах, домах и мечетях по всей Персии, да и вообще на Востоке. Я полагаю, мой энтузиазм разделят все любители прекрасных садов, а кто из нас их не любит?
Жителям Востока известен способ привнести сад внутрь помещения, причем за садом этим никогда не придется ухаживать: полоть его или поливать. В Персии полюбившуюся мне деталь убранства называют qali — это своего рода ковер или шпалера, которые кладут на пол или вешают на стены; однако это не похоже ни на одно из известных на Западе изделий подобного сорта. Qali обильно расцвечен всеми цветами сада, его узоры напоминают по форме множество цветов, виноградных лоз, кустов, листьев — словом, всего, что можно найти в саду. Все это изображено в виде самых причудливых узоров и орнаментов. (В соответствии с упомянутым выше запретом Корана персидский qali сделан таким образом, что среди его цветов вы не найдете ни одного действительно существующего в природе.) Впервые взглянув на qali, я подумал, что чудесный сад нарисован или вышит на нем. Но при ближайшем рассмотрении обнаружил, что весь сложный узор был выткан. Я искренне восхищался этим фантастическим изобретением персов до тех пор, пока не узнал о том способе, каким на Востоке делали qali.
Однако я забежал вперед в своем повествовании.
Итак, ведя в поводу пятерых лошадей, мы втроем пересекли неровный качающийся мост, который соединял берега реки Тигр. Оказавшись на том берегу, где стоял Багдад (вот уж где было воистину вавилонское столпотворение людей разной наружности, одеяний и языков), мы обратились к первому же человеку, одетому на западный манер. Он оказался генуэзцем, однако я должен отметить, что почему-то на Востоке все уроженцы Запада прекрасно между собой ладят — даже венецианцы и генуэзцы, хотя они и являются конкурентами в торговле, а у себя дома постоянно устраивают морские сражения. Генуэзский купец любезно сообщил нам имя правящего шаха — он назвал его «шахиншахом Джаманом-мирзой» — и показал, где находится дворец: тот располагался в квартале Karkh, считавшемся исключительно царской резиденцией.
Мы поехали в ту сторону и, обнаружив за оградой в саду дворец, сами представились стражникам, которые стояли перед воротами в сад. Эти стражники носили шлемы, которые, казалось, были изготовлены из золота, однако подобное никак не возможно, ибо тогда бы их вес оказался чрезмерным. А причудливо разукрашенные доспехи хоть и были сделаны из дерева или кожи, но все равно явно были предметами большой ценности. Стражники и сами представляли интерес, поскольку все поголовно отличались пышными курчавыми золотистыми волосами и бакенбардами. Один из них вошел внутрь и направился через сад к дворцу. Вернувшись, он сделал нам знак рукой, после чего второй стражник взял на себя заботу о наших лошадях, а мы вошли внутрь.
Нас провели в покои, увешанные и устланные великолепными qali, среди которых на груде разноцветных диванных подушек из прекрасных тканей полусидел-полулежал шахиншах. Сам он был одет не так ярко: от тюрбана до шлепанцев весь его наряд был бледно-коричневого цвета. В Персии этот цвет — цвет траура, и шах постоянно носил одежду бледно-коричневых тонов в знак траура по своей потерянной империи. Мы были слегка удивлены — ведь это была мусульманская семья, — увидев женщину, которая возлежала на другой груде подушек рядом с шахиншахом; в комнате также были еще две женщины. Мы сделали надлежащие поклоны и произнесли «салям». Затем, все еще склонившись в поклоне, отец поприветствовал хозяина на фарси, после чего обеими руками протянул ему письмо от Хубилай-хана. Шах взял его и начал читать вслух:
— «Всем самым безмятежным и могущественным, самым благородным, знатным, прославленным, достойным уважения, мудрым и скромным императорам, ильханам, шахам, королям, господам, принцам, герцогам, эрлам, баронам и рыцарям, а также судьям, чиновникам и регентам всех добрых городов и местечек, владыкам как духовным, так и мирским, тем, кто увидит сии верительные грамоты или услышит, что в них написано…»
Внимательно прочитав все до конца, шахиншах приветствовал нас, обращаясь к каждому «мирза Поло». Меня, помню, это поначалу смутило, так как я ошибочно полагал, что «мирза» — это одно из его имен. Однако со временем я понял, что шахиншах использовал это слово, чтобы выказать гостям уважение и почтение, все равно как арабы используют в таких случаях обращение «шейх». А потом я даже уловил следующую тонкость: «мирза» перед именем означает то же самое, что в Венеции «мессир»; когда же «мирза» стоит после имени, это означает владыку, правителя. Имя шаха было на самом деле довольно простое — Джаман, а его полный титул шахиншах означал «шах всех шахов». Он представил женщину, возлежавшую на груде подушек рядом с ним, как шахрияр Жад: Жад было ее имя, а титул «шахрияр» обозначал первую жену владыки.
Это было почти все, что хозяину удалось сказать в этот день, потому что, как только шахрияр представили, она немедленно приняла участие в беседе. Первая жена показала себя дамой невоспитанной и невероятно разговорчивой. Сначала она перебила мужа, а потом и вовсе завладела разговором, поприветствовав нас в Персии, в Багдаде и у них во дворце. Затем шахрияр отослала сопровождавшего нас стражника обратно к воротам и ударила в стоявший рядом с ней маленький гонг, чтобы позвать мажордома, которого здесь называли, как она объяснила нам, визирь. Шахрияр Жад приказала визирю приготовить для нас покои во дворце и приставить к нам слуг, после чего представила нас двум другим женщинам, которые находились в комнате: первая была ее матерью, а вторая — их с шахом Джаманом старшей дочерью. А еще супруга владыки не преминула сообщить нам, что сама она, Жад-мирза, является прямой наследницей легендарной Балкиш-Савеа (и, разумеется, ее мать и дочь тоже). Она напомнила нам, что знаменитая встреча этой царицы с падишахом Сулейманом была записана в анналы ислама, так же как и в анналы иудеев и христиан. (Это замечание позволило мне догадаться, что речь идет о библейской царице Савской и о царе Соломоне.) После этого шахрияр сообщила нам, что царица Савская сама была джинном, который, в свою очередь, произошел от живого злого духа — ифрита, и так далее, и так далее…
— Расскажите нам, мирза Поло, — почти безнадежно обратился шах к моему отцу, — о своем путешествии.
Отец любезно начал рассказ о наших странствиях, но он еще не успел дойти в своем повествовании до того момента, как мы покинули Венецианскую лагуну, как шахрияр Жад внезапно перебила его пространным лирическим описанием некоторых вещей, сделанных из муранского стекла, которые она недавно приобрела у венецианского купца. Это напомнило ей одну старую малоизвестную персидскую сказку о стеклодуве, который когда-то давно выдул из стекла коня и уговорил джинна заколдовать его, так чтобы конь стал летать как птица, и…
Сказка была достаточно интересной, но совершенно неправдоподобной, и я переключил свое внимание на двух других присутствовавших в комнате женщин. Уже одно то, что они находились в одном помещении с мужчинами, не говоря уже о неистощимой словоохотливости шахрияр, ясно показывало, что персы не укрывают и не изолируют своих женщин, как это делает большая часть мусульман. Глаза каждой из находившихся в комнате персиянок были видны сквозь простые небольшие чадры (все они в большей или меньшей степени были прозрачными и не скрывали нос, рот и подбородок). Женщины здесь носили блузы, жилеты и снизу широкие шаровары. Я обратил внимание на то, что их одеяния не были такими толстыми и многослойными, как у арабских женщин, но были сделаны из прозрачной легкой шелковой ткани, что позволяло разглядеть и оценить женскую фигуру.
На старую бабку я глянул лишь мельком: морщинистая, костлявая, согбенная, почти лысая, беззубо шамкающая шершавыми губами; глаза красные и опухшие; иссохшие груди бьются о выступающие ребра. Одного взгляда на старую каргу мне было достаточно. Однако ее дочь, шахрияр Жад-мирза, была исключительно красивой женщиной, по крайней мере когда не говорила, а уж ее дочь, в свою очередь, оказалась просто редкостной красавицей, великолепно сложенной девушкой моего возраста. Она была наследной царевной (шахразадой) и звалась Магас, что означает «мотылек»; к имени ее еще присоединялся титул «мирза». Я совсем забыл сказать, что персы внешне отличаются от смуглых невыразительных арабов. Хотя у всех у них иссиня-черные полосы, а мужчины носят иссиня-черные бороды, как у дяди Маттео, кожа у персов такая же светлая, как и у венецианцев, а глаза обычно не карие, но более светлых оттенков. Задумавшись о красоте девушки, я заметил, что шахразада Магас-мирза в этот момент как раз изучала меня, пристально разглядывая в упор своими изумрудно-зелеными глазами.
— Кстати о лошадях, — сказал шах, поспешив воспользоваться сказкой о летающем коне, прежде чем его супруга припомнит какую-нибудь другую историю. — Вам, господа, по-видимому, придется продать в Багдаде своих лошадей и купить верблюдов. Двигаясь дальше на восток, вы должны будете пересечь Деште-Кевир[126], огромную и ужасную пустыню. Лошади не смогут выдержать…
— Лошади монголов смогли, — резко возразила ему жена. — Монгол повсюду ездит на лошади и сроду не сядет верхом на верблюда. Я расскажу вам, как они презирают верблюдов и плохо обращаются с ними. Во время осады нашего города монголы где-то захватили стадо верблюдов, они нагрузили на них тюки с сеном, подожгли его и погнали бедных животных по улицам Багдада; Верблюды — их шерсть и горбы с жиром тоже запылали — помчались, обезумев от боли, и их нельзя было остановить. И только представьте, так они носились по улицам туда-сюда, распространяя по Багдаду огонь, пока пламя не пожрало их жизненно важные органы и они не подохли от боли и изнеможения.
— Есть еще один вариант, — сказал шах, обращаясь к нам, когда шахрияр остановилась, чтобы перевести дыхание, — ваше путешествие можно сократить, если вы часть пути проделаете морем. Возможно, отсюда вы захотите отправиться в Басру или же еще дальше, к Персидскому заливу, в Ормуз, а оттуда на каком-нибудь судне доберетесь до Индии.
— В Ормузе, — вставила шахрияр Жад, — у всех мужчин на правой руке есть только три пальца — большой, безымянный и мизинец. Я расскажу вам почему. Этот портовый город веками гордился своей славой и дорожил своей независимостью, и потому-то каждый взрослый мужчина в Ормузе, чтобы защитить его, всегда тренировался в стрельбе из лука. Когда монголы под предводительством ильхана Хулагу осадили Ормуз, ильхан сделал отцам города предложение. Монгольский хан пообещал, что он оставит Ормуз в покое, вернет ему независимость и сохранит городских лучников, если только отцы города одолжат их ему на довольно долгое время, чтобы покорить Багдад. Он поклялся, что после этого отправит лучников обратно в Ормуз, чтобы те снова надежно защищали его. Отцы города согласились на это предложение, и все мужчины — хотя и неохотно — присоединились к Хулагу в осаде Багдада и храбро сражались за него, в результате чего наш любимый Багдад пал.
Тут оба, и она и шах, издали глубокий вздох.
— Так вот, — продолжила шахрияр, — героизм и доблесть мужчин Ормуза произвели на Хулагу такое сильное впечатление, что он уложил их с молодыми монгольскими женщинами, которые всегда сопровождают их армию. Хулагу хотел усилить с помощью семени ормузцев монгольскую кровь. После нескольких ночей такого насильственного сожительства, когда Хулагу решил, что его женщинам удалось забеременеть, он сдержал свое слово и отпустил лучников обратно в Ормуз. Но перед этим хан приказал отрезать каждому два пальца, необходимых для того, чтобы натягивать тетиву лука. В сущности, Хулагу сорвал плод с дерева, а затем велел срубить его. Эти изуродованные мужчины больше не смогли защищать Ормуз, и, конечно же, вскоре их город стал, так же как и наш разгромленный Багдад, владением Монгольского ханства.
— Дорогая, — занервничал шах, — наши гости — посланники этого ханства. Письмо, которое они мне показали, — это ferman, — (так на языке фарси называется верительная грамота), — от самого великого хана Хубилая. Я очень сомневаюсь, что они удивились, услышав рассказы о том, что монголы… хм… вели себя не слишком достойно.
— О, вы можете смело говорить с нами об их зверствах, шах Джаман, — совершенно искренне проворчал дядя. — Мы, венецианцы, все-таки не усыновлены монголами и вовсе не являемся их поборниками.
— Тогда я должна рассказать вам, — начала шахрияр, страстно желавшая поговорить на эту тему, — как Хулагу действительно зверски замучил нашего калифа аль-Мустазима Биллаха, святого человека ислама. — Шах снова вздохнул и уставился в дальний угол комнаты. — Возможно, вы знаете, мирза Поло, что Багдад был для ислама все равно как Рим для христианства. И калиф Багдада был для мусульман то же самое, что Папа для христиан. Потому-то, когда Хулагу осадил город, он обратился с предложением сдаться не к шаху Джаману, а к калифу Мустазиму. — Шахрияр бросила пренебрежительный взгляд на мужа. — Хулагу предложил снять осаду, если калиф выполнит определенные условия, в том числе отдаст большую часть золота. Калиф отказался, сказав: «Наше золото — это опора и пища священного ислама». И правящий шах не осмелился отменить это решение.
— Да разве я мог? — произнес шах слабым голосом; похоже, этот вопрос уже не раз обсуждался в прошлом. — Духовный лидер по званию выше светского.
Его супруга непреклонно продолжила:
— Багдад смог бы противостоять монголам и их союзникам ормузцам, однако его сломил голод, вызванный осадой. Жители Багдада ели все, что только можно было есть, даже городских крыс, но люди все больше слабели, многие умерли, а оставшиеся не могли больше сражаться. Когда город — что было неизбежно — пал, Хулагу посадил калифа Мустазима в темницу и заставил его голодать дальше. И в конце концов этот святой человек вынужден был просить у него пищу. Хулагу собственноручно подал ему блюдо, полное золотых монет, и калиф захныкал: «Никто из людей не может есть золото». А Хулагу возразил: «А помнишь, что ты говорил совсем недавно? Разве золото поддержало твой святой город? Молись тогда, чтобы оно накормило тебя». И он расплавил золото и влил эту раскаленную жидкость в горло старому человеку, убив того ужасной смертью. Мустазим был последним представителем халифата, который существовал больше пяти сотен лет, и теперь Багдад больше не столица Персии и не оплот ислама.
Мы почтительно покачали головами в знак сочувствия, что поощрило шахрияр добавить:
— Нет, вы только посмотрите, как низко мы пали: мой муж, шах Джаман, который когда-то был шахиншахом Персидской империи, теперь разводит голубей и собирает вишни!
— Дорогая… — произнес шах.
— Это правда. Один из младших монгольских ханов — где-то на востоке, мы никогда не видели этого ильхана — питает слабость к спелым вишням. А также он еще и любитель голубей, и он постоянно натаскивает этих птиц, чтобы они могли вернуться домой из любого места, куда их доставят. И вот теперь здесь, в голубятне за дворцовыми конюшнями, у нас содержатся сотни этих крыс в перьях, и для каждого голубя приготовлен маленький шелковый мешочек. У моего правителя-супруга имеется специальное предписание. Следующим летом, когда плоды в садах созреют, мы должны собрать вишни, положить по одной или две в каждый из этих маленьких мешочков, привязать мешочки к лапкам голубей и выпустить их. Как птица Рухх носила на себе мореходов, львов и принцесс, так и голуби понесут наши вишни ожидающему их ильхану. А если мы не уплатим эту унизительную дань, он, без сомнения, придет в неистовство, явится из своих далеких восточных земель и снова разрушит наш город.
— Дорогая, я уверен, что гости очень устали, проделав столь долгое путешествие, — сказал шах; по голосу его чувствовалось, что он и сам устал. Он ударил в гонг, чтобы еще раз вызвать визиря, и обратился к нам: — Полагаю, сейчас вы пожелаете отдохнуть и освежиться? Ну а потом, если вы окажете мне честь, мы снова соберемся за вечерней трапезой.
Визирь, среднего возраста меланхоличный мужчина по имени Джамшид, показал отведенные нам покои — анфиладу комнат. Все они были богато обставлены: множество qali на стенах и на полу, в каменных оконных рамах — витражи, на удобных кроватях стеганые одеяла и подушки. Слуги сняли наши тюки с лошадей и принесли их сюда.
— А вот эти люди станут вам прислуживать, — сказал визирь Джамшид, представляя нам троих проворных безбородых молодых людей. — Все они знатоки индийского искусства shampna, которое продемонстрируют вам после того, как вы посетите хаммам.
— Вот и прекрасно, — отозвался дядя Маттео благодарно, — мы не наслаждались shampna, Нико, со времен путешествия по Таджикистану.
Итак, мы снова очистились и освежились в хаммаме, на этот раз с большим размахом. Трое молодых людей прислуживали нам в качестве мойщиков. После этого мы лежали обнаженные на кроватях в отдельных комнатах и вкушали то, что называется shampna, или shampu, Я не очень представлял, что меня ожидало, и почему-то решил, что загадочное слово обозначает что-то вроде танцев, но shampna оказалось энергичным растиранием, избиением и пощипыванием всего тела. Причем делалось тут все еще энергичней, чем в хаммаме, с намерением не только изгнать грязь с кожи, но и размять тело, чтобы ты почувствовал себя здоровей, и укрепить твои силы.
Мой молодой слуга Карим без устали колотил, щипал и дергал меня. Сначала это вызывало боль, но спустя некоторое время мои мышцы, суставы и сухожилия, затвердевшие от долгой езды верхом, стали распрямляться и расслабляться под этой атакой; постепенно я обмяк и начал наслаждаться, ощутив, как мое тело наполняется жизненной энергией. Собственно говоря, одна его нахальная часть оказалась даже слишком живой и дерзкой, и я почувствовал неловкость. А затем вздрогнул, ощутив, как Карим, очевидно привычной рукой, начал разминать и ее тоже.
— Я и сам вполне могу сделать это, — поспешно сказал я, — если сочту необходимым.
Карим деликатно пожал плечами и произнес:
— Как прикажет мирза. Да будет так. — И сосредоточился на менее интимных частях моего тела.
Наконец он прекратил меня колошматить, и теперь я лежал, испытывая странное чувство: одна половина моего тела хочет вздремнуть, а другая готова вскочить и совершать подвиги. Карим, извинившись, покинул меня.
— Надо позаботиться о мирзе вашем дяде, — объяснил он. — Чтобы как следует сделать shampna такому массивному мужчине, нам потребуется поработать втроем.
Я милостиво отпустил его и задремал в одиночестве. Думаю, что отец тоже проспал весь день, однако над дядей Маттео, видимо, поработали основательно, так как трое молодых людей как раз покидали его комнату, когда Джамшид зашел посмотреть, одеваемся ли мы к вечерней трапезе. Он принес для нас новую, пахнущую миррой персидскую одежду: легкие шаровары, свободные блузы с зауженными манжетами и красиво вышитые жилеты, а также kamarbands (кушаки), чтобы подпоясаться, шелковые туфли с завернутыми кверху носами и тюрбаны. Отец и дядя искусно и проворно обернули тюрбаны вокруг своих голов, однако молодому Кариму пришлось объяснить мне, как его правильно наматывать и подгибать. Одевшись, мы все стали выглядеть как исключительно красивые и благородные мирзы, самые настоящие персы.
Визирь Джамшид проводил нас хоть и в большой, но не подавляющий своей величиной обеденный зал, освещенный факелами и полный слуг. Все они сплошь были мужчинами, и за богато накрытой скатертью к нам присоединился только шах Джаман. Хотя в Персии порядки были посвободнее и дворцовый этикет разрешал женщинам, вопреки мусульманским традициям, запросто сидеть и есть вместе с мужчинами, но мы не могли не порадоваться, что на этот раз наша с шахом трапеза не прерывалась излияниями шахрияр, и он лишь однажды вспомнил о ней:
— Первая жена, поскольку в ней течет благородная кровь легендарных предков, никогда не смирится с тем, что этот шахнат теперь подчиняется не калифу, как раньше, а Ханству. Подобно породистой арабской кобыле, шахрияр Жад взбрыкивает в упряжке. Во всем остальном она отличная супруга и нежней, чем хвостик у курдючной овцы.
Его сравнения, отдававшие скотным двором, многое объясняли, однако никак не извиняли стремления шахрияр быть петухом, а не клюющей курицей. Тем не менее шах оказался очень приятным человеком, он пил вместе с нами, как христианин, и в отсутствие жены проявил себя интересным собеседником. Услышав, что я испытываю глубокое волнение оттого, что следую тем же путем, которым некогда прошел Александр Великий, шах сказал:
— А знаете, ведь его путь закончился неподалеку отсюда, как раз после того, как Александр вернулся из своего завоевательного похода в индийские города Кашмир, Синд и Пенджаб. Всего лишь в четырнадцати фарсангах отсюда находятся развалины Вавилона, где Александр и скончался. Говорят, что от лихорадки, подхваченной оттого, что он пил слишком много нашего ширазского вина.
Я поблагодарил шаха за интересные сведения, но про себя удивился: неужели кто-то может выпить убийственное количество этой тягучей жидкости? Еще в Венеции я слышал, как путешественники предавались воспоминаниям о ширазском вине. Его восхваляли в песнях и сказаниях, но, попробовав напиток в тот день за вечерней трапезой, я подумал, что его слава сильно преувеличена. Это жидкость неаппетитного оранжевого цвета, приторно сладкая и густая, как патока. Надо быть совсем уж пьяницей, решил я, чтобы выпить его слишком много.
Хотя остальные блюда, безусловно, были великолепны: цыпленок в гранатовом соусе; барашек, нарезанный кусочками, замаринованный и отваренный специальным образом и называемый кебаб; холодный со снегом шербет с ароматом розы; колышущиеся и дрожащие сладости вроде взбитой нуги (balesh), сделанной из прекрасной белой муки, сливок и меда, со вкусом фисташкового масла. После еды мы развалились среди диванных подушек, потягивая изысканный ликер, сделанный из выжатых розовых лепестков, и наблюдая за борьбой двух придворных борцов, обнаженных и умащенных миндальным маслом, которые старались согнуть или сломать друг друга пополам. После того как они закончили свое представление без всяких телесных повреждений, мы слушали игру придворного менестреля на струнном инструменте, который назывался al-ud и был очень похож на лютню. Он декламировал нараспев персидские стихи, о которых я помню только, что каждая строка неизменно заканчивалась или мышиным писком, или скорбным рыданием.
Когда эти мучения закончились, я получил от старших разрешение уйти и, если хочу, заняться своими делами. Я так и сделал, оставив отца и дядю с шахом обсуждать всевозможные сухопутные и водные пути, которыми можно воспользоваться при отъезде из Багдада. Я вышел из комнаты и отправился по коридору, в котором многочисленные двери охраняли огромного роста мужчины, державшие в руках пики или shimshir. Все они были в таких же шлемах, какие я видел на стражниках у дворцовых ворот, но у некоторых были черные лица африканцев или коричневые арабов, плохо сочетавшиеся с локонами их шлемов, сделанных, как выяснилось, из золота.
В конце коридора была неохраняемая аркада, которая вела в сад, и я отправился туда. Сад пересекали дорожки, усыпанные мягкой галькой, и пышные клумбы. Они освещались мягким светом полной луны, которая походила на огромную жемчужину, выставленную на черном бархате ночи.
Я праздно прогуливался, восхищаясь непривычными цветами, которые казались мне экзотическими еще и потому, что освещались жемчужным светом. Затем я заметил нечто совершенно новое для меня и подошел поближе: наверняка у этой огромной цветочной клумбы было какое-то особое предназначение. Я остановился и призадумался, что бы это такое могло быть. Клумба представляла собой огромный круг, разделенный, как пирог, на двенадцать частей; в каждом таком сегменте густо разрослись цветы определенного вида. Все они находились в поре цветения, но только в десяти сегментах цветки на растениях были закрыты, что по ночам характерно для большинства цветов. К своему удивлению, я заметил, что в одном сегменте какие-то бледно-розовые цветы как раз готовились к тому, чтобы раскрыться, тогда как рядышком другие, большие и белые, только-только раскрылись и теперь источали в ночи сладкий аромат.
— Это gulsa’at, — произнес чей-то голос, который тоже показался мне сладким.
Я обернулся и увидел хорошенькую юную шахразаду, позади нее стояла старая бабка. Шахразада продолжила:
— Gulsa’at — это цветочные часы. В твоей стране наверняка есть солнечные и водяные часы, чтобы показывать время, не так ли?
— Да, шахразада Магас-мирза, — ответил я, позаботившись при обращении назвать девушку полным титулом.
— Ты можешь называть меня Мот, — сказала она с нежной улыбкой, которая была видна сквозь ее прозрачную чадру. И показала на gulsa’at. — Эти цветочные часы тоже говорят нам, который час, однако их нельзя заводить, да и переводить на них стрелки тоже невозможно. Каждый вид цветов, растущих в этом круге, раскрывается в определенное время дня или ночи и закрывается ровно через час. Они все подобраны специально и посажены здесь в нужной последовательности, а потому — видишь? — молча объявляют каждый из двенадцати часов, которые мы отсчитываем от заката до заката.
Я дерзко заметил:
— Gulsa’at так же красивы, как и вы, царевна Мот.
— Мой отец шах получает удовольствие от измерения времени, — сказала она. — Вон там дворцовая мечеть, в которой мы совершаем молитвы, но это еще и календарь. На одной из стен мечети есть отверстия, так что солнце по очереди освещает их каждый рассвет и показывает, который сейчас день и месяц.
Что-то похожее случилось, когда я робко начал обходить девушку и лунный свет прошел через ее просвечивающий наряд в нежное тело. Старая бабка, тут же догадавшись о моих намерениях, злобно оскалилась на меня.
— Вон там, далеко, — продолжила царевна, — anderun — гарем, где живут все остальные жены и наложницы моего отца. У него их больше трех сотен, и таким образом, если он захочет, то может иметь почти каждую ночь новую женщину. Однако он предпочитает мою мать — первую жену, — если только та не болтает всю ночь напролет. Вот так, отец берет к себе в постель других женщин, только когда хочет хорошенько выспаться.
Глядя на освещенную луной фигурку шахразады, я почувствовал, что мое тело снова возбудилось так же живо, как это произошло с ним во время shampna. Я порадовался, что на мне не было обтягивающих венецианских чулок, ибо тогда моя выпуклость была бы видна самым постыдным образом. Одетый же в просторные шаровары, я мог не опасаться разоблачения. Однако царевна Мот, должно быть, что-то почувствовала, поскольку, к моему огромному изумлению, она заявила:
— Ты желаешь взять меня к себе в постель и сделать zina, не так ли?
Я долго заикался и запинался, пока наконец не смог произнести:
— Послушайте, шахразада, вы не должны так говорить в присутствии своей благородной бабушки! Я полагаю, что она ваша — я не мог подобрать подходящего слова на фарси, поэтому сказал по-французски, — ваша дуэнья?
Шахразада сделала легкомысленный жест.
— Старуха глуха, как эти gulsa’at. Не обращай внимания, только ответь мне. Ты бы хотел засунуть свой zab в мой михраб?
Я сглотнул и сделал глубокий вдох.
— Едва ли я могу быть столь дерзким в отношении столь благородной особы…
Она кивнула головой и живо произнесла:
— Полагаю, это вполне можно устроить. Нет-нет, только не пытайся заигрывать со мной. Бабушка может увидеть, хоть она и глухая. Мы должны быть осмотрительными. Я попрошу у отца дозволения сопровождать гостя, пока ты здесь, и показать тебе достопримечательности Багдада. Я могу быть хорошим проводником по этим местам. Сам увидишь.
С этими словами девушка отправилась обратно во дворец по залитому луной саду, оставив меня потрясенным и дрожащим. Я мог бы даже сказать — трепещущим. Когда я доковылял до своей комнаты, Карим уже ждал меня, чтобы помочь мне снять незнакомую персидскую одежду. Он рассмеялся, выразил свое восхищение и сказал:
— Конечно, теперь-то вы позволите мне, молодой мирза, закончить расслабляющую shampna! — Он налил себе в ладонь миндального масла и мастерски проделал процедуру. Как только все закончилось, я почувствовал слабость и провалился в сон.
На следующий день я проспал допоздна, то же самое произошло с дядей и отцом, поскольку накануне их беседа с шахом Джаманом затянулась до глубокой ночи. Пока мы вкушали завтрак, принесенный слугами в наши покои, дядя с отцом рассказали мне, что склоняются к тому, чтобы принять предложение шаха отправиться морем до Индии. Но сначала надо было удостовериться, насколько это возможно. Каждый из них решил отправиться в один из портов Персидского залива — мой отец в Ормуз, а дядя в Басру — и поискать, как предложил шах, капитана какого-нибудь арабского торгового судна, который согласится взять на борт венецианских торговцев-конкурентов.
— Когда мы все разведаем, — сказал отец, — то снова вернемся в Багдад, потому что шах хочет, чтобы мы отвезли от него великому хану множество подарков. Так что ты, Марко, можешь отправиться с кем-нибудь из нас к заливу или дожидаться нашего возвращения здесь.
Моментально вспомнив о шахразаде Магас — а у меня хватило здравого смысла не упоминать о ней, — я сказал, что лучше останусь и воспользуюсь пока возможностью получше познакомиться с Багдадом.
Дядя Маттео заворчал:
— Так же хорошо, как ты познакомился с Венецией, когда мы были там в последний раз? Да уж, наверняка не много найдется венецианцев, которые знают тюрьму Вулкано изнутри. — И спросил брата: — По-твоему, это благоразумно, Нико, оставлять этого malanòso[127] одного в чужом городе?
— И вовсе даже не одного, — запротестовал я. — У меня есть слуга Карим и, — я снова воздержался от упоминания о царевне Мот, — и целый дворец стражников.
— Они подчиняются только шаху, — возразил отец. — Если ты снова попадешь в неприятности…
Я возмущенно напомнил ему, что совсем недавно спас их обоих, избавив от участи оказаться зарезанными во сне, и что они похвалили меня за это и сами предложили отправиться дальше с ними, и…
Отец безжалостно перебил меня старинной пословицей:
— Лучше видно то, что произошло, чем то, что произойдет. Мы не собираемся ставить над тобой надсмотрщика, мой мальчик. Но, думаю, неплохо бы купить тебе раба, который стал бы твоим личным слугой и присматривал бы за тобой. Отправимся-ка на базар.
Меланхоличный визирь Джамшид сопровождал нас на случай, если вдруг возникнут проблемы с языком. По пути он объяснил значение нескольких забавных вещей, которые я видел в первый раз. Например, разглядывая мужчин на улицах, я заметил, что персы не позволяют своим иссиня-черным бородам седеть с возрастом. У всех пожилых мужчин, которых я здесь встречал, они были яркого розовато-оранжевого цвета, как ширазское вино. Джамшид сказал мне, что это делается с помощью краски, получаемой из листьев кустарника, который называется хна; она также широко используется женщинами как косметическое средство и извозчиками, чтобы приукрашивать лошадей. Следует заметить, что лошади, которых запрягают в Багдаде в повозки, совсем не те прекрасные арабские скакуны, на которых ездят верхом. Это крошечные пони, не больше мастиффов, правда очень симпатичные, с блестящими гривами и хвостами, окрашенными в яркий розовато-оранжевый цвет.
На улицах Багдада также попадалось множество чужеземцев. Некоторые были одеты в западные одежды, да и лица у них были такие же, как у нас, — если бы не загар, их можно было бы назвать белыми. Попадались здесь также люди, у которых лица были черные, у других коричневые — какого-то желтовато-коричневого оттенка — и еще было множество лиц, больше всего напоминающих дубленую кожу. Это были монголы из войска завоевателей, которые размещались в крепости; все они были одеты в доспехи из блестящей кожи или в металлические кольчуги и презрительно рассекали толпы на улицах, отпихивая тех, кто вставал у них на пути. На улицах встречалось также немало женщин, и тоже самой разной внешности. У персиянок лица были лишь слегка прикрыты, а некоторые и вовсе не носили чадры, что, признаться, странно для мусульманского города. Но даже в свободомыслящем Багдаде женщины не ходили одни: независимо от расы или национальности, все они шли в сопровождении одной или нескольких прислужниц или же огромного безбородого мужчины.
Меня настолько ослепил блеск багдадского базара, что я с трудом мог поверить, что город этот не так давно был захвачен, разграблен и должен был платить дань монголам. Похоже, обнищавший Багдад восстановился мгновенно, потому что был самым богатым и преуспевающим центром торговли, который я когда-либо видел, далеко превосходя по разнообразию, изобилию и ценности продаваемых товаров рынок Венеции.
Торговцы одеждой гордо стояли среди тюков и рулонов тканей, сотканных из шелка и шерсти — в том числе и ангорских коз, — хлопка, льна, прекрасной верблюжьей шерсти и крепкого камлота. Здесь было множество экзотических восточных тканей вроде муслина из Мосула, dangri из Индии, bokhram из Бухары и дамаска из города Дамаска.
Торговцы книгами выставили тома из тонкого пергамента и бумаги, страницы которых были красиво исписаны разноцветными чернилами и сверх того украшены золотой фольгой. Большинство книг являлись копиями работ персидских авторов вроде Саади и Низами и, разумеется, были написаны на фарси похожими на червячки письменами, совершенно мне непонятными. Однако одну из них под названием «Искандернама» я смог узнать по иллюстрациям: это была персидская версия моего любимого произведения — «Александриады».
У аптекарей на базаре было множество кувшинчиков и пиал со всякими средствами, которыми можно было наводить красоту, как для женщин, так и для мужчин: черная al-kohl (сурьма) и зеленый малахит, темно-коричневая басма и рыжая хна, усиливающие яркость глаз бальзамы, духи из девясила, мирры, ладана и розового масла. Там были крошечные мешочки почти неощутимо тонкого песка, как пояснил Джамшид, семена папоротника, которые использовали чародеи, умевшие правильно произносить магические заклинания, делающие их телесную суть невидимой. Там было масло, которое называлось терьяк[128], выжатое из лепестков и головок мака. Джамшид сказал, что его прописывают лекари для облегчения спазмов и сильных болей, но что любой человек, устав от возраста или страданий, может купить терьяк и принимать его как простое средство ухода от невыносимой жизни.
Еще багдадский базар блистал и сверкал от обилия драгоценных металлов, камней и ювелирных украшений. Но из всех драгоценностей, которые там продавались, меня особенно поразила одна. Какой-то торговец предлагал исключительно наборы для некой настольной игры. В Венеции она имеет совершенно невыразительное название «игра в квадраты», у нас дома в нее играют дешевыми фигурками, вырезанными из простого дерева. В Персии же эта забава называется «война шахов», а игральные наборы здесь — это произведения искусства, по цене сопоставимые лишь с богатством настоящего шаха или кого-нибудь, равного ему. Обычная настольная игра, предлагаемая на продажу этим багдадским торговцем, состояла из досок, заполненных перемежающимися клетками черного дерева и слоновой кости, самих по себе стоивших очень дорого. Фигуры с одной стороны — шах и его генерал, два слона, два всадника, два воина на колесницах и восемь солдат-пехотинцев — были сделаны из золота и украшены драгоценными камнями, а шестнадцать фигур напротив — из серебра, инкрустированного драгоценностями. Я не помню, сколько стоила эта настольная игра, но она меня просто потрясла. У торговца были и другие наборы: шахи, изготовленные из фарфора и жадеита, редких пород дерева и чистого хрусталя, причем все фигуры были сделаны необыкновенно изысканно, настоящие миниатюрные копии живых монархов, генералов и их армий.
Были на базаре и продавцы скота — разумеется, лошадей и пони, ослов и верблюдов, а также и других животных.
Некоторых из них, вроде большого лохматого медведя, который, как я подумал, очень напоминал дядю Маттео, я знал только понаслышке и никогда не видел прежде. Изящного оленя, называемого здесь газелью, персы приобретали для того, чтобы украсить свои сады. Дикую желтую собаку — шакала — охотник мог приручить и натаскать на дикого вепря. (Охотники-персы выходят в одиночку, вооруженные только ножом, на дикого льва, но опасаются встречи с дикой свиньей. Поскольку мусульмане избегают даже упоминаний о свинине, смерть от клыков вепря представляется им просто ужасной.) На рынке, где продавали животных, я увидел также и shuturmurq. В переводе это значит «птица-верблюд»: он и вправду выглядел так, словно был отпрыском двух столь разных созданий. У птицы-верблюда тело, перья и клюв — как у гигантского гуся, но его длинная шея лишена перьев, как у верблюда, а две ноги — такие же длинные и неуклюжие, как все четыре у верблюда, ступни широкие, как лапы, и он, подобно верблюду, не может летать. Джамшид сказал, что shuturmurq ловят и продают лишь ради одной только ценной вещи — колышущихся перьев, растущих у него на заду. Также на багдадском рынке продавали обезьян; эту породу моряки для смеху иногда привозили в Венецию, у нас дома их называли simiazze (шимпанзе), и они были такими же большими и уродливыми, как и дети эфиопов. Джамшид же назвал этих животных nedjis, что означает «невыразимо грязный», но не объяснил, почему их так называют и кто и с какой целью этих обезьян покупает.
Встретились нам на базаре также и fardarbab (предсказатели будущего). Это были сморщенные старики с оранжевыми бородами, которые сидели на корточках перед подносами с тщательно просеянным песком. Тот, кто заплатил монету, тряс поднос, и песок образовывал различные узоры, которые старик прочитывал и разъяснял. Немало тут было и святых нищих дервишей, таких же оборванных, покрытых струпьями, грязных и отвратительных, как и в любом европейском городе. Правда, у багдадских имелась одна отличительная черта: они танцевали, скакали, выли, кружились и бились в таких жутких конвульсиях, словно у них случился приступ эпилепсии. Как я полагаю, это было небольшое представление, за которое они выпрашивали бакшиш.
Однако при входе на базар нам пришлось ответить на вопросы местного, если я правильно понял, сборщика налогов. Мы убедили его, что имеем средства, чтобы делать покупки и оплатить jizya — пошлину, взимаемую с продавцов и покупателей немусульман. Визирь Джамшид, хотя и сам был придворным, по секрету сообщил нам, что такого рода мелких чиновников и городских служащих народ презирает и называет словом «batlanim», что значит «бездельник». Когда мой отец отдал такому «бездельнику» один из наших мешочков мускуса, которого было достаточно даже для того, чтобы купить «войну шахов», сборщик налогов проворчал с подозрением:
— Получили это от армянина, говорите? Тогда, возможно, здесь вовсе даже не мускус кабарга, а кусок его печени. Сейчас проверим.
«Бездельник» достал иглу, нитку и зубчик чеснока. Он вдел нитку в иголку и несколько раз продел ее через чеснок, пока та не пропиталась запахом чеснока. Затем он взял мешочек с мускусом и один раз протянул нить через него. После чего принюхался к нитке и удивился.
— Запах исчез, полностью впитался. Поистине, мускус у вас неподдельный. И где это вам удалось встретить честного армянина?
Наконец он выдал нам ferman — документ, разрешающий торговать на базаре в Багдаде.
Джамшид привел нас к загону с рабами; их продавал перс, которого визирь порекомендовал как надежного. Мы стояли в толпе предполагаемых покупателей и просто зевак, пока торговец подробно излагал происхождение, историю, особенности и достоинства каждого раба, которого выводили на деревянный помост его дюжие помощники.
— Вот образцовый евнух, — сказал торговец, представляя тучного, лоснившегося чернокожего мужчину, у которого для раба был слишком уж радостный вид. — Ручаюсь, что он спокойный и послушный, никогда не был замечен в воровстве больше разрешенного. Он станет отличным слугой. Однако если вы ищете истинного хранителя ключей, вот не простой, а настоящий евнух. — Торговец показал на молодого белокожего мужчину, светловолосого и мускулистого, который был красив, но выглядел слегка меланхолично, как, по-видимому, и ожидалось от раба. — Можете сами, если желаете, проверить товар.
Тут дядя сказал визирю:
— Разумеется, я знаю, кто такой евнух. У нас в стране тоже такое проделывают: сладкоголосых мальчиков кастрируют, чтобы их пение и впредь оставалось таким же сладким. Но как могут лишенные пола создания различаться на простых и настоящих евнухов? Наверное, имеется в виду, что один эфиоп, а другой славянин?
— Нет, мирза Поло, — ответил Джамшид и пояснил по-французски, чтобы мы не запутались в незнакомых словах на фарси: — Обычный евнух лишается своих яичек еще в детстве, чтобы он вырос покорным и послушным, а не своевольным по натуре. Это легко сделать. Мошонку ребенка туго перетягивают нитью у самого основания, по прошествии нескольких недель она уменьшается, чернеет и отваливается. Этого вполне достаточно, чтобы получить хорошего слугу, но и только.
— А разве евнух может еще для чего-нибудь пригодиться? — спросил дядя Маттео, уж не знаю — искренне или с сарказмом.
— Конечно, он может стать хранителем ключей, но для этого евнух должен занимать исключительно привилегированное положение. Ведь ему предписано находиться при anderun и следить за покоями, в которых живут жены и наложницы его господина. А эти женщины, особенно если хозяин не слишком балует их в своей постели, могут быть очень предприимчивыми и изобретательными даже с вялой мужской плотью. Потому-то раб такого рода должен быть лишен всей своей оснастки — не только камушков, но и отростка. И для этого требуется очень серьезная операция, ее совсем не просто сделать. Посмотрите туда и обратите внимание на товар, который изучают покупатели.
Мы посмотрели. Торговец приказал обоим рабам скинуть шаровары, и они стояли, обнажив свои промежности под испытующим взглядом престарелого персидского иудея. Толстый чернокожий мужчина не имел внизу волос, у него не было мошонки, но член был внушительной величины, хотя и неприятного пурпурно-черного цвета. Я подумал, что женщина в гареме, готовая пойти на риск ради мужчины и развращенная настолько, чтобы пожелать почувствовать внутри себя подобную штуку, может придумать, как укрепить ее и придать ей жесткость. Однако у гораздо более приятного на вид молодого славянина не было даже вялого придатка. Он демонстрировал лишь поросль светлых волос на «артишоке»: что-то наподобие маленького белого кончика причудливо выступало из волос, в противном случае его пах был бы совсем как у женщины.
— Bruto barabào![129] — проворчал дядя Маттео. — Как это делается, Джамшид?
Без всякого выражения, словно он читал медицинский текст, визирь сказал:
— Раба приводят в комнату, прокуренную дымом от листьев банджа, сажают в горячую ванну и дают выпить терьяк — все это делается, чтобы притупить боль. Хаким (то есть лекарь) во время операции берет длинную тесьму и туго обматывает ею пенис раба от самого кончика к основанию, захватывая также и мошонку с яичками, так что все органы становятся одним целым. Затем, используя очень острое лезвие, хаким отсекает все разом. Он сразу же прикладывает к ране, чтобы остановить кровь, истолченный в порошок изюм, грибы-дождевики и квасцы. Когда кровотечение прекращается, хаким вставляет внутрь чистое птичье перо, которое останется там в течение всей жизни раба, так как основная опасность этой операции заключается в том, что мочеточник может оказаться закрытым после извлечения пера. Если три-четыре дня спустя моча не станет проходить через перо, раб обязательно умрет. Как ни печально, это обычно происходит в трех случаях из пяти.
— Capon mal capona![130] — воскликнул отец. — Это звучит отвратительно. Вы и правда наблюдали эту процедуру?
— Да, — ответил Джамшид. — Я наблюдал с некоторым интересом, когда это проделывали со мной.
Я должен был понимать, как это связано с его постоянным меланхоличным внешним видом, и вполне мог бы промолчать. Но вместо этого выпалил:
— Но вы же не толстый, визирь, и у вас есть борода!
Джамшид не сделал мне замечания за мою наглость, а спокойно ответил:
— У тех, кого кастрировали в младенчестве, никогда не растет борода, а их тела становятся тучными и женственными, часто отрастают даже большие груди. Но если операция сделана уже после того, как раб вступил в пору половой зрелости, он остается мускулистым и мужественным, по крайней мере внешне. Я был взрослым мужчиной, имел жену и сына, когда на нашу деревню напали курдские работорговцы. Курды разыскивают только здоровых рабов для работы, и поэтому моих жену и малыша пощадили: их просто изнасиловали несколько раз, а затем убили.
Мы потрясенно молчали, испытывая неловкость, но Джамшид добавил почти небрежно:
— Ах, ну разве я могу жаловаться? Может, не случись этого, я по сей день так и сажал бы просо. Однако лишенный естественных мужских желаний — пахать землю и воспитывать потомство, — я свободен вместо этого воспитывать свой интеллект. Теперь я поднялся до поста визиря шахиншаха Персии, а это не так уж мало.
Легко выбросив из головы предмет нашего разговора, он сделал торговцу рабами знак подойти и выслушать наши требования. Торговец оставил своих помощников приглядывать за осмотром двоих рабов, которых уже выставили на продажу, и подошел к нам, улыбаясь и потирая руки.
Я был почти уверен, что отец купит мне миловидную девушку-рабыню, которая способна на большее, чем слуга, или хотя бы молодого человека моего возраста, который станет мне товарищем. И поэтому то, что сказал отец торговцу, мне совершенно не понравилось, а требования его были следующие:
— Пожилой мужчина, имеющий опыт путешествий, и чтобы до сих пор был в состоянии путешествовать. Разбирающийся в дорогах Востока — так, чтобы он мог и защищать, и наставлять моего сына. И пожалуй… — он бросил косой взгляд на визиря, — не евнух. Не по душе мне эти восточные обычаи.
— У меня есть как раз такой человек, мессиры, — сказал торговец, прекрасно говоривший по-французски. — Зрелый, но не старый, лукавый, но не коварный, опытный, но не расположенный командовать. Но куда же он подевался? Ведь был здесь еще мгновение назад…
И хозяин отправился на поиски в свое стадо, или, правильнее сказать, в свои стада, потому что в загоне было не только множество рабов, но также и некоторое количество крошечных окрашенных хной персидских лошадок, которые таскали повозки от города к городу. Загон был частично огорожен, а частично прикрыт этими повозками, в которых торговец со своими помощниками и живым товаром путешествовали днем и спали ночью.
— Этот человек — просто идеальный слуга для вас, мессиры, — продолжал торговец, нервно оглядываясь. — Он принадлежал многим хозяевам, а потому много путешествовал и знает множество земель. Он говорит на нескольких языках и обладает многочисленными талантами. Но где же он?
Мы продолжили обходить рабов — мужчин и женщин, которые были связаны легкой цепью, соединявшей их ножные оковы, — и миниатюрных лошадей, которые не были связаны. Торговец уже явно сильно встревожился, так как потерял того самого раба, которого собирался продать.
— Я освободил его из связки, — бормотал он, — и приковал к одной из своих лошадей, которую он должен был почистить для меня…
Его речь прервало громкое и пронзительное лошадиное ржание. Маленькая лошадка с развевающимися рыжими гривой и хвостом стремительно выскочила из одной из крытых повозок. Она буквально взлетела вверх на какое-то мгновение, как волшебный стеклянный конь, о котором рассказывала шахрияр Жад, так как ей пришлось перепрыгнуть через кровать и смести скамейку, предназначенную для возницы, чтобы оказаться на земле. Когда лошадь, высоко подпрыгнув, описала дугу, цепь, привязанная к ее ноге, проделала то же самое, и человек на другом ее конце вылетел из повозки, как пробка из бутылки. Он тоже пролетел через входное отверстие повозки и ударился о землю, подняв пыль. Поскольку лошадь все еще пыталась убежать, она протащила человека и подняла буквально облако пыли, прежде чем торговец рабами сумел схватить испуганное животное за уздечку и положить конец этому короткому представлению. Рыжая грива маленькой лошадки была расчесана до блеска, но ее хвост был растрепан. То же самое можно было сказать и о нижней части тела мужчины, поскольку его шаровары путались у него между ног. Он сел на мгновение, чтобы перевести дыхание, но смог издать только несколько слабых восклицаний на разных языках. Затем он поспешно привел в порядок свою одежду, потому что торговец рабами подошел к нему, встал рядом и принялся изрыгать проклятия, пиная несчастного ногами до тех пор, пока тот не встал. Раб был примерно ровесником моего отца, только его неряшливая борода, казалось, отросла всего лишь недели за две и плохо прикрывала скошенный подбородок. Поросячьи глазки хитро поблескивали, а большой мясистый нос нависал над такими же мясистыми губами. Он был не выше меня, но гораздо толще, с пузом, которое отвисало на манер его носа. Вообще этот человек напоминал птицу-верблюда.
— Моя новая кобыла! Да я ведь только что ее купил! — Торговец был в ярости и продолжал избивать раба. — В жизни не встречал таких негодяев!
— Непослушная лошадь заблудилась, хозяин, — вопил негодяй, защищая руками голову. — Мне пришлось последовать…
— Лошадь заблудилась? И залезла в повозку? Ты лжешь мне с такой же легкостью, с какой вступаешь в сношения с невинными животными! Ты отвратительный извращенец!
— Вы должны мне верить, хозяин, — продолжал вопить извращенец. — Ваша кобыла могла уйти далеко и потеряться. Или я мог оседлать ее и убежать.
— Bismillah, мне бы этого очень хотелось! Ты оскорбляешь саму благородную систему рабства!
— Тогда продай меня, хозяин, — хныкал оскорбитель. — Всучи меня какому-нибудь ничего не подозревающему покупателю и прогони с глаз долой.
— Estag farullah! — Торговец принялся молить Небеса в полный голос. — Аллах да простит мне мои грехи, я думал, что именно так и сделаю. Эти господа собирались купить тебя, мерзкая дрянь, но теперь они увидели, как тебя поймали, как раз когда ты чуть не изнасиловал мою лучшую кобылу!
— О! Поверьте мне, хозяин, ничего особенного, — заявил этот мерзавец, осмеливаясь говорить с благочестивым негодованием. — Я знавал множество кобыл и получше.
Лишившись дара речи, торговец сжал кулаки и зубы и прорычал:
— Arrgh!
Возможно, это ругательство оказалось бы не единственным, если бы Джамшид не прервал его, сказав сухо:
— Мирза торговец, я заверил мессиров, что вы надежный человек и ваш товар тоже заслуживает доверия.
— Клянусь Аллахом, так оно и есть, мирза визирь! Я не продам, а отдам им даром этот ходячий гнойник! Клянусь, теперь, когда я узнал его истинную природу, я не продам его даже старой жене шайтана! Я искренне прошу прощения у вас, мессиры. И это создание тоже сейчас извинится. Ты слышишь меня? А ну извиняйся за отвратительное представление. Немедленно выражай свою покорность! Говори же, Ноздря!
— Ноздря? — воскликнули мы в изумлении.
— Это мое имя, добрые хозяева, — пояснил раб, в тоне его не было слышно извинения. — У меня имеются и другие имена, но чаще всего я называюсь Ноздрей, и для этого есть причина.
Он приложил грязный палец к кончику носа и поднял его вверх, так что мы смогли увидеть: вместо двух ноздрей у раба оказалась одна большая. Зрелище само по себе было достаточно омерзительным, но оно еще и усугублялось обилием торчащих оттуда волос, покрытых соплями.
— Сие мелкое наказание я понес однажды за еще меньшее преступление. Не относитесь ко мне с предубеждением из-за этого, добрые хозяева. Как вы понимаете, я не обычный человек, кроме того, у меня есть бесчисленные достоинства. Я был моряком, прежде чем попал в рабство, и путешествовал повсюду, от моего родного Синда до далеких берегов…
— Gesù Maria Isèpo[131], — сказал дядя Маттео удивленно. — Язык этого человека такой же проворный, как и его средняя нога!
Это нас так поразило, что мы позволили Ноздре продолжить свою болтовню.
— Я бы и сейчас путешествовал, но, к несчастью, меня захватили в рабство. Я как раз занимался любовью с самкой шакала, когда на меня напали охотники за рабами, а вы, господа, без сомнения, знаете, как михраб суки обхватывает любящий ее zab и удерживает его. Потому-то я и не мог бежать быстро с сукой шакала, которая свисала у меня спереди, подскакивала и скулила. В результате меня схватили, моя карьера моряка закончилась и началась карьера раба. Но без ложной скромности могу сказать, что вскоре я стал совершенно необыкновенным рабом. Вы заметили, что я говорю сейчас на sabir, торговом языке Запада, а теперь послушайте, благородные хозяева, я говорю еще на фарси, торговом языке Востока, и на своем родном синдхи, на пушту, хинди и языке панджаби. Я также сносно изъясняюсь на арабском, преуспел в нескольких тюркских диалектах и…
— Ты не можешь заткнуться сразу на всех?
Ноздря продолжил небрежно:
— У меня еще есть много достоинств и талантов, о которых я даже не начал говорить. Я хорошо лажу с лошадьми, как вы уже могли заметить. Я вырос среди них…
— Ты только что сказал, что был моряком, — заметил дядя.
— Правильно, я стал моряком, когда уже вырос, проницательный хозяин. А еще я разбираюсь в верблюдах, умею рассчитывать и составлять гороскопы тремя способами — арабским, персидским и индийским. Я отклонил предложения многих известных хаммамов, которые хотели нанять меня как непревзойденного мойщика. Я умею окрашивать седые бороды хной и убирать морщинки, используя мазь из ртути. Своей единственной ноздрей я умею играть на флейте лучше, чем музыкант делает это ртом. Также отверстие сие может быть использовано и для иных целей…
Тут отец, дядя и визирь воскликнули в унисон:
— Dio me varda!
— Этот человек и у личинки вызовет отвращение!
— Убери его, мирза торговец! Он пятно на городе Багдаде! Оставь его где-нибудь стервятникам!
— Я слышал и подчиняюсь, о визирь, — ответствовал торговец. — Позвольте показать вам другой товар?
— Поздно, — коротко сказал Джамшид, хотя он и мог бы сказать очень многое о торговце и его товаре. — Во дворце уже ждут нашего возвращения. Пойдемте, мессиры. Всегда есть завтра.
— И завтрашний день будет более ясным, — добавил торговец, мстительно глядя на раба.
Итак, мы покинули загон с рабами, а затем и базар и отправились в обратный путь вдоль улиц и садов. Мы уже подходили к дворцу, когда дядя заметил:
— Подумать только! А ведь этот презренный негодяй Ноздря так и не извинился!
Слуги снова переодели нас в нарядное платье, и мы опять присоединились к шаху Джаману, чтобы принять участие в вечерней трапезе. И снова еда оказалась восхитительной — всё, за исключением ширазского вина. Помню, что на десерт в тот день были сладости sheriye, которые представляют собой сорт пасты вроде нашей fetucine[132] лапши. Их делают из сливок с миндалем, фисташек и узких полосок золотой и серебряной фольги, таких тонюсеньких, что их тоже можно есть.
Пока мы обедали, шах сказал нам, что его светлейшая первая дочь, шахразада Магас, испросила дозволения отца составить мне компанию и сопровождать гостя во время пребывания в Багдаде, с тем чтобы показать город и его окрестности, разумеется в сопровождении дуэньи, и что сие позволение было ей дано. Отец бросил на меня косой взгляд, но поблагодарил шаха за его доброту и за доброту шахразады. После этого отец объявил, что поскольку теперь я точно буду в хороших руках, то совершенно необязательно покупать раба, который бы присматривал за мной. Таким образом, утром он мог со спокойной душой отправиться на юг в Ормуз, а Маттео — в Басру.
Я проводил дядю с отцом на рассвете; каждый из них ехал в сопровождении дворцовых стражников, которым шах поручил служить гостям и защищать их во время путешествия. После этого я отправился в сад, где меня уже ждала шахразада Магас (разумеется, со своей бдительной тенью, бабушкой), вознамерившаяся сегодня под ее присмотром показать мне город. Приветствуя шахразаду, я произнес традиционное «салям», ни словом не упомянув о ее намеках, да и сама Магас за весь день тоже ничего не сказала на этот счет.
— Рассвет — самое подходящее время, чтобы посмотреть нашу дворцовую мечеть, — заявила она и сопроводила меня в молельный дом, где предоставила наслаждаться его внутренним убранством, которое действительно оказалось восхитительным. Огромный купол был покрыт мозаикой из голубых и серебряных плиток и увенчан золотым шаром; все это сияло в лучах восходящего солнца. Шпиль минарета напоминал гигантский, великолепно сделанный подсвечник, покрытый богатой гравировкой и мозаикой из драгоценных камней. Именно там мне и пришло в голову одно интересное соображение, которое я вам сейчас и поведаю.
Я уже знал, что мужчинам-мусульманам предписывается содержать своих женщин изолированно, в молчании и бездействии, скрытыми от посторонних глаз — в pardah[133], как персы это называют. Я знал, что по законам пророка Мухаммеда, который записал их в Коране, женщина — это всего лишь имущество мужчины, наряду с оружием, скотом или одеждой. Она отличается от остального его имущества только тем, что он время от времени совокупляется с ней, причем это происходит с единственной целью — произвести детей, которые ценятся лишь в том случае, если они мальчики. Правоверным мусульманам, как мужчинам, так и женщинам, не пристало обсуждать отношения между полами, даже дружеские, хотя мужчина может откровенно и с вожделением рассказывать о своих отношениях с другими мужчинами.
Однако когда я в то утро смотрел на дворцовую мечеть, то подумал, что ислам, подвергая осуждению нормальные сексуальные отношения, не в состоянии подавить всего, что их выражает. Посмотрите на мечеть, и вы увидите, что ее купола скопированы с женской груди — вздымающиеся соски поднимаются в небо, а минареты представляют собой мужские половые члены в состоянии эрекции. Возможно, мои аналогии и ошибочны, хотя я так не думаю. Коран узаконил неравенство между мужчинами и женщинами. Он объявил нормальные отношения между полами неприличными и запретными, постыдно извратив их. Однако сами мусульманские храмы смело заявляют, что пророк ошибался и что Аллах заставил мужчину и женщину хранить верность друг другу и иметь единую плоть.
Мы с шахразадой вошли во внутреннее помещение мечети, удивительно просторное и с высоким потолком. Оно было красиво украшено, конечно же, узорами, а не картинами и статуями. Стены были покрыты мозаичными орнаментами из ляпис-лазури, перемежающейся с белым мрамором таким образом, что общий цвет помещения был бледно-голубым — мягким и успокаивающим.
Поскольку в мусульманских храмах нет никаких изображений, там нет и алтаря, нет священников, музыкантов или хористов, а также церемониальных принадлежностей, вроде наших курильниц, купелей и канделябров. В мечетях не проводят месс, исповедей или других подобных этим обрядов, мусульмане следуют только одному ритуальному правилу: во время молитвы все они простираются ниц в направлении священного города Мекки, места рождения их пророка Мухаммеда. Поскольку Мекка находится юго-западнее Багдада, то дальняя стена мечети, в которую мы зашли, тоже смотрела на юго-запад. В центре ее имелась неглубокая ниша, чуть выше человеческого роста, также выложенная сине-белой мозаикой.
— Это михраб, — пояснила шахразада Мот. — Хотя в исламской религии нет священников, иногда перед нами выступает какой-нибудь посетивший нас мудрец. Например, имам, который так глубоко изучил Коран, что обрел власть над его священными догматами. Или муфтий, тоже большой знаток скоротечных законов, установленных пророком (да пребудет с ним мир). Или ходжа — так называются те, кто совершил долгое паломничество в Святую Мекку. Чтобы руководить молитвой, мудрец занимает место прямо в михрабе.
— Я думал, что слово «михраб» означает… — Тут я смущенно замолчал, а шахразада улыбнулась мне озорной улыбкой.
Я чуть было не сказал, что решил, будто слово «михраб» означает интимное женское место, которое венецианская портовая девчонка когда-то грубо обозвала своей pota, а знатная венецианская госпожа утонченно назвала mona. А затем я заметил, какую форму имеет ниша михраб в стене мечети: она точно воспроизводила женские половые органы, будучи слегка овальной и суживающейся кверху, чтобы закрыть стрельчатую арку. Я побывал внутри многих мечетей, и в каждой эта ниша была именно такой формы. Пожалуй, это еще одно дополнительное подтверждение моей теории о том, что подавляемая в людях сексуальность повлияла на исламскую архитектуру. Итак, слово «михраб» имеет два значения, и сомневаюсь, что кто-нибудь из мусульман знает, которое из них является первым, а какое вторым.
— А это, — сказала Мот, показывая наверх, — окна, через которые солнце отсчитывает каждый прошедший день.
Без сомнения, отверстия сии самым тщательным образом расположили по верхнему периметру купола, и как только солнце вставало, оно освещало внешнюю сторону купола; там имелись вставки из плиток с арабскими письменами, которые вплетались в мозаику. Шахразада прочитала вслух слова на плитках, которые освещали солнечные лучи. По всей видимости, сегодня по мусульманскому летоисчислению был третий день месяца Джумад-ус-сани 670 года от Хиджры Пророка[134], или, по персидскому календарю, 199 год их эры. Узнав это, мы вместе с Шахразадой Мот, бормоча и подсчитывая на пальцах, перевели дату в христианское летоисчисление.
— Сегодня же двадцатое сентября! — воскликнул я. — Мой день рождения!
Шахразада поздравила меня и сказала:
— У нас принято дарить в день рождения подарки. А у христиан тоже есть такой обычай?
— Вообще-то, да.
— Ну тогда я сделаю тебе подарок сегодня ночью, если ты достаточно храбр и не побоишься получить его. Я подарю тебе ночь zina.
— Что такое zina? — спросил я, хотя и подозревал, что догадываюсь.
— Это недозволенная связь между мужчиной и женщиной. Это haram, что значит «запретное». Если ты надумаешь получить свой подарок, мне придется украдкой впустить тебя в свои покои, в anderun дворца, что тоже запрещено.
— Я буду храбрым и рискну! — воскликнул я искренне. И тут кое-что вспомнил. — Но… простите мне дерзкий вопрос, шахразада Мот, я слышал, что мусульманские женщины кое-чего лишены — они не испытывают восторга при zina. Мне говорили, что им якобы делают некое обрезание, хотя я и не могу представить себе каким образом.
— О да, tabzir, — беззаботно пояснила она, — это у нас проделывают почти со всеми женщинами еще в младенчестве. Но никак не с девочками царской крови или с кем-нибудь, кто в будущем может стать женой или наложницей шаха. И разумеется, мне этого тоже не делали.
— Я очень рад за вас, — сказал я совершенно искренне. — Но что же все-таки происходит с остальными несчастными женщинами? Что такое tabzir?
— Позволь мне показать тебе, — сказала она.
Я испугался, ожидая, что шахразада разденется прямо тут же, и сделал предостерегающий жест в направлении бдительной бабушки. Но Мот только хихикнула в ответ и шагнула к нише проповедника в стене мечети, спросив:
— Представляешь ли ты себе устройство женского тела? Тогда ты должен знать, что вот здесь, — она показала на верхушку арки, — прямо у самого михраба, у женщины есть мягкий, похожий на пуговку выступ. Он называется zambur.
— Ах, — сказал я, догадавшись наконец, что красавица имела в виду клитор. — В Венеции его называют lumaghétta. — Я старался говорить бесстрастно, как врач, но знал, что покраснел.
— Точное расположение zambur может слегка отличаться у разных женщин, — продолжала Мот; сама она оставалась при этом совершенно спокойной. — И размер его тоже может быть разным. Мой собственный zambur похвально большой, при возбуждении он увеличивается до размера первой фаланги моего мизинца.
Одна только мысль об этом заставила мой член возбудиться и увеличиться. Поскольку здесь находилась бабушка шахразады, я снова порадовался тому, что на мне были просторные одежды.
А Мот между тем весело продолжала:
— Поэтому я пользуюсь большим спросом среди других женщин anderun: мой zambur может служить им почти так же хорошо, как и мужской zab. Женские игры у нас называются halal, это значит разрешенные, незапретные.
Если до этого мое лицо было розовым, то теперь оно, должно быть, стало коричневато-малинового цвета. Уж не знаю, заметила ли сие Мот, однако это ее не остановило.
— У каждой женщины zambur — это самое чувствительное местечко, самая суть ее женского естества. Если он не возбудится, она останется невосприимчивой к любовным объятиям. Получая совсем мало наслаждения от сношения с мужчиной, она не будет стремиться к нему. В этом и заключается причина, по которой делают tabzir — обрезание, как ты его называешь. У взрослой женщины, пока она не возбудится, zambur скромно прикрыт губами ее михраба. Но в младенчестве у девочки он выступает между маленькими губками. И хаким может легко отрезать его простыми ножницами.
— Бог мой! — воскликнул я. От ужаса мое собственное возбуждение моментально прошло. — Разве можно творить такое?! Ведь женщину, по существу, превращают в евнуха.
— Очень похоже, — спокойно согласилась Мот, как будто ей все это вовсе не казалось таким уж страшным. — Девочка подрастает и становится женщиной, которая добродетельно холодна и избегает сношений с мужчинами, совершенно не стремясь к ним. Образцовая мусульманская жена.
— Образцовая?! Но какой супруг захочет иметь такую жену?
— Мусульманин, — просто сказала она. — Такая жена никогда ему не изменит, ибо не в состоянии представить сам акт zina или еще что-нибудь запретное. Она даже никогда не будет дразнить своего мужа, флиртуя с другим мужчиной. Если женщина правильно соблюдает pardah, она никогда даже не увидит другого мужчину — пока не даст жизнь мальчику. Понимаешь, tabzir никак не влияет на материнство. Обрезанная женщина может стать матерью, и в этом она превосходит евнуха, который не способен стать отцом.
— Даже если и так, все равно — какая страшная судьба.
— Эта судьба определена пророком (да пребудет с ним мир). Тем не менее я рада, что наши женщины лишены подобных неудобств, которые предписаны простому народу. Ну а теперь о твоем подарке ко дню рождения, молодой мирза Марко…
— Как жаль, что еще только утро, — сказал я, глядя на медленно перемещающиеся солнечные лучи. — Это будет самый долгий день рождения в моей жизни, в ожидании ночи zina с вами.
— О нет, не со мной!
— Что?
Мот хихикнула.
— Ну, не совсем со мной.
Сбитый с толку, я снова спросил:
— Что?
— Ты привел меня в смущение, Марко, спросив о tabzir, и поэтому я не объяснила, что за подарок приготовила для тебя. Прежде чем я начну свое объяснение, ты должен принять во внимание, что я еще девственница.
Я снова начал с обидой:
— Вы говорили совсем не как…
Но она прижала палец к моим губам.
— Это правда, мне не сделали tabzir, и я не холодна, и, возможно, меня не назовешь вполне девственной, поскольку я сама приглашаю тебя сделать нечто запретное. Правда также и то, что у меня самый очаровательный zambur и я очень люблю играть с ним, но только разрешенными способами, которые не нарушат мою девственность. Видишь ли, я всегда должна помнить о sangar. Эту девственную плеву нельзя нарушать до тех пор, пока я не выйду замуж за какого-нибудь шаха, иначе никто не возьмет меня в жены. Да и вообще в таком случае будет счастьем, если мне не отрубят голову за то, что я позволила какому-то мужчине лишить меня девственности. Нет, Марко, даже не мечтай заняться со мной zina.
— Я в смущении, шахразада Мот. Вы же ясно сказали, что тайком впустите меня в свои покои…
— Я так и сделаю. И останусь там, чтобы помочь тебе заниматься zina с моей сестрой.
— С вашей сестрой?
— Тише! Старая бабушка глуха, но иногда она может читать простые слова по губам. Теперь молчи и слушай. У моего отца множество жен, поэтому у меня есть много сестер. Одна из них очень любит zina, хотя и никогда не сможет получить ее достаточно. И именно zina с моей сестрой станет подарком к твоему дню рождения.
— Но если она тоже благородная шахразада, разве она не должна так же беречь девственность, как и…
— Я же сказала, молчи. Да, моя сестра так же благородна, как и я, но есть причина, по которой она уже больше не дорожит своей девственностью. Ты все узнаешь сегодня ночью. И до этого времени я больше ничего не скажу, а если ты будешь забрасывать меня вопросами, то вообще расторгну наше соглашение и ты останешься без подарка. А теперь, Марко, давай насладимся сегодняшним днем. Позволь мне приказать вознице покатать нас по городу.
Подъехавшая коляска оказалась в действительности изящной двуколкой, в которую была впряжена одна небольшая персидская лошадка. Возница помог мне поднять дряхлую бабку и усадить ее рядом с ним спереди, а мы с шахразадой уселись внутрь двуколки на сиденье. После того как повозка прокатилась по саду и выехала за дворцовые ворота в Багдад, Мот заметила, что сегодня еще не завтракала. Она открыла суконную сумку, достала из нее какие-то желтовато-зеленые фрукты и откусила от одного, предложив второй мне.
— Banyan, — назвала она его. — Разновидность фиги.
Я вздрогнул при упоминании о фигах и вежливо отказался, не став докучать шахразаде рассказом о несчастье, приключившемся со мной в Акре, и упоминанием о том отвращении, которое вызывали у меня фиги. Мот явно обиделась, когда я отказался, и я спросил девушку, в чем дело.
— Ты знаешь, — сказала она, наклонившись к моему уху, и зашептала так, чтобы не услышал возница, — что это запретный плод, которым первая женщина совратила первого мужчину?
Я прошептал в ответ:
— Я предпочитаю совращение без всяких плодов. И, кстати…
— Я же просила тебя пока не говорить об этом. Подожди до ночи.
Во время нашей утренней поездки я еще несколько раз пытался завести разговор на эту тему, но шахразада каждый раз игнорировала меня. Она вообще говорила лишь тогда, когда хотела привлечь мое внимание к тому или иному месту, и рассказала мне немало интересного.
Она, например, сказала:
— Вот мы и на базаре, на котором ты уже побывал, но который трудно сегодня узнать: он такой пустынный и тихий. Это потому, что сегодня Jumè — пятница, как вы ее называете. Аллах предписал, что это будет день отдыха, когда нельзя трудиться, заниматься делами или торговать.
Некоторое время спустя шахразада опять заговорила:
— А теперь посмотри вон туда, на луг, усаженный деревьями. Это кладбище, которое мы называем «Город безмолвия».
И еще она сказала:
— То большое здание — Дом иллюзий, благотворительное заведение, средства на которое дает мой отец шах. Здесь держат взаперти под присмотром всех, кто сошел с ума, а это часто происходит с людьми во время летней жары. Несчастных регулярно осматривает хаким, и если к ним возвращается разум, то их выпускают.
На окраине города мы переехали мост через маленький поток, и я был поражен необычным, удивительно глубоким синим цветом воды. Затем мы пересекли еще один поток, и тот оказался невероятного ярко-зеленого цвета. Ну а когда мы переехали и третий — красный как кровь, — я наконец высказал вслух свое изумление.
Шахразада пояснила:
— Вода во всех этих потоках таких странных цветов из-за краски, в которую мастера окрашивают qali. Ты никогда не видел, как делают qali? Тебе следует посмотреть. — И она сказала вознице, куда надо ехать.
Я ожидал, что мы снова вернемся в Багдад, в какую-нибудь городскую мастерскую, но повозка покатила дальше и остановилась возле холма, посередине которого имелся похожий на пещеру вход. Мы с Мот вылезли из двуколки, взобрались по холму и, пригнув головы, вошли внутрь.
Некоторое время нам пришлось идти, согнувшись, по короткому темному туннелю, а потом мы оказались в расширяющейся кверху огромной пещере, полной людей; пол ее был уставлен рабочими столами, скамьями и бочками с красящим веществом. Пещера казалась темной, пока мои глаза не привыкли к полумраку, который рассеивали многочисленные свечи, лампы и факелы. Лампы стояли на различных предметах мебели, факелы были пристроены здесь и там на стенах, часть свечей прикреплялись к стене при помощи воска, а остальные носили в руках многочисленные работники.
Я сказал шахразаде:
— Вы же говорили, что сегодня день отдыха.
— Для мусульман, — пояснила она. — А это рабы, христиане — славяне, лезгины и другие. Им разрешается отдыхать в воскресенье.
Лишь немногие из рабов были взрослыми мужчинами и женщинами, они выполняли различные работы вроде смешивания красок в бочках, на полу в пещере. Остальные оказались детьми — они трудились наверху. Это напомнило мне одну из волшебных историй шахрияр Жад, но все происходило в действительности. С высокого купола пещеры свисал гигантский гребень с нитями — сотнями нитей, — они тянулись параллельно и очень близко друг к другу; эта сеть была такой же высоты и ширины, как и пещера, очевидно, плетение для гигантского qali, предназначавшегося для огромного помещения где-нибудь в дворцовых покоях. Высоко напротив этой стены с плетением свободно висели веревки, которые прикреплялись к потолку где-то еще выше, в темноте, а на веревках этих болталось множество детей.
Все маленькие мальчики и девочки были совершенно голые — Мот пояснила, что это из-за того, что в пещере очень жарко, — они висели по всей ширине плетения, но на разных уровнях: кто-то выше, кто-то ниже. Сверху qali был уже частично завершен, и я смог рассмотреть его: даже на этой стадии работы на нем выделялся великолепный разноцветный орнамент из садовых цветов. К голове каждого висевшего ребенка была прикреплена воском свеча. Все детишки были заняты работой, но какой именно, я не мог разглядеть; казалось, они своими маленькими пальчиками дергали незаконченный нижний край qali.
Шахразада пояснила:
— Они ткут основу, продевая нити через плетение. У каждого раба в руках челнок и моток нити одного какого-то цвета. И дети туго вплетают ее в соответствии с орнаментом.
— Но как, черт побери, — спросил я, — ребенок может не запутаться среди такого количества других детей и нитей? Это ведь невероятно сложная работа.
— Мастер qali поет им, — сказала Мот. — Наш приход прервал его. А теперь смотри, он начинает снова.
Это было поразительно. Человек, которого шахразада называла мастером qali, сел за стол. Перед ним лежал огромный лист бумаги, расчерченный на огромное количество аккуратных маленьких квадратиков; на них был наложен рисунок — полный план орнамента qali, с указанием различных цветов, а их там было великое множество. Мастер qali вслух считывал орнамент, напевая в определенном порядке:
— Один, красный!.. Тринадцать, голубой!.. Сорок пять, коричневый!..
А теперь представьте, какое это непростое искусство. Мастера должны были услышать далеко под сводом пещеры и безошибочно понять все находившиеся там мальчики и девочки. Ему приходилось при помощи модуляций голоса заставлять их работать в определенном ритме. Таким образом, слова мастера были обращены то к одному маленькому рабу, то к другому, по очереди разъясняя каждому, когда он должен взяться за свой челнок. Мало того, мастер пел свои слова то низко, то высоко, что обозначало, как далеко раб должен просунуть в переплетение нить и где закрепить ее. Подобным воистину удивительным способом, как пояснила мне Мот, рабы будут делать qali, нитка за ниткой, ряд за рядом, и так до самого пола пещеры, а когда ковер будет закончен, он окажется таким совершенным по своему исполнению, словно его расписал один-единственный художник.
— Такой qali в конечном счете обходится недешево, — сказала шахразада, когда мы повернулись, чтобы уйти из пещеры. — Ткачи должны быть, насколько это возможно, юными, тогда они обладают небольшим весом и маленькими проворными пальчиками. С другой стороны, совсем непросто научить такой ответственной работе малышей. К тому же они часто теряют сознание от жары, падают вниз, разбиваются и умирают. А те, кто проживет достаточно долго, почти наверняка ослепнет от требующей пристального внимания работы и слабого освещения. Когда кто-нибудь из них умирает, другой выученный мастерству ребенок-раб уже должен быть наготове.
— Так вот почему, — заметил я, — даже самый маленький qali такой дорогой.
— А теперь представь, сколько бы он стоил, — ответила шахразада, когда мы снова вышли на дневной свет, — если бы его делали взрослые.
Повозка покатила обратно в город, въехала в Багдад, и вскоре мы снова оказались в дворцовом саду. Раз или два я попытался выведать у шахразады, хотя бы намеком, что же все-таки должно произойти ночью, но она упорно отмалчивалась. Лишь когда мы вылезли из повозки и Мот вместе с бабкой собрались покинуть меня, чтобы отправиться в свои покои в anderun, красавица все же вспомнила о нашем свидании.
— Когда взойдет луна, — сказала Мот, — снова приходи к gulsa’at.
Впереди меня поджидало небольшое испытание. Когда я вернулся в свою комнату, слуга Карим сообщил, что меня удостоили чести отобедать этим вечером с шахом Джаманом и шахрияр Жад. С их стороны это, без сомнения, было проявлением доброты; я ведь был совсем юным, и хозяева не хотели, чтобы я скучал в отсутствие дяди и отца. Однако, признаюсь, я не слишком-то оценил эту честь и во время обеда испытывал желание, чтобы трапеза побыстрей закончилась. Причина, полагаю, вам ясна: я чувствовал себя весьма нервно в присутствии родителей девушки, которая пригласила меня заняться этой ночью zina. (О второй девушке я знал только, что отцом ее был шах, но понятия не имел, кто мог быть ее матерью.) Кроме того, я в предвкушении ночи буквально глотал слюнки, хотя даже толком не знал, что должно было произойти. Из-за того, что мои слюнные железы выделяли такое количество жидкости, я с трудом мог есть прекрасную еду, предпочитая не поддерживать разговор. К счастью, болтливость самой Жад позволяла гостю лишь изредка вставлять замечания вроде: «О да, светлейшая шахрияр», «Да неужели?» или «Не может быть!». Когда хозяйка говорила, ничто не могло прервать ее, однако она, похоже, так и не рассказала ничего существенного.
— Я слышала, — заметила шахрияр, — что сегодня вы посетили тех, кто делает qali?
— Именно так, светлейшая шахрияр.
— А знаете, что в стародавние времена существовали волшебные qali, которые могли переносить людей по воздуху?
— Да неужели?
— Представьте себе, человек мог встать на qali и приказать ему отнести себя далеко, куда-нибудь на край земли. И qali летел над горами, морями и пустынями, доставляя хозяина туда в мгновение ока.
— Не может быть.
— Да. Я расскажу вам историю об одном принце. Возлюбленного некой знатной девушки похитила гигантская птица Рухх, и он оказался в безлюдном месте. Как-то юноша добыл у джинна один из волшебных qali…
И вот наконец история закончилась, а вместе с ней трапеза и мое нетерпеливое ожидание, и я, как юноша из той сказки, поспешил к своей возлюбленной. Шахразада поджидала меня у цветочных часов, она впервые была одна, без сопровождающей ее старой карги-дуэньи. Красавица взяла меня за руку и повела по дорожкам сада, вокруг дворца, к крылу, о существовании которого я не знал. Его двери охранялись так же, как и остальные входы во дворце, но Мот велела мне вместе с ней затаиться за цветущим кустом и подождать, пока стражники не отвернутся. Они сделали это одновременно, словно по команде, и я подумал, уж не подкупили ли их. Мы оба незамеченными проскользнули внутрь — по крайней мере, нас никто не остановил, — и девушка провела меня по нескольким коридорам, в которых, как ни странно, совсем не оказалось стражников. Завернув за угол, мы наконец вошли в неохраняемую дверь.
Мы оказались в покоях шахразады. Они были увешаны многочисленными роскошными qali, а также тонкими просвечивающими занавесками и драпировками, разноцветными, словно шербет. Все были завязаны узлами и висели рядами в восхитительном беспорядке. Комната от стены до стены была, словно ковром, устлана разноцветными диванными подушками: их оказалось такое множество, что я не мог понять, где же тут диван, а где постель шахразады.
— Добро пожаловать в мои покои, мирза Марко, — сказала хозяйка. — А теперь смотри.
И она каким-то неуловимым движением развязала что-то вроде единственного узелка или застежки, которая поддерживала ее одежды, поскольку те сразу же соскользнули с нее. Шахразада стояла передо мной в теплом свете ламп, одетая лишь в свою красоту и вызывающую улыбку; ее единственным украшением была тоненькая веточка с тремя блестящими вишенками в распущенных черных волосах.
На фоне бледной расцветки комнаты Мот выделялась яркими цветами — красным и черным, зеленым и белым: красные вишни в черных локонах, зеленые глаза, длинные черные ресницы и красные губы на лице цвета слоновой кости. Соски девушки тоже покраснели, а черные завитки волос внизу живота выделялись на белоснежном теле. Она улыбалась все шире, наблюдая, как мой взгляд скользит по ее обнаженному телу вниз и снова поднимается вверх, чтобы задержаться на трех живых украшениях в ее волосах. Шахразада пробормотала:
— Яркие, как рубины, не так ли? Но гораздо более ценные, чем рубины, потому что вишни увянут. А может, вместо этого, — спросила Мот, обольщающе проведя красным кончиком языка по верхней губке, — их съедят? — И звонко рассмеялась.
Я стал задыхаться, словно, прежде чем оказаться в этой комнате, пробежал весь Багдад. Я неуклюже двинулся к ней. Шахразада позволила мне приблизиться на расстояние вытянутой руки, после чего остановила, потянувшись, чтобы дотронуться до моей самой выступающей части тела.
— Хорошо, — сказала она, одобряя то, к чему прикоснулась. — Ты совершенно готов, чтобы страстно заняться zina. Снимай одежду, Марко, а я позабочусь о лампах.
Я послушно разделся, не отводя от девушки зачарованного взгляда. Она грациозно двигалась по комнате, гася один фитиль за другим. Когда Мот на мгновение остановилась перед одной из ламп, то, хотя она и стояла, плотно сдвинув ноги вместе, я разглядел крошечный треугольник между бедрами и холмиком «артишока», через который проникал свет, подобный путеводной звезде. В это мгновение я вспомнил, что сказал когда-то давно венецианский мальчишка: это знак «женщины, чрезвычайно приятной в постели». Когда шахразада погасила все лампы, она подошла ко мне в темноте.
— Я бы хотел, чтобы вы оставили лампы гореть, — сказал я. — Вы такая красивая, Мот, и мне очень нравится смотреть на вас.
— Ах, но лампы губительны для мотыльков, — ответила она и рассмеялась. — Лунного света, который проникает в окно, достаточно для того, чтобы ты мог разглядеть меня и не увидеть ничего другого. А теперь…
— А теперь! — эхом повторил я, радостно соглашаясь, и потянулся, чтобы коснуться ее груди, но девушка ловко увернулась.
— Подожди, Марко! Ты забываешь, что вовсе не я твой подарок ко дню рождения.
— Да, — пробормотал я. — Правильно. Теперь я вспомнил, что речь шла о вашей сестре. Но тогда зачем вы разделись, Мот, если на самом деле она?..
— Я же сказала, что все объясню. Вот что, Марко, попридержи-ка руки. А теперь слушай. Итак, моя сестра, тоже шахразада благородных кровей, не подвергалась удалению tabzir, когда была ребенком, ибо ожидалось, что однажды она выйдет замуж за какого-нибудь шаха. Потому-то она полноценная женщина — все ее органы не тронуты, и женское естество полностью сохранилось. К сожалению, бедная девочка выросла уродливой. Просто безобразной. Я даже не могу сказать тебе, насколько именно.
Я удивленно заметил:
— Но я не видел во дворце никого с такой внешностью.
— Конечно нет. Она не хочет, чтобы ее видели. Бедняжка мучается от уродства, но сердце у нее нежное. Поэтому она предпочитает все время находиться в своих покоях в anderun, где не имеет возможности никого увидеть: ни ребенка, ни евнуха. Сестра боится столкнуться с какими-нибудь глупцами, мнящими себя остряками.
— Mare mia[135], — пробормотал я. — Насколько же она безобразна, Мот? У нее уродливо только лицо? А может, она калека? Горбатая? Да что с ней такое?
— Тише! Сестра ждет прямо за дверью и может нас услышать.
Я понизил голос:
— Так скажи мне, что же с ней и как зовут эту девушку?
— Бедняжку зовут шахразада Шамс, и это очень грустно, потому что ее имя означает Солнечный Свет. Вот что, давай не будем говорить о ее удивительном уродстве. Хватит и того, что моя несчастная сестра давно потеряла всякую надежду на то, чтобы выйти замуж или привлечь хотя бы временного возлюбленного. Ни у одного мужчины, кто увидел бы ее при свете дня или ощутил в темноте, копье не осталось бы готовым к zina.
— Che brada![136] — пробормотал я, почувствовав легкую волну дрожи.
Не будь рядом со мной Мот, мое собственное копье после таких слов наверняка тоже поникло бы.
— Тем не менее заверяю тебя, что женские части ее тела совершенно нормальны. И совершенно нормально, что они жаждут, чтобы их заполнили и переполнили. Вот почему мы вместе разработали план. Видишь ли, я очень люблю свою сестру Шамс и принимаю в ней участие. Поскольку она не раскрывает своего тайного убежища мужчине, который пробуждает у нее желание, я приглашаю его сюда и…
— Так, значит, вы проделывали это прежде! — в смятении упрекнул ее я.
— Глупый неверный, конечно, мы делали это! Множество раз. Вот почему я обещаю тебе, что ты получишь наслаждение. Потому что много других мужчин до тебя уже получили его.
— Ничего себе, подарок ко дню рождения…
— Ты отказываешься от подарка из-за того, что он от благородного дарителя? Успокойся и слушай. Мы сделаем вот что. Ты ляжешь на спину. Я лягу тебе на талию и все время буду оставаться у тебя перед глазами. Пока мы будем ласкать друг друга и играть — а мы проделаем все, кроме завершающего этапа, — моя сестра незаметно прокрадется и насладится твоей нижней частью. Ты никогда не увидишь Шамс и не дотронешься до нее, кроме как своим zab, и в этом не будет ничего отвратительного. А между тем ты будешь видеть и ощущать только меня. Мы с тобой доведем друг друга до исступления, а когда zina завершится, тебе будет казаться, что все это произошло со мной.
— Это нелепо.
— Ты, разумеется, можешь отказаться от подарка, — холодно сказала шахразада. Но при этом придвинулась ближе, так что ее груди коснулись меня. — Но подумай, не лучше ли будет дать наслаждение мне и насладиться самому, а заодно и облагодетельствовать бедное создание, обреченное на вечную тьму и забвение. Ну что… неужели ты отказываешься? — Ее рука добралась до моего ответа. — Ага, значит, все-таки нет. Я не сомневаюсь, что ты добрый человек. Очень хорошо, Марко, давай ляжем.
Мы так и сделали. Я лег на спину, как приказала мне Мот, и уложил ее поверх моей талии, так, что не видел, что там, за ней. После этого мы начали прелюдию. Шахразада легонько поглаживала кончиками пальцев мое лицо, запускала их мне в волосы, касалась груди, а я делал то же самое с ней, и каждый раз, когда мы дотрагивались друг до друга, независимо от того, где именно дотрагивались, мы чувствовали покалывание, которое ощущаешь, если погладить кота против шерсти. Пока что Мот вела себя как самая обыкновенная женщина. От моих прикосновений соски ее поднялись и встали торчком, и даже в тусклом свете я мог разглядеть, как расширились глаза шахразады, и ощутить, как припухли от страсти ее губы.
— Почему ты называешь это «созданием музыки»? — в какой-то момент спросила она. — Это гораздо приятней, чем музыка.
— Ну да, — ответил я после некоторого раздумья. — Я и забыл, какая музыка у вас здесь, в Персии…
Иногда девушка протягивала руку назад, чтобы погладить ту часть моего тела, которую закрывала собой от моих глаз, и каждый раз это вызывало резкую вспышку желания, но Мот всегда вовремя убирала руку, иначе я мог бы выпустить spruzzo прямо в воздух. Она позволила мне коснуться внизу ее тайного местечка, лишь прошептав дрожащим голосом:
— Действуй своими пальцами осторожней. Только zambur. Помни, внутрь нельзя. — И эта игра заставила Мот несколько раз испытать пароксизм страсти.
Ну а потом она обхватила широко расставленными ногами мою грудь, выпрямилась (при этом завитки внизу ее тела оказались как раз напротив моего лица, так что до михраба можно было дотянуться языком) и прошептала:
— Языком нельзя нарушить девственную плеву. Ты можешь делать им все, что хочешь. — Хотя шахразада не пользовалась духами, эта часть ее тела издавала прохладный аромат, похожий на аромат папоротника или салата-латука. Мот не слишком преувеличивала, рассказывая о своем zambur. Он напоминал собой кончик языка, когда встретился с моим языком, и был таким же скользким и тоже двигался толчками, когда обследовал мой язык. Это послало Мот в состояние продолжительных, накатывающих на нее судорог, которые то усиливались, то слабели, как и та песня без слов, которую девушка исполняла в качестве аккомпанемента.
Мот назвала это исступлением, это и было исступление. Я и правда поверил, когда выпустил spruzzo в первый раз, что все происходит где-то внутри ее михраба, хотя он, все еще закрытый и влажный, касался моего рта. И только когда я снова смог собраться с мыслями, то осознал, что еще одна женщина сидит на мне верхом, на нижней части моего тела, и это, должно быть, и есть несчастная, живущая в изоляции от всего мира сестра Мот Шамс. Я не мог увидеть ее, не собирался этого делать и не испытывал подобного желания, но, учитывая, как мало весила другая шахразада, рассудил, что она, должно быть, маленькая и хрупкая. Убрав губы от жаждущего холмика Мот, я спросил:
— Ваша сестра намного младше вас?
Словно возвратившись откуда-то издалека, девушка какое-то время молчала, прежде чем произнести задыхающимся тонким голоском:
— Нет… не очень…
А затем снова оказалась где-то далеко, причем я, как мог, старался послать ее все дальше и выше, а затем и сам вторично присоединился к Мот в полете торжества. Мои последующие несколько spruzzi изверглись в чужой михраб, но меня совершенно не заботило, в чей именно. Однако я все-таки смутно надеялся на то, что уродливая молоденькая шахразада по имени Солнечный Свет наслаждается не меньше меня самого.
Zina втроем продолжалась долго. В конце концов, мы с Мот оба были в расцвете юности и могли продолжать возбуждать друг друга, вновь и вновь возобновляя цветение, а царевна Шамс радостно (по крайней мере, я так предполагал) подбирала каждый мой очередной букет. Наконец даже казавшаяся ненасытной Мот, похоже, насытилась, и ее толчки затихли, также и мой zab успокоился и опал, утомленный, требуя отдыха. Член саднило так, словно с него содрали кожу, язык болел у самого корня, а все мое тело пронизывало изматывающее опустошение. Мы с Мот лежали какое-то время спокойно, восстанавливая силы. Она безвольно приникла к моей груди, ее волосы рассыпались по моему лицу. Три вишни, которые служили украшением, давным-давно оторвались и потерялись. Пока мы лежали так, я ощутил влажный поцелуй, которым наградили кожу на моем животе, а затем послышалось шуршание и невидимая Шамс поспешно удрала из комнаты.
Я встал и оделся. Мот скользнула в крошечную тунику, которая совсем не прикрывала ее наготу, и снова проводила меня по коридорам andrun в сад. Где-то с минарета первый в этот день муэдзин начал заунывно призывать к предрассветной молитве. Так и не остановленный никем из стражников, я отправился через сад к тому крылу дворца, в котором находилась моя комната. Слуга Карим добросовестно бодрствовал, ожидая господина. Он помог мне раздеться для сна и издал несколько благоговейных восклицаний, увидев, как я был изнурен.
— Итак, копье молодого мирзы нашло свою цель, — заключил он, но не задал ни одного дерзкого вопроса.
Карим только немного повздыхал: казалось, он был слегка обижен тем, что мне больше не требуется его помощь, и отправился к себе спать.
Дядя и отец отсутствовали в Багдаде три недели или даже больше. И все это время, почти каждый день, шахразада Магас вместе со своей бабкой сопровождала меня повсюду и рассказывала много интересного, и почти каждую ночь я проводил, удовлетворяя свои желания в zina вместе с обеими благородными сестрами, Мотыльком и Солнечным Светом.
Однажды днем мы с Мот сходили в Дом иллюзий, здание, которое совмещало больницу и тюрьму. Мы отправились туда в пятницу, когда это место было переполнено завсегдатаями-горожанами, которые проводили там досуг, а также посетителями-чужеземцами, поскольку это было одной из излюбленных в Багдаде забав. Люди приходили туда целыми семьями и группами, в дверях каждый получал от привратника большую рубаху, чтобы прикрыть свою одежду. Посетители ходили по зданию, слушая лекции сопровождающих о разных видах безумия обитавших там женщин и мужчин, смеялись над их кривляниями или обсуждали несчастных. Некоторые из таких кривляний действительно выглядели смешно, а некоторые были скорее достойны жалости; попадались и откровенно непристойные, а то и просто грязные выходки. Например, некоторые душевнобольные, оказывается, обижались на посетителей и швыряли в нас все, что попадало им под руку. Ну а поскольку всех обитателей этого заведения благоразумно держали голыми и ничего не давали им в руки, единственными метательными снарядами были их собственные нечистоты. В этом и заключалась причина, по которой привратник снабжал всех посетителей рубахами, и мы были рады, что надели их.
Иногда ночью, занимаясь zina в покоях шахразады, я и сам чувствовал себя таким же заключенным, которого подвергали надзору и увещеваниям. Как-то раз, это было во время третьего или четвертого свидания, в самом начале наших ночных утех, еще до того, как в комнату прокралась сестра, когда мы с Мот только разделись и начали наслаждаться прелюдией, красавица вдруг перестала ласкать меня, удержала мои руки и сказала:
— Моя сестра Шамс просит тебя об одолжении, Марко.
— Этого-то я и боялся, — ответил я. — Она хочет занять ваше место.
— Нет-нет. Ничего подобного. Мы с ней обе довольны нашим соглашением. Кроме одной маленькой детали.
Я только заворчал с подозрением.
— Я говорила тебе, Марко, что Солнечный Свет часто занималась zina. Столь часто и энергично, что теперь михраб бедной девушки стал очень большим от такого потворства своим желаниям. Честно говоря, она теперь так же открыта внизу, как и женщина, родившая много детей. Ее наслаждение нашей zina было бы гораздо сильней, если бы ощущение твоего zab увеличилось от…
— Нет! — возразил я решительно и начал извиваться, пытаясь, как краб, боком вывернуться из-под Мот. — Я не согласен ни на какие тайные действия…
— Подожди! — запротестовала она. — Держи себя в руках. Я же не предлагаю ничего такого.
— Уж не знаю, что взбрело в голову вам с сестрой, — сказал я, все еще продолжая извиваться. — Но я видел zab множества западных мужчин и знаю, что мой больше, чем у многих. Я отказываюсь от какой-либо…
— Да успокойся же ты наконец! У тебя замечательный zab, Марко. Он заполняет всю мою руку. Я уверена, что своей длиной и обхватом он вполне удовлетворяет Шамс. Она предлагает всего лишь усилить действие.
А вот это уже показалось мне оскорбительным.
— Да ни одна женщина еще не жаловалась на то, как я занимаюсь любовью! — закричал я. — Если твоя сестра такая уродка, как ты говоришь, то, полагаю, едва ли ей пристало критиковать то, что она может получить!
— Ах, скажите пожалуйста, какой обидчивый! Критикуют его! — издевалась надо мной Мот. — Да имеешь ли ты понятие, как много мужчин мечтают, причем совершенно безнадежно, когда-нибудь возлечь с благородной шахразадой? Или хотя бы когда-нибудь увидеть ее лицо открытым? А у тебя целых две шахразады, и обе они лежат с тобой, обнаженные и податливые, каждую ночь! И ты осмелишься отказать одной из них в маленькой прихоти?
— Ну… — сказал я, смирившись. — А что это за прихоть?
— Это способ повысить наслаждение женщине, у которой большое отверстие. Увеличивается не сам zab, а его тупой конец… Кажется, так вы это называете?
— На венецианском наречии это fava — большая головка. Думаю, на фарси это звучит как lubya.
— Очень хорошо. Теперь вот что. Я, конечно же, заметила, что ты необрезан, и это хорошо, поскольку обрезанный zab тут не подойдет. Все, что надо сделать, вот… Смотри. — И с этими словами Мот сжала своей рукой мой zab и оттянула крайнюю плоть как можно дальше, а затем начала теребить. — Видишь? От этого большая головка выпячивается и становится значительно больше.
— Но это же неудобно и чуть ли не больно.
— Всего чуть-чуть, Марко. Потерпи, не так уж это и страшно. Давай сделай так, словно вставляешь в первый раз. Шамс говорит, это даст ее нижним губам прекрасное ощущение, словно бы они впервые разделяются. Своего рода приятное изнасилование, говорит она. Наверное, женщины получают от этого удовольствие, хотя я, конечно же, не узнаю этого, пока сама не выйду замуж.
— Dio me varda! — пробормотал я.
— Послушай, ты, наверное, боишься дотронуться до безобразного тела сестры? Не беспокойся, она сама все это проделает своей собственной рукой. Солнечный Свет только просит твоего разрешения.
— Не желает ли Шамс чего-нибудь еще? — ядовито осведомился я. — Для чудовища она кажется необычайно разборчивой.
— Нет, вы только послушайте, что он говорит! — снова возмутилась Мот. — Да ведь любой знатный мужчина позавидовал бы тебе. Оказаться обученным разным сексуальным штучкам, о которых большинство мужчин никогда и не слышали, да не кем-нибудь, а благородными Шахразадами. Да ты должен быть благодарен Шамс, Марко, ибо однажды, когда ты захочешь доставить удовольствие женщине с большим или дряблым михрабом, ты порадуешься, что знаешь, как это сделать. И она тоже будет тебе благодарна. А теперь, пока не пришла Солнечный Свет, заставь меня быть тебе признательной раз или два, но уже другим способом…
Иногда, для развлечения и в назидание, мы с Мот посещали заседания придворного суда. Тамошний суд назывался просто диван, видимо из-за изобилия диванных подушек, на которых сидели шах Джаман, визирь Джамшид и многочисленные муфтии — знатоки исламских законов; иногда заседания посещали и представители монгольского ильхана Абаги. Пред судом представали преступники, которых допрашивали, и обычные горожане — диван рассматривал их прошения и жалобы. Шах и его визирь вместе с другими представителями власти выслушивали обвинения, оправдания и просьбы, а затем совещались и лишь после этого выносили приговоры или определяли меру наказания.
Поскольку я был простым зевакой, то посчитал деятельность дивана интересной и поучительной. Однако если бы я оказался преступником и меня притащили бы туда, я наверняка счел бы его ужасным. Ну а будь я простым горожанином, обратившимся к судьям с жалобой, я осмелился бы просить о чем-либо диван только в самом крайнем случае. Потому что совсем рядом, на открытой террасе, стояла огромная горящая жаровня, а на ней — гигантский котел с кипящим маслом. Рядом ожидали несколько крепких дворцовых стражников и находящийся на службе у шаха палач, готовый применить масло на деле. Мот уверила меня, что использовать подобное наказание разрешалось не только по отношению к осужденным злодеям, но также и к тем горожанам, которые приходили с ложными обвинениями, злонамеренными жалобами или же давали лживые показания. И если стражники у чана выглядели довольно устрашающе, то палач просто внушал ужас. Он был в капюшоне, маске и одет во все красное, словно бы олицетворял собой огонь преисподней.
За все время я видел только одного злоумышленника, которого действительно приговорили к чану с маслом. Я бы судил его не так жестоко, но ведь я не мусульманин. Преступник этот был процветающим персидским купцом, чей домашний anderun состоял из разрешенных Кораном четырех жен и, кроме того, из обычного числа наложниц. Один из судей зачитал вслух: «Khalwat!» Это означало всего лишь «склонение к близости», но вскоре дивану были раскрыты детали его преступления. Купца обвинили в том, что он занимался zina сразу с двумя своими наложницами, тогда как четырем женам и третьей наложнице было позволено наблюдать за происходящим, а все это по мусульманскому закону было haram — запретно.
После того как были заслушаны обвинения, я проникся явной симпатией к ответчику, испытывая очевидную неловкость относительно собственной персоны, поскольку и сам почти каждую ночь занимался zina с двумя женщинами, которые, кстати, не были моими женами или наложницами. Однако когда я бросил вороватый взгляд на свою соучастницу — шахразаду Мот, — то на ее лице не увидел ни следов вины, ни опасения. Постепенно, по ходу рассмотрения дела, я узнал, что даже самый низкий проступок по мусульманским законам не заслуживает наказания, пока по крайней мере четверо свидетелей не дадут показание, что преступление действительно имело место. Купец же сам, то ли из чувства гордыни, то ли по глупости, разрешил пяти женщинам наблюдать за его героическим поступком, после чего они из-за нанесенной обиды, ревности или по какому-либо иному женскому разумению выдвинули против него обвинение в khalwat. Таким образом, все пять женщин получили возможность наблюдать, как несчастного вытащили, упирающегося и вопившего, на террасу и кинули живьем в кипящее масло. Я не буду останавливаться на том, что за этим последовало.
Не все наказания, вынесенные диваном, оказались столь неоправданно суровыми. Некоторые были специально разработаны для определенных видов преступлений. Однажды в суд приволокли пекаря: его обвинили в том, что он обвешивает покупателей, и приговорили к смерти в собственной печи. В другой раз перед судом предстал некий мужчина, единственное преступление которого заключалось в том, что он, прогуливаясь по улице, наступил на лист бумаги. На него донес мальчик, который шел следом и подобрал этот листок. Он обнаружил на бумаге среди других слов и имя Аллаха. Ответчик клялся, что вовсе не хотел нанести такое оскорбление всемогущему Аллаху, но другие свидетели заявили, что он был закоренелым богохульником. Они сказали, что частенько видели, как он кладет другие книги поверх своего экземпляра Корана, а однажды даже держал его в левой руке. Несчастному вынесли жестокий приговор: его, как и листок бумаги, должны были затоптать до смерти стражники и палач.
Однако дворец шаха внушал праведный ужас только во время заседаний дивана. Гораздо чаще религия служила поводом к тому, что дворец становился местом празднеств и развлечений. Персияне признают около семи тысяч древних исламских праведников ислама, а теперь представьте, сколько же у них всяких праздников. В дни, когда чествовали наиболее важных праведников, шах устраивал вечера, обычно приглашая на них лишь знатных и благородных людей Багдада, но иногда открывал двери дворца и для всех желающих. Хотя сам я не принадлежал к знати и даже не был мусульманином, но, поскольку я гостил во дворце, меня несколько раз приглашали на эти увеселения. Я припоминаю одну такую ночь, когда в честь какого-то давно умершего праведника в дворцовых садах устроили празднование. Каждому гостю выдали не обычную груду диванных подушек, на которых он мог сидеть или лежать развалясь, но вручили по огромной куче благоухающих свежих розовых лепестков. Все ветки на деревьях были уставлены свечами, и этот свет освещал темные уголки сада, высвечивая оттенки зеленой листвы. Каждая клумба была полна канделябров, и можно было разглядеть массу различных растений всевозможных цветов. Свечей оказалось достаточно, чтобы сделать сад почти таким же ярким и разноцветным, каким он был днем. Да вдобавок еще слуги шаха заранее приготовили множество маленьких черепашек, которых купили на базаре или велели наловить детям в окрестностях города. Они прикрепили каждой на панцирь свечу и отпустили тысячи этих созданий свободно ползать по саду, словно движущиеся пятнышки света.
Как всегда, еда и напитки здесь были гораздо более разнообразными, а угощение — более щедрым, чем я когда-либо видел на западных праздниках. Помимо прочего, гостей развлекали и музыканты, играющие на разных инструментах (многие из которых я не видел и не слышал раньше), под эту музыку выступали танцовщики и пели песни певцы. Мужчины-танцоры с пиками и саблями, печатая шаг, воссоздавали знаменитые сражения славных персидских воинов прошлого, подобных Рустаму и Зухрабу. Женщины-танцовщицы едва перебирали ногами, но при этом так потрясали своими грудями и животами, что заставляли зрителей вращать глазами. Певцы не пели песен религиозного содержания — ислам не одобряет этого, — а исполняли номера совершенно иного сорта, я имею в виду, чрезвычайно непристойные. Были здесь также и дрессировщики медведей с проворными и ловкими животными-акробатами. Чародеи заставляли змей с капюшонами, которых они назвали najhaya, танцевать в корзинах. Fardarbab предсказывали будущее по своим подносам с песком, shaukhran (клоуны), одетые в смешные наряды, прыгали, декламировали или делали непристойные жесты.
Сильно захмелев от финикового напитка araq, я наконец выбросил из головы христианские предубеждения против предсказаний и обратился к одному из fardarbab, старому арабу или иудею с бородой, напоминавшей лишайник. Я спросил, что ждет меня в будущем. Но, должно быть, предсказатель распознал во мне доброго христианина, не верящего в его магическое искусство, потому что только раз взглянул на рассыпавшийся песок и проворчал: «Остерегайся кровожадной красоты». Уж не знаю, какое это имело отношение к будущему, но я припомнил, что слышал что-то подобное в прошлом. Глумливо рассмеявшись над старым мошенником, я встал, развернулся и отправился прочь. Однако спьяну я выделывал такие пируэты, что, не дойдя до дома, упал. Затем пришел Карим и, поддерживая, довел меня до спальни.
Это была одна из ночей, когда я не встречался с Мот и Солнечным Светом. Накануне Мот велела мне отдохнуть в следующие несколько ночей, потому что сама испытывает, как она выразилась, проклятие Луны.
— Проклятие Луны? — словно эхо, повторил я.
Девушка нетерпеливо пояснила:
— Женское кровотечение.
— А что это такое? — спросил я, поскольку, по правде говоря, никогда не слышал об этом прежде.
Мот бросила на меня косой взгляд — ее зеленые глаза были полны удивленного раздражения — и нежно сказала:
— Глупый. Как все молодые люди, ты воспринимаешь женщину как нечто чистое и безупречное — подобно тем маленьким крылатым существам, которые называются пери. Утонченные пери даже не едят, а живут тем ароматом, который вдыхают от цветов, вот почему им никогда не надо мочиться и испражняться. Потому-то ты наверняка думаешь, что красивая женщина не должна иметь недостатков или слабостей, позволительных для остального человечества.
Я пожал плечами.
— А разве плохо так думать?
— О, я бы не сказала, потому что мы, красивые женщины, часто пользуемся этим мужским заблуждением. Но это заблуждение, Марко, и я сейчас предам свой пол, освободив тебя от этих иллюзий. Послушай меня.
И она объяснила, что происходит с девочкой, когда той исполняется лет десять или около того, что превращает ее в женщину, и продолжает происходить с ней и после, приблизительно раз в месяц.
— Правда? — удивился я. — Я этого не знал. И такое бывает со всеми женщинами?
— Да, они должны терпеть это проклятие Луны, пока не станут старыми и не высохнут во всех отношениях. Это проклятие сопровождается спазмами, болью в спине и плохим настроением. В это время женщины становятся мрачными и полны ненависти; мудрая женщина при этом старается скрываться от людей или облегчает муки при помощи терьяка или банджа, пока они не пройдут.
— Звучит устрашающе.
Мот рассмеялась, но невесело.
— А еще хуже для женщины, если время пришло, а проклятия Луны нет. Потому что это означает, что она забеременела. Обо всех этих выделениях, о той влаге, отвращении и неловкости, которые испытываешь в это время, я даже не буду говорить. Я чувствую себя такой злобной, полной ненависти и мрачной, что удаляюсь от всех. Ступай прочь, Марко, веселись и наслаждайся свободой своего тела, как все свободные от этого бремени проклятые мужчины, и оставь меня наедине с моими женскими страданиями.
Несмотря на все разъяснения шахразады Мот, я не мог после этого, а может, именно вследствие этого думать о красивой женщине, что она несовершенна или имеет постыдные изъяны. По крайней мере, до тех пор, пока какая-нибудь красавица сама, как донна Илария, не доказывала этого и таким образом не теряла мое уважение. Здесь, на Востоке, я учился все больше ценить красивых женщин и постоянно делал открытия. Так что не удивительно, что я боготворил красоту.
Сейчас постараюсь объяснить. Когда я был молодым, то верил, что физическая красота женщины свойственна только очевидным ее чертам, таким как лицо, груди, ноги и ягодицы, ну а также и в меньшей степени очевидным, вроде хорошенького и зазывающего (доступного) холмика «артишока», medallion и михраба. Но в своей жизни я знал достаточно женщин, чтобы теперь понимать, что существуют гораздо более утонченные особенности физической красоты. Хочу отметить одну из них: мне особенно нравятся внутренние мышцы (сухожилия), которые тянутся от женского паха по внутренней стороне ее бедер, когда обольстительница раскрывает их. Я также пришел к пониманию того, что даже особенности, свойственные всем красивым женщинам, различаются в достаточной степени, и научился наслаждаться этим. У каждой миловидной женщины красивые груди и соски, однако они бесконечно варьируются по форме и размерам, пропорциям и цвету, и все это красота. У каждой красивой женщины — красивый михраб, но до чего же восхитительно они отличаются друг от друга: по своему положению, чуть впереди или сзади, по окраске и пушку на наружных губах, по тугому, словно кошелек, и похожему на него отверстию, по местоположению zambur, его размерам и способности к возбуждению…
Возможно, что мои слова звучат скорее похотливо, нежели почтительно. Но я лишь хочу особо подчеркнуть, что никогда не мог, да и впредь ни за что не стану принижать всех красивых женщин на земле — даже после того, как однажды в Багдаде шахразада Мот, которая, кстати, и сама была одной из таких женщин, постаралась показать мне их с худшей стороны. Я имею в виду не только ее рассказ о проклятии Луны. Например, однажды она условилась со мной, что я незаметно прокрадусь в дворцовый anderun, но не для наших обычных ночных шалостей, а днем. Дело в том, что я сказал ей:
— Мот, а вы помните того купца, которого казнили у нас на глазах за его haram — способ заниматься zina? Такое часто происходит в anderun?
Девушка посмотрела на меня своими зелеными глазами и сказала:
— Приходи и сам увидишь.
В тот раз шахразаде наверняка пришлось подкупить слуг и евнухов, чтобы они смотрели в другую сторону, потому что было невозможно незаметно провести меня днем в это крыло дворца. Мот посадила меня в коридоре во встроенный в стену шкаф для одежды. В нем было просверлено два глазка, которые выходили в две роскошно убранные комнаты. Я заглянул сначала в одно отверстие, затем в другое; обе комнаты были в этот момент пусты.
Мот сказала:
— Это общие комнаты, где женщины могут собираться, когда устают от одиночества в своих отдельных покоях. Этот шкаф — одно из многочисленных мест, откуда можно наблюдать за anderun и где время от времени останавливается евнух. Он наблюдает, нет ли между женщинами ссор и драк или каких-либо других беспорядков, и сообщает об этом моей матери, светлейшей первой жене шаха, которая отвечает за порядок в anderun. Сегодня евнуха здесь не будет, и я сейчас пойду и дам знать об этом женщинам. А затем мы вместе понаблюдаем, какую пользу они извлекут из отсутствия надзирателя.
Мот ушла и вскоре вернулась. Мы встали спина к спине в тесном шкафу, и каждый прижался глазом к смотровому отверстию. Долгое время ничего не происходило. Затем в комнату, за которой я наблюдал, вошли четыре женщины и расселись там и сям на диванных подушках. Все они были примерно одного возраста с шахрияр Жад и почти такие же красивые. Одна из них, несомненно, была урожденная персиянка, потому что у нее были кожа цвета слоновой кости и черные как ночь волосы, но глаза синие, как ляпис-лазурь. Вторую я принял за армянку, потому что каждая ее грудь была такого же размера, как и голова. Третья была чернокожей, эфиопкой или нубийкой, и у нее, конечно же, были ступни словно ласты, тонкие икры и зад как балкон, но она все равно выглядела довольно миловидной: симпатичное лицо с не слишком вывернутыми губами, хорошей формы грудь и прекрасные длинные руки. У четвертой женщины кожа была такой смуглой, а глаза такими темными, что я заключил, что она арабка.
Однако женщины, за которыми никто не наблюдал и которые были свободны делать, что хотят, не выказывали никаких безнравственных поползновений, но вели себя сдержанно и скромно. На всех, кроме одной, были чадры, и все четверо были полностью одеты и оставались одетыми, и к ним не присоединился никто из их тайных любовников. Чернокожая женщина и арабка принесли с собой какое-то рукоделие и довольно апатично им занимались. Персиянка, прихватив какие-то горшочки, кисточки и другие маленькие инструменты, уселась рядом с армянкой и принялась усердно делать той маникюр, а когда закончила, обе женщины начали вдвоем раскрашивать ладони и ступни хной. Вскоре я заскучал, так же как и эти четыре женщины. Я видел, как они зевают, слышал, как отрыгивают, и чувствовал, как они портят воздух, и удивлялся, почему я рассчитывал на пикантные штучки вроде вавилонских оргий в доме, полном женщин, только потому, что все они принадлежали одному мужчине. Ясно же, что, когда такому количеству женщин нечего делать, как только ждать, когда их позовет хозяин, то они могут лишь расслабляться и быть не более деятельными и оживленными, чем растения. С таким же успехом я мог бы наблюдать за грядкой капустной рассады. Я повернулся, чтобы сказать об этом шахразаде Мот.
Но она похотливо улыбнулась мне, предостерегающе приложила палец к губам и показала на свой глазок. Я нагнулся, посмотрел в него и едва удержался от удивленного восклицания. В этой комнате были двое: во-первых, совсем молоденькая девушка, значительно моложе любой из тех четырех женщин, что сидели в моей комнате, на редкость миловидная, мне удалось разглядеть ее лицо. Она сняла с себя шаровары и то, что было под ними надето, и оказалась обнаженной ниже пояса. Девушка эта была смуглой арабкой, но сейчас ее миловидное лицо было розовым от напряжения. Кроме нее в комнате был и представитель мужского пола — одна из обезьян шимпанзе ростом с ребенка, вся такая волосатая, что я никогда бы не догадался, что это самец, если бы девушка не работала с жаром одной рукой, чтобы поощрить свидетельство мужественности животного. Постепенно она достигла желаемого результата, но обезьяна лишь тупо смотрела на стоявшее вертикально доказательство, так что девушке пришлось приложить усилие, чтобы показать самцу, что и как с ним делать. Наконец и это закончилось, а мы с Мот все это время наблюдали в глазок.
После того как постыдное представление подошло к концу, арабка вытерлась куском ткани и протерла те царапины, которые нанес ей партнер. Затем она натянула на себя шаровары и выдворила шаркающую и подскакивающую обезьяну из комнаты. Мы с Мот ринулись прочь из гардеробной, в которой стало жарко и душно, в коридор, где могли поговорить, не опасаясь быть подслушанными четырьмя женщинами, которые все еще оставались в другой комнате.
Я заметил:
— Ничего удивительного в том, что визирь говорил мне, будто это животное называют невыразимо грязным.
— О, Джамшид просто завидует, — небрежно сказала царевна. — Обезьяна способна делать то, чего он сам не может.
— Однако у шимпанзе это получается не слишком хорошо. Его zab был едва ли не меньше, чем у арабки. Так или иначе, я думаю, что благопристойная женщина все же лучше использует палец евнуха, чем zab обезьяны.
— Разумеется, некоторые так и делают. Так что теперь ты понимаешь, почему мой zambur пользуется таким спросом. Здесь слишком много женщин, которым приходится ждать слишком долго и страстно желать, когда же их наконец вызовет к себе шах. Вот почему пророк (да пребудет с ним мир) давным-давно ввел tabzir. Потому-то благопристойные женщины и не должны испытывать страстных желаний и стремиться к недостойным мусульманки средствам спасения.
— Думаю, на месте шаха я бы предпочел, чтобы женщины обращались к zambur друг друга, чем к случайным zab. Ты только представь, а вдруг эта арабка забеременеет от той обезьяны! Какой отвратительный отпрыск может у нее появиться? — Эта ужасная мысль повлекла за собой другую, не менее ужасную. — Per Cristo[137], а вдруг твоя отвратительная сестра забеременеет от меня? Я что, должен буду на ней жениться?
— Не тревожься, Марко. Каждая женщина здесь, какой бы нации она ни была, имеет свои собственные способы, чтобы избежать подобной случайности.
Я недоуменно уставился на шахразаду.
— Они знают, как избежать зачатия?
— Это не всегда срабатывает, но все же лучше, чем полагаться на случай. Арабские женщины, например, прежде чем заняться zina, заталкивают себе внутрь затычку из шерсти, пропитанной соком плакучей ивы. Персиянка помещает в себя тонкую белую пленку, расположенную под коркой граната.
— Как отвратительно греховно, — вынужден был сказать я как добрый христианин. — А что лучше срабатывает?
— Конечно, персидский способ предпочтительней, хотя бы потому, что он удобней для обоих партнеров. Шамс использует его, и держу пари, что ты ни разу даже не почувствовал этого.
— Угадала.
— А теперь представь, что твой нежный lubya наталкивается на эту плотную затычку из шерсти внутри арабской женщины. В любом случае, я не верю в действенность этого способа. Что могут знать арабские женщины о том, как помешать зачатию? Пока арабский мужчина не захочет сделать ребенка, он никогда не занимается zina со своей женщиной, поскольку привык использовать для этого других мужчин или мальчиков.
Я успокоился, когда узнал, что царевна Шамс благодаря чудесному средству из пленки граната не собиралась беременеть и преумножать свое уродство. Хотя, по справедливости, я должен был бы встревожиться, потому что участвовал в одном из самых мерзких смертных грехов, который только мог совершить христианин. Поэтому я решил, что при первом же удобном случае, во время путешествия или уже после возвращения домой в Венецию, когда поблизости окажется христианский священник, я обязательно покаюсь. Разумеется, священник наложит на меня епитимью за то, что я прелюбодействовал с двумя незамужними женщинами одновременно, однако это был еще простительный грех по сравнению с другим. Я хорошо представлял себе ужас святого отца, когда я признаюсь, что, воспользовавшись безнравственными хитростями Востока, получил возможность вступить в половые отношения ради чистого наслаждения, а не из стремления христианина получить от этого в конечном итоге потомство.
Нет нужды говорить, что я не отказался от этого греховного наслаждения. Если что-то и огорчало меня слегка, то вовсе не ноющее чувство вины, а вполне естественное желание, чтобы zina каждый раз завершалась внутри красавицы Мот, а не внутри нелюбимой и непривлекательной Шамс. Тем не менее, когда Мот безжалостно отвергла мои робкие намеки на этот счет, у меня хватило здравого смысла больше их не делать. Я не хотел рисковать тем, что имел, в погоне за недостижимым счастьем. А чтобы утешиться, я придумал для себя историю — сказку вроде тех, что рассказывала нам шахрияр Жад.
В своей выдуманной истории я сделал Солнечный Свет не такой, какой она была, самой уродливой женщиной в Персии, но, напротив, восхитительной красавицей. Она была настолько великолепна, что Аллах в своей мудрости постановил: «Непостижимо, чтобы божественной красотой и приносящей радость любовью шахразады Шамс наслаждался лишь один какой-нибудь мужчина». Именно по этой причине Шамс и не могла выйти замуж. В знак подчинения всемогущему Аллаху она была принуждена оказывать внимание всем достойным и добрым почитателям, и однажды я сам оказался одним из таких временных поклонников. Какое-то время я утешался этой историей, только когда в этом была необходимость. Каждую ночь, пока zina не достигала высшей точки, у меня не возникало нужды в чем-то большем, чем очарование и близость царевны Мот, чтобы возбуждать и поддерживать свое рвение. Но потом, когда наша взаимная игра заставляла восхитительное давление повышаться во мне так, что его уже нельзя было сдержать и я позволял ему выйти, тогда я мысленно призывал свою воображаемую сказочную красавицу Солнечный Свет и делал ее вместилищем всплеска своей любви.
Как я уже сказал, какое-то время этого мне было вполне достаточно. Но затем я начал ощущать пагубное влияние своего рода безумия. Я стал допускать, что моя история может оказаться правдой. Постепенно безумие мое усиливалось, я начал подозревать какую-то страшную тайну и решил, что если буду действовать незаметно, то первым (и единственным) раскрою этот секрет. В конце концов я дошел до такого сумасшествия, что начал делать Мот новые намеки: мол, я в действительности хочу увидеть ее сестру, которую не может видеть никто. Девушка забеспокоилась и встревожилась, а я уже дошел до того, что представлял себе, как дерзко упомяну имя Шамс в присутствии ее родителей и бабушки.
«Мне была оказана честь познакомиться с большей частью вашей благородной семьи, о светлейшие, — сказал бы я шаху Джаману или шахрияр Жад, а затем бесцеремонно добавил бы: — За исключением достойной уважения принцессы Шамс».
«Шамс?» — переспросили бы они сдержанно и оглянулись бы по сторонам со смущенным видом. А Мот начала бы бойко говорить что-нибудь, чтобы отвлечь нас всех, а потом довольно грубо буквально вытолкала бы меня прочь.
Бог знает, куда бы в конце концов завело меня такое поведение — возможно, меня отправили бы в Дом иллюзий, — но вскоре отец и дядя вернулись в Багдад и пришло время распрощаться со всеми тремя моими партнершами по zina: Мот, Шамс настоящей и Шамс выдуманной.
Отец и дядя вернулись вместе, встретившись где-то по дороге, к северу от Персидского залива. Бросив на меня взгляд, дядя весело захохотал, поприветствовав племянника следующим образом:
— Ecco[138] Марко! На удивление, все еще жив, в вертикальном положении и на свободе! Неужели на этот раз обошлось без неприятностей, scagaròn?[139]
— Похоже на то.
И я отправился, чтобы удостовериться, так ли это. Я разыскал шахразаду Мот и сказал ей, что наша любовная связь подошла к концу.
— Я не могу больше уходить на всю ночь, не вызывая при этом подозрений.
— Очень плохо. — Она надула губки. — Моя сестра еще нисколько не устала от нашей zina.
— Я тоже, шахразада Магас-мирза. Хотя, по правде говоря, zina меня сильно ослабила. А сейчас я должен восстановить силы для нашего путешествия.
— Да, вообще-то вид у тебя измученный и изнуренный. Ну хорошо, стало быть, конец. Мы еще формально попрощаемся перед твоим отъездом.
В тот вечер дядя с отцом сообщили шаху, что решили все-таки не ехать морем, чтобы сократить наш путь на восток.
— Мы искренне благодарны вам, шах Джаман, за то, что вы предложили нам это, — сказал отец. — Но есть одна старая венецианская поговорка: «Loda el mar e tiente a la terra».
— Что значит?.. — вежливо спросил шах.
— «Восхваляй море, но занимайся землей». В переложении это означает: «Превозноси громаду и опасности, но держись за маленькое и надежное». В свое время мы с Маттео много путешествовали по бескрайним морям, но никогда не плавали вместе с арабскими торговцами. Нет такого пути по суше, который будет более рискованным и опасным.
— Арабы, — пояснил дядя, — строят свои океанские суда так же небрежно, как и ветхие речные лодки, которые светлейший шах видит здесь в Багдаде. Все они связаны веревками и проклеены рыбьим жиром, в конструкции нет ни куска металла. А лошади и козы на палубе сбрасывают свое дерьмо вниз, в каюты пассажиров. Может быть, арабы и достаточно невежественны, раз отваживаются выходить в море на таких утлых и убогих скорлупках, но мы — нет.
— Вполне возможно, что вы поступаете мудро, — сказала шахрияр Жад, которая как раз вошла в комнату, хотя там собрались только мужчины. — Я расскажу вам на этот счет одну сказку…
Она рассказала их несколько, и все они были про Синдбада-Морехода, который претерпел несколько неприятных приключений, встретившись с гигантской птицей Рухх, со старым Шейхом Моря и с рыбой, огромной, как остров. Шахрияр упоминала про кого-то еще, но я не помню. Суть ее повествования сводилась к тому, что Синдбад каждый раз начинал свои приключения с того, что садился на арабское судно, которое неизменно терпело крушение, а сам он выживал, потому что доплывал до какой-нибудь земли, не нанесенной на карту.
— Спасибо, дорогая, — сказал шах, когда его супруга закончила рассказывать шестую или седьмую сказку о Синдбаде. И прежде чем она начала следующую, он спросил отца и дядю: — Значит, вы напрасно съездили к заливу?
— Вовсе нет, — ответил отец. — Мы увидели, узнали и раздобыли много интересного. Например, я купил эту прекрасную стальную shimshir в Нейризе. Знающий человек сказал мне, что она была сделана из железа, добытого на расположенных неподалеку рудниках светлейшего шаха. Я, признаться, очень удивился. И сказал ему: «Разумеется вы имеете в виду стальные рудники: сабля ведь стальная, и железо здесь ни при чем». А он ответил: «Нет, мы добываем в рудниках железо, кладем его в специальный горн, и железо становится сталью». Я страшно возмутился: «Что? Вы хотите, чтобы я поверил, что если засуну в горн осла, то он станет лошадью?» Этому человеку пришлось долго объяснять, чтобы убедить меня. Святая правда, о светлейший шах, что в Европе сталь всегда считали особым металлом высшего качества, а никак не простым железом.
— А вот и нет, — сказал шах, улыбнувшись. — Сталь — это железо, освобожденное от примесей особым способом, который вы в Европе, возможно, еще не знаете.
— Тогда я повысил свое образование там, в Нейризе, — заметил отец. — А еще мой путь пролегал через Шираз и, разумеется, через его громадные виноградники. Я попробовал все знаменитые вина в каждой винодельне, где они производятся. Я также попробовал… — Тут он замолчал и бросил взгляд на шахрияр Жад. — Да, кстати, в Ширазе великое множество миловидных женщин, их там больше, чем в каком-либо другом городе, где мне довелось побывать.
— Это правда, — сказала дама. — Я и сама там родилась. В Персии есть поговорка: «Если ты ищешь красивую женщину, посмотри в Ширазе, а если ищешь красивого мальчика — то в Кашане».
— А что касается меня, — вставил дядя Маттео, — то я обнаружил кое-что интересное в Басре. Масло, которое называется нефть; оно получается не из оливок, орехов, рыбы или жира, а сочится из самой земли. Оно горит ярче, чем какое-либо другое, дольше и без удушливого запаха. Я наполнил им несколько бутылей, чтобы зажигать по ночам во время нашего путешествия, а также, надеюсь, чтобы удивлять других, кто никогда не видел подобного вещества раньше. Сам я, признаться, здорово удивился.
— Да, относительно вашего путешествия, — сказал шах. — Раз уж вы решили продолжить его по суше, помните о моем предостережении насчет Деште-Кевир — Большой Соляной пустыни, которая лежит к востоку. Поздняя осень — лучшее время года, чтобы пересечь ее, хотя, по правде говоря, хорошего времени для этого вообще не существует. Я предлагаю вам взять для вашего каравана верблюдов, пять штук. По одному для каждого из вас и ваших вьюков, одного для погонщика и еще одного — для основного груза. Визирь отправится с вами завтра на базар и поможет вам выбрать верблюдов. Он же заплатит за них, а я взамен возьму ваших лошадей.
— Это очень любезно с вашей стороны, — заметил отец. — Вот только у нас нет погонщика верблюдов. А без него нельзя?
— Если вы не слишком искусны в управлении этими животными то вам обязательно понадобится погонщик. Ладно, что-нибудь придумаем. Но сначала приобретите верблюдов.
Итак, на следующий день мы вчетвером, вместе с Джамшидом, снова отправились на базар. Верблюдов продавали на большой плошали, выложенной по кромке высокими камнями. Выставленные на продажу верблюды размещались таким образом, что их передние ноги стояли на каменных выступах, из-за чего животные казались выше и высокомерней. Этот рынок был более шумным, чем любая другая часть базара, потому что к обычным выкрикам и ссорам покупателей и продавцов там добавлялись также сердитый рев и скорбные стоны верблюдов, недовольных тем, что их все время хватали за морды и поворачивали, чтобы продемонстрировать, как резво они встают и ложатся на колени. Джамшид заставил животных проделать все трюки. Он щипал их за горбы, щупал ноги верблюдов снизу и сверху, заглядывал им в ноздри. После того как визирь проверил почти всех взрослых животных, которые были выставлены в тот день на продажу, он отвел пятерых из них в сторону — одного верблюда и четырех верблюдиц. Моему отцу визирь сказал:
— Посмотрите, согласны ли вы с моим выбором, мирза Поло? Обратите внимание, что у всех передние ноги больше, чем задние, а это верный признак превосходной выдержки. Еще ни у одного из них нет червей в носу. Всегда следите за этим и, если когда-нибудь увидите признаки заражения, засыпьте им в ноздри побольше перца.
Поскольку отец и дядя сами совершенно не разбирались в верблюдах, они, разумеется, одобрили выбор визиря. Продавец велел своему помощнику отвести верблюдов, связанных в шеренгу, в дворцовые конюшни, а мы налегке отправились за ними.
Во дворце шах Джаман и шахрияр Жад уже поджидали нас в комнате, заваленной подарками. Они хотели, чтобы мы передали их великому хану Хубилаю. Здесь были туго свернутые qali высочайшего качества, шкатулки с драгоценностями, изящные блюда и кувшины, сделанные из золота, shimshir из нейризской стали с ножнами, украшенными драгоценностями. Для женщин хана Хубилая были приготовлены отполированные зеркала, тоже из нейризской стали, сурьма и хна, кожаные фляги с ширазским вином, тщательно упакованные черенки самых прекрасных роз из дворцовых садов, а также черенки не имеющих семян банджа и мака, из которого делают терьяк. Самым замечательным из всех подарков была доска, на которой какой-то придворный живописец нарисовал портрет мужчины — грозного и аскетического вида, но слепого, его глазные яблоки были абсолютно белыми. Это было единственное изображение живого существа, которое я когда-либо видел в мусульманской стране.
Шах пояснил:
— Это лик пророка Мухаммеда (да пребудет с ним мир). В государствах великого хана много мусульман, и многие из них даже не представляют, как пророк (да пребудет с ним мир) выглядел при жизни. Вы возьмете этот портрет, чтобы показать им.
— Простите меня, — сказал дядя Маттео с несвойственной ему нерешительностью. — Я думал, что изображение живых людей запрещено исламом. А уж образ самого пророка?..
Шахрияр Жад объяснила:
— Изображение не считается живым, пока не нарисованы глаза. Вы наймете какого-нибудь живописца, чтобы нарисовать их перед тем, как подарите картину хану. Требуется поставить всего лишь две коричневые точки на глазных яблоках.
Шах добавил:
— Сама картина нарисована такими красками, которые через несколько месяцев поблекнут, и портрет полностью исчезнет. Таким образом, он не может стать предметом поклонения, которые так чтите вы, христиане, и которые запрещены Кораном, потому что в них нет необходимости для нашей более цивилизованной религии.
— Этот портрет, — сказал отец, — станет самым удивительным подарком из всех, которые хан когда-либо получал. Светлейший шах очень великодушен в уплате дани.
— Я бы хотел послать Хубилаю также несколько невинных девушек из Шираза и мальчиков из Кашана. — Шах призадумался. — И я уже пытался делать это прежде, но почему-то они никогда не прибывали к его двору. Девственников, должно быть, очень трудно перевозить.
— Остается только надеяться, что мы сможем доставить все это, — сказал дядя, показывая на подарки.
— О, не беспокойтесь, тут проблем не возникнет, — заверил его визирь Джамшид. — Один из ваших новых верблюдов легко сможет нести весь этот груз и делать с ним восемь фарсангов в день, причем вода ему понадобится только раз в три дня. При условии, конечно, если у вас будет опытный погонщик верблюдов.
— А он у вас уже есть, — сказал шах. — Еще один подарок от меня, на этот раз не для хана, а для вас, господа. — Он сделал знак стражнику у дверей, и тот вышел. — Раб, которого я сам только недавно приобрел, его купил для меня один из придворных евнухов.
Отец пробормотал:
— Великодушие светлейшего шаха не имеет предела и поражает.
— Ну что вы в самом деле, — скромно сказал шах. — Что я, не могу подарить своим друзьям раба? Даже такого, который стоил мне пять сотен динаров?
Стражник вернулся вместе с рабом, который тут же упал ниц и пронзительно заверещал:
— Да будет благословен Аллах! Мы снова встретились, добрые хозяева!
— Sia budelà![140] — воскликнул дядя Маттео. — Да это же тот негодяй, которого мы сами отказались купить!
— Эта тварь Ноздря! — воскликнул визирь. — И правда, мой господин шах, как это вы решились обзавестись этим презренным лишаем?
— Боюсь, что он привел евнуха в восхищение, — кисло пояснил шах. — А меня — нет. Итак, он ваш, господа.
— Ну… — сказали дядя и отец, чувствуя неловкость, но не желая обижать хозяина.
Подарок вообще-то принято хвалить, даже если он тебе не понравился. Однако на этот раз сам шах честно признался:
— Я никогда еще не встречал такого непокорного и противного раба. Он бранился и оскорблял меня на полудюжине языков, которые я не понимаю, кроме одного слова «свинина», которое встречалось во всех.
— Он также дерзко вел себя со мной, — добавила шахрияр. — Вообразите себе раба, который хулит сладость голоса своей хозяйки.
— Пророк (да пребудет с ним мир), — заметил тварь Ноздря, словно размышлял вслух сам с собой, — пророк называет дом, из дверей которого доносится женский голос, проклятым.
Шахрияр злобно посмотрела на него, а шах сказал:
— Вы слышите? Ну ладно, евнуха, который купил его без спроса, четвертовали. Евнух ничего не стоил, поскольку был рожден под этой крышей одной из моих рабынь. Но ведь этот сын суки шакала стоит пять сотен динаров, и им надо распорядиться с большей пользой. Вам, господа, нужен погонщик верблюдов, а он утверждает, что может им быть.
— Истинно! — завопил сын суки шакала. — Добрые хозяева, я вырос среди верблюдиц, и я люблю их, как своих родных сестер…
— В это, — сказал дядя, — я верю.
— Ответь-ка мне на вопрос, раб! — рявкнул на него Джамшид. — Верблюд становится на колени, чтобы его нагрузили. Он жалуется и стонет изо всех сил, когда на него укладывают каждый следующий груз. Как ты узнаешь, что его больше нельзя нагрузить?
— Это просто, визирь-мирза. Как только верблюд перестанет роптать, это значит, что вы положили на него последнюю соломинку, которую он сможет нести.
Джамшид пожал плечами.
— Он и впрямь знает верблюдов.
— Ну… — промямлили дядя и отец.
Шах сказал уныло:
— Вы возьмете его с собой, господа, или же на ваших глазах этот человек отправится в чан.
— Куда? — удивился отец, который не знал, что это такое.
— Давай возьмем его, отец, — сказал я, впервые за все время открыв рот. Я произнес это без всякого восторга, но я не хотел еще раз увидеть, как человека предают смерти в кипящем масле, пусть даже такого отвратительного паразита.
— Аллах вознаградит тебя, молодой хозяин-мирза! — закричал паразит. — О, украшение безупречности, ты так же сострадателен, как старый дервиш Баязид, который как-то во время путешествия обнаружил муравья, попавшего в корпию его пупка. Он прошел сотни фарсангов обратно к тому месту, откуда начал свое путешествие, чтобы вернуть насильно унесенного муравья в его муравейник, и…
— Замолчи! — завопил дядя. — Мы берем тебя с собой потому только, что хотим избавить нашего друга шаха Джамана от твоего вонючего присутствия. Но предупреждаю тебя, гниль, тебе придется нелегко!
— Я согласен! — завопила гниль. — Слова поношения и битье, которые дарованы мудрецом, более ценны, чем лесть и цветы, дарованные невеждой. И более того…
— Gesù, — утомленно сказал дядя. — Тебя будут бить не по ягодицам, а по твоему болтающему языку. О светлейший шах, мы отправимся завтра на рассвете и заберем с собой это зловоние.
Рано утром Карим и двое других слуг одели нас в добротные одежды для путешествия, выполненные в персидском стиле, и помогли упаковать наши личные вещи. После чего нам вручили огромную корзину с прекрасными яствами, винами и другими деликатесами, приготовленными придворными поварами, так что мы были обеспечены кушаньями на добрый отрезок нашего пути. Затем все трое слуг доставили себе удовольствие, изображая беспредельную печаль, словно мы всю жизнь были их любимыми хозяевами и теперь покидали их навсегда. Они распростерлись ниц, прощаясь, скинули свои тюрбаны и принялись биться об пол обнаженными головами. Слуги не переставали делать это до тех пор, пока отец не раздал им бакшиш, после чего проводили нас с широкими улыбками и пожеланиями всегда пребывать под защитой Аллаха.
В дворцовой конюшне мы обнаружили, что Ноздря уже по собственной инициативе оседлал наших верблюдиц и нагрузил вьючного верблюда. Он даже тщательно рассортировал и прикрыл все подарки, которые посылал шах, так, чтобы они не упали, не дребезжали и не испачкались в дорожной пыли. Причем раб разместил их таким образом, чтобы мы могли определить, что он не украл ни единой вещи.
Однако вместо похвалы дядя сурово сказал:
— Ты, мерзавец, думаешь, что порадуешь нас сейчас и заморочишь нам голову, чтобы мы проявили к тебе снисходительность, когда ты вновь поддашься своей природной лени. Но предупреждаю тебя, Ноздря, мы ожидаем от тебя чего-то подобного и…
Раб перебил его с подобострастием:
— Хороший хозяин делает хорошего слугу и получает от него службу и послушание в прямой зависимости от уважения и веры, которые оказывает ему.
— Однако по всем рассказам, — заметил отец, — ты плохо служил своим прошлым хозяевам — шаху, торговцу рабами…
— Ах, добрый хозяин мирза Поло, я слишком долго был заключен, словно пленник, в различных городах и семействах, и моя душа рвется отсюда. Аллах создал меня странником. Я так понял, что вы, господа, путешественники, и потому приложил все усилия, чтобы меня прогнали из дворца, мечтая присоединиться к вашему каравану.
— Хм, — скептически произнесли отец и дядя.
— Ведя себя так, я знал, что рискую прежде всего попасть из дворца в котел с маслом. Но молодой мирза Марко спас меня, и он никогда не пожалеет об этом. Вам, старшие хозяева, я буду послушным слугой, но для него я стану преданным наставником. Я спасу юношу от опасности, как он меня, и я буду прилежно обучать его премудростям путешествия.
Таким образом, Ноздря оказался вторым, довольно странным учителем, которого я приобрел в Багдаде. Да уж, не такого компаньона я себе желал. Меня не слишком-то радовало, что обо мне будет заботиться этот грязный раб, который, возможно, научит меня чему-нибудь дурному. Однако я не хотел ранить его, а потому промолчал, изобразив на лице терпимость.
— Имейте в виду, я вовсе не претендую на то, чтобы считаться хорошим человеком, — сказал Ноздря, словно подслушав мои мысли. — Я человек простой, и не все мои вкусы и привычки приемлемы в благовоспитанном обществе. Несомненно, вы будете часто бранить меня или даже бить. Но я хороший путешественник, вот кто я такой. И теперь, когда я снова окажусь под открытым небом, вы оцените, как я полезен. Вы меня еще узнаете!
Итак, мы втроем отправились проститься с шахом, шахрияр, ее старой матерью и шахразадой Магас. По этому случаю они все рано поднялись и попрощались с нами так прочувствованно, словно мы и впрямь были дорогими гостями, а не простыми посланцами великого хана, взимавшего с персов дань.
— Вот здесь документы на владение этим рабом, — сказал шах Джаман, передавая их моему отцу. — Вы пересечете много границ, когда двинетесь отсюда на восток, и пограничная стража может потребовать бумаги, удостоверяющие личность каждого в вашем караване. А теперь прощайте, дорогие друзья, и пусть вы всегда будете под защитой Аллаха.
Шахразада Мот распрощалась сразу со всеми нами, для меня была предназначена лишь особая улыбка.
— Пусть вы никогда не повстречаете на своем пути ни ифрита, ни злобного джинна, а только сладких и совершенных пери.
Бабушка безмолвно кивнула головой, а шахрияр Жад произнесла прощальную речь — такую же длинную, как и все ее многочисленные истории, закончив явной лестью:
— Ваш отъезд оставляет нас безутешными.
И тут я набрался храбрости и сказал ей:
— Во дворце есть еще кое-кто, кому бы я хотел лично передать наилучшие пожелания. — Признаюсь, я все еще пребывал в легком замешательстве от своей выдуманной истории о шахразаде по имени Солнечный Свет и никак не хотел отказаться от заблуждения, что почти раскрыл какой-то связанный с этой девушкой тщательно скрываемый секрет. Во всяком случае, была или нет она такой ослепительной красавицей, какой я создал ее в своем воображении, Солнечный Свет была моей неизменной возлюбленной, и мне представлялось весьма учтивым попрощаться с ней особо. — Не передадите ли ей мои теплые пожелания, о светлейшая шахрияр? Я, правда, не уверен, что шахразада Шамс — ваша дочь, но…
— Вот уж точно, — сказала шахрияр со смешком. — Моя дочь, это надо же такое придумать! Ваша шутка, молодой мирза Марко, скрасит горечь расставания. Шамс во всей Персии одна-единственная. И уж, конечно, она никакая не шахразада, а самая настоящая шахприяр.
Я сказал неуверенно:
— Никогда раньше не слышал такого титула.
Совершенно сбитый с толку, я вдруг заметил, что Мот отступила в угол комнаты и прижалась лицом к висевшему на стене qali, были видны лишь ее зеленые глаза, сверкавшие от озорства. Девушка явно старалась удержаться от смеха и сгибалась чуть ли не пополам.
— Титул «шахприяр», — пояснила Жад, — означает вдова великого шаха, почтенная глава рода. И шахприяр Шамс, — она показала, — это моя мать.
Потеряв дар речи от изумления, ужаса и отвращения, я уставился на шахприяр Шамс: покрытую морщинами, лысую, всю в старческих пятнах, сморщенную, ссохшуюся, невыразимо дряхлую бабку. Она ответила на мой взгляд улыбкой, полной злорадства и похоти, обнажив при этом свои сморщенные серые десны. Затем, словно для того, чтобы у меня не осталось никаких сомнений, старуха медленно высунула кончик замшелого языка и провела им по шершавой верхней губе.
Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног, но каким-то образом смог овладеть собой и последовать за отцом и дядей из комнаты, а не упасть в обморок или не заблевать алебастровый пол. Я лишь неясно слышал веселый смех, насмешки и пожелания, которые посылала мне вслед Мот, потому что в голове моей звучали другие насмешливые голоса — я вспомнил свой дурацкий вопрос: «А ваша сестра намного моложе вас?» и воображаемое повеление Аллаха о «божественной красоте шахразады Шамс», и то, что прочел по песку fardarbab: «Остерегайся кровожадной красоты…»
Ладно, моя последняя встреча с красотой не стоила мне крови, и я полагаю, что никто еще не умирал от отвращения или унижения. Во всяком случае, я приобрел опыт, и кровь моя долго еще волновалась и бурлила, стоило мне лишь вспомнить ночи в anderun Багдадского дворца, и щеки мои заливало пламенеющей краской стыда.
Визирь, верхом на лошади, в качестве эскорта сопровождал наш маленький караван в течение isteqbal — перехода в половину дня: традиционная для персиян дань вежливости уезжающим гостям. Во время этой утренней поездки Джамшид несколько раз заботливо замечал, что его беспокоят странное выражение моего лица, остекленевшие глаза и отвисшая челюсть. Отец, дядя и раб Ноздря тоже постоянно интересовались, не заболел ли я от покачивающейся походки верблюда. Всякий раз я давал уклончивый ответ: не мог же я признаться, что был просто ошеломлен, когда узнал, что последние три недели блаженно совокуплялся со слюнявой каргой лет на шестьдесят старше меня.
Однако я был молод и не унывал. Спустя какое-то время я убедил себя, что ничего страшного не случилось — разумеется, мое чувство собственного достоинства пострадало, однако ни бабушка, ни внучка не будут распускать сплетни и делать из меня всеобщее посмешище. К тому времени, когда Джамшид в последний раз пожелал нам «салям алейкум» и повернул своего коня назад в Багдад, я уже снова был в состоянии смотреть по сторонам и разглядывать местность, по которой мы ехали. Какое-то время мы находились в царстве радостных зеленых долин, извивавшихся среди прохладных голубых холмов. Это было хорошо, потому что давало нам возможность привыкнуть к верблюдам, прежде чем начнется трудный переход по пустыне.
Замечу, что ездить верхом на верблюде не трудней, чем на лошади; главное — привыкнуть к большей высоте, на которой ты находишься.
Верблюд идет манерной походкой и презрительно фыркает, точно так, как и некоторые мужчины определенного сорта. К этой походке легко привыкает даже новичок, и ехать значительно проще, если ноги твои находятся с одного боку, так ездят женщины в женском седле. Одна нога выдвигается вперед и обхватывает седельную луку. Поводья верблюда — это совсем не то, что узда лошади; это веревка, которая привязана к деревянному стержню, намертво приделанному к его морде. Презрительная усмешка верблюда придает ему вид высокомерного умника, но это совсем не так. Приходится все время помнить, что верблюд — одно из самых глупых животных. Разумная лошадь знает, как напроказничать, чтобы рассердить или сбросить с себя седока. Верблюд никогда не способен на такое, у него также отсутствует свойственный лошади здравый смысл, поэтому человеку надо постоянно следить за дорогой и избегать опасности, когда это возможно. Тот, кто едет на верблюде, должен постоянно быть настороже и направлять его даже вокруг хорошо видимых скал или выбоин, иначе он обязательно упадет и сломает ногу.
С тех самых пор, как мы выехали из Акры, мы постоянно путешествовали по местности, которая была такой же новой для дяди и отца, как и для меня, потому что до этого они пересекли Азию, как туда, так и обратно, по пути, расположенному гораздо северней. Поэтому с легкими опасениями они передали управление нашему рабу Ноздре, который заявил, что якобы уже множество раз бывал в этих местах во время своих странствий. Похоже, так оно и было, потому что Ноздря уверенно вел нас и не останавливался перед частыми развилками, — казалось, он всегда знал, какую дорогу выбрать. Точно перед закатом в первый же день пути он привел нас в удобный караван-сарай. В качестве награды за хорошее поведение мы не заставили Ноздрю оставаться в конюшне с верблюдами, но оплатили ему еду и место в главном здании караван-сарая.
Этим же вечером, пока мы сидели за скатертью с ужином, отец изучил документы, которые дал нам шах, и сказал:
— Я припоминаю, ты говорил нам, Ноздря, что носил и другие имена. Из этих документов явствует, что ты служил каждому из своих прежних хозяев под другим именем. Синдбад, Али-Баба, Али-ад-Дин. Все они звучат гораздо приятней, чем Ноздря. Какое имя ты предпочитаешь?
— Никакое, если позволите, хозяин Никколо. Все они принадлежат прошлым и давно позабытым периодам моей жизни. Синдбад, например, относится только к земле Синд, где я родился. Я давно оставил это имя позади.
Я заметил:
— Шахрияр Жад рассказала нам несколько историй о приключениях другого прирожденного путешественника, который называл себя Синдбадом-Мореходом. Может, это был ты?
— Или кто-то очень похожий на меня. Однако несомненно, этот человек был лжецом. — Раб тихо засмеялся. — Вы, господа, сами из морской республики Венеция и наверняка должны знать, что ни один моряк не назовет себя мореходом, а всегда моряком или мореплавателем. Мореход — это слово невежественного сухопутного жителя. Если этот Синдбад даже не смог придумать себе правильное прозвище, то, согласитесь, тогда и его истории вызывают подозрение.
Отец настаивал:
— Я должен вписать в этот документ какое-то имя, потому что ты являешься моей собственностью…
— Впишите Ноздря, добрый хозяин, — беззаботно сказал раб. — Оно стало моим именем с тех самых пор, как произошла та досадная история. Вы, господа, возможно, не поверите, но я был исключительно красивым мужчиной до того, как это увечье испортило мою внешность.
И он продолжил обстоятельно рассказывать о том, каким красивым был в те времена, когда у него были две ноздри, как его добивались женщины, очарованные его мужественной красотой. Ноздря сказал, что в дни своей юности, будучи Синдбадом, он привел в восторг красивую девушку, так что та даже рисковала собственной жизнью, спасая его с острова, заселенного отвратительными крылатыми мужчинами. Позднее, уже как Али-Баба, он был захвачен шайкой воров, которые засунули его в кувшин с кунжутным маслом, чтобы заиметь говорящую голову, оторвав ее с размягченной шеи, но другая прекрасная девушка, очарованная его обаянием, вновь спасла Ноздрю. Как Али-ад-Дин, он своей красотой внушил смелость еще одной привлекательной девушке, и та спасла его от когтей ифрита, которому приказывал злой колдун…
Вообще-то его сказки были не такими невероятными, как те, которые рассказывала шахрияр Жад, но и не слишком правдоподобными, особенно утверждение Ноздри, что когда-то он якобы был красивым мужчиной. В это никто не мог поверить. Имей он две нормальные ноздри, или даже три, или вообще ни одной, это никак не повлияло бы на его облик: огромный клюв вместо носа, отсутствие подбородка, словом, пузатая shuturmurq — птица-верблюд, которая выглядела еще смешней из-за щетинистой бороды под клювом. Ноздря продолжил свои неправдоподобные утверждения, говоря, что был не только очень красив, но еще и совершал подвиги, был храбр, смекалист и стоек. Мы вежливо слушали, хотя прекрасно знали, что все его бахвальство, Как позднее сказал мой отец, — «сплошные виноградные лозы, а винограда нет и в помине».
Несколько дней спустя дядя, сверившись с картами Китаба аль-Идриси, объявил, что мы добрались до исторического места. По его подсчетам, мы были где-то неподалеку от места, описанного в «Александриаде», куда во время завоевательного похода Александра Македонского по Персии царица амазонок Фалестрис пришла вместе со своим войском из женщин-воительниц, чтобы поприветствовать Александра и принести ему присягу. Нам пришлось поверить дяде Маттео на слово, потому что на этом месте не было никакого монумента, который бы увековечил сие историческое событие.
Спустя годы меня часто спрашивали, не находил ли я где-нибудь во время своих странствий легендарную страну Амазонию, или, как ее некоторые называют, Землю Женщин. Нет, в Персии амазонок не было. Позже, уже в подчиненных монголам областях, я встречал много женщин-воительниц, но всеми ими командовали мужчины. Меня также часто спрашивали, не встречал ли я где-нибудь там, в тех далеких землях, prete Zuàne, на других языках называемого пресвитер Иоанн или prester John, — этого почтенного, могущественного и загадочного человека, о котором говорится в многочисленных мифах, сказках и легендах.
Вот уже больше сотни лет на Западе рассказывали о нем: прямом потомке благородного волхва, который первым поклонился младенцу Христу, а потому и сам стал уважаемым благочестивым христианином, к тому же богатым, могущественным и мудрым. Как монарх, по общему мнению, некоего огромного христианского государства, он был фигурой, дразнившей воображение жителей Запада. Ибо в наследство нам достались раздробленная на мелкие куски Европа, состоящая из множества маленьких стран, которыми правили сравнительно незначительные короли, герцоги и подобные им правители, вечно сражавшиеся друг против друга, а также христианство, из которого постоянно выделялись и выделяются все новые еретические и противоборствующие секты. Так стоит ли удивляться, что мы с тоскливым изумлением смотрим на обширные скопления народов, которыми мирно управляют один правитель и один верховный священнослужитель, причем оба они воплощены в одном величественном человеке.
И еще, когда бы нас, жителей Запада, ни осаждали жестокие дикари, которые лезли в Европу с Востока, — гунны, татары, монголы, мусульманские сарацины, — мы всегда горячо молились и надеялись, что prete Zuàne появится со своего такого дальнего Востока и приблизится к нам позади войска захватчиков со своими легионами воинов-христиан, так что мерзкие язычники будут захвачены и раздавлены между его и нашими армиями. Однако prete Zuàne так и не отважился появиться из своей таинственной твердыни ни для того, чтобы, когда это было нужно, помочь христианскому Западу, ни даже для того, чтобы доказать, что он действительно существует. Существовал ли этот человек на самом деле, и если да, то кем был? Действительно ли он управлял далекой христианской империей, и если так, то где же она все-таки находилась?
Я уже допускал в опубликованных ранее хрониках своих путешествий, что prete Zuàne все же существовал, но не в том смысле, в каком все думают, и что он никогда не является христианским монархом.
В давние времена, когда монголы были всего лишь разрозненными и неорганизованными племенами, они называли ханом каждого вождя племени. Когда зловещий Чингисхан объединил множество племен, он стал единственным восточным монархом, управлявшим империей, похожей на ту, которая, по слухам, принадлежала prete Zuàne. После смерти Чингисхана этим монгольским ханством, частично или полностью, управляли его многочисленные наследники. И так продолжалось до тех пор, пока его внук Хубилай не стал великим ханом, он расширил территорию империи и сплотил ее еще больше. Разумеется, монгольских правителей звали по-разному, но всех их величали титулом хан или великий хан.
А теперь я приглашаю своих читателей убедиться, насколько слово «хан» по звучанию и написанию похоже на имена Zuàne, John или Иоанн. Действительно, очень легко спутать. Предположим, что много лет тому назад некий христианин, путешествовавший по Востоку, узнал это слово, толком его не расслышав. Он, естественно, мог вспомнить о святом апостоле с таким же именем. Стоит ли удивляться, если он спустя некоторое время решил, что слышал упоминание о священнике или епископе, названном в честь апостола. Ведь заблуждению этого путешественника способствовало то, что он видел своими глазами, — просторы, мощь и богатство монгольского ханства. В результате, вернувшись обратно на Запад, путешественник принялся с жаром рассказывать о воображаемом prete Zuàne, который правил воображаемой христианской империей.
И если моя гипотеза верна, то монгольские ханы, возможно, невольно способствовали распространению легенды, но ведь они не христиане. И им никогда не принадлежали те волшебные вещи, обладание которыми приписывали prete Zuàne: магическое зеркало, через которое он легко наблюдал издали за своими врагами; чудесные лекарства, с помощью которых он мог вылечить любую смертельную болезнь; войско, состоявшее из воинов-людоедов, непобедимых, поскольку они кормились лишь врагами, которых могли одолеть. Все эти и другие невообразимые чудеса напоминали истории шахрияр Жад.
Я вовсе не хочу сказать, что на Востоке нет христиан. Они есть, и их много, живут христиане по одному и группами, целыми коммунами; их можно найти от самого Средиземноморского Леванта до далеких берегов Китая; различаются они и цветом кожи — среди тамошних христиан попадаются и белые, и смуглые, и чернокожие. К сожалению, все они представители Византийской церкви и, как говорят, несториане — то есть последователи жившего в V веке раскольника аббата Нестора, которого католики считают еретиком. Поскольку несториане не признают Святую Деву Марию и утверждают, что Иисус Христос, будучи рожден человеком, лишь впоследствии воспринял божественную природу, они не дозволяют распятий в своих церквях и почитают презренного Нестора как святого. У них есть еще много других еретических обычаев. Их священники не дают обета безбрачия, многие из них женятся, хотя с рождения записываются в монахи. А свои молитвы и Священные книги они читают на сирийском языке, которого не знают и не понимают. Единственное, что связывает несториан с нами, подлинными христианами, — это то, что они поклоняются тому же Богу и признают Христа его сыном.
В конце концов, это больше роднило их со мной, отцом и дядей, чем с множеством встретившихся нам по дороге поклонников Аллаха и Будды, я уж не говорю про еще большее количество почитателей абсолютно чуждых и совершенно не известных нам богов. Так что во время своих странствий мы старались по возможности терпимо относиться к несторианам — хотя, случалось, и спорили относительно их доктрин, — и они обычно оказывались радушными и полезными нам.
Если бы prete Zuàne все-таки существовал в действительности, а не только в воображении жителей Запада, и если бы, как гласила молва, он был наследником одного из королей-волхвов, тогда мы обязательно должны были обнаружить его во время нашего путешествия по Персии, потому что именно там живут маги, и именно из Персии они последовали за рождественской звездой в Вифлеем. С другой стороны, в таком случае prete Zuàne неминуемо оказался бы несторианином, потому что в этих краях существуют только такие христиане. Самое интересное, что мы все же нашли среди персиян старца-христианина с таким именем, но едва ли он был тем самым prete Zuàne из легенды.
Вообще-то его звали Визан: это персидский вариант имени, которое на Западе звучит Zuàne, Джованни, Иоанн или Джон. Он родился в Персии в семье шаха и носил титул шахзаде (принца), но в юности стал приверженцем христианства, что означало отречение не только от ислама, но также и от титула, наследства, богатства, привилегий и права наследования шахната. От всего этого он отказался, чтобы присоединиться к кочевому племени несториан-бедуинов. Теперь же, на закате жизни, этот человек был старейшиной племени, его вождем и признанным пресвитером. Будучи лично знаком с Визаном, могу сказать, что он был хорошим и мудрым человеком, совершенно выдающейся личностью. И он бы прекрасно подошел на роль сказочного prete Zuàne, если бы только управлял большим, богатым и густонаселенным владением, а не ничтожным племенем, которое состояло из двенадцати абсолютно нищих безземельных семейств пастухов овец.
Мы случайно встретили эту компанию как-то поздно вечером. Хотя неподалеку уже виднелся караван-сарай, но они пригласили нас разделить с ними ночлег в их лагере, в центре гурта, и мы, таким образом, провели вечер в обществе пресвитера Визана.
Пока мы вместе готовили на костре нехитрую еду, дядя и отец вовлекли его в теологический спор. Они умело опровергали и разрушали многие взлелеянные старым бедуином ереси. Но Визан, казалось, не выказывал испуга или готовности отказаться хотя бы от частицы своих убеждений. Вместо этого он охотно перевел разговор на багдадский двор, где мы недавно гостили, и начал расспрашивать о жизни шаха и его семьи: как-никак это ведь были его родственники. Мы рассказали пресвитеру, что все пребывают в счастье и благоденствии, хотя, разумеется, и недовольны господством монголов. Старого Визана новости, казалось, порадовали, однако, похоже, этот человек ни капельки не тосковал по той жизни, которую он давным-давно покинул. Лишь когда дядя Маттео случайно упомянул о шахприяр Шамс — что заставило меня внутренне содрогнуться, — древний пастуший епископ издал вздох, который мог означать сожаление.
— Вдова великого шаха, похоже, еще жива? — спросил старик. — Ну конечно, ей, должно быть, теперь около восьмидесяти, как и мне. — Я вновь внутренне содрогнулся.
Некоторое время Визан молчал, затем взял палку и помешал ею в костре, задумчиво глядя на огонь, а потом сказал:
— Несомненно, глядя на шахприяр Шамс, теперь уже так не подумаешь, и вы, добрые собратья, может, и не поверите мне, но в юности шахразада Солнечный Свет была самой красивой девушкой Персии, может быть, самой красивой за всю историю ее существования.
Отец и дядя пробормотали что-то неопределенное. А я снова содрогнулся — еще слишком живы были во мне воспоминания о старухе-развалине.
— Ах, когда-то мы с ней и весь мир были молоды, — продолжил старый Визан мечтательно. — Я был тогда еще шахзаде Тебриза, а она — шахразада, первая дочь шаха Кермана. Рассказы о красоте Шамс заставили меня покинуть Тебриз. Да и не один я, многие знатные юноши приезжали издалека, аж из самого Кашмира, чтобы увидеть шахразаду, и никто не был разочарован.
Затаив дыхание, я издал невежливый недоверчивый смешок, хотя и сделал это достаточно тихо, чтобы старик не услышал.
— Я расскажу вам о сверкающих девичьих глазах, ее розовых губках и грации ивы, но все равно вряд ли смогу объяснить, насколько она была красива. Мужчине достаточно было бросить лишь один взгляд, и его охватывали одновременно лихорадочный жар и живительная свежесть. Шахразада была… как поле клевера, которое сначала согрело солнце, а затем умыл легкий дождь. Да. Это самая сладчайшая вещь, которую когда-либо создавал на земле Господь, и всегда, когда я сталкиваюсь с подобным благоуханием, я вспоминаю юную и красивую шахразаду Шамс…
Сравнить женщину с клевером — как это похоже на неотесанного и лишенного воображения пастуха, подумал я. Разумеется, ум старика притупился, если вообще не пришел в беспорядок за десятилетия общения с одними лишь грязными овцами и еще более грязными несторианами.
— Не было во всей Персии мужчины, который бы не рискнул оказаться избитым дворцовой стражей за то, что крался рядом, чтобы поймать взгляд шахразады Солнечный Свет, когда та прогуливалась по саду. За то, чтобы увидеть ее без чадры, мужчина готов был отдать саму жизнь. А за слабую надежду получить ее улыбку, да, он отдал бы свою бессмертную душу. Ну а что касается еще большей близости, то об этом и мечтать не приходилось, даже самым богатым и знатным юношам, которые уже безнадежно любили ее, а таких было великое множество.
Я сидел, изумленно уставившись на Визана, не в силах поверить. Старая ведьма, с которой я провел столько ночей, была некогда мечтой мужчин, недостижимой и неприкосновенной? Невозможно! Нелепо!
— У красавицы было так много поклонников, и все они испытывали такие сердечные муки, что мягкосердечная Шамс не могла и не хотела выбирать из них одного, чтобы тем самым не разрушить надежды и жизни остальных. Также долгое время не мог сделать выбора за дочь и отец-шах. Его постоянно осаждало множество поклонников, и каждый упрашивал невероятно красноречиво и каждый предлагал драгоценные дары. И представьте, подобное продолжалось не год и не два. Любая другая девица уже стала бы беспокоиться, что юность проходит, а она все еще не вышла замуж. Но Шамс с течением времени только становилась прекрасней — все больше напоминала розу по красоте и иву по грации — и была сладка как клевер.
Я все еще сидел, тупо уставившись на старика, но мое недоверие постепенно проходило, уступая место удивлению. Неужели моя любовница была такой? Самой лучшей и желанной для этого человека и для других мужчин, да еще так долго? Неужели она настолько потрясала сердца, что ее до сих пор не позабыли, хотя бы этот старик, ведь он помнил Шамс даже теперь, когда его жизнь приближалась к концу?
Дядя Маттео начал было говорить, но закашлялся. В конце концов он все же прочистил горло и спросил:
— Ну и чем же в конце концов закончилось дело?
— А вот чем. Ее отец, шах — при одобрении самой Шамс, я надеюсь, — наконец выбрал для нее супруга — шахзаде из Шираза. Они с Шамс поженились, и вся Персия — кроме отвергнутых поклонников — отметила это радостное событие. Тем не менее довольно долгое время детей у них не было. Я сильно подозреваю, что жених был настолько ошеломлен свалившимся на него счастьем, чистотой и непорочной красотой невесты, что потребовалось довольно много времени, прежде чем он смог выполнить свои супружеские обязанности. Это случилось лишь после смерти его отца, и он стал наследником трона, шахом Шираза. Шамс в то время было уже за тридцать, и она родила своего единственного ребенка, девочку. Та тоже очень красива, как я слышал, однако совсем не похожа на мать. Это Жад, которая теперь стала шахрияр Багдада, и я думаю, что ее собственная дочь уже почти совсем взрослая.
— Да, — подтвердил я чуть слышно.
Визан продолжил:
— Если бы не события, о которых я рассказал, если бы выбор царевны Шамс оказался другим, я мог так и остаться… — Старик снова раздул огонь, но теперь это были всего лишь быстро затухшие угольки. — Ну да ничего, все к лучшему. Я ушел в глушь и отыскал здесь истинную религию и этих моих странствующих братьев, а вместе с ними и новую жизнь. Думаю, я хорошо прожил жизнь и был добрым христианином. У меня есть маленькая надежда на Небеса… Ведь на Небесах, кто знает?..
Голос, казалось, изменил ему. Старик ничего больше не сказал, даже не пожелал нам доброй ночи, встал и ушел прочь — до нас донесся лишь запах овечьей шерсти и навоза — и исчез в видавшем виды шатре. Нет, я никогда бы не принял его за prete Zuàne из легенды.
После этого отец с дядей тоже завернулись в одеяла, а я сидел возле затухающего костра и думал, стараясь примирить в своем восприятии отверженную старую бабку с той, кем она некогда была, с шахразадой Солнечный Свет, непревзойденной красавицей. Я чувствовал себя неловко. Если бы Визан встретил ее теперь, то увидел бы он старую и уродливую каргу или славившуюся красотой деву, которой она была когда-то? А я сам, должен ли я испытывать к Шамс чувство отвращения из-за того, что она, старуха, в которой с трудом можно узнать женщину, все еще испытывает присущие женщине желания? Или я должен пожалеть ее за то, что она вынуждена идти на обман, чтобы удовлетворить их, а ведь когда-то она могла получить любого знатного мужчину одним движением пальца?
А если посмотреть на все с другой стороны: не должен ли я поздравить себя и порадоваться тому, что наслаждался шахразадой Солнечный Свет, которую тщетно желало целое поколение мужчин? Но, пытаясь думать об этом в таком ключе, я обнаружил, что сам путаю настоящее время с прошлым, а прошлое с настоящим и что сталкиваюсь лицом к лицу с воистину философскими вопросами: присуща ли памяти вечность? Я и сам удивился, что задумываюсь над подобными проблемами.
Похожие вопросы беспокоят меня и сейчас, как, наверное, и большинство других людей. Но теперь я знаю то, чего не знал прежде. Я узнал об этом, осознав себя и приобретя собственный опыт. Где-то в глубине души мужчина всегда остается одного и того же возраста. Снаружи, вокруг него, все стареет — покровы его тела и оболочка, которая и есть весь мир. Но в душе он продолжает оставаться одного какого-то определенного возраста всю свою оставшуюся жизнь. Этот вечный возраст может различаться. Я полагаю, что для разных мужчин он разный. Но вообще-то я подозреваю, что большинство людей застывает где-то в периоде ранней зрелости, когда разум становится по-взрослому осведомленным и тонким и его еще не начинают разрушать привычки и крушение иллюзий, когда тело становится взрослым, а чувства горят как огонь и еще не становятся пеплом жизни. Календарь, зеркало и чуждые ему волнения более молодых могут сказать мужчине, что он стар, да он и сам видит, что мир и все, кто его окружает, стареют, но втайне знает, что ему все еще восемнадцать или двадцать лет.
Все эти мои суждения о мужчинах объясняются тем, что я и сам мужчина. Однако истина сия еще больше относится к женщинам, ибо для них молодость, красота и живость еще более ценны и обязательно должны быть сохранены. Я уверен, что нет такой женщины зрелого возраста, внутри которой не жила бы нежная девушка. Я полагаю, что и шахразада Шамс, даже в восемьдесят лет, видела в своем внутреннем зеркале лучистые глаза, розовые губы и грацию ивы. Ведь все это ее поклонник Визан видел спустя больше полувека после того, как оставил возлюбленную. И при воспоминании о ней все еще ощущал аромат клевера после дождя — сладчайшую вещь, которую когда-либо создавал на земле Господь.