Кашан был последним городом, в который мы вошли в заселенной зеленой части Персии; к востоку от него начиналась заброшенная пустошь, называемая Деште-Кевир, или Большая Соляная пустыня.
За день до того, как мы прибыли в Кашан, раб Ноздря сказал:
— Обратите внимание, добрые хозяева, вьючный верблюд захромал. Я полагаю, что он ушиб ногу о камень. Пока он не поправится, нельзя отправляться в пустыню, это может доставить нам большие неприятности.
— Ты же погонщик верблюдов, — ответил дядя. — И говорил, что разбираешься в этих животных. Что ты посоветуешь?
— Лечение довольно простое, хозяин Маттео. Несколько дней отдыха. Думаю, должно хватить трех дней.
— Вот и прекрасно, — сказал отец. — Мы остановимся в Кашане и воспользуемся этой вынужденной задержкой. Пополним нашу походную провизию, почистим одежду и тому подобное.
Все время нашего путешествия от Багдада и до Кашана Ноздря вел себя столь разумно и послушно, что мы совсем забыли, что с ним надо держать ухо востро. Но вскоре у меня все-таки зародилось подозрение, что раб сознательно нанес верблюду небольшой ушиб, чтобы самому получить отдых.
Кашан издавна славился на всю Персию своими каши — в Европе это называют мозаикой — искусно покрытыми глазурью плитками, которые в исламских странах используют для украшения мечетей, дворцов и других прекрасных зданий. Каши (отсюда, кстати, и произошло название города) изготовляют в довольно неудобных мастерских; вторая же (и наиболее прибыльная) статья доходов Кашана — это бросается в глаза сразу, как только попадаешь в город, — его необыкновенно красивые жители мужского пола — мальчики и молодые мужчины.
В то время как девушки и женщины, которых можно было увидеть на улицах — насколько их вообще, конечно, возможно разглядеть сквозь чадру, — были самые обычные, от некрасивых до миловидных, лишь изредка попадалась какая-нибудь, заслуживающая внимания, абсолютно все молодые мужчины были поразительно красивы — лицом, сложением и осанкой. Я не знаю, чем это объяснить. Климат Кашана, его вода и пища, которую употребляли жители, вроде бы не отличались от того, что мы видели в иных местах Персии, и я не мог разглядеть ничего выдающегося в местных жителях средних лет. Поэтому я не имею ни малейшего представления, почему все их отпрыски мужского пола были такими красивыми в детстве и юности и разительно отличались от уроженцев других местностей, но это, несомненно, было так.
Разумеется, поскольку я сам был юношей, я бы предпочел оказаться в городе-двойнике Кашана — Ширазе: по слухам, он полон красивых женщин. Тем не менее даже мой неискушенный взор наслаждался тем, что увидел в Кашане. Мальчики и юноши не были здесь грязными или прыщавыми: они были безупречно чистые, с блестящими волосами, сверкающими глазами, светлой и почти прозрачной кожей лица. Их поведение тоже радовало глаз: они не были угрюмыми, не сутулились, но стояли прямо и гордо, а их взгляд был открытым. Да и речь молодых кашанцев не была грубой или невнятной, они говорили четко и разумно. И при этом все как один, к какому бы классу они ни относились, напоминали своим поведением высокородных девушек, о которых хорошо заботятся, которых воспитывают и которым прививают хорошие манеры. Мальчики поменьше были похожи на изысканных маленьких купидончиков, нарисованных художниками александрийской школы. Парни повзрослей напоминали ангелов, изображенных на витражах базилики Сан Марко. Хотя я был искренне поражен и даже слегка завидовал им, но вслух об этом никого не уведомил. Мало того, я тешил себя надеждой, что и сам был далеко не худшим образчиком своего возраста и пола. Однако трое моих компаньонов издавали восторженные восклицания:
— Non persiani, ma prezioni[141], — восхищенно сказал дядя.
— Впечатляющее зрелище, да, — согласился отец.
— Истинные драгоценности, — подтвердил Ноздря, бросая вокруг плотоядные взгляды.
— Неужели они все молодые евнухи? — спросил дядя. — Или им предназначено стать ими?
— О нет, хозяин Маттео, — заверил его Ноздря. — Они могут дать так же много, как и получить, если вы меня понимаете. Далекие от половой зрелости, они гораздо лучше в другой своей нижней части. Более податливы и гостеприимны. Как бы это объяснить… Вы знаете слова fa’il и mafa’ul? Ну так вот, al’il означает «исполнитель», a al-mafa’ul — «тот, для кого исполняют». Эти кашанские мальчики воспитаны определенным образом и обучены быть послушными, и они физически, хм, несколько изменены — так, что могут одинаково восхитительно исполнять роли как fa’il, так и mafa’ul.
— Надо же, а на вид настоящие ангелочки, — заметил отец с отвращением. Но, помнится, шах Джаман говорил, что именно из Кашана ему поставляют девственных мальчиков, которых он отправляет в качестве подарков другим монархам.
— Ах, девственность так дорого ценится! Вы не увидите девственных мальчиков на улицах, хозяин Никколо. Их содержат, словно затворников в pardah, так же строго, как и знатных девушек. Потому что им предназначено стать наложниками шахов или других богатых мужчин, которые имеют целых два anderun: один для женщин, а второй для мальчиков. Но пока девственные юноши не созреют для того, чтобы их преподнесли хозяевам в качестве подарка, родители следят за тем, чтобы они пребывали в вечной праздности. Мальчики не делают ничего, только возлежат на диванных подушках, пока их насильно кормят вареными каштанами.
— Вареными каштанами! Для чего?
— От этой диеты их плоть становится чрезвычайно пухлой, бледной и такой мягкой, что на ней можно оставить вмятину от пальца. Мальчики с такой причудливой внешностью особенно ценятся поставщиками anderun. О вкусах не спорят. Сам я предпочитаю не вялые комки жира, а мальчиков, которые имеют мускулистое атлетическое сложение и уже не девственны, но достаточно развращены…
— Понятно, — сказал отец. — А теперь замолчи. Избавь нас от рассказов о своей похоти.
— Как прикажете, хозяин. Я только замечу еще, что девственные мальчики стоят очень дорого и их можно только купить, их нельзя взять напрокат. С другой стороны, обратите внимание! Даже уличные пострелята здесь красивы. Их можно недорого купить для содержания, и гораздо дешевле обойдется взять их напрокат для быстрого…
— Я сказал, хватит! — отрывисто бросил отец. — Скажи лучше, где нам следует искать жилье?
— Здесь есть что-нибудь наподобие иудейского караван-сарая? — спросил дядя. — Я хочу для разнообразия прилично поесть.
Я должен пояснить это дядино высказывание. За прошедшие недели мы встречали лишь придорожные постоялые дворы, которые в основном содержали мусульмане; правда, попалось и несколько, принадлежавших христианам-несторианам. Вырождающаяся Восточная церковь безрассудно провозгласила огромное количество постных дней, а также отмечала множество праздников, поэтому обычных дней практически не осталось. Таким образом, мы либо благочестиво голодали, либо столь же набожно предавались излишествам. Мало того, еще и наступил месяц, который персидские мусульмане называли Рамазан. Это слово буквально значит «жаркий месяц», но оттого, что мусульманский календарь следует Луне, этот «жаркий месяц» наступает каждый год в разное время и может выпасть с равным успехом и на август, и на январь. В тот год он пришелся на позднюю осень. Но когда бы Рамазан ни наступал, в этот месяц мусульманам предписывается голодать. Все тридцать дней Рамазана, начиная с утренних часов, когда света достаточно, чтобы отличить белую нить от черной, и до тех пор, пока не наступит ночь, мусульманам запрещается касаться пищи или питья и совокупляться с женщинами. Также мусульманин не может снабжать съестными припасами и своих гостей, независимо от их вероисповедания. Таким образом, в дневное время мы, путешественники, не могли даже попросить ковшика с колодезной водой ни в одном мусульманском доме, тогда как после захода солнца в каждом из них мы обжирались до бесчувственного состояния. Какое-то время после этого мы страдали от несварения желудка, так что заявление дяди Маттео вовсе не было выражением пустого каприза.
Едва ли моих читателей удивит, что иудеи на Востоке редко занимаются тем, что пускают на постой проезжих, — они редко делают это и на Западе, — без сомнения, потому, что занятие сие менее доходно и гораздо более утомительно, чем ссуживание денег и другие подобные этой формы ростовщичества. Тем не менее наш раб Ноздря оказался весьма изобретательным человеком. Из недолгого разговора с прохожим он узнал о старой вдове-еврейке, чей дом примыкал к конюшне, которой она больше не пользовалась. Ноздря отвел нас туда, добился того, что вдова согласилась с ним побеседовать, и продемонстрировал недюжинные дипломатические способности. Вернувшись из ее дома, раб сообщил, что она даст приют нашим верблюдам в конюшне, а нам позволит ночевать наверху на сеновале.
— Но и это еще не все, — сказал Ноздря, когда мы завели животных в конюшню и начали разгружать их, — поскольку все слуги в этом доме мусульмане и истово соблюдают Рамазан, альмауна Эсфирь согласилась готовить для вас, господа, пищу своими собственными руками. Теперь вы снова будете есть в привычные часы, и вдова заверила меня, что она хорошая кухарка. Ну а плата, которую она запросила за постой, более чем разумная.
Дядя откровенно уставился на раба и сказал благоговейно:
— Ты мусульманин, а их иудеи презирают больше всех, на втором месте стоим мы, христиане. По-моему, одного этого было достаточно, чтобы заставить вдову Эсфирь с презрением прогнать нас от дверей. Мало того, ты, должно быть, самое омерзительное создание, которое когда-либо появлялось у нее перед глазами. Так как же, во имя Господа, ты добился такого поразительного успеха?
— Я всего лишь простой раб, хозяин, но я отнюдь не невежда и отличаюсь предприимчивостью. Я умею читать и наблюдать.
— С чем тебя и поздравляю. Но это не ответ на мой вопрос, и это не уменьшает твое уродство.
Ноздря задумчиво почесал свою жиденькую бороденку.
— Хозяин Маттео, вы обнаружите, что в Святых книгах, как христианских, так мусульманских и иудейских, слово «красота» упоминается часто, а слово «уродство» не встречается совсем. Возможно, все наши боги и не признают физического уродства простых смертных, а альмауна Эсфирь — наверняка благочестивая женщина. Во всяком случае, прежде чем все эти Священные книги были написаны, у нас была одна общая религия — моими предками были альмауны, может, и вашими тоже, — мы принадлежали к одной вавилонской религии, к которой все теперь питают отвращение, называя ее языческой и демонической.
— Дерзкий выскочка! Да как ты смеешь предполагать такое? — возмутился отец.
— Нашу хозяйку зовут Эсфирь, — сказал Ноздря, — но ведь есть и женщины-христианки с таким именем, оно происходит от злой богини Иштар. Покойный муж альмауны, как она мне сказала, звался Мордехай, имя его происходит от бога-демона Мардука. Но задолго до того, как эти боги существовали в Вавилоне, на земле жили еще Ной, Сим и Хам, и мы с альмауной — их потомки. Только последующее разделение наших религий нарушило целостность семитов, но, если вдуматься, отличия оказались не слишком существенными. Мусульмане и иудеи, мы остерегаемся одной и той же пищи, мы одинаково вверяем наших сыновей вере обрезанием, верим в небесных ангелов и питаем отвращение к одному и тому же врагу рода человеческого, как бы он ни назывался — Сатана или Шайтан. Мы чтим священный город Иерусалим. Возможно, вы не знаете, что пророк (да пребудет с ним мир) первоначально приказал нам, когда мы совершаем свои молитвы, поклоняться Иерусалиму, а не Мекке. Язык, на котором первоначально говорили иудеи и на котором говорил пророк (да пребудет с ним мир), не слишком сильно различается…
— Вот в этом мусульмане и иудеи действительно похожи, — сухо заметил отец, — их языки крепятся посередине, чтобы можно было болтать обоими концами. Вот что, Маттео, Марко. Пойдемте и сами выразим соболезнования нашей хозяйке. Ноздря, а ты закончи разгружать животных и затем добудь для них еды.
Вдова Эсфирь оказалась маленькой седовласой женщиной с приятным лицом, она приветствовала нас так любезно, словно мы и не были христианами. Вдова настояла, чтобы мы присели и выпили то, что она называла «укрепляющим средством для путешественников», — горячего молока с кардамоном. Хозяйка приготовила его сама, поскольку солнце еще не село и ее слуги-мусульмане не могли ни вскипятить молоко, ни растереть семена.
Похоже, что у этой почтенной еврейки, как и предположил мой отец, язык действительно был прикреплен посередине, потому что какое-то время она увлеченно занимала нас беседой. Пока отец и дядя разговаривали с ней, я осматривался. Дом, несомненно, был прекрасный, богато обставленный, но — после смерти хозяина Мордехая, я полагаю, — все пришло в упадок, и отделка обветшала. До сих пор, однако, сохранился целый штат слуг, но, честно говоря, у меня создалось впечатление, что все они остались не из-за платы, а из любви к хозяйке и без ее ведома, тайком, стирали за закрытой дверью или занимались другими благородными ухищрениями, чтобы поддержать ее и самих себя.
Двое или трое слуг были самыми обычными людьми, такими же пожилыми, как и сама Эсфирь, но остальные трое или четверо оказались божественно красивыми кашанскими мальчиками и юношами. А одна служанка, я с радостью заметил это, была ослепительно красивой юной девушкой с темно-рыжими волосами и роскошным телом. Чтобы заполнить время, пока вдова Эсфирь щебетала, я занялся cascamorto[142] этой служанки, посылая ей томные взгляды. А она, когда хозяйка не видела, ободряюще улыбалась мне в ответ.
На следующий день, пока охромевший верблюд отдыхал, так же как и остальные четыре, мы, путешественники, все по отдельности пошли в город погулять. Отец отправился поискать мастерскую каши, выразив желание узнать что-нибудь об изготовлении этих изразцов, потому что полагал, что сие полезное производство можно будет внедрить среди мастеровых Китая. Наш погонщик верблюдов Ноздря вышел, чтобы купить какую-нибудь целебную мазь для ушибленной ноги верблюда, а дядя Маттео вознамерился пополнить запасы мамума — средства для удаления волос. Как выяснилось вечером, ни один из них не нашел того, что искал, потому что никто в Кашане не работал в Рамазан. Я же сам, не имея никаких поручений, просто прогуливался и наблюдал.
Отличительной особенностью Кашана было то, что в небе над ним постоянно кружили и падали вниз большие темные хищные птицы с раздвоенными хвостами — коршуны-падальщики. Также в Кашане и в каждом городе, расположенном восточнее его, широко распространена еще одна птица — майна, которая, кажется, совсем и не летает, а проводит все свое время, копаясь в отбросах на земле. Майна ходит с вызывающе важным видом, выставив вперед нижнюю часть клюва, как драчливый маленький человечек выпячивает нижнюю челюсть в поисках ссоры. Ну и, разумеется, пока я бродил по Кашану, мне тут и там попадались хорошенькие мальчики, которые играли на улицах. Они напевали извечные детские песенки о подпрыгивающем мячике, распевали считалки и дразнилки, играли в прятки и водили хороводы совсем так же, как это делают дети в Венеции, за исключением одного: все их песенки очень сильно смахивали на пронзительный кошачий визг. Приблизительно такой же была и музыка, которую исполняли уличные артисты, выпрашивавшие у прохожих бакшиш. Казалось, у них здесь не было никаких инструментов, кроме changal (а это не что иное, как guimbarde, или иудейская губная гармоника) и chimta (а это кухонные щипцы), потому-то их музыка представляла собой ужасную какофонию, состоявшую из звонких ударов и громыхания. Думаю, что прохожие, которые бросали музыкантам одну или две монеты, поступали так не потому, что благодарили их за выступление, а чтобы те хоть ненадолго замолчали.
Я не слишком долго бродил по Кашану в то утро, к тому же я сделал круг по улицам и вскоре обнаружил, что снова приближаюсь к дому вдовы. Красавица служанка в окне призывно помахала мне рукой, как будто специально поджидала, когда я пройду мимо. Она провела меня в дом, в комнату, украшенную слегка потрепанными qali и диванными подушками, и сообщила по секрету, что ее хозяйка чем-то занята, после чего сказала, что ее зовут Ситаре, что значит Звезда.
Мы вместе присели на груду подушек. Поскольку я уже не был неопытным подростком или неоперившимся юнцом, то не напал на нее с грубой юношеской жадностью. Я начал с ласковых слов и сладких комплиментов, постепенно придвигаясь все ближе, пока мой шепот не стал щекотать ее изысканное ушко и не заставил красотку извиваться и хихикать. Только после этого я поднял ее чадру, приблизил свои губы к ее губам и нежно поцеловал Ситаре.
— Все это очень приятно, мирза Марко, — сказала девушка, — но вам нет нужды терять время.
— Я не считаю, что это потеря времени, — заметил я. — Я наслаждаюсь подготовкой не меньше, чем исполнением. Мы можем заниматься этим целый день…
— Я имею в виду, вам необязательно делать это со мной.
— Ты очень деликатная девушка, Ситаре, и добрая. Но ты забываешь, что я не мусульманин. И мне не надо воздерживаться во время Рамазана.
— О, то, что вы неверный, не имеет значения.
— Я рад это слышать. Тогда давай продолжим.
— Прекрасно. Перестаньте меня обнимать, и я схожу за ним.
— Что?
— Я уже говорила вам. Нет нужды продолжать и притворяться передо мной. Он ведь ждет за дверью, чтобы войти.
— Кто ждет?
— Мой брат Азиз.
— Какого дьявола нам вдруг понадобился твой брат?
— Не нам, а вам. Я сейчас уйду.
Я ослабил свои объятия, сел и внимательно посмотрел на девушку.
— Прости меня, Ситаре, — начал я осторожно, не зная, как лучше спросить, чтобы не обидеть ее. — Но, может, ты divanè? — «Divanè» на фарси значит глупая.
Она посмотрела на меня в явном замешательстве.
— Я предположила, что ты заметил наше сходство, когда был здесь прошлым вечером. Азиз — это мальчик-слуга, который похож на меня, у него такие же рыжие волосы, но он гораздо красивей. Его имя означает «Желанный». Ну конечно, зачем еще тебе было строить мне глазки?
Теперь настала моя очередь прийти в замешательство.
— Даже будь твой брат так же красив, как пери, почему бы мне и не строить тебе глазки?.. Разве ты не понимаешь, что я… что ты мне…
— Я уже сказала: в отговорках нет нужды. Азиз тоже тебя видел и был тотчас же очарован, он уже ждет и страстно желает.
— Да чтоб он провалился, этот твой Азиз! Мне нет до него никакого дела! — воскликнул я в раздражении. — Я человек простой и скажу все, как есть. Ты мне очень понравилась, и я вознамерился совратить тебя. Так что позволь мне проделать это с тобой.
— Со мной? Ты хочешь заняться zina со мной? Не с моим братом Азизом?
Я коротко хлопнул кулаками по ни в чем не повинной подушке, а затем сказал:
— Объясни-ка мне вот что, Ситаре. Неужели девушки по всей Персии, вместо того чтобы вкушать радости любви самим, предпочитают выступать в роли сводниц?
Она призадумалась.
— По всей Персии? Этого я не знаю. Но здесь, в Кашане, подобное широко распространено. Это традиция, которая сложилась у нас давным-давно. Один мужчина встречает другого мужчину или мальчика и оказывается сраженным наповал. Но он не может прямо начать ухаживать за ним, это против закона, установленного пророком.
— Да пребудет с ним мир, — пробормотал я.
— Да. Таким образом, мужчина начинает ухаживать за ближайшей родственницей этого молодого человека. Он может даже жениться на ней, если необходимо. Ну, за это его можно простить, потому что он хочет быть поближе к предмету своего истинного вожделения — например, к брату женщины, а может, и к ее сыну, если она вдова, или даже к ее отцу — и использует каждую возможность, чтобы заняться с ним zina. Понимаешь, если действовать таким способом, то основы морали открыто не попираются.
— Gesù.
— Вот почему я решила, что ты начал ухаживать за мной именно с этой целью. Но, конечно, если ты не хочешь моего брата, то никак не можешь получить меня.
— Почему же нет? Мне показалось, что ты обрадовалась, узнав, что я хочу тебя, а не его.
— Да, это правда. Ты меня удивил, но я очень тебе благодарна. Весьма необычное предпочтение. Я бы сказала, причуда христианина. Но я девственница и должна ею остаться ради моего брата. Ты уже проехал много мусульманских земель и, конечно, все понимаешь. Именно поэтому девственные дочери и сестры содержатся семьями в строгом pardah и добродетель их ревниво оберегается. Только если девушка остается непорочной или женщина — честной вдовой, она может надеяться на выгодное замужество. По крайней мере, так принято здесь, в Кашане.
— Ну, вообще-то то же самое принято и у меня на родине… — пришлось признаться мне.
— Так вот, я постараюсь удачно выйти замуж, то есть буду искать достойного мужчину, который станет кормильцем и хорошим любовником для нас обоих, потому что, кроме Азиза, у меня больше нет родных.
— Подожди минутку, — перебил я ее возмущенно. — Целомудрие венецианской девушки тоже часто становится предметом торговли. Да, венецианцы сплошь и рядом продают своих дочерей и сестер. Но у нас выгодное замужество приносит родным девушки лишь богатство или положение в обществе. А ты, если я правильно понял, хочешь сказать, что здешние женщины смотрят сквозь пальцы на то, что один мужчина вожделеет другого, да еще и потворствуют этому? Ты сознательно станешь женой мужчины, если тебе придется делить его со своим братом?
— Разумеется, я не выйду за мужчину, если ему не понравится мой брат, — сказала она беззаботно. — Тебе должно польстить, что мы с Азизом оба выбрали тебя.
— Gesù.
— Видишь ли, сношения с Азизом ни к чему тебя не обязывают, потому что у мужчины нет девственной плевы. Но если ты пожелаешь нарушить мою, тебе придется жениться на мне и взять нас обоих.
— Gesù. — Я вскочил с дивана.
— Ты уходишь? Ты что, не хочешь меня? А как насчет Азиза? Ты не хочешь взять его хотя бы один разок?
— Боюсь, что нет. Спасибо тебе, Ситаре. — И я неуклюже двинулся к двери. — Не обижайся, просто я оказался несведущ в местных традициях.
— Азиз расстроится. Особенно если мне придется сказать ему, что ты захотел меня.
— Так не говори, — пробормотал я. — Просто объясни брату, что я оказался невежественным чужеземцем. — И с этими словами я вышел за дверь.
Между домом и конюшней был разбит маленький садик, в котором росли травы, используемые на кухне. Там-то я и встретил вдову Эсфирь. На ней был лишь один шлепанец, а второй женщина держала в руке, время от времени ударяя им по земле. Мне стало любопытно. Я подошел ближе и увидел, что она колотила по огромному черному скорпиону. После того как Эсфирь раздавила его, она двинулась дальше и приподняла камень. Еще один скорпион медленно выполз из-под него и она убила и его тоже.
— Единственный способ избавиться от этой напасти, — пояснила мне вдова. — Эти твари заползают сюда ночью, когда их невозможно разглядеть. Уж не знаю почему, но Кашан просто наводнен ими. Мой покойный муж Мордехай (прекрасный был человек), бывало, ворчал, что Господь совершил прискорбную ошибку, наслав на Египет простую саранчу, гораздо лучше было бы послать туда этих ядовитых скорпионов.
— Должно быть, ваш супруг был смелым человеком, мирза Эсфирь, раз он критиковал самого Господа Бога.
Вдова рассмеялась.
— Перечитай-ка свои Священные книги, молодой человек. Иудеи издавна порицали Бога и давали ему советы, еще со времен Авраама. Ты можешь прочесть в Книге Бытия, как Авраам сначала поспорил с Богом, а потом принялся пререкаться с ним, надеясь заключить более выгодную сделку. Мой Мордехай тоже не колеблясь критиковал Бога и его деяния.
Я сказал:
— У меня когда-то был друг — иудей по имени Мордехай.
— Иудей был твоим другом? — Эсфирь отнеслась к этому скептически, но я не мог понять, что именно вызвало у нее сомнения.
— Ну, — пояснил я, — вообще-то, когда я впервые встретился с ним, он был иудеем и называл себя Мордехаем. Но мне кажется, я продолжаю встречать его под другими именами и в иных обличьях. Однажды я даже видел его во сне.
И я рассказал ей обо всех многочисленных случайных встречах и о том, как меня неизменно предостерегали против кровожадной красоты, и о том, как предостережения эти всегда оказывались уместными. Вдова изумленно слушала мой рассказ, и глаза ее становились все больше, а когда я закончил, она сказала:
— Bar mazel, ах ты глупый язычник! И ты не слушался этих предостережений! Да ты хоть понимаешь, с кем все время встречаешься? Это, должно быть, один из Lamed-Vav. Тридцати Шести.
— Тридцати шести кого?
— Tzaddikim. Постой-ка, сейчас вспомню, как называют их христиане. Ага — святыми, праведниками. Это старинное иудейское верование. Говорят, что на Земле всегда существует ровно тридцать шесть настоящих праведников, не больше и не меньше. Никто не знает, кто они такие, да и сами они не осознают того, что являются tzaddikim, — видишь ли, осознание этого ослабит их безупречность. Но эти Тридцать Шесть постоянно странствуют по земле и делают добрые дела, причем вовсе не затем, чтобы заслужить награду или славу. Некоторые говорят, что tzaddikim бессмертны. Другие считают, что, если один tzaddikim умирает. Бог тут же избирает другого доброго человека, но тот не знает, что удостаивается такой чести. Еще кое-кто утверждает, что якобы существует лишь один tzaddikim, который может пребывать в тридцати шести местах одновременно, если захочет. Но все, кто верит в эту легенду, сходятся на том, что, если однажды Lamed-Vav вдруг прекратят делать добрые дела, настанет конец света. Должна, однако, сказать, что никогда не слышала, чтобы хоть один из них помогал язычнику.
Я возразил:
— Но тот, кого я встретил в Багдаде, возможно, даже не был иудеем. Он был всего лишь fardarbab — предсказателем будущего. Кстати, он больше напоминал араба.
Вдова пожала плечами.
— У арабов есть похожая легенда. Они называют праведников abdal. Abdal тоже не знают своей истинной сущности, она известна только Аллаху. Мусульмане ведь считают, что миром правит Аллах. Уж не знаю, позаимствовали ли арабы легенду о наших Lamed-Vav, или же и правда, как утверждают некоторые, мы с ними были одним целым в те далекие времена, когда Землю населяли потомки Ноя. Но кто бы ни был тот, кого ты повстречал, молодой человек, — abdal, который даровал покровительство неверному, или tzaddik, пришедший на помощь язычнику, — тебе оказана великая честь и впредь ты должен быть осмотрительным.
Я сказал:
— Интересно, почему они ни о чем другом со мной не говорили, только о кровожадной красоте? Я уже познал красоту и избежал кровожадности, причем не один раз. Так что едва ли я нуждаюсь в чьих-либо дальнейших советах относительно этого.
— Мне кажется, что это две стороны одной медали, — проговорила вдова, расправляясь с очередным скорпионом. — Если опасность заключена в красоте, нет ли также и красоты в опасности? А иначе почему же мужчина с такой охотой отправляется в путешествие?
— Вы имеете в виду меня? О, я путешествую только из любопытства, мирза Эсфирь.
— Только из любопытства! Послушайте его! Молодой человек, никогда не следует умалять страсть, которая называется любопытство. Но вот возможно ли отделить опасность от любопытства и красоты?
Я не смог усмотреть видимой связи между этими тремя вещами и призадумался: а может, моя собеседница слегка divanè? Я знал, что пожилые люди порой отличаются странностями, и лишь укрепился в своих подозрениях, когда вдова вдруг ни с того ни с сего поинтересовалась:
— Хочешь, я поведаю тебе самые печальные слова, какие только слышала в своей жизни?
Похоже, это был чисто риторический вопрос, поскольку, не дожидаясь моего ответа, она продолжила:
— Это были последние слова, которые произнес мой супруг Мордехай (достойный был человек), когда уже лежал при смерти. Рядом стояли раввин и другие члены нашей маленькой общины, и, разумеется, я тоже была там, оплакивая мужа, но пытаясь держаться с достоинством. Мордехай уже произнес прощальные слова, он уже сказал все Shema Yisrael и успокоился перед тем, как умереть. Его глаза были закрыты, а руки сложены, и мы все думали, что он упокоился с миром. И вдруг, не открывая глаз, не адресуясь ни к кому конкретно, Мордехай снова заговорил, четко и ясно. И вот что он сказал…
Тут вдова изобразила человека на смертном ложе. Она закрыла глаза и скрестила руки на груди, причем в одной руке она до сих пор держала грязный шлепанец. Женщина слегка откинула голову назад и произнесла замогильным голосом:
— Я всегда хотел отправиться туда… и сделать это… но так и не сделал.
Эсфирь еще какое-то время стояла в этой позе, и я ждал, что она скажет еще что-нибудь, но напрасно. И тогда я повторил слова умирающего человека: «Я всегда хотел отправиться туда… и сделать это…» И спросил:
— Простите, но что ваш муж имел в виду? Отправиться куда? Сделать что?
Вдова открыла глаза и потрясла передо мной шлепанцем.
— Раввин тоже спросил это после того, как мы прождали какое-то время, надеясь услышать больше. Он склонился над кроватью и поинтересовался: «Отправиться в какое место, Мордехай? Сделать какую вещь?» Но Мордехай ничего ему не ответил. Он был мертв.
Я окончательно запутался и сказал лишь:
— Мне жаль, мирза Эсфирь.
— Мне тоже. И ему тоже было жаль. Только представь, как должен сокрушаться человек в последнее мгновение своей жизни. Однажды что-то возбудило его любопытство, но он упустил возможность отправиться куда-то и увидеть это, или что-то сделать, или получить это — и теперь уже ничего не исправить.
— Ваш муж был путешественником?
— Нет. Он торговал одеждой, и очень успешно. Мордехай никогда не ездил дальше Багдада или Басры. Но кто знает, где он хотел оказаться и что сделать?
— Вы считаете, что ваш супруг умер несчастным?
— По крайней мере, он не выполнил того, что хотел. Я не знаю, о чем именно Мордехай говорил, но… Ох!.. Как я жалею, что он не отправился туда, пока был жив, где бы это ни находилось, и не сделал того, о чем мечтал, чем бы это ни было.
Я попытался тактично предположить, что теперь это уже не имеет для усопшего никакого значения.
Но вдова сухо заметила:
— Это имело для Мордехая значение, особенно однажды. Когда он понял, что шанс упущен навсегда.
Пытаясь хоть как-то приободрить пожилую женщину, я сказал:
— Но если бы он воспользовался шансом, вы, может статься, переживали бы сейчас еще больше. Возможно, это было что-то… меньше всего достойное одобрения. Я заметил, что в этих землях много греховных соблазнов. И боюсь, что однажды мне самому придется признаться священнику, что я слишком свободно следую туда, куда заводит меня любопытство, и…
— Ну и признавайся себе на здоровье, но никогда не отказывайся от любопытства и не пренебрегай им. Если мужчина совершает промах, значит, он подвержен страстям так же, как и ненасытному любопытству. Будет жаль, если его проклянут за что-то пустяковое.
— Я надеюсь, что меня все-таки не проклянут, мирза Эсфирь, — сказал я набожно. — И я верю, что Мордехай тоже попал в Царствие Небесное. Может, это как раз и оказалось главной его добродетелью, что он упустил тот шанс, что бы это ни было. А поскольку вы ничего не знаете наверняка, то не надо и мучиться из-за этого…
— Я и не мучаюсь. Вот уж не собиралась лить из-за этого слезы.
Я удивился: зачем тогда Эсфирь донимала меня обсуждением этого? И, словно в ответ на мой невысказанный вопрос, она продолжила:
— Я просто хотела, чтобы ты знал об этом. Когда рано или поздно настанет твой час умирать, ты, может, и будешь свободен от всех иных порывов и чувств, но с тобой останется одна неизменная страсть — любопытство. Оно одинаково присуще и торговцам одеждой, и знатным людям, и даже рабам. Разумеется, и путешественникам тоже. И в самый последний момент любопытство заставит тебя убиваться и жалеть — как это произошло с Мордехаем, — но не о том, что ты сделал в своей жизни, а о том, чего ты уже не сможешь сделать.
— Мирза Эсфирь, — запротестовал я, — но человек не может жить, опасаясь все время что-то упустить. Я совершенно уверен, что никогда не стану Папой Римским или, например, шахом Персии, но надеюсь, что это не отравит мою жизнь. И не будет мучить меня на смертном ложе.
— Я не имею в виду вещи несбыточные. Мордехай умер, сокрушаясь о чем-то, что было в пределах досягаемости: это было возможно, он мог получить это, но упустил возможность. Представь, что ты мечтаешь о каком-то зрелище, развлечении или приключении, которые ты мог бы пережить, но упустил — пусть даже это сущая ерунда, — но всё, стремиться к этому уже поздно, оно навсегда остается недосягаемым.
Я послушно попытался представить себе это. И хотя был в то время еще совсем молодым, эта отдаленная, как я полагал, перспектива заставила меня покрыться холодным потом.
— Представь себе, каково это — умирать, — продолжила вдова неумолимо, — не успев вкусить все на этой земле. Добро, зло, даже безразличие. И понять вдруг в последний миг, что это ведь ты сам лишил себя всего, из-за своей осторожности и осмотрительности, небрежного выбора, неспособности следовать туда, куда ведет любопытство. Скажи мне, молодой человек, может ли быть боль сильнее по другую сторону смерти? Да ведь это не сравнится даже с вечными муками!
Стряхнув с себя наваждение, я весело сказал:
— Ну что же, если мне действительно помогает кто-то из этих Тридцати Шести, о которых вы говорили, тогда все, возможно, не так уж и страшно.
— Алейхем шолом, — ответила женщина. Но поскольку в этот момент Эсфирь прихлопнула своим шлепанцем очередного скорпиона, я не был уверен, пожелала она мира мне или ему.
Вдова пошла дальше по саду, переворачивая камни, а я неторопливым шагом отправился к конюшне — посмотреть, не вернулся ли уже кто-нибудь из нашей компании из города. Кое-кто действительно вернулся, но не один, и это зрелище заставило меня резко остановиться с открытым ртом.
На конюшне наш раб Ноздря совокуплялся с незнакомцем, одним из ослепительно красивых кашанских молодых людей. Возможно, беседа со служанкой Ситаре сделала меня на какое-то время невосприимчивым к мерзости, потому что я даже не издал возмущенных криков и не ретировался с места действия. Я смотрел на все это так же равнодушно, как и верблюды, которые только и делали, что жевали, чавкали и шаркали ногами. Оба мужчины были голые; незнакомец стоял на соломе на четвереньках, а наш раб толкался ему в зад, как самец верблюда в брачный период. Похотливо совокупляющиеся содомиты повернули головы, когда я вошел, но лишь ухмыльнулись и продолжили свое неприличное занятие.
Смотреть на красивое тело молодого человека было так же приятно, как и на его лицо. Но Ноздря, даже полностью одетый, отличался, как я уже прежде описывал, отталкивающей наружностью. Могу лишь добавить, что его пузатое тело, прыщавые ягодицы и длинные конечности, полностью обнаженные, являлись зрелищем, которое у многих зевак вызвало бы рвоту, так что большая часть недавнего моего обеда рисковала оказаться извергнутой. Меня немало удивило, что такое отвратительное создание смогло склонить кого-то не столь отвратительного поиграть в al-mafa’ul с его al-fa’il.
Орудие самого Ноздри разглядеть не представлялось возможным, поскольку оно было вставлено в определенное место, но орган молодого человека был виден внизу его живота и был такой же величины, как candelòtto. Я подумал, что это странно, потому что ни сам юноша, ни Ноздря никак не воздействовали на него. Еще более странным мне показалось, что, когда молодой человек и Ноздря издали последний стон и одновременно скорчились, candelòtto юноши — без всякого прикосновения или ласки — выплеснул spruzzo на солому, которая лежала на полу.
После того как оба немного отдохнули и отдышались, Ноздря освободил от своей блестевшей от пота туши зад молодого человека. Не помывшись водой из верблюжьей лохани, даже не вытерев пучком соломы свой чрезвычайно маленький орган, он начал снова напяливать одежду, напевая при этом под нос какой-то веселый мотив. Молодой незнакомец стал одеваться гораздо медленней и ленивей, словно он откровенно наслаждался, демонстрируя свое обнаженное тело даже при таких постыдных обстоятельствах.
Перегнувшись через перегородку стойла, я сказал нашему рабу, словно все это время мы мило болтали:
— Знаешь что, Ноздря? На свете было великое множество плутов и негодяев, о которых говорится в разных сказках, историях и песнях, — персонажей, подобных Ходже Насреддину и Рейнару-Лису. Они прожили никчемные, но веселые жизни, они жили своей лисьей хитростью и каким-то образом никогда не бывали ни в чем виноваты и грешны. На их совести одни только проказы и розыгрыши. Они крали, но не у кого-нибудь, а у воров; их любовные подвиги никогда не были постыдными; эти люди пили и кутили, но никогда не напивались до бесчувствия; ну а если они начинали фехтовать, то сроду не убивали своих врагов, а лишь наносили им раны. Они добивались победы в мгновение ока, всегда были готовы посмеяться, даже на виселице, которой чудесным образом в самый последний момент избегали. Какие бы приключения с ними ни происходили, эти безрассудно смелые негодяи всегда оставались обаятельными, умными и занятными. Когда слышишь подобные истории, невольно возникает желание повстречаться с таким храбрецом, отважным и симпатичным жуликом.
— Вам это уже удалось, — сказал Ноздря.
Он моргнул своими поросячьими глазками, улыбнулся, показывая остатки зубов, и принял позу, которую сам, наверное, считал лихой.
— Ты полагаешь? Но в тебе нет ничего привлекательного и выдающегося. Если ты — типичный плут, тогда все эти истории лгут и их герои — просто свиньи. Мне глубоко отвратительны как твой внешний вид, так и привычки, у тебя просто омерзительный характер, ты безнравствен в своих наклонностях. И вполне заслуживаешь, чтобы тебя за все это сварили в котле с маслом, от которого я тебя столь опрометчиво спас.
Тут красивый незнакомец грубо засмеялся, а Ноздря засопел и пробормотал:
— Хозяин Марко, как праведный мусульманин, я возражаю против того, чтобы меня сравнивали со свиньей.
— Я надеюсь, что хоть с ней ты не будешь совокупляться, — сказал я, — хотя и сильно сомневаюсь.
— Как вы можете такое говорить, молодой хозяин. Я праведно соблюдаю Рамазан, который запрещает половые сношения между мужчиной-мусульманином и женщиной. Я должен признаться, что даже в дозволенное время мне порой бывает тяжело найти себе женщину, особенно с тех пор, как мое миловидное лицо обезобразило известное вам несчастье.
— О, только не надо преувеличивать, — возразил я. — Всегда найдется женщина, готовая пойти на риск. Я, например, знал одну славянку, которая делила ложе с чернокожим мужчиной, и видел арабку, совокуплявшуюся с настоящей обезьяной.
Ноздря надменно сказал:
— Надеюсь, вы не думаете, что я унижусь до женщины такой же уродливой, как и я сам? Ах, но мы совсем забыли про Джафара — а ведь он такой же привлекательный, как и самая хорошенькая женщина.
Я рявкнул:
— Скажи, чтобы твой привлекательный негодяй поторопился одеться и убраться отсюда, или я скормлю его верблюдам.
Привлекательный негодяй уставился на меня, а затем бросил нежный и умоляющий взгляд на Ноздрю, который немедленно оскорбил меня наглым вопросом:
— А вы не хотите сами попробовать его, хозяин Марко? Опыт, возможно, расширит ваши познания…
— Я сейчас расширю тебе дырку в носу! — огрызнулся я, выхватывая кинжал из-за пояса. — Я сделаю ее размером во всю твою уродливую голову! Как смеешь ты так разговаривать с хозяином? Да за кого ты меня принимаешь?
— За молодого человека, которому еще многому надо учиться, — ответил наглец. — Вы теперь путешественник, хозяин Марко, и в самое ближайшее время вы отправитесь еще дальше, увидите и испытаете еще больше. Когда же вы наконец вернетесь домой, то будете заслуженно презирать тех, кто называет горы высокими, а болота глубокими, без того чтобы самому взобраться на гору или измерить глубину топи, — тех людей, кто никогда не отваживался выйти за пределы своих узких улочек, привычных рутинных дел, приятного времяпрепровождения и полной нужды маленькой жизни.
— Возможно, и так. Но какое отношение это имеет к твоему galineta?[143]
— А такое, что существуют и другие путешествия, которые могут вывести мужчину за пределы обыденности, хозяин Марко. Дело не в расстоянии, а в широте восприятия. Подумайте сами, вы, конечно, можете воспринимать этого молодого человека как распутника, хотя он всего лишь то, к чему его готовили, для чего всю жизнь совершенствовали и воспитывали. Джафар делает то, чего от него ожидают.
— Твой Джафар — содомит, если тебе больше нравится это слово. А для христианина этот грех еще страшнее, чем простое распутство.
— Я прошу вас, хозяин Марко, совершить всего лишь одно короткое путешествие в мир этого молодого человека. — И прежде чем я успел отказаться, он сказал: — Джафар, расскажи чужеземцу, как тебя воспитывали.
Все еще сжимая в руке свою нижнюю одежду и взволнованно глядя на меня, Джафар начал:
— О, молодой мирза, отражение света Аллаха…
— Это лишнее, — перебил его Ноздря, — просто расскажи, как твое тело готовили для совокуплений.
— О, благословение мира, — снова начал Джафар, — с самых ранних лет, как я себя помню, каждый вечер, перед тем как лечь спать, мне вставляли в нижнее отверстие golulè — орудие, сделанное из керамики каши, своего рода маленький конус. Всякий раз, как мой вечерний туалет был окончен, в меня засовывали golulè, хорошо смазанный снадобьем для стимуляции роста моей badàm. Мои мать или няня постепенно осторожно устанавливали его все глубже в моем теле, пока я не вместил его целиком, после чего его сменили на больший golulè. Таким образом, мой задний проход постепенно становился все просторней, но мускулы, которые смыкали его, при этом не становились слабей.
— Спасибо тебе за рассказ, — сказал я молодому человеку ледяным тоном, а Ноздре заметил: — Родившийся порочным или ставший таковым содомит все равно вызывает одинаковое омерзение.
— Боюсь, что рассказ еще не окончен, — сказал Ноздря. — Наберитесь терпения, путешествие продолжается.
— Когда мне исполнилось пять или шесть лет, — снова завел Джафар, — меня освободили от ношения golulè, а вместо этого начали подстрекать моего старшего брата использовать меня, когда его орган был возбужден и стоял.
— Adrio de vu! — воскликнул я. Мое отвращение внезапно сменилось сочувствием. — Какое ужасное детство!
— Оно могло быть и хуже, — сказал Ноздря. — Когда разбойники или охотники за рабами захватывают мальчика, не имеющего столь тщательной подготовки, они просто пронзают его деревянным колышком от шатра, чтобы отверстие стало пригодным для дальнейшего использования. Однако при этом окружающие задний проход мышцы разрываются, и мальчик с тех пор уже больше не может сдерживать себя и испражняется непроизвольно. Также он после этого уже не может использовать свои мышцы, чтобы сжимать их и доставлять этим удовольствие во время совокуплений. Продолжай, Джафар.
— Когда я привык к тому, что мой брат пользуется мной, мой следующий по возрасту и гораздо более искушенный брат помог мне совершенствоваться дальше. Когда же моя badàm созрела до такой степени, что я смог и сам получать удовольствие, тогда мой отец…
— Adrio de vu! — снова воскликнул я. Но на этот раз любопытство оказалось сильнее сочувствия и отвращения. — Скажи, что ты называешь словом «badàm»? — Я не мог понять этой детали, потому что «badàm» на фарси означает «миндаль».
— Вы не знаете этого? — удивился Ноздря. — Но ведь у вас и у самого есть badàm. У каждого мужчины она есть. Мы называем ее миндалиной из-за формы и размера, но лекари иногда считают ее третьим яичком. Badàm расположена позади первых двух, но не в мошонке, а скрыта внутри паха. Палец, хм, или какой-нибудь иной предмет, вставленный достаточно глубоко в ваш анус, нежно трется об эту миндалину и доводит ее до приятного возбуждения.
— Ясно, — произнес я, осознав полученные сведения. — Так вот почему Джафар только что выпустил spruzzo, как мне показалось, без всякой помощи и стимуляции.
— Мы называем эту струю миндальным молоком, — сказал Ноздря, поджав губы, а затем добавил: — Некоторые способные или искушенные женщины знают об этой невидимой мужской железе. Так или иначе, они касаются ее во время совокупления с мужчиной, и таким образом, когда он извергает миндальное молоко, его наслаждение счастливым образом возрастает.
Я удивленно покачал головой и заметил:
— А ты ведь прав, Ноздря. Мужчина может много чего узнать во время путешествия. — Я плавно вложил кинжал обратно в ножны. — Ладно, так и быть, прощаю тебе твое наглое обращение ко мне, но учти, это в последний раз.
Ноздря с самодовольным видом ответил:
— Хороший раб ставит выгоду господина выше собственного смирения. А теперь, хозяин Марко, может, вы хотите вложить другое свое оружие в этот футляр? Смотрите, какие восхитительные у Джафара ножны…
— Scagaròn! — рявкнул я. — Я могу смириться с чуждыми традициями, пока нахожусь в этих местах, но я не собираюсь принимать в них участие. Даже не будь мужеложство столь ужасным грехом, я все равно предпочел бы любовь женщин.
— Любовь, хозяин? — повторил, как эхо, Ноздря. Джафар рассмеялся своим грубым смехом, а один из верблюдов рыгнул. — Никто и не говорил о любви. Любовь между мужчинами — совершенно иная вещь, я верю, что только мы, добрые воины-мусульмане, знаем самые возвышенные из чувств. Я сомневаюсь, что какой-нибудь тупой христианин, читающий проповеди о мире, способен на такую любовь. Нет, хозяин, я предлагал не любовь, но всего лишь то, что есть под рукой, — облегчение и удовлетворение. А потому какая разница, с кем совокупляться?
Я фыркнул как надменный верблюд.
— Проще говоря, раб, для тебя не имеет значения, с каким животным этим заниматься. Что касается меня, то счастлив сообщить, что пока на земле есть женщины, у меня не возникнет желания совокупляться с мужчинами. Я сам мужчина, и я слишком хорошо знаю свое тело, так что менее всего меня интересует тело другого мужчины. Но женщины — ах, женщины! Они так изумительно отличаются от меня и так сильно отличаются друг от друга — я никогда не смогу оценить их по достоинству!
— Оценить женщин, хозяин? — удивленно спросил Ноздря.
— Да. — Я замолчал, а затем произнес с должной серьезностью: — Однажды я убил мужчину, Ноздря, но я никогда не смогу заставить себя убить женщину.
— Вы еще молоды.
— А теперь, Джафар, — велел я юноше, — быстренько одевайся и ступай, пока не вернулись отец и дядя.
— Я только что увидел, что они возвращаются, хозяин Марко, — сказал Ноздря. — Они вошли вместе с альмауной Эсфирью в дом.
Услышав это, я тоже отправился туда, и снова меня подстерегла служанка Ситаре, она встретила меня в дверях. Я хотел было пройти мимо, не обращая на нее внимания, но девушка взяла меня за руку и прошептала:
— Говорите тише.
Я ответил ей в полный голос:
— Но мне нечего сказать тебе.
— Тише. Там в доме хозяйка, а с ней и ваши отец с дядей. Вот что, мы с Азизом обсудили это дело, ну, в смысле, вас, и…
— Я не дело! — возразил я раздраженно. — И мне не нравится, когда меня обсуждают.
— О, пожалуйста, тише. Вы помните, что послезавтра день Eid-al-Fitr?
— Нет, я даже не знаю, что это такое.
— Завтра с восходом солнца заканчивается Рамазан и наступает месяц шаваль. Он начинается с праздника Eid-al-Fitr. В этот день мы, мусульмане, свободны от воздержания и ограничений. Во всяком случае, завтра после захода солнца мы с вами можем заняться zina. И уже ничто нам не помешает.
— За исключением того, что ты девственница, — напомнил я ей. — И должна оставаться таковой ради своего брата.
— Именно это мы с Азизом и обсуждали. Мы просим вас о маленькой услуге, мирза Марко. Если вы согласитесь на это, я тоже соглашусь — с ведома и одобрения своего брата — заняться с вами zina. Разумеется, вы можете иметь и его тоже, если хотите.
Я сказал с подозрением:
— Твое предложение, похоже, заслуживает внимания, вот только что это за маленькая услуга? Твой любимый брат, разумеется, поступает по-братски. Но едва ли я жажду встречи с этим маленьким неотесанным простофилей.
— Вы уже встречались с ним. Он работает поваренком на кухне, у него такие же темно-рыжие волосы, как у меня, и…
— Что-то не помню. — Однако воображение нарисовало мне этакого близнеца Джафара, мускулистого и красивого увальня, с отверстием как у женщины, разумом как у верблюда и моралью хорька.
— Так вот, насчет маленькой услуги, — продолжала Ситаре, — это сущий пустяк. Вы не только поможете мне и Азизу, но и сами получите прибыль.
Передо мной стояла красивая девушка с огненно-рыжими волосами, которая предлагала мне себя, свою непорочность, а также денежное вознаграждение — плюс, если я захочу, и своего еще более красивого, по ее мнению, брата в придачу. Естественно, это вызвало в моей памяти предостережение, которое я слышал уже несколько раз: «Остерегайся кровожадной красоты». Понятное дело, я сразу насторожился, но не настолько, чтобы наотрез отказаться от предложения Ситаре, даже толком не узнав, чего она хочет взамен.
— Расскажи-ка поподробнее, — сказал я.
— Не теперь. Сюда идет ваш дядя. Тише.
— Так, так! — зарокотал дядя Маттео, приблизившись к нам из более темной внутренней части дома. — Не иначе, как тут у вас любовное свидание — fiame? — И прорезь в его черной бороде превратилась в белозубую ухмылку, когда он задел нас плечом и отправился к дверям конюшни.
Замечание это было игрой слов, поскольку на венецианском наречии «fiame» может означать и огонь, и рыжеволосого человека, и тайных любовников. Таким образом, я сделал вывод, что дядя шутливо посмеялся над тем, что счел флиртом между юношей и девушкой.
Как только он отошел настолько, что не мог нас слышать, Ситаре сказала мне:
— Завтра. Приходите к дверям кухни, куда я вас уже приводила. В то же самое время.
После этого она тоже ушла куда-то в заднюю часть дома. Я же отправился по коридору к комнате, из которой раздавались голоса отца и вдовы Эсфири. Когда я вошел, отец говорил серьезным приглушенным тоном:
— Понимаю, что вы предложили это от всего вашего доброго сердца. Но мне бы хотелось, чтобы вы сначала обсудили все со мной, причем с глазу на глаз.
— Вот уж никогда бы не заподозрила, — сказала вдова, тоже понизив голос. — Но если, как вы говорите, он прилагает все силы, чтобы измениться, может, не стоит лишний раз искушать его? Так не хочется чувствовать себя виноватой.
— Нет-нет, — заверил ее отец, — никто не станет возлагать вину на вас, даже если доброе дело закончится плохо. Мы обсудим все, я спрошу его откровенно, станет ли это непреодолимым искушением, и уж тогда мы решим, как поступить.
Тут они оба заметили мое присутствие и резко оборвали свой разговор на какую-то непонятную мне секретную тему. Отец сказал:
— Да, неплохо бы нам остаться здесь еще ненадолго. Нам надо кое-что купить на базаре, а он ведь был закрыт на протяжении всего священного месяца. Но ведь Рамазан заканчивается завтра, так что мы все купим и, как только хромой верблюд поправится, немедленно двинемся в путь. Просто не передать, как мы благодарны вам за гостеприимство, за предоставленный кров и за вкусную пищу.
— Да, кстати, — вспомнила вдова, — ваш ужин почти готов. Сейчас принесу.
Мы с отцом вместе отправились на сеновал, где и обнаружили дядю Маттео, внимательно рассматривавшего страницы Китаба. Он оторвался от карт и объявил:
— Следующий пункт нашего назначения — Мешхед, а туда совсем не просто добраться. Придется пересечь огромнейшую пустыню. Мы высохнем и сморщимся, как bacalà[144]. — Он внезапно резко оборвал разговор и принялся расчесывать левый локоть. — Какое-то проклятое насекомое укусило меня, и теперь я весь чешусь.
Я заметил:
— Вдова сказала мне, что весь город буквально кишит скорпионами.
Дядя бросил на меня насмешливый взгляд.
— Если тебя когда-нибудь ужалит один, asenazzo, ты поймешь, что укус скорпиона не болезненный. Нет, это была маленькая муха какой-то странной треугольной формы. Настолько крошечная, что просто удивительно, что ее укус вызвал такой зуд.
Вдова Эсфирь несколько раз пересекала двор, чтобы принести нам блюда с едой, и мы втроем принялись ужинать, склонившись над Китабом. Ноздря ел отдельно внизу, на конюшне, среди верблюдов, и чавкал так же громко, как и они. Я старался не обращать внимания на эти звуки и сосредоточился на картах.
— Ты прав, Маттео, — сказал отец. — Нам придется пересечь пустыню в самой широкой ее части. Да сохранит нас Господь.
— И все же это самый простой путь. Мешхед расположен на северо-восток отсюда. В это время года заблудиться трудно, надо только каждое утро с восходом солнца намечать цель.
— А я, — встрял я в разговор, — буду постоянно сверять наш курс с kamàl.
— Я вижу, — сказал отец, — что аль-Идриси не отметил на карте в этой пустыне ни одного колодца, оазиса или караван-сарая.
— Но хоть что-то там должно существовать. Это же торговый путь — Мешхед, подобно Багдаду, один из пунктов на Шелковом пути.
— Вдова говорит, что это такой же большой город, как и Кашан а еще, хвала Господу, он расположен в прохладных горах.
— Однако по ту сторону их мы приблизимся к горам по-настоящему холодным. Возможно, даже придется остановиться где-нибудь на зиму.
— Да уж, вряд ли мы пройдем через какую-то местность, если ветер все время будет дуть нам в лицо.
— И еще вот что, Нико, пока мы не попадем на дорогу, ведущую в Кашгар, что в самом Китае, нам все время придется идти по абсолютно незнакомой местности.
— Ничего, Маттео, не так страшен черт, как его малюют. И давай не будем беспокоиться о возможных трудностях раньше времени. Сейчас наша задача — добраться до Мешхеда.
Следующий день, последний день Рамазана, мы провели, бездельничая, в доме вдовы. Боюсь, я забыл объяснить читателям, что в мусульманских странах считается, что новый день наступает не на рассвете, как можно ожидать, и не в полночь, как это принято в цивилизованных странах, но в тот момент, когда садится солнце. В любом случае, как заметил отец, не было смысла посещать кашанский базар, пока он снова не наполнится товарами. Так что у нас не было других дел, кроме как накормить и напоить верблюдов и убрать их навоз из конюшни. Разумеется, Ноздря помогал нам, а еще, по просьбе вдовы, он разбросал навоз по ее садику с лекарственными травами. Время от времени я, дядя и отец выходили прогуляться по улицам. Я не сомневался, что точно так же и Ноздря, в промежутках между своей рутинной работой, да и во время нее, умудрялся совершенствоваться в своих отвратительных любовных связях.
Когда я после полудня отправился в город, то обнаружил на перекрестке двух улиц толпу, состоявшую как из мужчин, так и из женщин. Поначалу я решил было, что все они предаются любимому занятию жителей Востока, которое заключается в том, чтобы стоять и глазеть — мужчины при этом еще и почесывают промежность, — однако вскоре услышал, как из центра толпы раздается чей-то голос. Тогда я остановился, решив присоединиться к зрителям, и начал прокладывать себе дорогу через толпу, пока не рассмотрел предмет их интереса.
Им оказался старик sha’ir (поэт), который сидел на земле, скрестив ноги и развлекая собравшихся своими историями. Время от времени, очевидно, когда он произносил особо поэтическую или удачную фразу, кто-нибудь бросал монету в чашу для подаяний, которая стояла на земле рядом со стариком. Я знал фарси не настолько хорошо, чтобы улавливать подобные тонкости, но, по крайней мере, моих познаний хватило на то, чтобы следовать сюжетной линии. Сказка оказалась интересной, поэтому я стоял и слушал ее. Sha’ir рассказывал, как появились сны.
В самом начале времен, говорил он, среди всех существующих духов — джиннов, ифритов, пери и тому подобных — был и один дух по имени Дремота. Его обязанности были такими же, как и сейчас: наводить дремоту на все живые создания. Еще у Дремоты имелся целый рой детишек, которые звались Снами, но в те далекие времена ни сам Дремота, ни его дети даже и не думали забираться в людские головы. Но однажды — это был чудесный день — добрый дух решил взять своих мальчиков и девочек отдохнуть на берегу моря. А там он позволил им залезть в маленькую лодку, которую ребятишки отыскали, и стал с любовью наблюдать, как они плавают по воде неподалеку.
К несчастью, сказал старый поэт, еще раньше дух Дремота чем-то обидел могущественного духа, которого звали Шторм, и тот дожидался случая отомстить. Потому-то, когда маленькие Сны осмелились выйти в море, злобный Шторм заставил его вспениться от ярости, задул неистовый ветер, и маленькую лодку смыло далеко в океан, а затем она разбилась о рифы пустынного острова, который назывался Тоска.
С этого времени, продолжил sha’ir, все Сны, как мальчики, так и девочки, стали жить на этом необитаемом черном острове. (А вы знаете, сказал он, какими неугомонными становятся дети, когда подчиняются праздности, да еще не забывайте, что они поселились не где-нибудь, а на Тоске.) И с тех пор целыми днями бедные Сны должны терпеть эту скучную ссылку вдали от мира. Но каждую ночь — al-hamdo-lillah! — сила духа Шторма ослабевает, потому что ночью правит добрая Луна. Так вот, по ночам дети Сны могут без труда убегать на какое-то время со своего острова Тоски. Так они и делают. А когда они покидают остров и ступают на землю, то развлекаются тем, что проникают в головы спящих мужчин и женщин. Вот почему, сказал sha’ir, ночью каждый, кто спит, может увидеть что-то интересное, получить сообщение, предупреждение или оказаться напуганным Сном. Это зависит от того, был ли Сон, забравшийся к вам в голову в ту или иную ночь, совершающей добрые дела девочкой или же вредным мальчиком, а еще — от того, в каком настроении он или она пребывают той ночью.
Когда сказка закончилась, слушатели издали одобрительные возгласы, красивые монетки дождем полились старику в чашу для подаяний. Я тоже бросил медный shahi, посчитав, что история поэта удивительная — и вовсе не такая уж невероятная, как большинство глупых восточных вымыслов. Объяснение старика насчет того, что многочисленные дети-Сны обоего пола, пребывая в переменчивом настроении, вмешиваются не в свои дела, показалось мне вполне логичным. Оно вполне согласовывалось с некоторыми явлениями, часто встречающимися на Западе, которые мои земляки не могли объяснить раньше. Я имею в виду ужасных ночных визитеров: инкубов, которые совращают тем или иным способом непорочных женщин, и суккубов — те занимаются совращением добродетельных священников.
Когда закат солнца ознаменовал окончание Рамазана, Ситаре провела меня в кухню. Кроме нас с ней, там больше никого не было, и я заметил, что девушка находилась в состоянии едва сдерживаемого возбуждения: глаза ее сверкали, а руки дрожали. Ситаре наверняка оделась в лучший свой наряд, подвела al-kohl веки и покрыла ягодным соком губы, однако яркий розовый румянец на ее щеках был явно естественного происхождения.
— Ты нарядилась по случаю праздника? — спросил я.
— Да, но еще и для того, чтобы доставить вам удовольствие. Не буду скрывать, мирза Марко, я рада доставить вам удовольствие. Посмотрите, я постелила нам одеяло вон в том углу. И я также удостоверилась, что хозяйка и другие слуги ушли по делам, так что нам не помешают. Я и правда желаю, чтобы мы…
— Подожди-ка, — произнес я слабым голосом. — Я согласен без всяких условий. Ты такая красивая, что заставляешь мужчин пускать слюни, и я не исключение. Но сначала я хочу кое-что узнать. Что это за услуга, из-за которой ты собираешься торговать собой?
— Дайте мне одну только минутку, и я расскажу вам. Но сначала я должна загадать вам загадку.
— Это что, еще один местный обычай?
— Присядьте вот на эту скамью. И займите свои руки — ухватитесь за скамью — таким образом, вас не будет мучить искушение дотронуться до меня. А теперь закройте глаза. Плотней. И не открывайте, пока я не скажу.
Я пожал плечами и сделал так, как мне было приказано, а затем услышал, как Ситаре легко движется рядом. Затем она поцеловала меня в губы, скромно и неумело, как девственница, но поцелуй оказался долгим и приятным. Это так возбудило меня, что я почувствовал головокружение. Хорошо еще, что я держался обеими руками за скамью.
Я ждал, что теперь девушка заговорит. Вместо этого она снова поцеловала меня, на этот раз наслаждение длилось гораздо дольше. Затем Ситаре снова прервала поцелуй, я уже ждал следующего, но тут она сказала:
— Откройте глаза.
Я открыл глаза и улыбнулся ей. Девушка стояла прямо передо мной, румянец со щек перекинулся на все ее лицо, глаза сияли, а губы, свежие как розовый бутон, улыбались, когда она спросила:
— Можете ли вы различить поцелуи?
— Различить? — любезно переспросил я и добавил, явно в стиле персидского поэта: — Как может мужчина сказать, что лучше: сладкий аромат розы или хмельной запах? Он просто жаждет большего. Вот так, моя красавица.
— Вы и получите больше. Но от кого? От меня? Это ведь я первой поцеловала вас. Или от Азиза, который поцеловал вас во второй раз?
Я чуть не свалился со скамьи. Затем Ситаре убрала руку за спину, вытащила оттуда мальчика и поставила его передо мной. Я вздрогнул от неожиданности.
— Он же совсем ребенок!
— Это мой младший брат Азиз.
Ничего удивительного, что я не заметил его среди домашних слуг. Азизу было не больше восьми или девяти лет, и он был мал даже для этого возраста. Но, заметив Азиза один раз, его больше невозможно было не замечать снова. Так же как и все местные мальчики, которых я видел, он оказался этаким александрийским купидончиком, но еще более красивым, даже по меркам Кашана. Да и неудивительно, ведь его сестра была самой красивой из кашанских девушек, которых я встречал. Инкуб и суккуб, подумал я невольно.
Поскольку я все еще сидел на низкой скамье, наши с мальчиком глаза оказались на одном уровне. Его голубые глаза, чистые и серьезные, выглядели на маленьком личике еще более огромными и яркими, чем глаза его сестры. Его рот был таким же розовым бутоном, как и у нее. Тело Азиза было прекрасным до самых кончиков пальцев. Его волосы были такого же огненно-рыжего оттенка, как и у сестры, а кожа напоминала слоновую кость. Красоту мальчика еще больше подчеркивали al-kohl вокруг век и сок ягод на губах. Я подумал, что это уже совершенно лишнее, но ничего не успел сказать, так как Ситаре заговорила.
— Мне позволено пользоваться косметикой только тогда, когда хозяйка отсутствует, — быстро произнесла она, словно хотела помешать мне вставить хоть что-нибудь. — Мне нравится украшать также и Азиза. — И снова она не дала мне ничего сказать. — Вот, позвольте, я покажу вам кое-что, мирза Марко. — Дрожащими пальцами Ситаре торопливо расстегнула и сняла блузу, которая была надета на ее брате. — Поскольку он мальчик, у него нет груди, но обратите внимание на то, какой изящной формы и как выступают его соски. — Я изумленно уставился на них, потому что соски были ярко раскрашены хной в красный цвет.
Ситаре спросила:
— Разве они не похожи на мои? — Тут мои глаза еще больше раскрылись, потому что девушка сняла верх своего наряда и продемонстрировала мне свою грудь с тоже раскрашенными хной сосками, чтобы я мог сравнить. — Видите? Его соски так же возбуждаются и встают, как и мои.
Ситаре продолжила болтать, и я уже был не в состоянии прервать ее.
— Еще, поскольку он мальчик, у Азиза, разумеется, есть кое-что, чего нет у меня. — Она развязала тесемки на его шароварах, и они упали на пол. — Разве это не настоящий маленький zab? Смотрите, как я ласкаю его. Он совсем как у мужчины. А теперь взгляните на это. — Сестра развернула мальчика спиной и своими руками раздвинула бороздку между его розовыми ягодицами. — Наша мать всегда тщательно использовала golulè, а после ее смерти этим занималась я. Только посмотрите, какой великолепный результат! — В следующий момент без всякой девичьей стыдливости она сбросила на пол свои шаровары. Потом повернулась и наклонилась, так что я мог разглядеть ту ее нижнюю часть тела, которая не была прикрыта темно-рыжим пушком. — Мое отверстие в два или три пальца шириной, но разве можно определить разницу между моим михрабом и его…
— Прекрати немедленно! — наконец смог произнести я. — Ты пытаешься заставить меня домогаться этого ребенка!
Ситаре не стала отрицать, это сделал сам ребенок. Азиз повернулся ко мне лицом и впервые заговорил. Его голос был таким же музыкальным, как голос певчей птицы, но звучал твердо.
— Нет, мирза Марко. Ни моя сестра, ни я не домогаемся вас. Вы и правда думаете, что я когда-нибудь буду делать это?
Я был вынужден ответить уклончиво:
— Ну что ты. — Но затем вспомнил о своих христианских принципах и сказал осуждающе: — Выставление себя напоказ достойно порицания не меньше, чем домогательство. Когда я был такого же возраста, как ты, малыш, я едва знал, для какой цели предназначены мои органы. Господь запрещал мне обнажать их намеренно, это так безнравственно… и так ранит душу. Просто стоять здесь, как стоишь ты, — это уже великий грех!
Азиз посмотрел на меня с такой обидой, словно я ударил его, и нахмурил свои тонкие брови в явном недоумении.
— Я еще очень молод, мирза Марко, и, возможно, невежествен, потому что никто пока не объяснил мне, что значит грех. Меня учили только, как быть al-fa’il или al-mafa’ul, в зависимости от того, что требуется.
Я вздохнул.
— Увы, я снова забыл о местных обычаях. — Таким образом, я мгновенно выбросил из головы свои принципы и сказал, не покривив душой: — Будучи хоть исполнителем, хоть тем, с кем это проделывают, ты, вероятно, можешь заставить мужчину забыть, что это грех. Хотя для тебя это никакой и не грех, так что прошу прощения за то, что подверг тебя несправедливой критике.
Азиз одарил меня такой ослепительной улыбкой, что, казалось, его маленькое нагое тело засветилось в темной комнате.
Я добавил:
— Я также извиняюсь, что думал о тебе незаслуженно плохо, Азиз, не зная тебя. Вне всяких сомнений, ты самый очаровательный и красивый ребенок среди детей обоего пола и более соблазнительный, чем большинство взрослых женщин, которых я встречал. Ты напоминаешь одного из детей-Снов, о которых я недавно слышал. Ты оказался бы искушением даже для христианина, не будь здесь твоей сестры. Однако рядом с ней, понимаешь, ты должен занять всего лишь второе место.
— Я понимаю, — ответил мальчик, все еще продолжая улыбаться. — И я согласен.
Ситаре, чья фигура также выглядела в сумерках словно сделанная из светящегося алебастра, посмотрела на меня с некоторым изумлением. Она издала тихий возглас:
— Вы все еще хотите меня?
— И очень сильно. Так сильно, что теперь молюсь, чтобы сила твоего желания оказалась сопоставима с моей возможностью одарить тебя. Ты ведь упоминала про какую-то сделку?
— Это так. — Ситаре подняла разбросанную одежду и прикрылась ею спереди, чтобы не смущать меня своей наготой. — Мы всего лишь просим, чтобы вы взяли с собой Азиза в караван и только до Мешхеда.
Я моргнул.
— Зачем?
— Вы сами говорили, что не видели более красивого и соблазнительного ребенка. Мешхед — это перекресток многих торговых путей, город больших возможностей.
— Сам-то я не слишком хочу отправляться туда, — вставил мальчик. Его нагота также стала смущать меня, поэтому я поднял его одежду и протянул Азизу, чтобы тот прикрылся. — Мне не хочется оставлять сестру, у меня ведь больше никого нет. Но она уверяет, что так будет лучше.
— Здесь, в Кашане, — продолжила Ситаре, — Азиз всего лишь один из бесчисленных хорошеньких мальчиков, и все они соперничают за внимание какого-нибудь поставщика в anderun, который проезжает через город. В лучшем случае Азиз может надеяться на то, что его выберет кто-нибудь из них, для того чтобы он стал наложником одного из знатных людей, который, кстати, вполне способен оказаться злым и порочным человеком. А в Мешхеде его можно подарить какому-нибудь богатому купцу, который будет к нему благосклонен и станет ценить. Пусть даже он и начнет свою жизнь наложником мужчины, но у него появится возможность путешествовать, и со временем Азиз сможет обучиться делу его хозяина и сам станет чем-то большим, чем простая игрушка в anderun, предназначенная для чувственных удовольствий.
Признаюсь, в этот момент я как раз и стремился к чувственным удовольствиям. Мне хотелось поскорей закончить этот разговор и приступить совсем к другому. Тем не менее именно в этот момент я осознал некую истину, которую, думаю, никогда не осознавали многие путешественники.
Странствуя по всему свету, мы делаем короткие остановки в какой-нибудь стране, как я, например, сейчас в Персии, и для нас все это не более чем непродолжительное смутное впечатление в ряду таких же легко забываемых мгновений. Люди — это всего лишь тусклые фигуры, которые сразу же, как только мы покидаем какое-то место, скрываются в облаках дорожной пыли. У нас, путешественников, обычно есть пункт назначения, и мы следуем к нему, а каждая остановка в пути — всего лишь одна из многих вех этого нашего целенаправленного движения. А ведь люди, живущие в этих местах, жили здесь и до нашего прихода и останутся там после того, как мы уйдем, и у них есть свои собственные заботы — надежды, проблемы, устремления и планы, — которые важны для них. Иногда их, наверное, способны понять и те, кто проходит мимо. Мы можем узнать что-нибудь ценное, способны наслаждаться и смеяться над забавами, запасаться сладкими и драгоценными воспоминаниями, иногда даже сами можем совершенствоваться, когда замечаем подобные вещи. Поэтому-то я и обратил участливое внимание на задумчивые речи и светящиеся лица Ситаре и Азиза, когда те рассказывали о своих планах, устремлениях и надеждах. И всегда с той поры во всех своих путешествиях я старался увидеть изнутри каждое следующее место, мимо которого лежал мой путь, увидеть неторопливым взором самых униженных его обитателей.
— Так вот, мы всего лишь просим, — сказала девушка, — чтобы вы взяли Азиза с собой в Мешхед и там разыскали какого-нибудь купца с караваном — зажиточного, доброго и обладающего другими достоинствами…
— Кого-нибудь вроде вас, мирза Марко, — вставил мальчик.
— …И продали ему Азиза.
— Продать твоего брата? — воскликнул я.
— Вы же не можете просто взять его с собой и оставить в незнакомом городе. Мы хотим, чтобы вы нашли ему безопасное место у какого-нибудь по возможности доброго хозяина. И, как я уже говорила, вы получите прибыль от этого соглашения. За ваши хлопоты во время путешествия, за то, что взяли на себя труд найти для Азиза подходящего покупателя, вы можете все вырученные за него деньги целиком оставить себе. Думаю, такой красивый мальчик будет стоить немало. Ну что, разве не выгодную сделку я вам предлагаю?
— Более чем, — согласился я. — Это может заинтересовать отца и дядю, но я не могу ничего обещать. Видишь ли, я ведь путешествую не один. И должен сообщить об этом своим компаньонам. Вдруг они станут возражать.
— Ну это вряд ли, — сказала Ситаре. — Наша хозяйка уже поговорила с ними. Мирза Эсфирь тоже желает для Азиза лучшей жизни. Я так понимаю, что ваши отец и дядя уже обсуждали этот вопрос. Вот почему, если вы согласны взять с собой Азиза, то ваш голос будет решающим.
Я честно признался:
— Полагаю, голос вдовы в данном случае значит гораздо больше, чем мой. Если все обстоит так, Ситаре, то почему ты собиралась, — я показал на ее тело, — зайти так далеко в своем обхаживании меня?
— Ну… — произнесла девушка, улыбаясь. И отодвинула в сторону одежду, давая мне еще одну возможность взглянуть на нее. — Я надеялась, что тогда вы уж точно не будете возражать…
Оценив ее честность, я сказал:
— Да я и так бы согласился. Но послушай, есть еще одно обстоятельство. Видишь ли, нам предстоит пересечь опасную и труднопроходимую пустыню. Это неподходящее место для любого человека, не говоря уж о маленьком мальчике. Хорошо известно, что Сатана наиболее силен в дикой пустынной местности. Именно в пустыню уходили праведники-христиане, чтобы испытать силу своей веры, — я имею в виду самых благочестивых великих христиан, таких как святой Антоний. Но простые смертные, отправляясь туда, могут рассчитывать лишь на великую удачу, ибо это очень опасное путешествие.
— И все-таки люди путешествуют через пустыню, — спокойно сказал юный Азиз. — Ну а поскольку я не христианин, то, возможно, буду в меньшей опасности. Может, я даже стану защитой для остальных.
— У нас в группе уже есть один мусульманин, — ответил я кисло. — Кстати, я как раз это и хотел с вами обсудить. Наш погонщик верблюдов — настоящий зверь, который имеет привычку совокупляться с такими же подлыми животными. Искушать его скотскую натуру очаровательным и податливым мальчиком…
— Ах, — сказала Ситаре, — должно быть, именно поэтому и возражал ваш отец. Я слышала, что хозяйка говорила о чем-то подобном. Тогда Азиз должен пообещать, что будет избегать этого изверга, а вы должны дать слово, что станете следить за ним.
— Я всегда буду держаться рядом с вами, мирза Марко, — заявил мальчик. — Днем и ночью.
— Азиз, может, и небезупречен, по вашим понятиям, — продолжала сестра, — но он разборчив. Пока мальчик с вами, он будет только вашим, не поднимет свой zab, ягодицы или даже глаза для другого мужчины.
— Я стану только вашим, мирза Марко, — подтвердил мальчик. Он был просто воплощенные очарование и невинность, не считая того, что тоже до сих пор держал всю одежду в руках, как и Ситаре, позволяя мне лицезреть свою наготу.
— Нет-нет-нет! — воскликнул я в некотором возбуждении. — Азиз, ты должен дать слово, что не будешь искушать никого из нас. Наш раб — всего лишь животное, но мы-то, все остальные, — христиане! Ты останешься совершенно непорочным до самого Мешхеда.
— Если это то, чего вы желаете, — сказал мальчик, явно упав духом, — тогда я клянусь. Клянусь бородой пророка (да пребудет с ним мир).
Я несколько скептически спросил Ситаре:
— Эта клятва обязательна для безбородого ребенка?
— Разумеется, — подтвердила девушка и спросила меня в свою очередь: — А почему бы вам и не разнообразить свое путешествие по пустыне? Вы, христиане, должно быть, получаете нездоровое удовольствие, отказываясь от наслаждений. Но да будет так. Азиз, ты можешь снова надеть свою одежду.
— Ты тоже, Ситаре, — сказал я, и если Азиз после моих слов слегка расстроился, то она стояла как громом пораженная. — Заверяю тебя, милая, я говорю это весьма неохотно, но с наилучшими намерениями.
— Я что-то не понимаю. Раз вы берете на себя ответственность за моего брата, то моя невинность уже больше не нужна ему. Поэтому я хочу подарить ее вам, и сделаю это с радостью.
— А я с благодарностью отклоняю дар. Я уверен, ты и сама понимаешь, что это будет благоразумней, Ситаре. Потому что, когда твой брат уедет, что станется с тобой?
— Какая разница? Я всего лишь женщина.
— И к тому же очень красивая. Так вот, раз уж тебе удалось пристроить Азиза, ты можешь теперь заняться собственной судьбой. Выйти замуж, стать наложницей, или чего ты там еще хочешь достигнуть. Однако я знаю, что женщина может претендовать на многое лишь в том случае, если она не лишена девственности. Такой я тебя и оставлю.
Брат с сестрой уставились на меня, и мальчик пробормотал:
— Поистине, христиане divanè.
— Разумеется, и среди нас попадаются глупые люди. Но многие просто стараются вести себя так, как пристало христианам.
Ситаре бросила на меня более нежный взгляд и мягко сказала:
— Возможно, кое-кому это удается. — А затем снова провокационно открыла свое прекрасное тело. — Вы уверены, что отказываетесь? Вы непреклонны в своем добром намерении? Вас не терзает искушение?
Я рассмеялся дрожащим смехом.
— Еще как терзает. По этой причине позволь мне поскорей уйти отсюда. Я посоветуюсь с отцом и дядей насчет того, чтобы взять Азиза с собой.
Принятие решения не заняло много времени, потому что они как раз в это время уже обсуждали этот вопрос в конюшне.
— Ну что, — сказал дядя Маттео отцу, — Марко тоже согласен, чтобы мальчик отправился с нами. Таким образом, двое «за» против одного колеблющегося.
Отец нахмурился и запустил пальцы в бороду.
— Мы сделаем доброе дело, — подал я голос.
— Как можем мы отказаться сделать доброе дело? — вопросил дядя.
Отец весьма раздраженно напомнил нам старую поговорку:
— Святая Милость мертва, а ее дочь Доброта больна.
Дядя ответил ему другой пословицей:
— Если перестать верить в ангелов, они перестанут творить чудеса.
В замешательстве братья молча смотрели друг на друга, пока я не осмелился прервать молчание:
— Я уже предупредил парнишку, что существует опасность того, что к нему будут приставать. — Оба вперили в меня изумленные взгляды. — Вы же знаете, — пробормотал я, чувствуя себя неловко, — способность Ноздри, хм, доставлять неприятности.
— Ах, это, — произнес отец, — да, это так.
Я обрадовался, что отец со мной согласен, ибо мне не слишком хотелось выступить в роли ябеды, рассказав о последней непристойности Ноздри, и, возможно, подставить спину раба под кнут.
— Я заставил Азиза дать слово, — сказал я, — держаться настороже и сообщать мне о любых подозрительных действиях. А сам я обещаю, что буду следить за ним. Что же касается его перевозки, то вьючный верблюд не слишком сильно нагружен, а мальчик весит совсем немного. Его сестра разрешила нам взять себе те деньги, которые мы получим от его продажи, а это должна быть изрядная сумма. Хотя я лично думаю, что правильнее будет просто вычесть стоимость его содержания и позволить мальчику оставить себе остальные деньги. Это будет своего рода наследством, с которым он сможет начать новую жизнь.
— Ну что же! — снова произнес дядя Маттео, почесывая свой локоть. — Парню есть на чем ехать, у него имеется телохранитель, который защитит его. Азиз сам оплачивает свой путь до Мешхеда, да потом еще получит приданое. Какие могут быть возражения!
Однако отец торжественно произнес:
— Если мы возьмем его с собой, Марко, он будет на твоей ответственности. Ты можешь поручиться, что убережешь ребенка от беды?
— Да, отец, — ответил я и выразительно положил руку на висевший на поясе кинжал. — Если случится несчастье, то сначала оно произойдет со мной, а уж потом с Азизом.
— Ты слышишь, Маттео?
Я понял, что отец воспринял это как своего рода торжественную клятву, поскольку призывает дядю быть свидетелем.
— Я слышу, Нико.
Отец вздохнул, по очереди посмотрел на нас, почесал еще немного свою бороду и наконец сказал:
— Ладно, тогда мальчик поедет с нами. Иди, Марко, и объяви ему об этом. Скажи его сестре и вдове Эсфири, чтобы они упаковали вещи Азиза, которые он возьмет с собой.
Таким образом, мы с Ситаре улучили возможность обменяться кратковременными поцелуями и другими невинными ласками. А на прощание девушка сказала мне:
— Я никогда не забуду вас, мирза Марко. Я не забуду, как вы были добры к нам обоим и как беспокоились о моей дальнейшей судьбе, о том, что со мной станет после вашего отъезда. Я бы очень хотела вознаградить вас — и именно тем способом, от которого вы так благородно отказались. Если когда-нибудь вы снова окажетесь здесь…
Я уже упоминал о том, что нам предстояло пересечь Деште-Кевир в наиболее подходящее для этого время года. Не представляю, что бы с нами было, если бы нам пришлось пересечь ее в самое плохое время. Мы сделали это поздней осенью, когда солнце уже не было таким дьявольски горячим, однако все равно подобное путешествие, вне всяких сомнений, нельзя назвать приятным. До этого я полагал, что нет ничего более скучного и однообразного, чем долгая поездка по морю, по крайней мере когда море не становилось страшным из-за шторма. Однако хуже всего оказалось путешествие по пустыне: жажда, зуд, царапающий кожу дребезжащий песок, изнуряющая жара — список ненавистных неудобств можно было продолжать и продолжать. Именно этот список всплывал, словно речитатив проклятий, в расстроенном мозгу путешественника, когда тот устало тащился по пустыне от одного невыразительного горизонта по невыразительной плоской поверхности к другой удаляющейся от него невыразительной линии горизонта.
Покинув Кашан, мы снова оделись для нелегкого путешествия. Мы сняли аккуратные персидские тюрбаны и роскошные расшитые наряды, вновь завернувшись в свободно свисающие куфии, головные накидки и в просторные абасы, которые были не столько красивыми, сколько практичными костюмами, не прилипавшими к телу, но свисавшими свободно. Таким образом, это давало поту возможность испаряться с тела и на костюме не образовывалось складок, в которые мог забиваться летящий песок. Наши верблюды были увешаны кожаными бурдюками с хорошей кашанской водой, а также вьюками с сушеными бараниной, фруктами и ломким местным хлебом. (Чтобы раздобыть эти продукты, нам пришлось дожидаться, пока базар снова пополнится после Рамазана.) Мы также нашли в Кашане и некоторые новые товары, которые взяли с собой: гладкие округлые прутья и отрезы легкой ткани, сшитые таким образом, что они образовывали кожух. Вставив прутья в кожух, мы могли быстро превратить его в шатер такого размера, что там свободно мог укрыться один человек, или если было необходимо, то могли разместиться и двое, но уже не с таким комфортом.
Еще прежде, чем мы выехали из Кашана, я предупредил Азиза, чтобы он никогда не позволял нашему рабу Ноздре заманить его в шатер или еще куда-нибудь вне пределов видимости остальных, и велел сразу же сказать мне, если погонщик верблюдов попытается с ним что-нибудь сделать. И действительно, как только Ноздря заметил среди нас мальчика, его поросячьи глазки расширились до размеров человеческих, а единственная ноздря зашевелилась, словно он почувствовал запах добычи. В первый день Азиз, так же как и все остальные, на короткое время оказался обнаженным — и Ноздря бродил вокруг и строил глазки, пока я помогал мальчику снять персидский наряд, в который одела его сестра, и показывал, как правильно облачаться в арабские куфию и абас. Я незамедлительно сделал Ноздре суровое предупреждение, многозначительно поигрывая своим поясным кинжалом, пока произносил речь. Он весьма неискренне заверил меня в том, что будет вести себя хорошо.
Едва ли я поверил в обещания Ноздри, но случилось так, что он действительно ни разу не приставал к Азизу и не пытался этого делать. Мы еще только начали путешествие по пустыне, когда Ноздря стал заметно страдать от какой-то болезненной язвы на заду. Если, как я подозревал, раб сознательно зашиб ногу одному из верблюдов для того, чтобы сделать остановку в Кашане, то теперь другое животное нашло способ отомстить ему. Каждый раз, когда верблюд Ноздри оступался и встряхивал его, Ноздря пронзительно вскрикивал. Вскоре он подложил себе на седло все мягкие вещи, которые только смог найти среди тюков. А затем, каждый раз, когда раб отходил от костра, чтобы помочиться, мы слышали его стоны и неистовые проклятия.
— Один из кашанских мальчишек, должно быть, заразил его scolamento[145], — сказал дядя Маттео с насмешкой. — Это точно заставит паршивца вести целомудренный образ жизни и впредь быть разборчивым.
Ни тогда, ни потом мне не пришлось страдать ни от чего подобного, за что я должен благодарить фортуну, а не свои целомудрие и разборчивость. Тем не менее я теперь выказывал Ноздре больше дружеской симпатии и меньше других смеялся над его затруднительным положением, поскольку был очень рад, что его zab вызывал у него другие заботы и Ноздря не пытался засунуть его в моего подопечного. Болезнь раба постепенно пошла на убыль и наконец прошла окончательно, оставив лишь некоторые неприятные ощущения, но к этому времени произошли другие события, которые представляли для Азиза куда большую угрозу, чем распутство Ноздри.
Шатер или какая-то защита вроде него абсолютно необходимы в Деште-Кевире, потому что человек там не может просто лечь на одеяла и заснуть, в противном случае его быстро засыплет песком. Большую часть пустыни можно сравнить с гигантским подносом огромного fardarbab — предсказателя будущего. Это огромная плоская равнина, сплошь заполненная мягким серовато-коричневым песком, таким мелким, что он течет сквозь пальцы подобно воде. В то время, пока не дует ветер, этот песок лежит нетронутым, как песок на подносе предсказателя. Он настолько мягкий и тонкий, что даже если по нему проходит насекомое — сороконожка, кузнечик или скорпион, — то оно на песке оставляет след, который виден издалека. И странник, заскучавший от утомительного путешествия по пустыне, может развлечься, идя по извилистому следу одного какого-нибудь муравья.
Однако в дневное время редко когда не дул ветер: он поднимал песок, подбрасывал его, носил туда-сюда и снова бросал. Поскольку ветра в Деште-Кевире всегда дуют в одном направлении, с юго-запада, то определить, куда направляется путешественник, довольно просто, даже если вы встретили его на стоянке в лагере, — нужно просто присмотреться, какой бок его верблюда сильнее засыпан летящим песком. В ночное время ветер в пустыне стихает и на землю оседают частички песка. Однако самые тонкие частички остаются в воздухе в виде пыли, такой плотной, что она образует сухой туман, который закрывает звезды на небе, а иногда даже полную луну. В темноте и тумане видимость может быть ограничена несколькими локтями. Ноздря рассказал нам, что когда-то существовали создания, которые назывались караны. Согласно персидской легенде, они сами создавали этот темный туман с помощью черной магии и пользовались им, чтобы вершить темные дела. Хотя гораздо чаще основной опасностью такого тумана является взвешенная пыль, которая незаметно высыпается из воздуха в тиши ночи, и путешественник, который не укрылся в шатре, может оказаться заживо похороненным или же задохнуться во время сна.
Нам предстояло еще пересечь большую часть Персии, но это была пустынная местность — может быть, самая пустынная на земле, — и мы не встретили на нашем пути ни одного персиянина или кого-нибудь еще, даже ни разу не увидели следов какого-нибудь крупного насекомого. В других районах Персии, таких же необитаемых и необрабатываемых человеком, путешественникам приходится быть настороже, чтобы не встретиться со стаей голодных львов или падальщиков-шакалов или же со стадами больших нелетающих shuturmurq — птиц-верблюдов, о которых нам рассказывали, что они якобы могут распотрошить человека ударом ноги. Но ничего подобного в пустыне опасаться не приходится, потому что здесь просто нет живых существ. Мы лишь изредка видели случайно залетевших сюда грифов или коршунов, но и те оставаясь высоко в небе и вовсе не собирались спускаться. Даже растения, казалось, избегали этой пустыни. За все время нам встретился здесь один-единственный низкорослый кустарник с толстыми мясистыми листьями.
— Молочай, — пояснил Ноздря. — Он растет тут лишь потому, что Аллах специально посадил его, чтобы помогать путешественникам. В жаркое время года стручки молочая созревают, раскрываются и разбрасывают свои семена. Они начинают растрескиваться, когда пустынный воздух становится таким же жарким, как человеческая кровь. Когда же воздух становится еще горячей, то стручки начинают раскрываться все чаще. Таким образом, путешествующий по пустыне может определить, услышав, как громко трещат стручки молочая, что воздух стал настолько жарким, что он должен сделать остановку и укрыться в тени, иначе странник погибнет.
Этот раб, несмотря на его подлую натуру, невероятную похоть и отвратительный характер, был опытным путешественником. Он рассказывал и показывал нам множество полезных или интересных вещей. Например, когда в самую первую ночь в пустыне мы остановились, чтобы разбить лагерь, он слез со своего верблюда и воткнул в песок палку, которой его погонял, наклонив ее в том направлении, куда мы двигались.
— Возможно, это понадобится нам утром, — объяснил Ноздря. — Нам надо постоянно идти к тому месту, откуда восходит солнце. Но если в это время в воздухе будет песок, то мы не сможем определить направление.
Безбрежные пески Деште-Кевира были не единственной опасностью для человека. Само название, как я уже говорил, означает Большая Соляная пустыня, и по праву. Обширные просторы здесь засыпаны вовсе не одним только песком. Они представляют собой клейкую массу, недостаточно влажную, чтобы она называлась грязью или топью, потому что ветер и солнце высушивают эту массу, превращая ее в затвердевшую плотную соляную поверхность. Путешественникам здесь частенько приходится пересекать одну из таких сверкающих, размельченных, вызывающих дрожь, ослепительно белых соляных корок, и они должны делать это осторожно. Кристаллы соли еще более колки, чем песок; даже мозолистые подошвы верблюдов можно поранить до кровоточащей плоти; и если всаднику приходится там спешиваться, то сначала он раздерет себе обувь, а потом и ноги. А еще шероховатая поверхность пластов соли превращает эти территории в то, что Ноздря называл «зыбучие земли». Иногда верблюд или человек своим весом проламывают корку. Если это случается, то животное или человек падают в эту грязь. Из этого зыбучего соленого песка невозможно выбраться самому, там нельзя даже стоять, ожидая, пока помощь придет. Зыбучий песок медленно, но неотвратимо затягивает все, что в него попадает, засасывает внутрь и смыкается вновь. И если рядом на твердой земле не оказывается спасителя, то несчастный, который упал, обречен. По словам Ноздри, целые караваны людей и животных исчезли так без следа.
Вот почему, когда мы подошли к первой такой соляной равнине, то хотя она и выглядела так же безобидно, как слой инея, не вовремя покрывший землю, мы остановились и тщательно обследовали ее. Перед нами впереди до самого горизонта сверкала белая корка, она тянулась так далеко во все стороны, насколько хватало глаз.
— Мы можем попробовать обойти ее, — предложил отец.
— На картах Китаба такие детали не отмечены, — сказал дядя, задумчиво почесывая локоть. — Во всяком случае, мы не знаем, как далеко она тянется, и даже не можем предположить, где окольный путь будет короче, на юге или на севере.
— Если мы будем обходить все корки, — заметил Ноздря, — то останемся в этой пустыне до скончания века.
Я молчал, потому что совершенно не разбирался в путешествиях по пустыне, и мне совершенно не было стыдно, что решение будет принято без моего участия более опытными людьми. Мы вчетвером сели на наших верблюдов и начали всматриваться в даль, оглядывая сверкающую пустошь. Малыш Азиз, который остался позади, заставил своего вьючного верблюда лечь и слез с него. Мы и не заметили, что он делает, пока Азиз не подошел к соляной корке. Мальчик повернулся, посмотрел на нас и спокойно улыбнулся, а затем произнес голоском, напоминающим пение птички:
— Теперь я смогу отплатить вам за вашу доброту и за то, что вы привели меня сюда. Я пойду вперед и буду определять по сотрясению корки, насколько прочна ее поверхность. Я доберусь до твердой земли, а вам останется только следовать за мной.
— Ты поранишь ноги! — запротестовал я.
— Нет, мирза Марко, я легкий. А еще я взял на себя смелость достать из вьюков эти две тарелки. — Он поднял два золотых блюда, которые отправил с нами шах Джаман. — Я пристегну их ремешками к моим туфлям, это самая лучшая защита.
— Но тем не менее это опасно, — сказал дядя. — Ты, конечно, молодец, что храбро вызвался добровольцем, парень, но мы поклялись, что с тобой ничего не случится. Лучше кто-нибудь из нас…
— Нет, мирза Маттео, — произнес Азиз тоном, не терпящим возражений. — Если я случайно провалюсь, вам будет легче выдернуть меня, чем кого-нибудь более тяжелого.
— Он прав, хозяева, — сказал Ноздря. — Ребенок не лишен здравого смысла. И, как вы отметили, доброго сердца, ибо он храбр и предприимчив.
Итак, мы позволили Азизу двигаться впереди и последовали за ним на безопасном расстоянии. Мы шли медленно из-за шаркающей походки мальчика, к тому же это причиняло меньше боли верблюдам. Мы пересекли эту зыбучую землю в целости и сохранности и, прежде чем наступила ночь, оказались на надежном песке, где можно было разбить лагерь.
Лишь один раз в тот день Азиз внезапно провалился под твердый слой поверхности. С сильным треском корка разбилась, словно стеклянная, и он по пояс упал в жижу, которая была под ней. Мальчик не вскрикнул от страха и даже не хныкал, когда дядя Маттео слез с верблюда, развернул свою седельную веревку и, набросив ее на Азиза, осторожно вытянул того обратно на твердую землю. Но мальчик отлично знал, что на какое-то время завис над бездонной пропастью, потому что, когда все мы озабоченно столпились вокруг, его лицо было бледным, а голубые глаза огромными. Дядя Маттео обнял малыша и прижал к себе, нашептывая ободряющие слова, пока мы с отцом отряхивали его одежду от быстро засыхающей грязи с солью. К тому времени, когда мы управились, мужество вернулось к Азизу, и он настоял на том, что снова пойдет впереди, чем вызвал у нас всех восхищение.
В последующие дни, когда мы вновь подходили к соляной равнине, нам оставалось лишь гадать, рискнуть ли пройти корку сразу или разбить лагерь на ее границе и подождать до утра. Мы всегда очень боялись, что можем оказаться посередине такой вот зыбучей земли ночью. Вот уж когда нам пришлось бы принимать одно из двух одинаково непривлекательных взаимоисключающих решений: попытаться поспешить, бросив вызов ночной мгле и ее сухому туману, который в темноте гораздо больше действовал на нервы, чем во время дневного перехода; или разбить лагерь на солончаке, не зажигая огня, потому что разводить костер на такой поверхности очень опасно: огонь может растопить ее, и тогда все мы вместе с животными и грузом рискуем оказаться в зыбучем песке. Разумеется, лишь благодаря нашей счастливой звезде — или благословению Аллаха, как заявили двое наших мусульман, — мы чисто интуитивно все-таки делали верный выбор и каждый раз проходили соляную равнину до наступления темноты.
Таким образом, нам ни разу не довелось разбивать лагерь на страшных зыбучих землях, хотя признаюсь честно, что разбивать его в любом другом месте пустыни, даже на песке, который, мы были уверены, под нами не исчезнет, все равно не доставляло радости. Песок, если присмотреться повнимательней, даже самый горячий, стоит лишь солнцу закатиться, становится очень холодным. Нам всегда приходилось сперва согреться у огня, прежде чем, закутавшись в одеяла, заползти в свои шатры. Однако несколько ночей выдались такими холодными, что нам пришлось разгрести костер на пять отдельных кучек, позволить им прогореть, чтобы согреть песок, и только после этого расстелить на этих местах одеяла и поставить над ними шатры. Но даже тогда песок не слишком долго сохранял тепло, и к утру мы закоченели и дрожали от холода. В такой вот невеселой обстановке мы должны были вставать и встречать следующий день в безрадостной пустыне.
Ночной костер в лагере не только согревал, но и создавал иллюзию домашней обстановки посреди пустоты, одиночества, тишины и темноты, однако мы почти не использовали его для приготовления пищи. Дерева в пустыне Деште-Кевир не было, и в качестве топлива мы использовали сухой помет. Многочисленные поколения животных, которые раньше пересекали пустыню, оставили его повсюду, да и наши собственные верблюды тоже вносили посильный вклад для поддержания последующих странников. Нашими единственными съестными припасами были высушенные несколькими способами мясо и фрукты. Лакомый кусок холодной высушенной баранины, может, и стал бы лучше и аппетитней, если бы его размочили в воде, а затем подогрели на огне, но только не на костре, сооруженном на верблюжьем помете. И хотя сами мы уже пропахли насквозь дымом таких костров, но никак не могли заставить себя есть что-либо, имеющее подобный запах. Почувствовав, что у нас есть лишние запасы воды, мы несколько раз согревали ее и замачивали в ней мясо, но в результате получалось тоже не слишком вкусное блюдо. Если воду долгое время нести в большом мешке, она начинает выглядеть и пахнуть приблизительно так же, как та жидкость, что у человека в мочевом пузыре. Нам приходилось пить воду, чтобы выжить, но все меньше и меньше нам хотелось готовить на ней пищу, поэтому мы предпочитали грызть припасы холодными и сухими.
Каждую ночь мы кормили верблюдов — давали им по две пригоршни сухого гороха, а затем порядочный глоток воды, чтобы горох размяк в желудке и создал иллюзию обильного ужина. Не скажу, что животные наслаждались таким скудным рационом, но разве верблюды когда-нибудь чем-нибудь бывают довольны? Они ворчали бы и жаловались не меньше, даже закатывай мы им пиршества, и при этом не испытывали бы признательности и не трудились бы лучше на следующий день.
Вы наверняка решите, что я не люблю верблюдов, честно говоря, так оно и есть. По-моему, нет ничего хуже, чем ездить на этих животных. Хорошо еще, что двугорбый верблюд, обитающий в более прохладном климате Востока, все-таки смышленее и послушнее, чем одногорбый верблюд — житель жарких стран. Может, и правы те, кто утверждает, будто мозги у этих животных располагаются в горбах, если, конечно, они у них вообще есть. Верблюд, у которого горб опал из-за жажды и голода, делается более мрачным, раздражительным и неуправляемым, чем сытый верблюд, хотя и не намного.
Каждый раз на ночь верблюдов надо разгружать, так же как и других животных, идущих в караване, но никакое другое животное не ведет себя так безумно наутро, когда его начинают нагружать снова.
Верблюды ревут, шарахаются, встают на дыбы, а когда их трюки всего лишь приводят хозяев в ярость, но не заставляют отказаться от своих намерений, они начинают плеваться. К тому же ни одно животное в караване не лишено в такой мере чувства направления и инстинкта самосохранения. Наши верблюды шли равнодушно, один за другим спокойно направляясь в плавуны, которые засосали бы нас, если бы наш погонщик не заставлял животных обходить зыбучий песок. К тому же у верблюдов в большей степени, чем у других животных, отсутствует чувство равновесия. Верблюд, как и человек, может поднять и нести груз в одну треть своего собственного веса целый день и проделать при этом приличное расстояние. Но человек, у которого всего лишь две ноги, не раскачивается так, как верблюд, у которого их целых четыре. То один, то другой из наших верблюдов спотыкался на песке (чаще, чем на соляной поверхности) и тут же валился на бок; и животное невозможно было поднять снова до тех пор, пока с него не снимали груз, не ободряли громкими криками и не помогали ему общими усилиями. При этом вся его благодарность заключалась в том, что он в нас плевался.
Я говорю «плевался», потому что еще дома в Венеции слышал, как путешественники употребляли это слово, рассказывая о верблюдах, однако на самом деле эти животные не плюются. И уж лучше бы плевались: ведь на самом деле верблюды отхаркивают свою жвачку в виде отвратительной рвотной массы. В случае с нашими верблюдами сначала это была субстанция, состоявшая из сухого гороха, разбухшего от воды и пропитанного газами. Затем шла наполовину перебродившая и наполовину переваренная масса, а в конце — самая отвратительная жвачка, перемешанная с желудочным соком, рвотная масса, которую верблюд выпускал через губы со всей возможной силой в кого-нибудь из нас, норовя попасть в глаз.
Разумеется, в Деште-Кевире нет ничего вроде караван-сараев, но пару раз за тот месяц, что пришлось идти по пустыне, нам посчастливилось набрести на оазис. Оазисы возникают в тех местах, где родники выходят из-под земли на поверхность, и только Господь или Аллах знает, почему это происходит. Вода там пресная, а не соленая, и вокруг родника возникает опоясывающее его зеленое кольцо. Среди растительности оазисов я ни разу не встречал ничего пригодного в пищу, но сама зелень невысоких кустарников, низкорослых кустов и редкой травы освежала не меньше, чем свежие фрукты и овощи. Оба раза, наткнувшись на оазис, мы были рады на время прервать наше путешествие. Мы черпали воду из родника, чтобы вымыть свои покрытые пылью и коркой соли, пропахшие навозным дымом тела, поили верблюдов, наполняли водой резервуары, причем обязательно кипятили воду и пропускали ее через размельченный уголь, который всегда был у отца. Ну а покончив со всеми этими делами, мы ложились и наслаждались забытым чувством покоя в тени и зелени.
Я заметил, что во время первой остановки в оазисе мы быстро разделились и потащились в разные стороны в тень одиноких деревьев, под которыми сперва блаженно развалились, а затем и поставили свои шатры — на значительном расстоянии один от другого. За время путешествия по пустыне мы даже изредка не ссорились, и у нас вроде бы не имелось никаких причин, чтобы избегать общества друг друга, кроме той, что мы слишком долго находились вместе и теперь было так приятно для разнообразия уединиться. Вообще-то я собирался на протяжении всего путешествия держать Азиза в безопасной близости от себя, но поскольку раб Ноздря, как уже говорилось, был все это время занят своим постыдным тайным недугом, то я посчитал, что он просто не в состоянии совратить маленького мальчика, и позволил Азизу насладиться одиночеством.
Я думал, что никакой опасности нет, однако ошибался. Вечером на второй день нашего пребывания в оазисе я решил прогуляться по имевшейся там рощице. Я воображал, что на самом деле нахожусь в окрестностях багдадского дворца, где частенько прогуливался с шахразадой Мот. Это было легко, потому что ночь принесла сухой туман, не дававший мне возможности ничего видеть, кроме деревьев, росших совсем близко. Даже звуки словно поглощались туманом, потому-то я чуть-чуть не наступил на Азиза, когда вдруг услышал его смех, такой мелодичный и музыкальный. Затем мальчишка сказал:
— Вред? Но это не принесет вреда не только мне, но и вообще никому. Давайте сделаем это.
Кто-то ответил ему низким шепотом, но слов было не разобрать. Я чуть не закричал от возмущения, собираясь схватить Ноздрю, ибо не сомневался, что это он, и оттащить раба от мальчика, но тут Азиз заговорил снова, и в голосе его слышалось изумление.
— Я не видел ничего подобного прежде. С лоскутом кожи, который прикрывает его…
Я застыл на месте, оцепенев.
— …Ну надо же, при желании его можно оттянуть. — В голосе Азиза все еще звучало благоговение. — Это же как будто у вас есть свой собственный михраб, который всегда нежно прикрывает ваш zab.
У Ноздри абсолютно точно не могло быть такого орудия. Будучи мусульманином, он был обрезан так же, как и мальчик. Я начал осторожно отступать, стараясь не производить шума.
— Наверняка настоящее блаженство, даже если нет партнера, — продолжал тоненький птичий голосок, — двигать этот лоскуток вверх и вниз, вот так. Можно, я сделаю это для вас?..
Туман сомкнулся вокруг его голоса, когда я отошел подальше. Но я решил дождаться Азиза, бдительно бодрствуя рядом с его шатром. Наконец он вернулся — подошел, словно заблудившийся лунный луч вынырнул из темноты, сияющий, потому что был полностью обнажен и нес в руках свою одежду.
— Что ты творишь! — сурово сказал я тихим голосом. — Азиз, я ведь связан клятвой, я пообещал, что тебе не причинят никакого вреда…
— Мне и не причинили никакого вреда, мирза Марко, — ответил он, изумленно моргая. Прямо сама невинность.
— И между прочим, ты поклялся бородой пророка, что не будешь соблазнять никого из нас…
— Я и не делал этого, мирза Марко, — заявил Азиз, явно обидевшись. — Я был полностью одет, когда мы с ним случайно встретились вон там, в роще.
— И еще ты обещал хранить целомудрие!
— Так оно и было, мирза Марко, всю дорогу от Кашана. Никто не входил в меня, и я ни в кого не входил. Все, что мы делали, это целовались. — Мальчик подошел ближе и наградил меня сладким поцелуем. — И еще вот так… — Он показал: быстро ввел свое маленькое орудие в мою ладонь, после чего выдохнул: — Мы делали это друг для друга…
— Достаточно! — произнес я хриплым голосом, отбросил его руку и отошел подальше. — А теперь отправляйся спать, Азиз. Мы выезжаем завтра на рассвете.
Сам я долго не мог заснуть в ту ночь, пока не признался себе, как возбудил меня Азиз, и не облегчил себя при помощи руки. Однако моя бессонница объяснялась и иными причинами. Только представьте, какое разочарование и презрение я испытал, увидев своего дядю в новом свете. Ведь получалось, что его отвага, грубоватая сердечность, черная борода и мужественная внешность оказались всего лишь маской, под которой таился жеманный и жалкий содомит.
Разумеется, я понимал, что и сам далеко не святой, и старался не быть лицемером. Я честно признавался себе, что тоже поддался очарованию малыша Азиза. Но это произошло лишь оттого, что здесь не имелось женщины, а он, бывший такой привлекательной, притягательной и податливой ее заменой, находится под рукой. Однако дядя Маттео, теперь я это понял, воспринимал Азиза совершенно иначе: должно быть, он видел в нем доступного, красивого и соблазнительного мальчика.
Я припомнил и другие случаи, в которые были вовлечены какие-либо мужчины: мойщики в хаммаме, например; теперь мне стало ясно, какой вопрос обсуждали тайком мой отец и вдова Эсфирь. Вывод был очевиден: дядя Маттео любил представителей своего пола. Подобная наклонность у здешних мусульманских мужчин считалась в порядке вещей, похоже, здесь все были извращенцами. Но я-то хорошо знал, что на нашем более цивилизованном Западе люди вроде дяди подвергались насмешкам, презрению и проклятиям. Я подозревал, что нечто подобное должно быть и в почти совсем не цивилизованных странах, дальше на Востоке. Так что наверняка когда-то в прошлом у моего дяди уже случались неприятности, связанные с его порочными наклонностями. Я сделал вывод, что мой отец уже предпринимал попытки сломить извращенность брата, да и сам Маттео, несомненно, тоже пытался преодолеть свою натуру. Если это действительно так, решил я, тогда, возможно, еще не все потеряно и дядя не совсем уж конченый человек.
Ну и прекрасно. Я, со своей стороны, тоже приложу все силы, чтобы помочь ему измениться и исправиться. Пока мы ехали верхом, я не избегал дядиного взгляда, не отказывался разговаривать с ним и не пытался ехать отдельно. Я ничего не сказал о том, что произошло. Я даже не намекнул дяде, что посвящен в его постыдный секрет. Однако теперь я решил пристально следить за Азизом и не позволять ему бегать без присмотра под покровом ночи. Особенно по-отечески суровым я буду, если мы снова окажемся в зеленом оазисе. В подобном месте человеку хочется расслабиться, причем относится это не только к уставшим мускулам. И если мы снова окажемся в обстановке сравнительной свободы, то дядя вполне может счесть искушение непреодолимым и попытаться получить от Азиза больше наслаждения, чем он уже испробовал.
На следующий день, когда мы снова двинулись дальше на северо-восток по лишенной зелени пустыне, я был, как обычно, неизменно приветливым со всеми членами нашей компании, включая и дядю Маттео, и думаю, никто не догадался, что у меня на душе. Тем не менее я был рад, что всю тяжесть беседы взял в тот день на себя наш раб Ноздря. Видимо, чтобы отвлечься от собственных проблем, он трещал без умолку: начинал разглагольствовать на одну тему и тут же перескакивал на другую. Меня это вполне устраивало: я ехал себе молча верхом и слушал его сбивчивую болтовню.
Толчком же к долгим рассуждениям Ноздри стал следующий случай. Когда мы нагружали верблюдов, он обнаружил маленькую змейку, которая свернулась, чтобы поспать в одном из наших вьюков. Сначала Ноздря испуганно взвизгнул, а потом сказал:
— Должно быть, мы везли несчастное создание от самого Кашана. — И вместо того, чтобы убить змейку, он опустил ее на песок и позволил уползти. Когда мы отъехали, раб объяснил нам, почему он так поступил. — Мы, мусульмане, не питаем такого отвращения к змеям, как вы, христиане. Разумеется, мы не слишком-то любим их, однако не боимся и не ненавидим их так, как вы. Как сказано в вашей Священной Библии, змея есть олицетворение дьявола — Сатаны. А еще у вас существуют легенды об огромных змеях — чудовищах, которых вы называете драконами. Все наши мусульманские чудовища обязательно принимают облик либо человеческих существ — джинны и ифриты, — либо птиц (например, гигантская птица Рухх). Еще в нашей мифологии есть mardkhora: это чудовище, у которого голова человека, туловище льва, иглы, как у дикобраза, и хвост скорпиона. Обратите внимание: змея не упоминается.
На это отец спокойно заметил:
— Змея провинилась еще в давние времена, когда произошла та прискорбная история в садах Эдема. Так стоит ли удивляться, что христиане боятся ее и потому ненавидят и стараются убить при любой возможности.
— Мы, мусульмане, — продолжил Ноздря, — верим в то, во что должны верить. Именно змей Эдема завещал арабам их язык, поскольку специально изобрел его для того, чтобы заговорить с Евой и совратить ее. Потому-то арабский язык, как всем известно, наиболее изысканный из языков и на нем легко кого-либо уговорить. Разумеется, Адам и Ева, когда были одни, говорили на фарси, потому что это самый красивый из языков. А карающий ангел Гавриил всегда говорит на турецком языке, потому что он самый грозный. Однако, между прочим, я говорил о змеях, и совершенно очевидно, что именно то, как эти змеи извиваются, и вдохновило арабов на создание своей манеры письма, которую впоследствии переняли фарси, турецкий, синдхи и все другие цивилизованные языки.
Отец заговорил снова:
— Мы, люди Запада, всегда называли эту манеру письма «червячки для рыбы» и даже не подозревали, как близки к истине.
— Змей дал нам еще больше, хозяин Никколо. Его манера двигаться по земле, изгибаясь и распрямляясь, вдохновила какого-то нашего гениального предка, и он изобрел лук и стрелы. Лук такой же тонкий и волнистый, как змея. А стрела такая же тонкая и прямая, и у нее такая же смертоносная головка. Так что у нас есть хороший повод славить змею, что мы и делаем. Например, мы называем радугу небесным змеем, и это является комплиментом им обоим.
— Интересно, — пробормотал отец, терпеливо улыбаясь.
— Вы же, христиане, — продолжил Ноздря, — наоборот, сравниваете змею со своим собственным zab и утверждаете, что именно змей Эдема принес на землю плотские наслаждения, а потому они порочны, уродливы и омерзительны. Мы, мусульмане, возлагаем вину на того, кто действительно виноват. Не на безобидного змея, а на Еву и всех ее потомков женского пола. Как гласит четвертая сура Корана: «Женщина — это источник всего зла на земле, и Аллах создал сие чудовище, дабы мужчина противостоял искушению и земной…»
— Ciacche-ciacche![146] — сказал дядя.
— Простите, хозяин?
— Sciocchezze! Sottise![147] Bifam ishtibah! Хватит болтать чепуху!
Ноздря пришел в ужас и воскликнул:
— Хозяин Маттео, вы называете Священную книгу чепухой?
— Твой Коран был написан мужчиной, ты не можешь этого отрицать. Кроме того, и Библия и Талмуд тоже были написаны мужчинами.
— Ну хватит, Маттео, — перебил его мой благочестивый отец. — Эти люди всего лишь записали слова Бога, Аллаха или кого еще там.
— Но они были мужчинами, с этим спорить не приходится, а стало быть, и рассуждали как мужчины. Все праведники, апостолы и мудрецы были мужчинами. А теперь ответь мне, раб, какие же мужчины написали Коран? Обрезанные, вот какие!
— Осмелюсь предположить, хозяин, — сказал Ноздря, — что они писали не своими…
— В известном смысле, все обстояло именно так. Детородные органы всех этих мужчин были искалечены во имя религии. Когда они выросли и стали зрелыми, то обнаружили, что их плотские наслаждения уменьшились в той степени, в которой были уменьшены их органы. Вот почему в своих Священных книгах они постановили, что совокупляться надо не для удовольствия, а исключительно для воспроизведения потомства, а во всем остальном это постыдное и наказуемое деяние.
— Но, добрый хозяин, — настаивал Ноздря, — нас ведь лишили всего-навсего крайней плоти, мы же не превратились в евнухов.
— Любое увечье — это уже потеря, — возразил дядя Маттео. Он бросил поводья верблюда и почесал свой локоть. — Мудрецы прежних дней, осознав, что обрезание притупило их чувственность и наслаждение, завидовали и боялись, что остальные могут получать от этого больше радости. Страдание любит компанию, потому-то они и написали свои Священные книги, чтобы обеспечить себе эту компанию. Сначала иудеи, а затем и христиане — поскольку евангелисты и другие ранние христиане были всего лишь обращенными евреями, — а после них Мухаммед и последовавшие за ним мусульманские мудрецы. Да все изыскания этих обрезанных мужчин по поводу плотских наслаждений сродни песням глухих.
Похоже, это заявление дяди не понравилось отцу не меньше, чем Ноздре.
— Маттео, — предостерег он, — на открытом пространстве этой пустыни мы совершенно беззащитны перед молниями. Твои высказывания не лишены оригинальности, однако умоляю тебя: прояви благоразумие и прекрати свою критику.
Не обращая на него внимания, дядя продолжил:
— Неужели эти ваши составители Корана не понимали, как они обделяют мусульман?!
— Но, хозяин, — возразил Ноздря, — как они могли это понимать? Вы утверждаете, что обрезанный мужчина испытывает меньшее наслаждение, чем необрезанный. Однако для меня ваши слова — пустой звук, ибо мне не с чем сравнивать. Думаю, что только тот способен судить об этом, у кого имеется собственный опыт: мужчина, который сам смог испытать оба состояния и сравнить то, что было до и после. Простите мне мою дерзость, хозяин Маттео, но не пришлось ли вам случайно подвергнуться обрезанию в уже зрелом возрасте?
— Наглый язычник! Да как тебе только в голову такое пришло!
— Ну тогда мне кажется, что тут нас рассудит только женщина, которой довелось наслаждаться как обрезанным, так и необрезанным мужчиной и которая могла сравнивать.
При этих словах я вздрогнул. Говорил ли Ноздря ехидно и со злым умыслом или же с наивной непосредственностью, но его слова были недалеко от истинной природы дядюшки Маттео, скорее всего, у того действительно имелся подобный опыт. Я взглянул на дядю, испугавшись, что он сейчас покраснеет, начнет бесноваться или открутит Ноздре голову и таким образом признается в том, что так долго скрывал. Однако дядя отнесся к намекам с полнейшим равнодушием, так, словно ничего и не заметил, и лишь задумчиво проговорил:
— Хотел бы я найти такую религию, где Священные книги не были бы написаны мужчинами, изувеченными еще до вступления в половую зрелость.
— Там, куда мы едем, — заметил отец, — существует несколько таких религий.
— Я тоже про это слышал, — сказал дядя, — и это заставляет меня удивляться тому, что мы, христиане, иудеи и мусульмане, смеем утверждать, что якобы большая часть восточных народов — это варвары.
Отец заметил:
— Путешественник может сочувственно улыбаться, видя, что его соотечественники высоко ценят грубые булыжники, если сам он видел настоящие рубины и жемчуг в далеких странах. Однако не так-то просто по-настоящему разобраться во всех этих восточных доморощенных религиях, не будучи теологом. — И добавил довольно резким тоном, совершенно для него не свойственным: — Однако кое-что я знаю наверняка: мы сейчас находимся под небесами тех религий, которые ты столь смело критиковал, безрассудно навлекая на себя возмездие. И если твои богохульства вызовут смерч, то мы, возможно, вообще никуда не попадем. Поэтому я настоятельно рекомендую вам обоим сменить предмет разговора.
Ноздря внял словам хозяина. Он вернулся к своей предыдущей теме и поразительно долго рассказывал нам, что каждая буква арабского алфавита, напоминающего червячков, пронизана особой эманацией Аллаха. Более того, поскольку изгибы буквы принимают форму слова, а слова переходят в предложения-рептилии, любой отрывок, написанный по-арабски — даже если это что-либо сугубо мирское, вроде дорожного указателя или счета, — все равно содержит благотворную силу. И сила сия величественная и загадочная, мало того, она действует как талисман против любого зла — джиннов, ифритов и даже самого Сатаны… и так далее, и так далее. Против этого возражал только верблюд-самец. Он выставил свой орган, сделал большой шаг и обильно помочился.
Все обошлось благополучно: нас не разразил гром и не уничтожил смерч; да и вообще я не припомню, чтобы произошло хоть что-нибудь значительное, пока мы не добрались до второго зеленого оазиса посреди жаркой сухой мглы. Мы снова разбили лагерь, рассчитывая понежиться здесь дня два или даже три. Памятуя о принятом накануне решении, я не отпускал Азиза далеко от себя, пока мы утоляли жажду свежей водой, поили верблюдов и наполняли водой мешки и — особенно! — когда мы омывали свои тела и стирали одежду, поскольку все мы при этом, включая ребенка, были обнажены. После этого мы вновь разбили свои шатры отдельно друг от друга, и я удостоверился, что мой шатер стоит рядом с шатром мальчика.
Однако нам пришлось собраться вместе для вечерней трапезы. Я помню все, словно это произошло вчера, помню каждую незначительную деталь той ночи. Азиз занял место с другой стороны костра, напротив Ноздри и меня. Сначала недалеко от мальчика по-дружески уселся дядя, а затем с другой стороны от него плюхнулся мой отец. Пока мы грызли хрящеватую баранину, жевали заплесневелый сыр и окунали в чаши с водой сморщенные плоды ююбы, чтобы размягчить их, дядя бросал на мальчика игривые взгляды, а мы с отцом с подозрением следили за обоими. Ноздря, который, как предполагалось, и понятия не имел о напряженности, возникшей в нашей компании, внезапно обратился ко мне:
— Вы теперь выглядите как настоящий путешественник, хозяин Марко.
Это относилось к моей отросшей бороде. В пустыне не найдется мужчины, который окажется настолько глуп, что станет тратить воду на бритье, или настолько тщеславен, что он покроет себя пеной, в которой полно колких песчинок и соли. К тому времени моя борода уже стала походить на бороду настоящего мужчины, и я уже не прибегал к помощи мази мамум. Я позволил бороде отрасти, чтобы защитить лицо. Единственной проблемой было аккуратно подстричь ее до удобной длины, после этого я уже не переставал носить бороду.
— Теперь вы понимаете, — продолжал болтать Ноздря, — как милостив был Аллах, когда дал бороды мужчинам, а не женщинам.
Я обдумал это.
— Согласен, очень хорошо, что у мужчин есть бороды, поэтому они могут путешествовать по пустыням и не бояться песка. Но что же хорошего в том, что у женщин их нет?
Погонщик верблюдов воздел руки и закатил глаза, демонстрируя, в какой ужас привело его мое невежество. Но прежде чем он успел что-либо произнести вслух, малыш Азиз рассмеялся и сказал:
— О, позвольте, я отвечу ему! Ну посудите сами, мирза Марко! Ведь Аллах все как следует обдумал: он не дал бороду созданиям, которые никогда не смогут чисто побриться или аккуратно подстричь ее из-за того, что челюсть женщины так много работает!
Тут все рассмеялись, а я заметил:
— Ну что ж, какова бы ни была причина, я рад, что Создатель так поступил. Полагаю, я бы испытывал отвращение к бородатой женщине. Но разве не было бы для Аллаха мудрей создать женщин менее расположенными к сплетням?
— Ах, — произнес мой отец общеизвестную истину, — если есть горшки, то они будут дребезжать.
— Мирза Марко, а вот для вас и другая загадка! — прощебетал Азиз, весело подскакивая. Мальчик этот был, надо сказать, настоящим порочным ангелом, во многом гораздо более сведущим, чем взрослый христианин. Однако, кроме всего прочего, Азиз ведь был совсем еще ребенок. И малыш нетерпеливо выпалил: — В этой пустыне есть несколько животных. Но только одно из них объединяет в себе натуры семи различных зверей. Кто это, Марко?
Я нахмурил брови и притворился, что глубоко задумался, а затем сказал:
— Сдаюсь.
Азиз залился торжествующим смехом и уже открыл было рот, чтобы сообщить ответ. Но вдруг его рот открылся еще шире, а огромные глаза распахнулись еще больше. То же самое произошло и с отцом и дядей. Мы с Ноздрей повернулись, чтобы узнать, на что они уставились.
Трое волосатых загорелых мужчин внезапно материализовались из сухого ночного тумана и теперь рассматривали нас своими узкими глазами на ничего не выражающих лицах. Незнакомцы были одеты в шкуры и кожу, а не в арабские одежды и, должно быть, ехали долго и издалека, потому что были покрыты пылью, спекшейся от пота; от них даже на расстоянии исходило зловоние.
— Sain bina, — произнес дядя, первым придя в себя от изумления, и медленно встал на ноги.
— Mendu, sain bina, — ответил один из незнакомцев, явно удивившись.
Отец тоже поднялся и вместе с Маттео сделал приглашающий жест, после чего они продолжили разговаривать с незваными гостями на языке, который я не понимал. Смуглые незнакомцы вывели за поводья из тумана трех лошадей и повели животных к источнику.
Ноздря, Азиз и я отошли от костра, предложив пришельцам наши места. Отец с дядей устроились рядом, достали из наших вьюков еду и предложили гостям, после чего остались сидеть с незнакомцами, пока те жадно поглощали пищу. Я же, как мог внимательно, изучал пришельцев, стоя потихоньку в стороне и не принимая участия в дружеском разговоре. Все трое были невысокого роста, но крепкого телосложения. Их бронзовые загорелые лица напоминали дубленую кожу. Все они были безбородыми, хотя у двоих имелись длинные усы. Их жесткие черные волосы были длинными, как у женщин, и заплетены во множество косичек. Глаза незнакомцев, я повторю, были самыми настоящими щелочками и при этом еще так прищурены, что я удивлялся, как они могли вообще что-то видеть. У каждого мужчины имелся короткий, круто изогнутый лук, закинутый за спину и державшийся на тетиве, которая пересекала грудь, и колчан с короткими стрелами; на поясе у них висели не то короткие мечи, не то длинные ножи.
Я сразу понял, что эти трое были монголами, ибо к тому времени мне уже доводилось с ними встречаться. Земля, на которой мы сейчас находились, номинально принадлежавшая Персии, была провинцией Монгольского ханства. Однако почему эти монголы шатались здесь, в глухой пустыне? Они не походили на разбойников и не выказывали по отношению к нам недоброжелательности или намерений причинить вред — или, по крайней мере, отец с дядей быстро отговорили их от этого. И почему они так явно спешили? В бесконечной пустыне никто никуда не торопится.
Незнакомцы оставались в оазисе ровно столько времени, сколько им понадобилось, чтобы насытиться. Наши съестные припасы, хотя они и были непривлекательными, должно быть, показались монголам настоящими яствами и деликатесами, поскольку у них самих не было вообще никакой пищи, кроме узких полосок лошадиного мяса, свисавших подобно сыромятным шнуркам для ботинок. Отец с дядей, судя по их жестам, сердечно и чуть ли не настоятельно приглашали пришельцев немного отдохнуть, но монголы только качали своими лохматыми головами и что-то бормотали, не забывая при этом жадно поглощать баранину, сыр и фрукты. Затем они поднялись, благодарно рыгнули, подхватили поводья и сели верхом на лошадей.
Лошади их слегка смахивали на хозяев, будучи исключительно лохматыми и дикими и хотя и почти такими же низкорослыми, как окрашенные хной лошади Багдада, но гораздо более коренастыми и крепкими. За время долгой и тяжелой дороги скакуны покрылись засохшей пеной и пылью, но остались такими же энергичными, как и их всадники, готовые немедленно сняться и ехать дальше. Один из монголов, уже сидя в седле, протараторил моему отцу длинную речь, которая звучала как предупреждение. После этого они дернули за поводья лошадей и галопом помчались на юго-запад, мгновенно исчезнув из вида в туманной мгле; точно так же мы сразу же перестали слышать скрип их сбруи и бряцание оружия.
— Это был военный разъезд, — поспешно объяснил нам отец, заметив, как перепугались Ноздря и Азиз. — Оказывается, какие-то бандиты в последнее время, хм, пошаливают в этой пустыне, и ильхан Абага желает, чтобы они немедленно предстали перед судом. Поэтому, беспокоясь о нашей безопасности, мы с Маттео попытались уговорить всадников остаться и охранять нас или даже путешествовать какое-то время вместе. Однако монголы предпочли продолжить преследование бандитов, чтобы загнать их, в надежде, что те ослабеют от голода и жажды.
Ноздря прочистил горло и сказал:
— Простите меня, хозяин Никколо. Я, разумеется, никогда не стал бы подслушивать, однако понял кое-что из разговора, ибо язык, на котором говорили монголы, слегка похож на известный мне турецкий. Могу я спросить — когда те монголы упомянули бандитов, они действительно сказали «бандиты»?
— Нет, вообще-то монголы назвали их иначе: караунасы[148]. Я решил, что это название племени, и…
— Ай-ай-ай! — вне себя от ужаса вскричал Ноздря. — Это-то я и боялся услышать! Да спасет нас Аллах! Подумать только — караунасы!
Позвольте мне, пользуясь случаем, заметить, что почти во всех языках, на которых говорили в Леванте и на востоке от него (и не важно, насколько эти языки отличались друг от друга в иных отношениях), неизменно присутствовало одинаковое слово или часть слова — «кара». Произносилось это по-разному: «кара», «кхара», «кура», «кра», а кое-где и «кала» — и могло иметь различные значения: «черное», «холодное», «железное», «злое» и даже «смерть» — или же могло означать все это вместе. «Кара» могло произноситься с восхищением, неодобрением и даже как брань: так, например, монголы с явной гордостью назвали свою тогдашнюю столицу Каракорум, что значит «черный палисад», но в то же время они именовали огромного ядовитого паука — каракурт, то есть злое и смертельно ядовитое насекомое.
— Караунасы! — повторил Ноздря, словно споткнувшись на этом слове. — Черные Одиночки, Холодные Сердца, Железные Мужчины, Злые Демоны, Несущие Смерть! Это не название племени, хозяин Никколо. Их наградили этим прозвищем, словно проклятием. Так называются те, кого изгнали из родных племен, — тюрок и кыпчаков на севере, белуджей на юге. А ведь все эти народы — прирожденные разбойники. Только представьте, каким ужасным человеком надо быть, чтобы тебя изгнали из такого племени. Среди караунасов встречаются даже бывшие монголы, вот уж кто по-настоящему омерзителен. Караунасы — бездушные люди, самые жестокие, кровожадные и ужасные из всех хищников в этих краях. О, мои господа и хозяева, мы в страшной опасности!
— Тогда давайте погасим костер, — сказал дядя Маттео. — И правда, Никколо, мы слишком уж беспечно разгуливаем по этой пустыне. Я, пожалуй, достану сабли из тюков и предлагаю с этой ночи по очереди стоять на страже.
Я вызвался бодрствовать первым и спросил Ноздрю, как я узнаю караунасов, если те вдруг появятся.
Он насмешливо сказал:
— Вы, может, заметили, что монголы набрасывают свои плащи на правое плечо. А тюрки, белуджи и подобные им — на левое. — Однако раб испытывал такой ужас, что вскоре ему стало не до насмешек и он возбужденно закричал: — О хозяин Марко, если вам представится случай увидеть караунасов, прежде чем те нанесут удар, у вас не останется каких-либо сомнений. Ай-яй-яй, bismillah, kheli zahmat dadam… — И Ноздря принялся изо всех сил молиться, произнеся в тот вечер просто невероятное количество «салямов», прежде чем заползти в свой шатер.
Когда все мои товарищи оказались в постелях, я два или три раза обошел оазис по периметру с саблей shimshir в руке, всматриваясь изо всех сил в окружавшую меня плотную мглу туманной ночи. Поскольку эта мгла была непроницаема и поскольку я так и так не мог противостоять всем, кто приближался к нашему лагерю, я решил отправиться в шатер, который располагался рядом с шатром Азиза. Та ночь выдалась самой холодной за все наше путешествие, и я распростерся в своем шатре под одеялами, оставив голову высунутой наружу. Азиз тоже не спал, а может, я разбудил его, устраиваясь на ночлег, поскольку мальчик тоже высунул голову и прошептал:
— Я боюсь, хозяин Марко, и мне холодно. Можно, я буду спать рядом с вами?
— Да, действительно холодно, — согласился я. — Я дрожу, хотя надел на себя всю одежду. Я бы сходил и принес побольше одеял, но мне не хочется будить верблюдов. Вот что, тащи сюда свои одеяла, а я разберу твой шатер, чтобы мы могли использовать его как дополнительное покрывало. Если ты покрепче прижмешься ко мне и мы при этом укроемся всеми покрывалами, то наверняка согреемся.
Мы так и сделали. Голый Азиз выбрался из своего шатра, извиваясь, как маленький тритон, и залез ко мне. Быстро, чтобы не замерзнуть, я вытряхнул из его шатра поддерживающие прутья и привязал ткань к верхушке. После чего зарылся в одеяла рядом с Азизом, так что снаружи остались только голова и руки, в которых я держал shimshir. Совсем скоро я перестал дрожать, но ощутил внутри трепет другого рода — не от холода, а от тепла и близости мягкого тела маленького мальчика. Азиз прижался, крепко обняв меня, и у меня возникло подозрение, что он сделал это нарочно. Через мгновение я в этом убедился, потому что мальчик развязал тесемки моих шаровар и прильнул своим голым тельцем к моему обнаженному животу, после чего проделал кое-что, еще более интимное. Это заставило меня задохнуться, и я услышал его шепот:
— Разве это не лучше согревает? Вам тепло?
Слово «тепло» едва ли было подходящим. Помнится Ситаре хвасталась, что Азиз был мастером своего дела, и малыш действительно четко представлял себе, как возбудить то, что Ноздря называл «внутренней миндалиной», потому что мой член начал подниматься так быстро и стал таким же жестким, как и каркас палатки, когда в его обшивку вставляют прутья.
Разумеется, я преступно пренебрег тогда обязанностями часового, однако впоследствии утешался тем соображением, что караунасы наверняка сумели бы все равно приблизиться к нашему лагерю и нанести удар незаметно, даже если бы я и следил в ту ночь внимательней. Так вот, внезапно что-то ударило меня по затылку с такой силой, что чернота ночи вокруг стала еще плотней. В следующий момент я ощутил боль, оттого что меня за волосы тащили куда-то по траве и песку.
Меня приволокли к нашему потухшему костру, который кто-то снова разжег. Вид у непрошеных гостей был такой, что по сравнению с ними недавно посетившие нас монголы выглядели элегантными и утонченными придворными. Незнакомцев было семеро, и все какие-то грязные, оборванные и уродливые. Хотя караунасы не улыбались, они все время скалили зубы. У каждого имелась лошадь, такая же маленькая, как и у монголов, но костлявая, с выступающими ребрами и вся в гнойных язвах. И еще, как ни был я тогда напуган, но все же заметил одну интересную особенность: у этих лошадей не было ушей.
Пока один из разбойников разжигал костер, остальные приволокли моих товарищей, и все они при этом громко лопотали на каком-то новом для меня языке. Один Ноздря, похоже, понимал о чем речь, потому что в ужасе закричал нам всем:
— Это караунасы! Они до смерти голодны! Они говорят, что не убьют нас, если мы их накормим! Пожалуйста, хозяин, во имя Аллаха, дайте им еду!
Караунасы тем временем, как безумные, принялись загребать руками воду из источника и стремительно заливать ее в глотки. Отец с дядей торопливо направились достать наши запасы еды. Я все еще лежал на земле, тряся головой, чтобы избавиться от боли: в голове у меня гудело, и перед глазами было темно. Ноздря старался сохранить почтительный и подобострастный вид и хотя, без сомнения, был испуган до полусмерти, тем не менее продолжал переводить и выкрикивал:
— Они говорят, что не будут грабить или убивать нас четверых! Разумеется, они лгут и убьют нас, но только после того, как мы вчетвером их накормим. Таким образом, благодарение Аллаху, давайте будем кормить их, пока хватит еды! Все вчетвером!
От сильной головной боли я плохо соображал и никак не мог понять, почему раб постоянно повторяет «все вчетвером». Возможно, он советовал и мне тоже проявить какую-нибудь активность? Я с усилием выпрямился и начал насыпать сушеные абрикосы в котелок с водой, чтобы размягчить их. И тут услышал, как дядя Маттео тоже закричал:
— Давайте все вчетвером будем вести себя достойно и не станем поддаваться панике! А затем, пока они будут набивать брюхо, попытаемся воспользоваться случаем и достать наши сабли, чтобы драться!
И тут наконец я уловил зашифрованное послание, которое они с Ноздрей пытались мне передать: Азиза среди нас не было. Когда налетели караунасы, они увидели только четыре палатки, вытащили из них четверых, и теперь четверо пленников покорно суетились, исполняя их приказы. Так произошло, потому что накануне я разобрал палатку Азиза. Когда караунасы выдернули меня наружу, Азиз по какой-то причине за мной не последовал. Может, малыш понял, что произошло, тогда он мог затаиться до тех пор, пока… Мальчик был храбрым. Он вполне мог решиться на какой-нибудь отчаянный поступок…
Один из караунасов вдруг захохотал. Он уже утолил жажду и, казалось, теперь наслаждался, наблюдая, как мы прислуживали ему. Словно завоеватель-победитель, он постучал себя в грудь кулаком и разразился довольно длинной речью, которую Ноздря перевел дрожащим голосом:
— Их преследовали по пятам, так что они чуть не умерли от голода и жажды. Они несколько раз отворяли вены своих лошадей, чтобы напиться их крови и поддержать силы. Но лошади так сильно ослабли, что больше этого делать было нельзя, в конце концов они отрезали и съели их уши. Ай-яй-яй! Mashallah, che arz konam?.. — Он замолчал, а затем снова разразился молитвами.
Наконец семеро караунасов перестали кружить вокруг источника и позволили своим лошадям, с которыми они так плохо обращались, подойти к нему, а сами направились к костру, где мы уже разложили свою провизию. Оскалив зубы и издав какое-то горловое рычание, они жестами велели нам оставаться рядом, как ни мало нам этого хотелось. Мы вчетвером присели, и караунасы начали есть, пуская слюнки. И вдруг уже в следующее мгновение поднялась невероятная суматоха. Еще три лошади внезапно вынырнули из темноты, неся на себе троих всадников, которые размахивали мечами.
Вернулся монгольский разъезд! А может, скорее всего, монголы все это время были где-то поблизости, но даже я, охраняя лагерь, не подозревал об этом. Они знали, что мы станем непреодолимой приманкой для караунасов, и просто дожидались, когда бандиты попадут в капкан.
Но караунасы, хотя и потеряли осторожность и слезли с лошадей, переключив свое внимание на еду, вовсе не собирались сдаваться. Двое или трое из грязных смуглых разбойников вдруг на наших глазах волшебным образом стали красными — это кровь брызнула из ран, нанесенных им монголами. Однако все караунасы, в том числе и раненые, мгновенно выхватили свои мечи.
Монголы, из-за того что были верхом, смогли нанести лишь один резкий удар, прежде чем их лошади вынесли всадников прочь из драки. Не разворачивая лошадей, они соскользнули с седел, чтобы продолжить схватку, спешившись. Но караунасы, в своей жадности к еде, не привязали, не стреножили и не расседлали своих коней. Они, должно быть, испытывали сильное искушение остаться и принять бой, поскольку перед ними была разложена еда, да к тому же их было семеро против троих. Однако караунасы были ослаблены голодом и понимали, что трое хорошо накормленных монголов равны им по силе, и поэтому разбойники вскочили на своих несчастных лошадей. Отбиваясь клинками от мечей монголов, которые теперь были пешими, караунасы пришпорили своих лошадей и нырнули во тьму, туда, откуда они приволокли меня.
Монголы колебались довольно долго: прежде чем поймать своих коней, прыгнуть в седло и продолжить погоню, они оглядели нас, чтобы удостовериться в том, что мы целы и невредимы. Все могло случиться в такой яростной суматохе: с того момента, как мне нанесли удар, и до этого внезапного и неслышного нападения монголов на оазис происходившее сильно напоминало самум — пустынный ураган, который налетел, закружил нас, а затем помчался дальше.
— Gesù… — выдохнул отец.
— Al-hamdo-lillah… — молился Ноздря.
— А где малыш Азиз? — спросил меня дядя Маттео.
— Он в безопасности, — сказал я громко, чтобы услышать свой голос сквозь шум в голове. — Он в моем шатре. — И показал туда, где еще висела в воздухе пыль, поднятая ускакавшими лошадьми.
Накинув на себя одежду, дядя сразу же бросился бежать в этом направлении. Отец, заметив, как я потираю голову, подошел и ощупал ее. Он сказал, что у меня там шишка, и велел Ноздре приложить к припухлости чашу с водой.
Затем дядя выбежал обратно из темноты и закричал:
— Азиза там нет! Его одежда на месте, а его самого нет!
Оставив Ноздрю обмывать мою голову и привязывать к ней целебную мазь, дядя с отцом помчались искать мальчика, решив, что тот спрятался в кустах. Но они не нашли его. Затем и мы с Ноздрей присоединились к поискам и начали методично обходить весь оазис. Безрезультатно. Посовещавшись, мы попытались восстановить картину произошедшего.
— Должно быть, мальчик вылез из палатки. Совсем раздетый на таком холоде.
— Да, он знал, что рано или поздно караунасы решат ее ограбить.
— Таким образом, Азиз нашел безопасное место, в котором и спрятался.
— Уж, скорее, он подполз поближе — посмотреть, чем можно нам помочь.
— В любом случае Азиз был на открытом месте, когда караунасы внезапно обратились в бегство.
— Они заметили мальчишку, подхватили и забрали с собой.
— При первой же возможности они убьют его, — сказал дядя Маттео осипшим от волнения голосом. — Они убьют его каким-нибудь зверским способом, поскольку наверняка в ярости и думают, что это мы устроили им засаду.
— А может, все еще и обойдется. Монголы их поймают.
— Караунасы не убьют мальчика, но оставят его в качестве заложника. Это щит, который удержит монголов на расстоянии.
— А если монголы задержатся, что тогда? — воскликнул дядя. — Только подумайте, что могут сделать караунасы с маленьким мальчиком.
— Давайте не будем рыдать раньше времени, — сказал отец. — Лучше попробуем выручить Азиза. Ноздря, ты остаешься. Маттео, Марко, садитесь на верблюдов.
И мы принялись настегивать наших верблюдов. Поскольку раньше мы никогда этого не делали, бедные животные так напугались, что и не думали жаловаться или артачиться, а сразу же перешли на галоп. От этого мои голова и шея мучительно болели, но я молча терпел.
По песку верблюды передвигаются быстрей, чем лошади, поэтому мы нагнали монголов задолго до рассвета. Мы, скорее всего, так и так встретили бы их, поскольку они неспешно возвращались обратно к оазису. К тому времени сухой туман уже осел на землю, и при свете звезд мы увидели их издалека. Двое монголов шли пешком, ведя своих лошадей и поддерживая в седле третьего, когда тот начинал шататься и падать: очевидно, их товарищ был тяжело ранен. Монголы что-то сказали, поравнявшись с нами, и махнули руками в ту сторону, откуда они пришли.
— Чудо! Мальчик жив! — сказал отец и сильней стегнул своего верблюда.
Мы не остановились, чтобы поговорить с монголами, а продолжили свой путь, пока не увидели далеко в рассеявшейся темноте неподвижные фигуры на песке. Это оказались семеро караунасов и их лошади, все они умерли от обширных резаных и колотых ран, нанесенных монгольскими стрелами. У некоторых руки, в которых они до сих пор сжимали мечи, лежали отдельно. Но мы не обратили на это никакого внимания. Азиз сидел на песке, в большой луже крови, которая натекла из трупа лошади, спиной опираясь на седло. Он прикрыл свое обнаженное тело одеялом, которое, должно быть, взял в одной из седельных сумок: оно было все в запекшейся крови. Мы спрыгнули со своих верблюдов, не дожидаясь, пока те лягут, и побежали к мальчику. Дядя Маттео с лицом, залитым слезами, нежно взъерошил волосы ребенка, а отец похлопал его по плечу, и мы одновременно воскликнули — удивленно, но облегченно:
— Ты в порядке!
— Хвала всем святым за чудо!
— Что случилось, малыш?
Он заговорил, и его птичий голосок звучал еще тише, чем обычно.
— Они перекидывали меня друг другу, пока мы ехали, по очереди, так чтобы это не замедлило их скачку.
— Ты не ранен? — спросил дядя.
— Я замерз, — произнес Азиз вяло. В самом деле, он сильно дрожал под старым изношенным одеялом.
Дядя Маттео упорно расспрашивал малыша:
— Они не обращались с тобой жестоко? Не обидели? Здесь? — Он положил руку на одеяло между бедрами мальчика.
— Нет, они и не думали об этом. Не было времени. Думаю, они были очень голодны. А потом монголы нагнали нас. — И Азиз сморщил свое бледное личико, словно собираясь заплакать. — Мне так холодно…
— Ничего, малыш, — сказал отец. — Теперь все будет хорошо. Марко, ты останешься с мальчиком и подбодришь его. Маттео, помоги мне найти кизяк, чтобы развести костер.
Я стащил с себя абас и накрыл им мальчика, чтобы согреть, нимало не беспокоясь о том, что одежда вся пропитается кровью. Но Азиз не обрадовался этому. Он продолжал сидеть все так же, как и сидел, прислонившись к седлу: маленькие ножки вытянуты вперед, ручки безвольно прижаты к бокам. Надеясь развеселить и подбодрить его, я сказал:
— Все это время, Азиз, я удивлялся: о каком же таком необыкновенном звере говорилось в твоей загадке?
Слабая улыбка мелькнула на его губах.
— Ох и заставил же я вас поломать голову, мирза Марко, не правда ли?
— Правда, малыш. Как это там?..
— Создание пустыни… которое объединяет в себе… черты семи различных животных. — Его голос снова стал едва слышен. — Неужели вы до сих пор еще не догадались?
— Нет, — ответил я, снова притворно нахмурившись. — Нет, не знаю. Сдаюсь.
— У него голова, как у лошади… — медленно проговорил мальчик, как будто сам с трудом вспоминал. — Шея, как у буйвола… крылья, как у Рухх… живот, как у скорпиона… ноги верблюда… рога газели… и… задняя часть змеи…
Я был обеспокоен тем, что исчезла обычная для мальчика живость, но понимал, что ему пришлось пережить. Голос Азиза стих, и глаза малыша закрылись. Я ободряюще сжал его плечи и сказал:
— Должно быть, это самый удивительный в мире зверь. Но кто же это? Азиз, скажи мне отгадку! Пожалуйста!
Он открыл свои красивые глаза и посмотрел на меня, а затем улыбнулся и произнес:
— Это всего лишь обыкновенный кузнечик.
И вдруг мальчик резко упал вперед, лицо его уткнулось в песок между коленями, словно он мог свободно складываться пополам.
Запах крови, пота, лошадиных и человеческих экскрементов внезапно резко усилился. Ошеломленный, я вскочил на ноги и позвал отца с дядей. Они подбежали и уставились на мальчика, не веря своим глазам.
— Ни один человек не может так согнуться! — в ужасе воскликнул дядя.
Отец встал на колени, взял мальчика за руку и какое-то время держал ее, пытаясь нащупать пульс, а затем взглянул на нас и мрачно покачал головой.
— Ребенок умер! Но от чего? Он ведь сам сказал, что не ранен! Что караунасы всего лишь перебрасывали его туда-сюда, пока ехали!
Я беспомощно воздел руки.
— Мы немного поговорили. А затем он упал вот так. Как набитая опилками кукла, из которой их вдруг вытащили.
Дядя отвернулся, всхлипывая и кашляя. А отец нежно обхватил мальчика за плечи, приподнял и пристроил его склоненную голову обратно на седло. Одной рукой придерживая Азиза в этом положении, он одновременно другой отбросил окровавленные покрывала. Затем отец издал звук — странный, словно бы он сдерживал позыв на рвоту, — и невнятно повторил то, что мальчик уже говорил нам:
— Караунасы были голодны.
С этими словами он отшатнулся в болезненном спазме, позволив трупу снова повалиться вперед, но я успел заметить, что случилось с Азизом, — я могу сравнить эту трагедию лишь с древнегреческой историей, которую слышал, когда учился в школе: там рассказывается о храбром мальчике из Спарты и прожорливом лисенке, которого он прятал под туникой.
Мы оставили мертвых караунасов там, где они лежали, оставив на растерзание падальщикам-грифам, которые найдут их. Но мы взяли с собой уже искусанный, изгрызенный и частично съеденный маленький труп Азиза и направились обратно к оазису. Мы не оставили тело на поверхности песка и даже не зарыли малыша в него. Здесь ничего нельзя зарыть — ветер будет засыпать и снова обнажать умершего, все равно как верблюжий навоз при переходе каравана.
Преследуя караунасов, мы проезжали мимо небольшого солончака и на обратном пути остановились там. Мы вынесли Азиза и положили его на зыбучий песок, завернутого в мой абас, словно в саван. Затем мы нашли место, где можно было разбить блестящую корку, и уложили мальчика на топкий плывун под ней. Мы попрощались с Азизом и прочитали молитвы, пока маленький сверток опускался вниз.
— Соляная плита сверху вскоре восстановится, — задумчиво произнес отец. — Азиз будет покоиться под ней, не потревоженный ничем, даже разложением, потому что его тело насквозь пропитается солью и сохранится в ней.
Дядя, машинально почесывая свой локоть, смиренно добавил:
— Возможно даже, что эта местность, подобно другим, которые я видел, со временем поднимется, расколется и изменит свой рельеф. Какой-нибудь путешественник спустя века найдет малыша и, посмотрев на его нежное личико, удивится, как это получилось, что ангел вдруг упал с Небес, чтобы оказаться здесь погребенным.
Это была самая прекрасная надгробная речь, которую мне когда-либо доводилось слышать. После этого мы оставили Азиза, сели верхом на верблюдов и тронулись в путь.
Когда мы снова прибыли в оазис, Ноздря подбежал к нам, озабоченный и обеспокоенный, а затем разразился горестными стенаниями, когда увидел, что нас всего трое. Мы коротко рассказали ему, каким образом лишились самого маленького члена нашей компании. Ноздря выглядел мрачным и печальным, он пробормотал несколько мусульманских молитв, а затем обратился к нам, заявив как типичный мусульманин-фаталист:
— Да будут ваши собственные жизни, добрые хозяева, продлены на те дни, которые не прожил мальчик. Inshallah.
Хотя к тому времени уже наступил полдень, но все мы слишком устали (а моя голова так просто раскалывалась от боли), чтобы продолжить путешествие. Таким образом, мы решили провести еще одну ночь в оазисе, который стал таким несчастливым местом. Трое монголов вернулись сюда еще раньше, и Ноздря продолжил делать то, чем он занимался, когда мы пришли: раб помогал этим людям промывать, смазывать и перевязывать раны.
Ран было много, но все они оказались не слишком серьезными. Тот монгол, про которого мы думали, что он был тяжело ранен во время последней схватки с караунасами, получил лишь небольшое сотрясение мозга от удара по голове лошадиным копытом. Ему уже стало значительно лучше. Однако, так или иначе, все трое потеряли много крови и, должно быть, сильно ослабели. Мы ждали, что они останутся в оазисе на несколько дней, пока поправятся. Но нет, сказали они, монголы несокрушимы и непобедимы и немедленно двинутся дальше.
Отец спросил, куда же они направляются. Монголы ответили, что у них нет определенного пункта назначения, только предписание отыскать, догнать и уничтожить всех караунасов в Деште-Кевире, и что они намереваются продолжить выполнять это задание. Отец показал им нашу дощечку, подписанную самим великим ханом Хубилаем. Определенно, никто из этих людей не умел читать, но они с легкостью узнали четкую печать великого хана. Все трое сгорали от любопытства, желая узнать, откуда она у нас. И если раньше монголы изумились, услышав, что отец и дядя говорят на их языке, то теперь они спросили нас, не хотим ли мы от имени великого хана отдать им какие-нибудь приказы. Отец сказал, что было бы неплохо, поскольку мы везем богатые дары для их великого господина, если бы монгольский разъезд сопроводил нас в качестве эскорта до Мешхеда, и они с готовностью согласились помочь нам.
На следующий день мы снова направились на северо-восток, но уже всемером. Однако трое из нас всю дорогу помалкивали: монголы посчитали ниже своего достоинства разговаривать с презренным погонщиком верблюдов, дядя Маттео, похоже, был не настроен беседовать вообще с кем бы то ни было, ну а моя голова все еще болела и начинала гудеть, как только я открывал рот. Поэтому, пока мы ехали, беседу вели только мой отец и трое монголов. Я ехал неподалеку и внимательно слушал, таким образом начав изучать еще один новый язык.
Первое, что я узнал, это то, что слово «монгол» не относится к расе или нации — название произошло от слова «монг», что значит «храбрый». И хотя трое монголов, которые составили наш эскорт, с непривычки казались мне совершенно одинаковыми, но похоже, что на самом деле они так же сильно отличались друг от друга, как венецианцы, генуэзцы и пизанцы. Один из них был из племени хакасов, второй — меркит, а третий — бурят. Их племена, насколько я понял, первоначально происходили из отдаленных разбросанных частей земли, которые могущественный Чингисхан (сам из хакасов) давным-давно объединил, положив этим начало созданию Монгольского ханства. Мало того, один из наших новых знакомых был буддистской веры, другой даоист (про обе эти религии я тогда совсем ничего не знал), а третий, только представьте, оказался христианином-несторианином. Но одновременно с этим я узнал, что, из какого бы племени монгол ни происходил и какую бы религию он ни исповедовал, он никогда не рассматривал себя как хакаса, христианина, лучника или, скажем, оружейника. Нет, он называл себя только монголом и делал это с великой гордостью. «Монгол!» — этим было сказано все; название это заменяло собой все прочие ценности; не могло быть в мире более высокого положения, чем являться монголом.
Тем не менее еще задолго до того, как я смог поговорить с тремя нашими сопровождающими, я заметил в их поведении некоторые странные монгольские привычки и обычаи — или, лучше сказать, их варварские суеверия. Пока мы оставались в оазисе, Ноздря предложил монголам смыть со своей одежды пот, кровь и давнюю грязь, освежиться и почиститься для дальнейшего путешествия. Но они отказались по следующей причине: очень опасно стирать одежду, когда находишься вдали от дома, потому что это может вызвать грозу. Каким образом это может произойти, они объяснить не смогли. На мой взгляд, ни одному человеку, наделенному элементарным здравым смыслом, не придет в голову в самом центре высохшей и выбеленной пустыни беспокоиться о возможной грозе, какой бы таинственной силой та ни была вызвана. Однако монголы, отличавшиеся редким мужеством, почему-то страшились грома и молний, как самый робкий ребенок или слабая женщина.
Еще во время отдыха в этом полном воды оазисе трое монголов ни разу полностью не вымылись и не освежились купанием, хотя, видит бог, они нуждались в этом. Их покрывала такая корка грязи, что бедняги чуть ли не скрипели, а дух стоял такой, что его не вынес бы и шакал. Однако монголы мыли лишь голову и руки, не более того, да и то совершали это омовение очень скупо. Один из них окунал в источник выдолбленную тыкву, но никогда не использовал более одного такого черпака. Он набирал из нее в рот воды, полоскал его, а затем понемногу отхаркивал воду в сложенные ладони. Сначала этим мизерным количеством жидкости он споласкивал волосы, затем уши и так далее. Полагаю, это было не суеверием, а скорее традицией, установленной людьми, которые большую часть жизни проводили в засушливых землях. Так или иначе, я решил, что монголы вполне могли бы быть более приветливыми и приятными людьми, если бы смягчали свою суровость, когда в той не было необходимости.
И еще одно. Когда мы впервые встретили монголов, они ехали с северо-востока. Теперь всем нам опять предстояло отправиться в этом же направлении, и наши новые товарищи настаивали на том, чтобы мы проехали фарсанг или около того в сторону от их прежнего следа, потому что, заверили они нас, очень плохая примета — возвращаться той же самой дорогой, с которой ты сошел.
Когда мы в первый же вечер расположились лагерем на дороге, монголы сообщили нам еще одну примету: очень плохо, если один из членов компании сидит, печально повесив голову, или подпирает подбородок рукой, словно что-то обдумывая. Это, сказали они, может навести печаль на всех остальных. При этом монголы бросили тревожный взгляд на дядю Маттео, который как раз и сидел в такой позе и, разумеется, выглядел мрачным. Мы с отцом могли развеселить его или втянуть в разговор лишь на короткое время, но вскоре дядюшка снова впадал в уныние.
Еще очень долгое время после смерти Азиза дядя разговаривал мало, часто вздыхал и вообще выглядел несчастным холостяком. Хотя я раньше и пытался с пониманием и терпимостью относиться к его недостойной мужчины природе, но теперь был более склонен к насмешкам и презрительному раздражению. Без сомнения, мужчина, который способен испытывать удовлетворение только от сношений с человеком одного с ним пола, может также обнаружить глубокую и продолжительную любовь к одному из них, и такое чувство — подобно обычным проявлениям истинной любви — может вызывать уважение, восхищение и одобрение. Однако у дяди Маттео состоялось всего лишь одно незначительное свидание с Азизом; во всяком случае, он был к мальчику не ближе, чем любой из нас. Мы все были глубоко опечалены и испытывали скорбь из-за потери Азиза. Что касается дяди Маттео, то он вел себя так, как ведет себя вдовец, скорбящий по жене, которую потерял после долгих лет счастливого брака, — это выглядело глупо, нелепо и недостойно. Поскольку этот человек как-никак приходился мне дядей, я продолжал относиться к нему со всем уважением, но про себя я пришел к выводу, что этот большой, крепкий и сильный с виду мужчина вовсе не был таковым внутри. Никто не был так сильно опечален смертью Азиза, как я, но я понимал, что причины этого были весьма эгоистичными, и это не давало мне права громко стенать. Во-первых, я пообещал Ситаре и своему отцу, что уберегу мальчика от опасностей, но не уберег. Поэтому я не был уверен, чувствую ли я скорбь из-за того, что Азиз умер, или из-за того, что я не справился с ролью телохранителя. Другая эгоистическая причина заключалась в том, что я скорбел из-за того, что некто ценный для меня был вырван из моего мира. О, я знаю, что так скорбят все люди в случае смерти близких, но это не делает их скорбь менее эгоистичной. Мы, оставшиеся в живых, лишаемся умершего человека. Но он или она лишаются всего — всех остальных людей, всех ценных вещей, вообще остального мира и каждой, даже самой последней вещи в нем, всего настоящего, — и эта потеря заслуживает стенания такого громкого, сильного и продолжительного, что мы, живые, не в состоянии выразить свою скорбь.
Была у меня и еще одна эгоистическая причина терзаться по поводу смерти Азиза. Я не мог не вспомнить предостережения вдовы Эсфири о том, что мужчина должен использовать все возможности, которые предлагает ему жизнь, иначе он умрет, ропща на то, что пренебрег ими. Возможно, было весьма целомудренно и достойно всяческой похвалы то, что я отклонил предложение Азиза, и таким образом невинность мальчика осталась незапятнанной. Может быть, это было бы греховным и достойным порицания, согласись я тогда и лиши его целомудрия. Но сейчас я спрашивал самого себя: раз уж Азиз в любом случае так скоро сошел бы в могилу, то какая разница, если бы это произошло? Воспользуйся мы подвернувшимся случаем, это могло бы стать последним наслаждением для него и уникальной возможностью для меня: тем, что Ноздря называл «путешествием за пределы обыденного». А теперь Азиз навсегда бесследно исчез в зыбучих песках. Ничего не исправить: я отказался — и это теперь уже на всю оставшуюся жизнь, и даже если мне представится другой случай, это произойдет уже не с красавцем Азизом. Он ушел навсегда, и эта возможность была потеряна для меня, и теперь — а не в предполагаемом будущем на смертном одре — теперь я пребывал в печали.
Однако сам-то я был жив. И все мы продолжали наше путешествие, потому что если живые и не могут забыть о смерти, то они могут бросить ей вызов.
Больше нас не беспокоили ни караунасы, ни разбойники другого рода, мы вообще не встретили ни одного путешественника, пока пересекали оставшуюся часть пустыни. Очень может быть, что мы были обязаны этим нашему монгольскому эскорту. Так или иначе, но в конце концов мы выбрались с песчаной равнины неподалеку от гор Биналуд и поднялись по их хребту к Мешхеду. Это оказался красивый и приятный город, чуть больше Кашана, с улицами, усаженными чинарами и тутовыми деревьями.
Мешхед считается в Персии одним из самых священных мусульманских городов, поскольку там жил когда-то почитаемый мученик имам Риза, проводивший богослужения в богато украшенной мечети. Тот, кто совершил путешествие в Мешхед, считается очень уважаемым человеком и получает приставку «мешади» перед именем; все равно как к паломнику, побывавшему в Мекке, почтительно обращаются «ходжа». Таким образом, в этом городе очень много пилигримов, и поэтому в Мешхеде очень хорошие, чистые и удобные караван-сараи. Сопровождавшие нас монголы проводили нас к одному из самых лучших караван-сараев и сами провели там ночь, после чего снова вернулись к патрулированию Деште-Кевира.
Там, в караван-сарае, монголы продемонстрировали нам еще один из своих обычаев. В то время как мы с отцом и дядей поселились в гостинице, а наш погонщик верблюдов Ноздря с удовольствием устроился в загоне с животными, монголы настояли на том, чтобы их постельные принадлежности были вынесены наружу, в центр двора, и там же привязали своих лошадей. Мешхедский владелец караван-сарая потворствовал им в их чудачествах, хотя некоторые хозяева не желают этого делать. Как я узнал позже, если хозяин заставляет группу монголов селиться в гостинице, подобно цивилизованным людям, то монголы хотя и злятся, но идут на уступки, однако питаться предпочитают все-таки самостоятельно. Они разжигают костер на полу посреди своей комнаты, ставят над ним треногу и сами готовят еду. С наступлением ночи монголы не ложатся на приготовленную для них постель, а разворачивают свои собственные подстилки и одеяла и укладываются спать прямо на полу.
Однако теперь я в какой-то степени понимал монголов, которые неохотно остаются под крышей дома. Я сам, отец и дядя после долгого путешествия по Большой Соляной пустыне тосковали по открытому пространству. Надо вам сказать, что простор, тишина и чистый воздух очень притягательны. Хотя сначала мы ликовали, освежаясь мытьем в хаммаме, и были довольны тем, что еду нам готовят и приносят слуги, однако вскоре обнаружили, что нам досаждают шум, беспорядок и суматоха, царившие внутри. Воздух здесь казался спертым, стены давили, а остальные жильцы караван-сарая представляли собой назойливую шумную толпу. Пропитавший все дым особенно мучил дядю Маттео, который страдал от приступов кашля. И в результате, несмотря на то что гостиница оказалась хорошей, а город Мешхед — достойным уважения, мы оставались в караван-сарае ровно столько времени, сколько потребовалось для того, чтобы сменить верблюдов на лошадей и пополнить наше снаряжение и запасы пищи, после чего немедленно двинулись дальше.