Часть седьмая КИТАЙ

Глава 1

Кашгар оказался довольно крупным городом: гостиницы, лавки и жилые дома там были прочными, а не построенными из глиняных кирпичей лачугами, которые мы видели в Таджикистане. Кашгар строили на века, поскольку это западные ворота Китая, через которые должны проходить все караваны, следующие по Шелковому пути с Запада или на Запад. При этом ни один караван не мог пройти без того, чтобы его не задержали. В нескольких фарсангах от городских стен нас остановила группа монгольских часовых, которые стояли заставой на дороге. За их постом мы смогли разглядеть бесчисленные круглые юрты, отчего казалось, что на подступах к Кашгару расположилась целая армия.

— Mendu, старшие братья, — сказал один из часовых.

Это был типичный монгольский воин с устрашающими мускулами, некрасивый и с ног до головы весь увешанный оружием, хотя его приветствие и звучало вполне дружелюбно.

— Mendu, sain bina, — ответил отец.

Я тогда еще не знал многих монгольских слов, но позднее отец повторил мне весь разговор, объяснив, что он был стандартным обменом любезностями, принятыми в Монгольском государстве. Странно было слышать, что столь грубый с виду часовой так тщательно соблюдает нормы этикета, ибо монгол продолжил вежливо расспрашивать:

— Из какой части земли под небесами вы пришли?

— Мы оттуда, где под небесами лежит далекий Запад, — ответил отец. — А ты, старший брат, где ты ставишь свои юрты?

— Смотри, мои бедные юрты стоят сейчас среди bok ильхана Хайду, который ныне остановился лагерем в этом месте, дабы обозреть свои владения. Скажи мне, старший брат, на какие земли ты бросал свою благодетельную тень по пути сюда?

— Недавно мы спустились с высокого Памира, вниз по реке-Проходу. Мы зимовали в месте, достойном уважения, под названием Базайи-Гумбад, которое также относится к владениям твоего повелителя Хайду.

— Поистине, его владения далеко разбросаны и многочисленны. Было ли ваше путешествие мирным?

— Мы добрались сюда благополучно. А ты, старший брат, ты живешь в мире? Плодовиты ли твои кобылы и жены?

— У нас все мирно, наши пастбища процветают. А куда направляется ваш караван, старший брат?

— Мы собираемся на несколько дней остановиться в Кашгаре. Надеюсь, место сие достойное?

— Вы можете зажечь там свои костры в уюте и спокойствии и подкрепиться жирными овцами. Однако, прежде чем вы отправитесь дальше, позвольте смиренному стражнику ильхана узнать, какова конечная цель вашего путешествия?

— Мы держим путь на Восток, в далекую столицу Ханбалык[168], выполняя поручения твоего самого высокого господина, великого хана Хубилая. — Отец вытащил письмо, которое мы так долго возили с собой. — Мой старший брат снизошел до того, чтобы изучить скромное искусство чтения?

— Увы, старший брат, я не достиг таких высот познания! — ответил часовой, беря документ. — Но даже я могу постичь и узнать великую печать великого хана. О горе мне, задержавшему мирный караван столь важных лиц, каковыми вы, должно быть, являетесь! Теперь я буду безутешен.

— Ничего страшного, ты ведь делал свою работу, старший брат. А теперь позволь мне взять письмо обратно и мы отправимся дальше.

Однако часовой не спешил отдавать письмо.

— О, мой хозяин Хайду подобен всего лишь жалкой лачуге по сравнению с величественным громадным шатром, которому можно уподобить его старшего двоюродного брата, благородного господина Хубилая. А посему полагаю, он сочтет за честь взглянуть на слова, написанные Хубилаем, и прочтет их с глубоким уважением. Без сомнения, мой хозяин также сочтет за честь принять и приветствовать посланцев с Запада, избранных его благородным сородичем. Так что, с твоего позволения, старший брат, я покажу ему этот документ.

— Откровенно говоря, старший брат, — ответил отец с некоторым нетерпением, — нам совершенно не нужны никакие пышные церемонии. Мы бы хотели побыстрее, тихо-мирно проехать Кашгар. К чему суета?

Часовой не обратил на это никакого внимания.

— Здесь, в Кашгаре, множество гостиниц для самых разных гостей. Есть караван-сарай для торговцев лошадьми, а есть другой, для купцов, продающих зерно…

— Мы уже знаем об этом, — зарокотал дядя Маттео. — Мы бывали здесь прежде.

— Тогда я рекомендую вам, старшие братья, одну гостиницу которая специально отведена для проезжих путешественников. Эта гостиница называется «Пять даров» и находится в переулке Благоухающей Человечности. Спросите любого в Кашгаре, и…

— Мы знаем, где это.

— Тогда не будете ли вы так добры поселиться там, пока ильхан Хайду не попросит вас оказать ему честь, посетив его юрту? — Часовой отступил на шаг, все еще держа в руке письмо, и сделал нам знак продолжать движение. — А теперь идите с миром, старшие братья. Хорошего вам путешествия!

Когда мы отъехали на такое расстояние, что часовой не мог нас услышать, дядя Маттео зарокотал:

— Дерьмо с корочкой! Надо же, из всей монгольской армии мы попали именно на людей Хайду.

— Да уж, — согласился отец. — Подумать только: пройти весь этот путь через его земли без приключений, чтобы в конце концов нарваться на него самого.

Дядя угрюмо кивнул:

— Возможно, на этом наше путешествие и закончится.

Чтобы мои читатели поняли, почему отец и дядя были так встревожены и обеспокоены, я должен рассказать кое-что об этих землях Китая, куда мы прибыли. Мне частенько доводилось слышать на Западе, что люди ошибочно произносят это название как Катай. Я даже не пытался их исправлять, поскольку название Китай тоже можно считать правильным лишь условно. Его ввели монголы, причем сравнительно недавно, всего за какие-то полсотни лет до моего рождения. Когда монголы начали свое завоевание, они покорили эту землю самой первой, и именно там Хубилай решил установить свой трон; это ступица многочисленных спиц раскинувшейся Монгольской империи — прямо как мой родной город Венеция, который является влиятельным центром многочисленных владений нашей республики: Фессалии, Крита, материковой части Венеции и всех остальных. А ведь венецианцы первоначально пришли в Венецианскую лагуну откуда-то с севера, как и монголы пришли в Китай.

— У монголов есть легенда, — сказал отец, когда мы удобно расположились в кашгарском караван-сарае «Пять даров» и обсуждали, как быть дальше. — Весьма забавная, но они в нее верят. Говорят, что когда-то давным-давно жила-была одинокая вдова, она жила в юрте посреди заснеженной степи. От одиночества она подружилась с диким голубым волком и в конце концов спарилась с ним, в результате чего на свет и появились первые предки монголов.

Согласно легенде, монгольская раса берет начало в далекой северной земле под названием Сибирь. Сам я никогда там не бывал и совершенно к этому не стремился, потому что, говорят, это весьма скучная низменность, где всегда холодно и постоянно идет снег. Поэтому совершенно неудивительно, что многочисленные монгольские племена (одно из которых называет себя «китай»), должно быть, не смогли придумать лучшего занятия, чем сражаться между собой. Однако среди них нашелся человек по имени Тэмуджин, который объединил вместе несколько племен и одно за другим покорил остальные, пока наконец не подчинил себе всех монголов. Они назвали его ханом, что значит «великий господин», и дали ему новое имя, Чингисхан, что можно перевести как «идеальный воин».

Под командованием Чингисхана монголы покинули свои северные земли и хлынули на юг — к этой обширной стране, которая тогда называлась империей Цзинь, — и они покорили ее и назвали Китаем. Я не буду подробно описывать, как монголы завоевывали другие земли, ибо это все хорошо известно. Достаточно сказать, что Чингисхан и его младшие ильханы, а позднее — сыновья и внуки расширили монгольские владения на запад до берегов реки Днепр в Польской Украине и до ворот Константинополя в Мраморном море — море, которое, между прочим, мы, венецианцы, как и Адриатическое, считаем своей собственностью.

— Итальянское слово «орда» образовано от монгольского слова «юрта», — пояснил мне отец. — А всех грабителей вместе в Венеции именуют монгольской ордой. — Это все я и раньше слышал, но дальше отец рассказал кое-что новое и интересное. — Говорят, в Константинополе их называют по-другому — Золотая Орда. Так случилось потому, что монгольская армия, покорившая те земли, первоначально происходила отсюда, а ты уже видел, какая здесь повсюду желтая почва. Они всегда красили свои шатры в желтый цвет, такой, как эта земля, чтобы быть не слишком заметными. От этих-то желтых юрт и произошло название Золотая Орда. Однако те монголы, которые двигались из своей родной Сибири прямо на запад, привыкли красить юрты в белый цвет, как сибирские снега. Таким образом, те армии, которые покорили Украину, жертвы завоевания назвали Белой Ордой. Полагаю, что существуют еще орды и других цветов.

Даже если бы монголы покорили один лишь Китай, им и то было бы чем гордиться. Огромные земли простираются от гор Таджикистана на восток — к берегам великого океана, который называется Китайским морем, некоторые называют его морем Цзинь. На севере Китай граничит с сибирскими пустошами, откуда и произошли монголы. На юге — по крайней мере во времена моей юности — Китай граничил с империей Сун. Однако позднее монголы покорили и эту империю тоже, назвав ее Манзи и присоединив к ханству Хубилая, которое поглотило ее.

Но даже в те далекие дни, когда я побывал там впервые, Монгольская империя была настолько огромна, что — как я уже упоминал — ее поделили на многочисленные провинции, каждая под управлением своего ильхана. Эти провинции раздробили на части, не обращая особого внимания на то, где раньше проходили границы, которые некогда соблюдали бывшие правители. Ильхан Абага, например, был правителем того, что когда-то было Персидской империей, однако в состав его провинции вошли также и более западные (бывшие Великая Армения и Анатолия) и более восточные земли (Индийская Арияна). На востоке владения Абаги граничили с землями, выделенными его троюродному брату, ильхану Хайду, который управлял Балхом, Памиром, всем Таджикистаном и Синьцзян — той самой западной провинцией Китая, где теперь временно обосновались мы четверо.

Однако даже образование великой империи, обретение власти и богатства не уменьшило прискорбного пристрастия монголов постоянно ссориться между собой. Они довольно часто воевали друг против друга, как привыкли делать в те времена, когда они были всего лишь оборванными дикарями на пустошах Сибири, еще до того, как Чингисхан объединил их и привел к величию. Великий хан Хубилай был внуком Чингиса, и все ильханы отдаленных провинций также были прямыми потомками этого «идеального воина». Жители Запада назвали бы их членами королевской семьи. Однако поскольку они были детьми и внуками разных сыновей Чингиса, а также представителями разных поколений, то есть принадлежали к различным ветвям генеалогического древа Чингисхана, они постоянно спорили, справедливо ли было завещание их великого предка. Каждому хотелось унаследовать более значительную долю империи.

Вот, например, ильхан Хайду, аудиенции с которым мы теперь ожидали, был внуком дяди Хубилая, Угэдэя. Этот Угэдэй в свое время и сам правил империей, был великим ханом, вторым после Чингиса, и, разумеется, его внука Хайду страшно возмущало, что титул и трон отошли к представителям другой ветви родословной. Наверняка он полагал, что заслуживает гораздо большей части ханства, чем та, которой он владел. Во всяком случае, Хайду несколько раз вторгался на земли, отданные Абаге, что было прямым неповиновением великому хану, потому что Абага был племянником Хубилая, сыном его родного брата и ближайшим союзником.

— Хайду никогда еще открыто не восставал против Хубилая, — сказал отец. — Однако он не только всячески изводит любимого племянника Хубилая, но вдобавок еще и пренебрегает многими законами, захватывает не положенные ему привилегии и вообще всячески попирает авторитет великого хана. Если он решит, что мы друзья Хубилая, то наверняка посчитает нас своими врагами.

Ноздря тяжело вздохнул.

— Я думал, что у нас обычная задержка, хозяин. Неужели вместо этого мы снова оказались в опасности?

Дядя Маттео пробормотал:

— Как сказал кролик в басне: «Уж если это и не волк, то, без сомнения, охотничья собака».

— Хайду может захватить все подарки, которые мы везем Хубилаю, — сказал отец. — Просто из зависти и ненасытной злобы.

— Но он не посмеет, — возразил я. — Ведь это будет вопиющим lesa-maestà — проигнорировать охранную грамоту великого хана. Хубилай придет в ярость, если мы вернемся с пустыми руками и расскажем ему что случилось. Разве не так?

— Так-то оно так, но только если мы вообще прибудем туда, — зловеще произнес отец. — В настоящее время Хайду — хранитель ворот на этом участке Шелкового пути. Наши жизнь и смерть в его власти, так что нам остается лишь ждать и наблюдать.

Прошло несколько дней, прежде чем мы предстали пред светлые очи ильхана, однако все это время никто не ограничивал нашу свободу передвижения. И поэтому я порядком побродил за стенами Кашгара. Я уже давно понял, что пересечь границу между двумя государствами — далеко не то же самое, что пройти через ворота из одного сада в другой. И это относится не только к далеким странам, которые так причудливо отличаются от Венеции. Много удивительного можно также увидеть, если, скажем, пересечь материковую Венецию и попасть в герцогство Падуи или Вероны. Первый же простолюдин, которого я увидел в Китае, внешне вроде бы ничем не отличался от тех таджиков, которых я до этого лицезрел месяцами. На первый взгляд Кашгар тоже был всего лишь несколько увеличенным и улучшенным вариантом таджикского торгового города Мургаба. Но при более пристальном знакомстве я обнаружил, что Кашгар во многих отношениях отличается от тех городов, где мне довелось побывать прежде.

Помимо монгольских захватчиков и поселенцев в состав его населения входили также таджики (рядом проходила граница с Таджикистаном), узбеки, турки и другие народы, которых монголы называли одним общим словом «уйгуры». Буквально «уйгур» означает всего лишь «союзник», однако слово это имело гораздо более широкое значение. Так называемые уйгуры были не просто союзниками монголов, все они принадлежали к одной расе и были в какой-то степени связаны общим культурным наследием, языком и традициями. На мой взгляд, не считая небольших различий в одежде и украшениях, они выглядели точно так же, как и монголы, — с коричневыми лицами, глазами-щелками, грубо вытесанные, сильно волосатые, ширококостные, предпочитавшие сидеть на корточках. Однако среди жителей Кашгара были также люди, которые сильно отличались как от меня, так и от монголоидных народов — но внешнему виду, языку и манерам. Такими были хань[169], как я выяснил, коренные жители этих земель.

У большинства представителей этого народа лица были бледнее, чем мое, нежного оттенка слоновой кости, как дорогой пергамент, растительности у них на лицах было очень мало или же не было вовсе. Глаза их хоть и не прикрывались тяжелыми свисающими веками, как у монголов, но тем не менее были такими узкими, что казались косыми. Все хань были тонкокостными, стройными и казались почти хрупкими. И если при взгляде на косматого монгола или одного из его уйгурских родственников сразу же приходило на ум: «Этот человек всегда жил на открытом воздухе», то в отношении хань, даже самых жалких крестьян, занимавшихся тяжелым трудом на полях, перепачканных в грязи и навозе, ни у кого бы не возникло сомнений в том, что эти люди родились и выросли в помещении. Однако не надо было даже смотреть, и слепец почувствовал бы, что хань — единственные в своем роде. Достаточно было послушать, как они говорят.

Язык хань не похож ни на один язык в этих землях. И хотя у меня не было проблем с изучением разговорного монгольского и я даже выучился писать на их языке, мне с большим трудом удалось освоить лишь самые азы языка хань. Монгольская речь грубая и неприятная, так же как и сами говорящие, но она, по крайней мере, состоит из звуков, не слишком отличающихся от тех, которые слышны в наших западных языках. У хань же, напротив, все состоит из отрывистых слогов, которые скорей поют, чем говорят. Очевидно, горло у хань не способно образовывать те звуки, которые обычно производят другие люди. Звук «р», например, совершенно за пределами их возможностей. Мое имя на их языке всегда звучит как Max-ко. Поэтому, имея в своем распоряжении слишком мало звуков, хань вынуждены произносить их с разными интонациями — высокими, средними, низкими, восходящими, нисходящими, — чтобы создать достаточное разнообразие для компиляции словаря. Сейчас постараюсь объяснить на примере. Предположим, наш грегорианский хорал «Gloria in excelsis» означал бы «Слава в вышних», только когда его исполняли бы в соответствии с традиционными высокими и низкими невмами, а если бы слоги пели по-другому, то это могло бы сильно изменить весь смысл — на «тьма в низменном», или на «бесчестие низменному», или даже на «рыба для жарки».

Кстати, если уж речь зашла о рыбе: в Кашгаре ее совсем не было. И хозяин нашей гостиницы, уйгур, почти что с гордостью объяснил почему. Здесь, в этом месте, сказал он, мы находимся так далеко в глубине материка, как только можно попасть от любого моря по суше — и от находящихся в умеренном климате западных и восточных морей, и от южных, и от замерзших северных. Нигде больше на земле, торжественно провозгласил уйгур — как будто это было предметом его особой гордости, — нет больше места, которое находится так далеко от морей. Он пояснил, что в Кашгаре нет и пресноводной рыбы тоже, поскольку река-Проход слишком сильно загрязнена городскими стоками и поэтому рыба там просто не водится. Это сильное загрязнение воды я и сам уже заметил. В каждом городе неизбежно существуют нечистоты, отбросы и дым, но в Кашгаре дым был особенный. Его выделял камень, который горит. Ничего подобного я до сих пор не видел.

В известном смысле эту горючую породу можно считать полной противоположностью того удивительного минерала, что я раньше видел в Балхе: помните, из него еще делают одежду, которая не горит. Впоследствии многие из моих знакомых в Венеции смеялись над этими моими рассказами об обоих камнях и считали их досужими вымыслами путешественника. Однако другие венецианцы — моряки, которые торговали с Британией, — говорили мне, что этот горючий камень хорошо известен в Англии и, как правило, используется там в качестве топлива; англичане называют его коксом. В монгольских землях минерал этот именовали просто «кара» («черный») — из-за его цвета. Он встречается в виде больших пластов неглубоко под желтой почвой, поэтому его легко добывать при помощи самых обычных кирки и заступа. Мало того, будучи достаточно хрупким, камень этот легко разбивается на небольшие глыбы. Домашний очаг или жаровня, заполненные его кусками, нуждаются в лучине для растопки, но как только «кара» загорится, он горит гораздо дольше, чем дерево, и дает намного больше тепла, так же как и нефть. «Кара» здесь имеется в изобилии и доступен для всех, единственный его недостаток — это густой дым. Из-за того, что во всех кашгарских домах, мастерских и караван-сараях черный камень используют в качестве топлива, над городом в небе вечно висит пелена.

По крайней мере, «кара», подобно помету верблюда или яка, не придает ядовитого привкуса пище, которую на нем готовят. Однако я бы не сказал, что в Кашгаре нас вкусно кормили. Здесь повсюду встречались стада коз, овец, коров и домашних яков, а на каждом заднем дворе имелись свиньи, цыплята и утки, но главным блюдом в «Пяти дарах» оставалась все та же неизменная баранина. Уйгуры, так же как и монголы, не имеют своей религии, и в тот раз я не мог понять, есть ли какая-нибудь религия у хань. Однако в Кашгаре, расположенном на перекрестке торговых путей, среди местных жителей и приезжих имелись приверженцы почти всех религий, которые только существуют на свете, а употребление в пищу мяса овцы не запрещено ни одной из них. И ароматный, слабый, безалкогольный и, следовательно, не вызывающий возражений ни у одной религии чай тоже был универсальным напитком.

В Китае мы познакомились также с местной кухней. Вместо риса здесь подавали родственное ему блюдо, которое называлось miàn. Оно не было совсем уж новым для нас, поскольку представляло собой всего лишь пасту из вермишели твердых сортов; скорее это напоминало приятную встречу со старым знакомым. Обычно ее варили al dente[170], совсем как готовят венецианскую вермишель, но иногда miàn разрезали на маленькие кусочки и жарили до хрустких завитков. Это было что-то новенькое — для меня, во всяком случае, — мало того, к завитушкам еще подали две тонкие палочки. Я уставился на них в изумлении, не зная, что с ними делать, а отец с дядей весело рассмеялись.

— Эти палочки называются kuài-zi, — сказал отец, — «проворные щипцы». И они гораздо практичнее, чем кажутся на вид. Смотри, Марко.

И, взяв обе свои палочки пальцами одной руки, он начал очень умело подхватывать ими кусочки мяса и клубочки miàn. Мне потребовалось несколько минут, чтобы с горем пополам овладеть «проворными щипцами», хотя потом я и рассудил, что это гораздо аккуратнее, чем на монгольский манер есть прямо руками. И разумеется, оказалось намного удобнее накручивать нити пасты на палочки, чем есть ее нашими венецианскими ложками.

Хозяин-уйгур одобрительно заулыбался, увидев, что я начал потихоньку осваивать это искусство, а затем сообщил мне, что «проворные щипцы» были изобретением хань. Затем он заявил, что и вермишель miàn тоже была якобы изобретена хань, но тут я не согласился. Я рассказал ему, что множество различных макаронных изделий появились на моем родном полуострове еще очень давно, после того как некий римский корабельный кок случайно изобрел новое блюдо. Возможно, предположил я, хань узнали об этом во время завоеваний Цезаря, когда осуществлялась торговля между Римом и Китаем.

— Без сомнения, так оно и было, — ответил хозяин: он был безупречно вежливым человеком.

Должен заметить, что все простые люди в Китае, независимо от того, к какому народу принадлежали — когда они только не были вовлечены в кровавые междоусобицы, восстания или войны, а также не осуществляли месть и не занимались бандитизмом, — были исключительно любезны, тактичны и умели вести себя. Я уверен, что здесь сказалось благотворное влияние хань.

Язык хань, если не принимать во внимание его вышеупомянутые недостатки, был насыщен цветистыми выражениями, витиеватыми оборотами речи и замысловатыми правилами, поэтому не удивительно, что и манеры хань тоже были изысканно-утонченными. Они, бесспорно, являются людьми очень древней и высокой культуры, хотя более подробно их история мне неизвестна. Однако хочется верить, что все остальные народы, близко общавшиеся с хань, хотя и стояли прискорбно ниже их в культурном отношении, перенимали от них хотя бы внешние признаки более развитой цивилизации. Помнится, у себя на родине в Венеции я видел, что люди стремятся подражать лучшим из них, хотя бы по внешнему виду, если не по другим достоинствам. Вот, казалось бы, все лавочники занимают в обществе одинаковое положение, однако манеры того, кто продает свой товар знатным дамам, обязательно будут лучше, чем у того, кто имеет дело лишь с женами простых рыбаков. Монгольский воин может быть по натуре неотесанным варваром, но когда захочет — вспомните нашу беседу с монгольским часовым, — он может говорить так же вежливо, как и любой хань, и демонстрировать манеры с которыми не стыдно показаться при дворе.

Даже в этом малокультурном приграничном торговом городе благотворное влияние хань было очевидно. Я прогуливался по улицам с изысканными названиями вроде Цветочная Щедрость и Дурманящий Аромат, а рыночные площади здесь назывались Полезные Стремления и Прекрасный Обмен. Там я увидел тяжеловесных монгольских воинов, которые покупали ярких певчих птиц в клетках и лохани с маленькими блестящими рыбками, чтобы украсить свои грубые армейские жилища. У каждого прилавка на рынке имелась надпись — длинная узкая дощечка, подвешенная вертикально, и прохожие любезно переводили мне слова, написанные монгольскими буквами или иероглифами хань. Таблички не просто указывали, чем здесь торгуют: «Фазаньи яйца», «Помады для волос» или «Ароматная краска индиго», на каждой дощечке обязательно имелся еще какой-нибудь афоризм, вроде «Промедление и сплетни не способствуют процветанию дела» или что-нибудь в том же духе.

Кашгару была также присуща и еще одна особенность, отличавшая Китай от всех тех мест, где я побывал, — бесконечное разнообразие запахов. Правда, и все другие восточные сообщества пахли, но главным образом ужасно — застарелой мочой. Кашгар тоже не был лишен этого затхлого запаха, но в нем имелись и другие, гораздо лучше. Самым заметным здесь был запах дыма от сжигания «кара», который не так уж и неприятен, к нему примешивались бесконечные ароматы и фимиамы: люди жгли благовония в своих домах и лавках. Кроме того, в любое время суток здесь можно было ощутить запахи готовящейся пищи. Иногда они были знакомыми: старый добрый аромат, от которого просто слюнки текли — запах свиных отбивных, которые жарились на немусульманской кухне. Но широко тут были распространены и другие: запах варившихся в котелке лягушек или запах тушеного собачьего мяса, который просто не поддается описанию. Иногда мой нос улавливал необычный приятный запах — жженого сахара. Я с интересом наблюдал, как торговец сладостями хань растапливал разноцветный сахар над жаровней, а затем с ловкостью фокусника выдувал его и вращал этой помадкой таким образом, что придавал ей изящные формы — цветка с розовыми лепестками и зелеными листьями, смуглого мужчины на белой лошади, дракона с множеством разноцветных крыльев.

В корзинах на рынке продавалось невероятное количество чайных листьев, но среди них не было и двух похожих. Чего только я там не видел: банки с незнакомыми специями, корзины с цветами такой формы, цвета и запаха, каких я никогда не встречал прежде. И даже гостиница, где мы остановились, пахла иначе, чем те, в которых мы жили раньше, и хозяин объяснил мне почему. В штукатурку стен был подмешен красный перец melegéta. Он отпугивает насекомых, пояснил уйгур, и я поверил ему, потому что место, в котором мы жили, было единственным, где отсутствовали паразиты. Однако, поскольку стояло раннее лето, я не смог проверить другое заявление хозяина: что жгучий красный перец якобы делает комнаты зимой теплее.

Других венецианских торговцев я в городе не видел, не попадалось мне также ни генуэзцев, ни пизанцев, ни каких-либо иных наших извечных конкурентов в торговле, однако мы, Поло, были не единственными в Кашгаре белыми людьми. Или так называемыми белыми людьми. Помню, много лет спустя один из ученых хань спросил меня: «Почему, интересно, вас, европейцев, называют белыми? Вы гораздо чаще имеете кирпично-красный цвет лица».

Так или иначе, но в Кашгаре было еще несколько человек белых, и их кирпично-красные лица выделялись в толпе людей восточного типа. Во время первой своей прогулки по улицам Кашгара я увидел двух бородатых мужчин, увлеченных беседой. Одним из них оказался дядя Маттео. Другой, в одеянии несторианского священника, судя по плоскому затылку, был армянином. Я очень удивился, что, интересно, мой дядя мог обсуждать с церковником-еретиком, но не стал вторгаться в их разговор, а лишь помахал рукой в знак приветствия и прошел мимо.

Глава 2

В один из дней нашего вынужденного безделья я отправился за городские стены, посмотреть на монгольский лагерь — или, как они его называли, bok, — потренироваться в употреблении тех монгольских слов, которые я уже знал, а заодно и выучить новые.

Первыми новыми словами, которые мне довелось услышать, были: «Hui! Nohaigan hori!» Я быстро запомнил их, потому что они означали: «Эй! Отзови-ка своих собак!» Своры огромных и свирепых мастиффов свободно рыскали в поисках добычи по всему лагерю, и у каждой юрты было привязано на цепи перед входом по два или три таких зверя. Я узнал также, что поступил мудро, захватив с собой арапник: так всегда делают монголы, чтобы отбиться от собак. И еще мне в тот раз объяснили, что, когда входишь в юрту, следует оставлять арапник снаружи; заносить его внутрь невежливо, этим можно обидеть ее обитателей, которые сочтут, что они, по-твоему, не лучше собак.

Существовали здесь и другие тонкости этикета. Незнакомец должен был приблизиться к юрте, обязательно пройдя сначала между двумя кострами, горевшими перед входом, и совершить таким образом обряд очищения. Нельзя также наступать на порог юрты, когда входишь внутрь или выходишь из нее, и еще нельзя свистеть, когда находишься внутри. Я узнал все эти вещи, потому что монголы гостеприимно приглашали меня к себе в юрты и старались обучить своим обычаям, с интересом расспрашивая о наших. Тут следует отметить, что хотя монголы необычайно свирепо ведут себя с недружелюбными чужаками, они также проявляют удивительную любознательность при общении с чужаками миролюбивыми. Я заметил, что наиболее часто встречающийся звук в их речи — «а-а», что является вопросительным междометием.

— Sain bina, sain urkek! Добро пожаловать, добрый брат! — приветствовала меня группа воинов, а затем они тут же поинтересовались: — Из-под каких небес ты прибыл, а-а?

— Из-под небес Запада, — ответил я.

Они раскрыли свои глаза-щелки так широко, как только могли, и воскликнули:

— Hui! Те небеса огромны, и они защищают много стран. Скажи, в своей западной стране ты жил под крышей, а-а, или в шатре, а-а?

— В своем родном городе — под крышей. Однако я долгое время провел в дороге, и там мне приходилось жить в шатре, а то и под открытым небом.

— Sain! — закричали они, широко улыбаясь. — Все люди братья, не правда ли, а-а? Но те, кто живет в шатрах, еще более близкие родственники, братья-близнецы. Добро пожаловать, брат-близнец!

И они склонились, жестами указывая мне на юрту, которая принадлежала одному из них. За исключением того, что эта юрта была переносная, она мало походила на ту непрочную палатку, где мне доводилось ночевать. Внутри она представляла собой шатер около шести больших шагов в диаметре, а верхушка юрты находилась намного выше головы стоящего человека. Стены были обшиты деревянными планками, а наверху имелся купол. В центре его находилось круглое отверстие, куда поднимался дым от жаровни. Рама из планок поддерживала внешний покров юрты: покрытие из тяжелого войлока было покрашено желтой глиной и прикреплялось к раме с помощью перекрещивающихся веревок. Внутреннее убранство было простым, но добротным: на полу ковры и диваны из подушек, все сделанные из ярко окрашенного войлока. Юрта была такой же прочной, теплой и не подверженной непогоде, как и любой дом. Но ее можно было разобрать за час и упаковать в узлы, достаточно маленькие и легкие, чтобы везти их в одном вьючнике. Вместе с пригласившими меня монголами я вошел в юрту через отверстие, завешенное войлоком, которое во всех монгольских сооружениях располагается с южной стороны. Мне жестом указали место на «мужском диване», находившемся в северной части юрты, где я мог сидеть лицом к благословенному югу. (Диваны для женщин и детей были поставлены вдоль менее благоприятных сторон.) Я утонул в покрытых войлоком подушках, а хозяин юрты вложил мне в руку сосуд для питья, который оказался простым бараньим рогом. Он налил в этот рог из кожаного мешка какую-то дурно пахнущую голубовато-белую водянистую жидкость и пояснил:

— Кумыс.

Я из вежливости подождал, пока и остальные мужчины наполнят свои чаши. А затем сделал как они: макнул пальцы в кумыс и стряхнул по нескольку капель во все стороны света. Монголы объяснили, что таким образом мы приветствовали «огонь» на юге, «воздух» на востоке, «воду» на западе и «мертвых» на севере. Затем все подняли рога и сделали по большому глотку, причем я запятнал себя, грубо нарушив приличия. Кумыс, как я понял, для монголов такой же священный напиток, как и gahwah для арабов. Мне его вкус показался просто ужасным, и я допустил непростительную слабость, позволив своему впечатлению отразиться на лице. Все присутствующие были поражены. Один монгол выразил надежду, что я еще слишком молод и напиток со временем мне понравится. Хозяин юрты взял у меня рог и выпил весь кумыс, а затем наполнил рог из другого кожаного мешка и вручил мне со словами:

— Это арха.

Запах у архи был лучше, однако я сделал осторожный глоток, потому что по виду напиток слишком напоминал кумыс. И был вознагражден: арха на вкус оказалась довольно приятной, вроде нашего вина. Я одобрительно кивнул, широко улыбнулся и спросил, из чего монголы делают свои напитки, потому что не видел в окрестностях виноградников; Я был изумлен, когда хозяин юрты гордо сказал:

— Из доброго молока здоровых кобылиц.

Кроме своего оружия и доспехов монголы производили еще всего лишь две вещи, и их делали монгольские женщины, причем я только что познакомился с обеими. Я сидел на покрытых войлоком подушках в войлочной палатке и пил напиток, приготовленный из молока кобылицы. Не исключено, что монгольские женщины сведущи также в прядении и ткачестве, но презирают эти занятия, потому что те, на их взгляд, годятся лишь для изнеженных женщин, тогда как сами они — настоящие амазонки. Во всяком случае, ткани, которые монголы носили, покупались у других народов. Зато монгольские женщины в совершенстве освоили искусство изготовления из шерсти животных различных сортов войлока — от тяжелых покрывал, которые шли на юрты, и до материи такой же мягкой и тонкой, как и валлийская фланель.

Монголки презирают также любое молоко, кроме кобыльего. Они даже не дают своим детям сосать собственную грудь, но с младенчества вскармливают их молоком кобылиц. Чего они из этой жидкости только не делают! В скором времени, преодолев свое первоначальное отвращение, я принялся с энтузиазмом пробовать все монгольские молочные продукты. Наиболее распространен слегка хмельной кумыс. Этот напиток получают из свежего кобыльего молока, его наливают в большой кожаный мешок, по которому женщины бьют тяжелыми дубинками, пока не образуется масло. Затем масло вычерпывают и оставляют жидкий осадок для брожения. Этот кумыс потом становится резким и острым на вкус, с послевкусием, похожим на миндаль, и человек, который употребляет его в больших количествах, может заметно захмелеть. Если мешок с молоком бить дольше, пока масло и творог не разделятся, тогда на брожение оставят совсем жидкий осадок, и он превратится в приятно сладкий, полезный и шипучий сорт кумыса, который называется арха. Можно захмелеть даже от небольшого его количества.

Кстати, монгольские женщины используют творог весьма остроумно. Они раскладывают его на солнце и высушивают до твердых лепешек. В результате получается так называемый хурут. Женщины растирают его в порошок и скатывают в шарики, которые можно хранить сколько угодно, они не испортятся. Часть этих шариков откладывают на зиму, когда кобылы в стаде не дают молока, а некоторое количество убирают в мешочки, которые в случае необходимости мужчины могут взять с собой в поход. Хурут нужно только растворить в воде, и пожалуйста, готов питательный густой напиток. Что меня очень удивило, так это то, что дойкой кобылиц у монголов занимались исключительно мужчины, а женщинам это занятие запрещалось. Однако последующее приготовление кумыса, архи и хурута, так же как и валяние войлока, — это была женская работа. И вообще всю работу в монгольском bok делали женщины.

— Потому что единственное подходящее занятие для мужчины — это война, — сказал в тот день мой хозяин. — А единственное дело, присущее женщине, — заботиться о своем мужчине. А-а?

Этого нельзя было отрицать, поскольку монгольскую армию повсюду сопровождали жены воинов, а также свободные женщины, предназначенные для холостых мужчин, и отпрыски всех этих женщин, а мужчины редко обращали внимание на что-нибудь, кроме войны. Любая монгольская женщина могла без всякой помощи разобрать или поставить юрту, а также делала всю рутинную работу: наводила и соблюдала чистоту и порядок в юрте, кормила и одевала своего мужчину, поддерживала его боевой дух и выхаживала, когда он был ранен. В обязанности женщины также входило содержать его боевые доспехи в готовности и заботиться о его лошадях. Дети тоже работали: собирали помет или «кара» для лагерных костров, выполняли обязанности пастухов и часовых. В редких случаях, когда битва складывалась не в пользу монголов, воины вынуждены были звать свой резерв, и известно, что женщины без колебаний хватались за оружие и сами шли в сражение; у монголов это очень ценится.

Мне жаль так говорить, но монгольские женщины совершенно не похожи на воинственных амазонок античности, какими изображали их западные художники. Их можно даже по ошибке принять за мужчин, потому что у них такие же плоские лица, широкие скулы, жесткая кожа и пухлые веки, превращающие глаза в щелки, внутри которых всегда заметно бушующее красное пламя. Монгольские женщины не такие плотные, как мужчины, но это было незаметно, потому что они носили такую же громоздкую одежду. Как и у мужчин, привыкших большую часть своей жизни проводить верхом, у их женщин была такая же неуклюжая походка. Женщины отличались лишь тем, что не носили редкой бородки или усов, как некоторые мужчины. Мужчины также отращивали длинные волосы и завязывали их сзади шнурком, иногда они выбривали их на макушке наподобие тонзуры священника. Монголки укладывали волосы наверху головы по существовавшей моде — не удивлюсь, если делали они это лишь один раз за всю жизнь, потому что скрепляли волосы при помощи смолы дерева wutung. На верхушке прически монголки водружали высокий головной убор, который назывался gugu; его изготовляли из коры, украшенной кусочками разноцветного войлока и лентами. Склеенные волосы вместе с gugu делали женщину чуть ли не на два фута выше мужчины, такой громоздкой и высокой, что она могла войти в юрту, только низко наклонив голову.

Пока я сидел и беседовал с хозяином, его жена несколько раз вошла в юрту и вышла обратно, каждый раз ей приходилось нагибаться. Коленопреклонение, которое она при этом демонстрировала, вовсе не было знаком раболепия. Женщина просто торопилась управиться с делами, доставая для нас новые бутыли с кумысом и архой, забирая опустевшие и вообще всячески следя, чтобы нам было удобно. Монгол, который был ее мужем, обращался к ней Най, что означает просто «женщина», но остальные гости учтиво именовали хозяйку Сайн Най — «добрая женщина». Я с интересом узнал, что хотя эта «добрая женщина» и работает как рабыня, но она не ведет себя подобно рабе и не считает себя таковой. Монголке не приходится, подобно мусульманке, скрывать свое лицо под чадрой, прятаться самой в pardah или сносить иные унижения. Ожидается, что она должна оставаться непорочной до свадьбы и хранить верность мужу, но никого не смущает, если она употребляет крепкие словечки или смеется над непристойной историей — или же сама рассказывает такую, как это сделала Сайн Най. Она, не спросив, положила для нас еду на войлочный ковер в центре юрты. Затем, также без спроса, женщина уселась, скрестив ноги, чтобы есть вместе с нами — у монголов это не запрещено, — что удивило и поразило меня не меньше самой еды. Сайн Най использовала своего рода монгольскую версию венецианской scaldavivande (духовки): чаша с горячей похлебкой, чаша поменьше с красно-коричневым соусом и большое плоское блюдо с небольшими кусочками сырого ягненка. Мы все по очереди окунали кусочек мяса в горячий бульон, приготовляя его по своему вкусу, а затем макали мясо в острый соус и съедали его. Сайн Най, как и мужчины, погружала кусочки мяса в бульон только для того, чтобы согреть их, а затем съедала чуть ли не сырыми. Все сомнения относительно того, что монгольские женщины такие же здоровые как и мужчины, рассеялись при виде хозяйки юрты, раздирающей куски мяса — ее руки, зубы и рот были в крови. Единственным отличием было то, что мужчины ели молча, тогда как Сайн Най трещала без умолку.

Если я правильно понял, она насмехалась над тем, как ее муж познакомился со своей новой женой. (Количество жен у монголов не ограничено. Единственное условие: каждой жене он обязан поставить отдельную юрту.) Сайн Най ехидно заметила, что муженек был мертвецки пьян, когда попросил руки своей последней жены. Все мужчины захихикали, включая и ее супруга. И все они также посмеивались и хихикали, когда она принялась перечислять недостатки новой жены, очевидно не выбирая выражений. Мужчины грубо захохотали и повалились на ковер, когда Сайн Най в заключение предположила, что молодая жена, наверное, и мочится, как мужчина, стоя.

Это была не самая смешная вещь, которую я слышал, но было совершенно очевидно: монгольские женщины наслаждаются свободой, невозможной для всех остальных женщин Востока.

Вообще, за исключением того, что они лишены привлекательности, монголки напоминают венецианок: как и мои соотечественницы, они всегда полны живости и обычно пребывают в хорошем настроении, потому что знают, что они равны с мужчинами и приходятся им товарищами. У них всего лишь различные функции и обязанности в жизни.

Монгольские мужчины не бездельничают, пока их жены выполняют тяжелую рутинную работу, или, по крайней мере, бездельничают не все время. После трапезы монголы предложили мне прогуляться по bok, показывая, как работают мужчины, занятые изготовлением стрел, доспехов и мечей, выделкой кож и другими ремеслами. Оружейники, уже сделавшие достаточный запас стрел в тот день, ковали для них специальные наконечники, с отверстиями, для того, как мне объяснили, чтобы заставить стрелы во время полета свистеть и издавать пронзительные звуки, вселяя тем самым страх в сердца врагов. Те, кто изготовлял доспехи, громко стучали молотками по листам раскаленного до красноты железа, придавая им форму грудных пластин для людей и лошадей, другие проделывали то же самое с cuirbouilli[171], производя при этом значительно меньше шуму. Грубую кожу вываривали до тех пор, пока она не становилась мягкой, а затем придавали ей форму и давали высохнуть, после чего кожа становилась такой же прочной, как и железо. Кожевенники изготавливали широкие пояса, украшенные разноцветными камнями — это было не простое украшение, сказали они, камни должны защитить воинов от грома и молнии. Оружейники делали небольшие shimshir и кинжалы и насаживали старые лезвия на новые рукоятки, подгоняли черенки к боевым топорикам, а один из них выковал необычное копье с крюком — для того, чтобы выдергивать из седла врагов.

— Свалившегося врага можно заколоть более умело, — пояснил один из моих сопровождающих. — На земле его проще заколоть, чем в воздухе.

— Тем не менее мы презираем слишком простые удары, — сказал другой. — Сбросив врага с коня, мы немного отъезжаем назад и ждем, пока он не бросит вызов или не попросит пощады.

— Да, а затем погружаем кончик копья ему в рот, — добавил третий. — Эх, до чего же славно проделать это на всем скаку!

Подобного рода замечания привели моих новых знакомых в состояние счастливых воспоминаний, и они продолжили подробно излагать мне различные истории о военных кампаниях, сражениях и войнах, в которых участвовал их народ. Ни одна из этих схваток, казалось, не кончалась поражением монголов, но всегда лишь победой, покорением противника и последующим прибыльным грабежом. Из всех историй, которые они мне в тот день рассказали, две я запомнил особенно четко, потому что в них монголы боролись не с другими людьми, а с огнем и льдом.

Они рассказали, как однажды давным-давно, в то время, когда монгольские войска осадили некий город в Индии, его трусливые, но хитрые защитники индусы попытались обратить врагов в паническое бегство, послав против них необычную кавалерию. На лошадях сидели всадники, изображавшие людей, но выкованные из меди. Каждый из таких всадников был в действительности передвижной печью. Внутри они были заполнены горящими углями и пропитанным маслом хлопком. Намеревались ли индусы разжечь большой пожар среди монгольской орды, или просто посеять ужас, неизвестно. Потому что воины-печи так опалили своих лошадей, что те благоразумно сбросили всадников, а монголы беспрепятственно вошли в город, вырезали всех его немногочисленных пылких защитников и присоединили к своим владениям.

В другой раз монголы вели войну против племени дикарей-самоедов, где-то далеко на севере. Перед началом битвы мужчины того племени побежали к ближайшей речке и нырнули в нее, а затем, для верности, еще и вывалялись в пыли на берегу. Самоеды дали этому покрову замерзнуть на теле, а после этого повторили всю процедуру несколько раз, пока все сплошь не покрылись «доспехами» из толстого слоя грязи со льдом, рассудив, что таким образом они обезопасят себя от стрел и лезвий монголов. Возможно, что так бы и произошло, однако необычные «доспехи» сделали самоедов такими толстыми и неуклюжими, что те не смогли не только спрятаться, но даже бежать, и монголы просто затоптали их копытами своих коней.

Таким образом, огонь и лед не помогли их противникам, но сами монголы время от времени с успехом использовали воду. В стране казаков, например, монголы однажды осадили город под названием Кызыл-Орда, однако его защитники долго и упорно сопротивлялись. Слово «казак» означает «вольный человек», и народ этот, который мы на Запасе называем «козаки», был не менее воинственным, чем сами монголы. Однако осаждавшие не сидели сложа руки, просто окружив город и ожидая когда тот сдастся. Они использовали время, вырыв новое русло-канал для протекавшей рядом Сырдарьи. А затем повернули течение реки, и в результате вода затопила Кызыл-Орду со всеми ее жителями.

— Наводнение — хороший способ взять город, — сказал мне один из монголов. — Это лучше, чем обстрел большими камнями или огненными стрелами. Еще один хороший способ — катапультировать в город умерших от болезни людей. Понимаешь, это очень удобно: погибнут все защитники, а постройки останутся нетронутыми и сохранятся для новых завоевателей. Единственный недостаток обоих этих способов — они лишают наших предводителей их любимой забавы: устроить праздничный пир на человеческих столах.

— На человеческих столах? — переспросил я, думая, что ослышался. — А-а?

Они засмеялись и объяснили. Вот как выглядит такой стол: столешницы из тяжелых досок поддерживаются согнутыми спинами стоящих на коленях людей, побежденных офицеров какой-нибудь армии, которую разбили монголы. Помню, мои новые знакомые веселились от души, изображая стоны и рыдания несчастных голодных людей, согнувшихся под тяжестью досок, уставленных грудой подносов с мясом и наполненных до краев кувшинов с кумысом. А затем они наглядно изобразили еще более жалобные крики «людей-столов» после окончания пира, когда монголы радостно запрыгивают на столы, чтобы исполнить, яростно топая ногами и подскакивая, свой победный танец.

Рассказывая эти истории, мои спутники упоминали различных военачальников, под чьим командованием они служили; похоже, все их предводители носили сбивающее с толку количество титулов и званий. Постепенно я понял, что монгольская армия в действительности не бесформенная орда, но образец организованности. Во главе каждых десяти воинов, самых сильных, свирепых и опытных, стоял младший командир. Точно так же из каждых десяти этих младших командиров один назначался главным; таким образом, под его началом оказывалась уже сотня воинов. Дальнейшая иерархия строилась по тому же принципу. Следующим подразделением, имеющим уже свое знамя и насчитывавшим тысячу человек, командовал флаг-командир. Тогда как в подчинении следующего по званию офицера, сардара, находилось уже целых десять тысяч воинов. Десять тысяч по-монгольски — «томан», а еще это слово обозначает «хвост яка», поэтому штандартом сардара является ячий хвост, прикрепленный на шесте вместо флага.

Это чрезвычайно действенная система командования, поскольку каждому офицеру на любом уровне, от младшего командира и до сардара, приходится обсуждать свои планы, диспозицию и решения всего лишь с другими девятью ему равными. Есть только одно звание выше сардара. Это орлок, что приблизительно означает «полководец, под его командованием находятся по крайней мере десять сардаров и их томанов, которые образуют тук из ста тысяч воинов, а иногда и больше. Власть орлока столь безгранична, что ею редко облекают кого-либо кроме правящего ильхана из семьи Чингисидов. Армия, которая тогда стояла лагерем рядом с Кашгаром, была частью тех войск, которыми командовал ильхан Хайду, одновременно носивший звание орлока.

Обязанности монгольских офицеров всех уровней не сводятся к одному только ведению боевых действий. Они должны быть для своих подчиненных кем-то вроде Моисея для израильтян во время их скитаний. Независимо от того, сколько воинов находится у него в подчинении, десять или десять тысяч, командир отвечает за передвижение и снабжение продовольствием их самих, их жен, детей и многих других, кто следует за войском, — например, стариков-ветеранов. На офицере также лежала ответственность за стада скота, которые шли в стороне от главной дороги вместе с его войском. Это были верховые лошади и животные, предназначенные на убой, вьючные яки, ослы, мулы или верблюды. Если подсчитать одних только лошадей, то получается, что каждый монгольский мужчина путешествует в среднем с табуном из восемнадцати боевых коней и молочных кобылиц.

Монголы упоминали в разговоре разных командиров, но я смог разобрать лишь одно-единственное имя — ильхан Хайду. Поэтому я спросил, водил ли их когда-нибудь в битву сам великий хан Хубилай, с которым я надеялся познакомиться в не столь отдаленном будущем. Они ответили, что никогда не имели высокой чести служить под его непосредственным командованием, хотя им все-таки посчастливилось увидеть его мельком пару раз во время какого-то похода. Мои новые знакомые сказали, что Хубилай — красивый мужчина с военной выправкой и мудрый государственный муж, но особенно он знаменит своим крутым нравом.

— Он может прийти в гораздо большую ярость, чем наш ильхан Хайду, — сказал один из моих спутников. — Ни один человек не в состоянии вынести гнева великого хана Хубилая. Даже сам Хайду.

— Даже земля и небеса, — добавил другой. — Вот почему наши люди выкрикивают имя великого хана в грозу «Хубилай!», чтобы в них не ударила молния. Я слышал, что даже наш бесстрашный Хайду так делает.

— Это правда, — сказал третий монгол, — в присутствии великого хана Хубилая даже ветер не отваживается дуть слишком сильно, а дождь — лить сплошной стеной и забрызгивать грязью его сапоги. Даже вода в кувшине и та пересыхает из страха перед ним.

Я заметил, что это, должно быть, довольно неприятно, когда Хубилай испытывает жажду. Однако, хотя я и отпустил столь святотатственное замечание в адрес самого могущественного человека на земле, никто из присутствующих даже бровью не шевельнул, потому что к тому времени все мы были совершенно пьяны. Мы снова сидели в юрте и хозяева убрали уже несколько опустевших бутылей с кумысом, а я выпил достаточное количество их архи. Монголы никогда не позволяли себе выпивать всего одну чашу и не разрешали гостю так поступать восклицая: «Человек не может ходить на одной ноге!» — и наливали следующую чарку. Потом вспоминали еще какую-нибудь прибаутку, и так далее. Монголы, говорят, даже на смерть идут, сначала выпив. Убитого воина всегда хоронят на поле боя под пирамидой из камней, и его погребают сидя, в руке же на уровне пояса умерший держит свой рог для питья.

День уже начал клониться к закату, когда я решил, что мне, пожалуй, уже хватит пить, а не то я сам рискую оказаться погребенным. Я поднялся на ноги и, поблагодарив хозяев за гостеприимство, попрощался с ними и вышел, а они кричали мне вслед:

— Mendu, sain urkek! Доброго тебе коня и широкой степи, до следующей встречи!

Я был не на лошади и шел, сильно пошатываясь. Однако никто не делал мне замечаний. Я, покачиваясь, плелся по bok, снова прошел через ворота Кашгара и по душистым улицам вернулся в караван-сарай «Пять даров». Когда я, пошатываясь, вошел в свою комнату, то в изумлении остановился, вытаращив глаза: посреди нее стоял высокий, здоровый, одетый в черное и с черной же бородой священник. Мне потребовалось мгновение, чтобы узнать в нем дядю Маттео, и в моем пьяном сознании промелькнуло: «Ну это уже, пожалуй, чересчур! Это до чего же дядюшка докатился?! А-а?!»

Глава 3

Я шлепнулся на скамью и ухмыльнулся, глядя, как дядя с набожным видом одергивает рясу. Отец раздраженно процитировал старую поговорку:

— «На небо поглядывает, а по земле пошаривает». Нет уж, Маттео, ни монаха из тебя не получится, ни священника. Где это ты раздобыл рясу?

— Купил у отца Бойаджана. Помнишь, Нико, мы встречали его в Ханбалыке, когда были здесь в последний раз?

— Помню. Пронырливый армянин, который не гнушается торговать телом Христовым. Покупал бы уж сразу и его, что мелочиться?

— Священные реликвии ничего не значат для ильхана Хайду, а эта одежда значит. Его собственная старшая жена, ильхатун, — обращенная христианка, по крайней мере несторианка, насколько мне известно. И поэтому я очень надеюсь, что Хайду с уважением отнесется к этому одеянию.

— Почему? Ты же сам его не уважаешь. Сначала критиковал взгляды церкви на еретиков. А теперь и вовсе докатился до богохульства!

Но дядюшка был не согласен с такой постановкой вопроса.

— Ряса сама по себе не что иное, как литургическое одеяние. Всякий может носить рясу, если не покушается на ее святость. Я, например, не покушаюсь. Я не смог бы, даже если бы захотел. Помнишь Второзаконие: «Евнух, чьи яички уничтожены, не может войти в храм Господа». Capòn mal caponà.

— Маттео! Только не пытайся меня разжалобить.

— Я всего лишь говорю, что, если Хайду по ошибке примет меня за священника, я не вижу нужды поправлять его. Бойаджан утверждает, что христианин может пойти на уловку, если имеет дело с Небесами.

— Я не считаю несторианского развратника авторитетом в области норм поведения христиан.

— Тебе, видно, хочется, чтобы Хайду все у нас отобрал или еще того хуже? Смотри, Нико. У него теперь есть письмо Хубилая. Он знает, что нам приказали привезти в Китай священников. Без священников мы для Хайду — просто бродяги, которые шляются по его владениям с весьма привлекательными ценностями. Я сам не буду заявлять, что я священник, но если Хайду решит…

— Этот белый воротничок еще не спас ни одну шею от топора палача.

— Все лучше, чем ничего. Хайду волен сделать все, что захочет, с простыми путешественниками, но если он уничтожит или задержит священника, это обязательно дойдет до Хубилая. А если это вдобавок священник, за которым послал сам Хубилай? Мы знаем, что Хайду отчаянный, но я сомневаюсь, что он самоубийца. — Дядя Маттео повернулся ко мне. — А что скажешь ты, Марко? Оцени своего дядю в образе святого отца. Как я выгляжу?

— Великолепно, — пробормотал я неразборчиво.

— Хм. — Он присмотрелся ко мне пристальней. — Нам бы очень помогло, если бы Хайду напился так же, как и ты.

Я начал было что-то говорить, но внезапно заснул, прямо сидя на скамье.

На следующий день дядя опять нацепил рясу, когда вышел к столу в караван-сарае, и отец снова принялся ругать его. Мы с Ноздрей в споре не участвовали. Полагаю, рабу-мусульманину не было до норм христианской морали никакого дела. Я же молчал, потому что у меня болела голова. Наш обед был грубо прерван появлением монгольского посланца из bok. Воин, одетый в платье с боевыми регалиями, с важным видом, словно хозяин, вошел в гостиницу и сразу направился к нашему столу. Без всякого намека на вежливое приветствие он сказал нам на фарси, чтобы мы наверняка все поняли:

— Поднимайтесь и идем со мной, мертвецы, ильхан Хайду хочет услышать ваши последние слова!

Ноздря от неожиданности подавился и начал кашлять, вытаращив в ужасе глаза. Но отец стукнул его по спине и сказал:

— Не беспокойся, добрый раб. Это обычная манера монголов приглашать в гости. Так что слова воина не предвещают ничего плохого.

— Или необязательно предвещают, — согласился дядя. — Как удачно, что я надел рясу.

— В любом случае снимать ее уже слишком поздно, — пробормотал отец, потому что посланец ильхана властно показывал на открытую дверь. — Об одном лишь прошу тебя, Маттео, соблюдай хотя бы внешние приличия.

Дядя Маттео поднял правую руку, благословив по очереди каждого из нас троих, после чего расплылся в блаженной улыбке и произнес с величайшим благочестием:

— Si non caste, tamen caute[172].

Дядюшка был в своем репертуаре: даже меня, мучившегося похмельем, искренне развеселило его озорство, насмешливый ханжеский жест и отдававшая черным юмором игра латинских слов. Следует отдать этому человеку должное: Маттео Поло имел некоторые весьма прискорбные недостатки, как христианин и как человек, но он был хорошим, верным товарищем и в любой, даже самой непростой ситуации никогда не терял присутствия духа. Монгольский посланец изумленно уставился на меня, когда я засмеялся, и снова пролаял свой приказ. Мы встали и быстрым шагом последовали за ним из гостиницы.

В тот день шел дождь, что отнюдь не способствовало просветлению моей mal di capo[173]. Да и вообще, утомительную прогулку по улицам Ханбалыка и дальше, за городской стеной, среди вьюков, лающих и рычащих собак, трудно назвать приятной. Мы едва подняли головы, чтобы осмотреться в монгольском bok, как посланец закричал:

— Стой! — И показал нам на юрту Хайду, перед входом в которую горели два костра.

Я не видел ее, когда монголы накануне водили меня по лагерю, и теперь понял, что именно эта разновидность юрты и способствовала появлению западного слова «орда». Она могла бы окружить целую орду обычных юрт, потому что представляла собой огромный шатер. Он был таким же высоким и просторным, как караван-сарай, в котором мы жили: прочное сооружение, все покрытое обмазанным желтой глиной войлоком, поддерживаемое шестами и столбами и обвязанное веревками из конского волоса. Несколько мастиффов рычали и рвались с цепи у южного входа, а напротив, возле открытого входа, висели тщательно украшенные войлочные покрывала. Юрта, разумеется, не была дворцом, но она совершенно точно затмевала все остальные в bok. По соседству с ней стояла повозка, на которой ее перевозили с места на место, потому что шатер Хайду обычно не разбирали на части. Я в жизни не видел таких огромных повозок: плоский помост из досок с колесами, напоминающими мельничьи жернова. Чтобы сдвинуть ее, как я позже выяснил, требовалось двадцать два яка, привязанных по обеим сторонам упряжки, по одиннадцать с каждой стороны. (В эту повозку приходилось запрягать спокойных животных, вроде яков или ослов. Лошади и верблюды не могли работать в такой близости друг к другу.)

Посланец нырнул под отворот входа в юрту, чтобы объявить о нас своему господину, а затем появился вновь и сделал резкое движение рукой, приказывая нам войти внутрь. Когда мы проходили мимо него, он заступил дорогу Ноздре и прорычал:

— Никаких рабов! — И выставил его за дверь.

Для этого была причина. Монголы считали себя выше всех свободных людей на земле, выше королей и им подобных, и, таким образом, человек, который подчинялся низшим, считался у них недостойным даже презрения.

Ильхан Хайду молча смотрел, как мы пересекали убранное великолепными коврами и подушками внутреннее пространство юрты. Сам он сидел, развалясь, на груде мехов — все они были в яркую полоску или пятнистые: очевидно, это были шкуры тигров и леопардов, — на помосте, возвышавшем его над остальными. Он был одет в боевые доспехи из отполированного металла и в кожу, а на голове у него красовалась каракулевая шапка с отворотами. Брови Хайду напоминали кусочки курчавого черного каракуля, причем кусочки совсем не маленькие. Глаза-щелки ильхана полыхали красным огнем: похоже, они воспламенились от ярости от одного только взгляда на нас. С каждой стороны от Хайду стояло по воину, так же красиво одетому, как и тот, что доставил нас сюда. Один держал поднятое копье, а другой — что-то похожее на балдахин на шесте над головой Хайду, и оба они стояли прямо, как статуи.

Мы трое медленно приблизились к меховому трону и одновременно сделали легкий горделивый поклон — так синхронно, словно отрепетировали его заранее, после чего вопросительно взглянули на ильхана. Некоторое время он изучал нас с таким видом, словно мы были паразитами, которые выползли из-под ковров в юрте. А затем внезапно сделал нечто совершенно отвратительное. Он отхаркнул из глубин своей глотки и набрал в рот большое количество мокроты. Затем ильхан медленно оторвался от дивана, выпрямился, повернулся к стражнику, стоявшему справа от него, и надавил ему большим пальцем на подбородок, так что тот открыл рот. После этого Хайду выплюнул отхаркнутую субстанцию мужчине прямо в рот и большим пальцем снова закрыл его — воин перенес всю процедуру с совершенно невозмутимым видом, — затем ильхан медленно вернулся на свое место и снова уставился на нас, в глазах его сверкала злоба.

Ясно, что это был жест, направленный на то, чтобы внушить нам страх перед его властью, надменностью и бессердечием. И, честно признаюсь, мне стало немного не по себе. Однако, по крайней мере, на одного из нас — на Маттео Поло — это не произвело никакого впечатления. Когда Хайду произнес свои первые слова на монгольском языке, суровым тоном возвестив: «Ну а теперь, торговцы, не имеющие разрешения…» — он не смог продолжить, потому что дядя дерзко перебил его, заговорив на том же самом языке:

— Сначала, если пожелает ильхан, мы вознесем хвалу Господу за то, что он провел нас целыми и невредимыми через такое количество земель прямо пред очи августейшего господина Хайду. — И, к моему изумлению, — полагаю, это также удивило отца и монголов — он завопил старый рождественский гимн:

Путь солнца направляющий

Над всей землей владеющий…

— Ильхан этого не желает, — процедил сквозь зубы Хайду, когда дядя остановился на минуту, чтобы перевести дух.

Но мы с отцом, приободрившись, присоединились к нему, распевая следующие две строки:

Христос — Творец всего сущего,

Рожденный Марией Девой…

— Достаточно! — завопил Хайду, и наши голоса замерли. Устремив свои красные глазки на дядю Маттео, ильхан сказал: — Ты христианский священник. — Он произнес это решительно, прямо-таки с ненавистью, поэтому дядя не воспринял это как вопрос, на который ему по совести надо было ответить отрицательно.

Дядюшка сказал только:

— Я здесь по приказанию хана всех ханов. — И указал на документ, который Хайду сжимал в одной руке.

— Hui, да, — ответил ильхан с ехидной улыбкой. Он развернул документ так, словно тот был грязным. — По приказу моего достопочтенного двоюродного брата. Я вижу, что братец написал этот указ на желтой бумаге, на манер китайских императоров. Мы с Хубилаем покорили эту упадническую империю, но он все больше и больше перенимает их привычки. Vakh! Он стал не лучше, чем калмык! И наш старый бог войны Тенгри теперь уже недостаточно хорош для него. А иначе зачем ему понадобилось привозить к нам в ханство нечестивых христианских священников?

— Просто для того, чтобы расширить свои знания о мире, господин Хайду, — сказал отец примирительным тоном. — А вовсе не затем, дабы распространять какую-либо новую…

— Единственный способ узнать мир, — взбешенно произнес Хайду, — это покорить его! — Он переводил свой пылающий взгляд то на одного, то на другого из нас. — Вы против, а-а?

— Спорить с господином Хайду бесполезно, — пробормотал отец. — Это все равно, как если бы яйца вдруг напали на камни, как гласит старая поговорка.

— Ну, по крайней мере, вы обнаруживаете хоть немного здравого смысла, — неохотно признал ильхан. — Я надеюсь, что у вас хватает ума понять, что указ этот был написан семь лет тому назад и в семи тысячах ли отсюда. И даже если мой брат Хубилай и не забыл о нем за это время, я сам вовсе не обязан относиться к сему документу с почтением.

Дядя пробормотал еще более кротко, чем это сделал отец:

— Как говорится, тигр сам устанавливает себе законы.

— Это точно, — проворчал ильхан. — Если я захочу, то могу отнестись к вам как к простым нарушителям владений. Торговцы-ференгхи, проникшие в ханство с недобрыми намерениями. Я могу осудить вас на скорую смерть.

— Некоторые говорят, — пробормотал отец еще более кротким тоном, — что тигры — это настоящие представители небес и их предназначение состоит в том, чтобы преследовать тех, кто каким-либо образом избежал заслуженной смерти.

— Правильно, — сказал ильхан. Его слегка раздражало, что мы с ним не спорим, а во всем соглашаемся. — С другой стороны, даже тигр иногда может быть снисходительным. Почти так же, как я ненавижу своего двоюродного брата за то, что он отказался от своего наследия, — почти так же я ненавижу растущее вырождение его двора. И поэтому я могу разрешить вам отправиться туда и присоединиться к его свите. Если пожелаю.

Тут отец захлопал в ладоши, словно пришел в восторг от мудрости ильхана, и сказал восхищенно:

— Не сомневаюсь, что господин Хайду помнит старинную историю о мудрой жене Линга, которую любят рассказывать хань.

— Разумеется, — ответил ильхан. — Я именно это и имел в виду. — Он немного расслабился и холодно улыбнулся отцу. Тот ответил ему теплой улыбкой. Наступила тишина. — Однако, — снова возобновил разговор Хайду, — эту историю рассказывают по-разному. Какую версию слышал ты, а-а, нарушитель владений?

Отец прочистил горло и начал свой рассказ:

— Госпожа Линг была женой богатого человека, который слишком любил вино и все время посылал ее в винную лавку, принести для него очередную бутылку. Госпожа Линг боялась за его здоровье и нарочно затягивала посещения, разбавляла вино водой или прятала его, чтобы не дать мужу пить так много. Однако супруг из-за этого приходил в гнев и избивал ее. В итоге случилось вот что. Госпожа Линг разлюбила своего мужа, хотя он и был богат, и заметила, как красив продавец в винной лавке, хотя тот был скромным торговцем. Впоследствии она охотно выполняла приказания мужа и покупала ему вино, и даже сама наливала ему, и даже побуждала супруга пить. В конце концов ее муж-пьяница умер в страшных мучениях, а вдова унаследовала все его добро и вышла замуж за продавца из винной лавки, после чего оба они жили богато и счастливо.

— Да, — сказал ильхан, — эта правильная история.

На этот раз наступившая пауза была еще длинней. Затем Хайду снова заговорил, скорее рассуждая сам с собой, чем обращаясь к нам.

— Да, пьяница добровольно выбрал разложение, а остальные лишь помогали ему в этом, пока он полностью не деградировал и не пал, и тут же его место оказалось занято лучшим. Весьма нравоучительная легенда.

Так же спокойно дядя сказал:

— В легенду вошло и терпение тигра, выслеживающего свою жертву.

Хайду вздрогнул, словно очнулся от грез, и заметил:

— Тигр может быть снисходительным в той же мере, что и терпеливым. Я уже говорил вам об этом. Вот что, пожалуй, я отпущу вас с миром. Я даже дам вам эскорт, чтобы уберечь от неприятностей в дороге. Священник, я делаю это ради тебя, ибо ты можешь обратить Хубилая в свою тлетворную веру. Я надеюсь, что это у тебя получится, и желаю тебе успеха.

— Один кивок головы, — воскликнул отец, — порой слышен дальше, чем удар грома! Вы сделали доброе дело, господин Хайду, и эхо его будет долго звучать.

— Однако это еще не все, — сказал ильхан, снова переходя на суровый тон. — Моя госпожа ильхатун[174], которая сама христианка и разбирается в таких вещах, сказала, что христианские священники дают обет бедности и не владеют никаким имуществом. Но мне также донесли, что вы, чужеземцы, везете на своих лошадях множество сокровищ.

Отец бросил в сторону дяди тревожный взгляд.

— Всего лишь немного побрякушек, господин Хайду. Они не принадлежат священнику, а предназначены для вашего высокородного брата Хубилая. Это символическая дань от шаха Персии и султана Индийской Арияны.

— Султан — мой ленник, — сказал Хайду. — Он не имеет права отдавать то, что принадлежит мне. Что бы он ни посылал — это контрабанда и, стало быть, подлежит конфискации. Вы понимаете меня, а-а?

— Но, господин Хайду, мы обещали доставить…

— Нарушить слово — это все равно, что разбить горшок. Горшков всегда можно наделать еще. Не беспокойтесь относительно своих обещаний, ференгхи. Просто приведите своих вьючных лошадей завтра в это же время сюда, к моей юрте, и я посмотрю, какие безделушки придутся мне по вкусу. Может, я и оставлю вам немного. Вы понимаете, а-а?

— Но, господин Хайду…

А-а? Вы понимаете?

— Да, господин Хайду.

— Ну, тогда подчиняйтесь! — Он резко встал, давая понять, что аудиенция окончена.

Мы, кланяясь, поспешно выбрались из огромной юрты. Ноздря поджидал нас на том самом месте, где мы его оставили. Вчетвером, сквозь дождь и грязь, мы побрели обратно, на этот раз без сопровождения стражника. Дядя сказал отцу:

— Думаю, все прошло неплохо, Нико. Особенно удачно, что ты так к месту припомнил эту историю о жене Линга. Я никогда прежде ее не слышал.

— Я тоже, — сухо сказал отец. — Но у хань, среди всех их бесчисленных историй, без сомнения, найдется поучительная сказка, подобная этой.

Я впервые открыл рот:

— Вот что, отец, у меня тут возникла одна мысль. Встретимся в гостинице…

Я оставил их и отправился в монгольский лагерь, чтобы навестить своих вчерашних знакомых. Я попросил их свести меня с каким-нибудь оружейником, а когда они это сделали, поинтересовался у кузнеца, не может ли он одолжить на день один из своих еще не обработанных листов металла. Монгол любезно отыскал для меня лист меди — широкий и длинный, но тонкий. Он весь дрожал и гудел, пока я нес его в караван-сарай. Отец и дядя, похоже, даже не заметили, что я принес лист в комнату и прислонил к стене, потому что ожесточенно спорили.

— Все провалилось из-за этой рясы, — говорил отец. — Это ты, Маттео, представившись нищим священником, дал Хайду повод обобрать нас.

— Чепуха, Нико, — отвечал дядя. — Если бы не это, он бы придумал что-нибудь еще. Вот что, придется, видно, отдать ильхану что-нибудь из наших запасов. Может, это его задобрит.

— Ну… — призадумался отец, — пожалуй, разумнее всего отдать ему мешочки с мускусом. По крайней мере, они наши.

— Окстись, Нико! Этому потному дикарю? Да ведь мускус служит для приготовления тонких духов. Ты, может, еще подаришь Хайду и пуховку для пудры? То-то он обрадуется!

Они продолжили спорить в том же духе, но я не стал слушать дальше, поскольку у меня был собственный план, и я отправился объяснять Ноздре, какую роль ему предстоит в нем сыграть.

На следующий день дождь всего лишь слегка накрапывал. Ноздря нагрузил ценностями двух из трех наших вьючных лошадей — мы, разумеется, всегда хранили дорогие подарки в комнатах, когда останавливались в караван-сараях, — а также привязал к одной из них лист меди, и вся процессия двинулась в сторону монгольского bok. Там мы трое вошли в юрту ильхана, а раб остался снаружи, чтобы сгрузить вещи. Стражник Хайду начал по очереди вносить подарки и срывать с них защитные чехлы.

— Hui! — воскликнул ильхан с воодушевлением. — Эти золотые блюда с гравировкой превосходны! Подарок от шаха Джамана, сказали вы, а-а?

— Да, — холодным тоном ответил отец, а дядя добавил уныло:

— Мальчик по имени Азиз однажды привязал их к своим ступням чтобы перебраться через зыбучие пески.

В этот момент я достал свой носовой платок и громко высморкался.

Снаружи раздались низкие рокочущие отдаленные раскаты грома Ильхан, удивленно поднял глаза.

— Это был гром, а-а? Я думал, что снаружи идет мелкий дождь…

— Я покорнейше уведомляю великого господина Хайду, — сказал один из стражников, низко поклонившись, — что день сегодня серый и влажный, но на небе не видно грозовых облаков.

— Забавно, — пробормотал Хайду и положил на место золотые блюда. Он долго и тщательно рылся среди остальных вещей, собранных в шатре, и, найдя чрезвычайно изящное рубиновое колье, снова воскликнул: — Hui! — Затем взял колье в руки и начал им любоваться. — Ильхатун лично поблагодарит вас за него.

— Следует сказать спасибо индийскому султану, — мрачно заметил мой отец.

Я снова высморкался. И снова снаружи раздались отдаленные громовые раскаты, но теперь уже они были громче. Ильхан явно испугался и уронил рубины. Хотя рот его беззвучно открывался и закрывался, но по губам Хайду я смог прочесть слова, которые он затем произнес вслух:

— Вот снова! Гром без грозовых облаков… а-а?

Затем его жадные глаза приметили третью вещь — рулон прекрасной кашмирской ткани. Но не успел ильхан воскликнуть «Hui!», я снова высморкался. Гром зловеще загрохотал, правитель резко отдернул руку прочь от рулона, словно обжегся, а дядя бросил в мою сторону странный взгляд.

— Простите, господин Хайду, — сказал я. — Думаю, что это грозовая погода вызвала у меня насморк.

— Я извиняю тебя, — бросил он небрежно. — Ага! А это, это один из знаменитых персидских ковров qali, а-а?

Я повторил процедуру. На этот раз раздался настоящий раскат грома. Рука Хайду опять отдернулась прочь, а губы исказили конвульсии. Ильхан снова испуганно поднял глаза к небу. Затем Хайду вновь посмотрел на нас, и я заметил, что его узкие глазки стали почти круглыми. Наконец ильхан сказал:

— Я всего лишь играл с вами!

— Мой господин? — спросил дядя Маттео, чьи губы тоже начали слегка подергиваться.

— Играл! Шутил! Дразнил вас! — произнес Хайду почти умоляюще. — Тигр ведь тоже иногда играет со своей жертвой, когда он не голоден. А я не голоден! Не нужна мне эта мишура! Я — великий Хайду, мне принадлежит бесчисленное количество земли. У меня больше городов, чем волос на голове, и больше подданных, чем камней в пустыне. Вы что, действительно подумали, будто мне не хватает рубинов, золотых блюд и персидских qali, а-а? — Ильхан сделал вид, что ему смешно. — Ха-ха-ха! — Он согнулся пополам и хлопнул себя мясистыми кулаками по массивным коленям. — Но признайтесь, я заставил вас поволноваться, а-а? Вы приняли мою игру всерьез, я же вижу.

— Да, ловко вы нас одурачили, господин Хайду, — ответил дядя, с трудом сдерживая веселье.

— Теперь гром стал тише, — заметил ильхан, прислушавшись. — Эй, стражники! Упакуйте все эти вещи обратно и погрузите их на лошадей старших братьев.

— Примите нашу смиренную благодарность, господин Хайду, — произнес отец, подозрительно глядя на меня.

— А вот и письмо моего двоюродного брата с указом, — сказал ильхан, поспешно отдавая его в руки дяди. — Я возвращаю его вам, господин священник. Ступайте сами, с вашей религией и с этими ничтожными безделушками, к Хубилаю. Возможно, он и собирает подобные пустяки, но великий Хайду — нет. Хайду не забирает, он отдает! Два лучших воина из моей личной стражи сопроводят вас в караван-сарай и поедут с вами, как только вы будете готовы продолжить свое путешествие на восток…

Когда стражники начали выносить отвергнутые ильханом вещи, я выскользнул из юрты и потихоньку пробрался к ее задней стороне, где стоял Ноздря, державший лист меди за один край и готовый в любой момент ударить по нему, услышав сигнал. Я подал рабу знак, который по всему Востоку означает «цель достигнута», — показал ему кулак с поднятым вверх большим пальцем, а затем забрал у Ноздри медный лист и рысью побежал к оружейнику. Когда я вернулся обратно к юрте ильхана, лошади были уже нагружены.

Хайду стоял перед входом в свой шатер, приветливо махал рукой и кричал:

— Доброго вам коня и широкой степи! — Он кричал до тех пор, пока мы не покинули пределы слышимости.

После этого дядя произнес на венецианском наречии, чтобы не подслушали двое монголов, которые вели наших и своих лошадей:

— Поистине, мы все сделали правильно. Нико, ты вовремя выдумал подходящую историю, а Марко изобрел бога грома! — И он сердечно сжал в объятиях нас с Ноздрей.

Глава 4

К этому времени мы зашли уже так далеко, что попали в земли, почти совсем неизведанные, так что наш Китаб больше не мог принести ни малейшей пользы. Видимо, создатель карт аль-Идриси не только сам никогда не бывал здесь, но даже не встретил ни одного человека, у кого можно было бы выспросить хоть какие-нибудь малодостоверные сведения на этот счет. Его карты резко заканчивались восточной границей Азии у великого океана, который назывался Китайским морем. Согласно Китабу, получалось, что Кашгар находился довольно далеко от конечной цели нашего путешествия, столицы Хубилая города Ханбалыка, который, в свою очередь, находился довольно-таки далеко от этого океана, в глубине материка. Но, как предупреждали меня дядя и отец и как сам я впоследствии удостоверился, на самом деле Кашгар и Ханбалык разделены почти половиной континента — причем континента несравненно большего, чем аль-Идриси мог себе представить. Нам, путешественникам, пришлось пройти на этом отрезке пути примерно такое же расстояние, какое мы уже проделали от Суведии и до Левантийского побережья на Средиземном море.

Расстояние есть расстояние, независимо от того, как его подсчитывать — в человеческих шагах или днях пути верхом на лошади. Тем не менее в Китае создавалось впечатление, что любое расстояние здесь всегда больше, потому что его подсчитывали не в фарсангах, а в ли. Фарсанг включает в себя около двух с половиной наших западных миль, его изобрели персы и арабы, которые, испокон веку будучи путешественниками, привыкли мыслить с размахом. А ли (это составляет лишь около одной трети мили) придумали хань, известные домоседы. Думаю, большинство их крестьян за всю свою жизнь никогда не удаляется дальше чем на несколько ли от родной деревни, так что, по их понятиям, одна треть мили — солидное расстояние. Так или иначе, но когда мы только покинули Кашгар, я сначала по привычке считал расстояние в фарсангах, поэтому меня не слишком пугало, что нам придется пройти всего каких-то восемь или девять сотен фарсангов до Ханбалыка. Когда же я постепенно привык вести счет в ли, расстояние увеличилось до шести тысяч семисот. И если бы я даже не оценил прежде размах Монгольской империи, то, несомненно, сделал бы это теперь, когда разглядел всю безбрежность одной лишь центральной ее земли, Китая.

Наш отъезд из Кашгара сопровождался двумя ритуалами. Во-первых, наш монгольский эскорт настоял на том, чтобы все лошади, которых теперь было шесть верховых и три вьючных, подверглись определенному защитному обряду от преследования азгхун. Это слово означает «голоса пустыни», и я сделал вывод, что азгхун — какие-то гоблины, которыми кишат пустоши. Монгольские воины привели с собой из bok человека, которого называли шаман, — они считали его кем-то вроде священника, но нам он показался скорее магом. С безумными глазами и вымазанный краской, сам смахивающий на гоблина, он пробормотал несколько заклинаний и уронил несколько капель крови на головы наших лошадей, а затем объявил, что они защищены. Шаман предложил сделать то же самое и с нами самими, но мы вежливо возразили, что у нас имеется собственный священник.

Второй ритуал заключался в обсуждении суммы счета с хозяином гостиницы, и это продолжалось намного дольше, чем колдовство, и вызвало гораздо больше протестов с нашей стороны. Отец и дядя не просто не соглашались оплатить счет, выставленный хозяином караван-сарая, но спорили с ним по каждому пункту. Счет включал в себя не только наше проживание, но и отдельно место, которое мы занимали в гостинице, а также место в конюшне для наших животных. Там подробно перечислялись: вся еда, которую мы съели, зерно для наших лошадей, вода, выпитая нами, количество чайных листьев, использованных для заварки, топливо «кара», сожженное для нашего уюта. А еще количество света, которым мы наслаждались, и количество масла, которое потребовалось для освещения, — словом, все, кроме воздуха, которым мы дышали. Дебаты разгорелись жаркие, поскольку к обсуждению присоединились повар гостиницы, или «управитель котлов», как он сам себя величал, и человек, который накрывал на стол, или «распорядитель стола». Они вдвоем стали громогласно подсчитывать количество ходок, которые сделали, тяжестей, которые перенесли, расписывая, сколько они при этом затратили сил, пота и таланта.

Однако вскоре я догадался, что это вовсе не уловки и хитрости, в результате которых хозяин надеется поживиться за наш счет, и что монголы меньше всего хотят нас обидеть. Это было простой формальностью — еще одна традиция, которая пошла от сложностей этикета хань. Церемония эта приносила столько удовольствия как кредитору, так и должнику, что они могли часами вести красноречивые споры и браниться друг с другом, бесконечно предъявлять взаимные претензии и опротестовывать их, решительно отказываться идти на компромисс, прежде чем наконец достигнуть соглашения. Ну а когда счет был оплачен, они становились друзьями, еще лучшими, чем были прежде. Когда же мы в конце концов все-таки выехали в путь, то хозяин гостиницы, управитель котлов и распорядитель стола вместе с остальными слугами стояли в дверях. Они махали нам вслед и выкрикивали традиционное прощание хань: «Man zou», что означает: «Оставь нас, только если ты должен это сделать».

К востоку от Кашгара Шелковый путь разделился надвое. Это произошло потому, что сразу же за городскими воротами начиналась пустыня, сухая и покрытая коркой, не одноцветная, но рябая, подобно равнине с разбросанными повсюду желтыми черепками гончарных изделий. Пустыня эта огромная, как целая страна, и само название ее уже отпугивает путешественников, ибо Такла-Макан в переводе обозначает «Однажды войдешь и никогда не выйдешь». Поэтому караваны, двигавшиеся по Шелковому пути, могли выбрать любую из двух дорог — ту, что огибала пустыню с севера, или же ту, которая огибала ее с юга; мы предпочли вторую. Уже на второй день пути стали попадаться обитаемые оазисы и маленькие деревеньки. И все время слева от нас виднелись рыжевато-коричневые, как шкура льва, пески Такла-Макана, а справа — покрытые снегом вершины горного хребта Куньлунь, за которыми к северу лежало Тибетское нагорье.

Хотя мы двигались по самому краю Такла-Макана, вдоль покрытых веселой зеленью хорошо обводненных окраинных земель, но, поскольку стояла середина лета, близость пустыни чувствовалась постоянно. Путешествие было приятным лишь в те дни, когда ветер дул с заснеженных горных вершин. Но чаще всего дни стояли безветренные, но неспокойные, потому что близость пышущей жаром пустыни заставляла воздух вокруг нас словно бы дрожать. Солнце было всего лишь грубым инструментом, медной дубиной, бьющей по воздуху с такой силой, что он кружился от жары. А затем внезапно налетал ветер и приносил с собой частицу пустыни. И Такла-Макан словно бы вставала дыбом — заставляла двигаться столбы бледно-желтой пыли, которые постепенно становились коричневыми и все темнели и тяжелели, пока не опрокидывались на нас, превращая полдень в гнетущий мрак, при этом казалось, будто тебя хлестали по коже веником.

Серовато-коричневая пыль рыжевато-коричневого Такла-Макана известна в Китае повсюду: о ней знают даже те, кто никогда не путешествовал и не подозревает о существовании пустыни. Пыль хрустит на улицах Ханбалыка, который находится в тысячах ли от нее, ею осыпаны цветы в Шаньдуне, который располагается еще дальше, она пенится в водах озера Цинхай, а оно находится совсем далеко от пустыни. Пыль эту проклинают все домохозяйки во всех китайских городах, где мне довелось побывать. Однажды, когда мы плыли на корабле далеко в Китайском море, я даже не видел берега, но обнаружил, что этой же самой пылью посыпана палуба корабля. Тот, кто побывал в Китае, со временем забудет то, что он видел и испытал там, но всегда будет чувствовать серовато-коричневую пыль, осевшую на нем, как память о том, что он однажды пересек эту коричневато-рыжую землю.

Буран, так монголы называют песчаную бурю в Такла-Макане, имеет здесь одну особенность, которую я больше не встречал ни в одной другой пустыне. В то время, когда нас трепал буран, и еще долгое время после того, как он проносился, пыль поднимала наши волосы дыбом и ощетинивала бороды, а наша одежда потрескивала, словно превратилась в жесткую бумагу. Если же мы случайно притрагивались друг к другу, то видели потрескивающие искры и ощущали легкий толчок, как бывает, если потереть кошачий мех.

И еще одно я заметил: когда буран проходил и одновременно прекращалось действие небесного веника, оставляя после себя безукоризненно чистый и свежий ночной воздух, на небе высыпало несказанное количество звезд; их здесь было гораздо больше, чем я где-либо видел, и даже самая крошечная из них была такой же яркой, как драгоценный камень, а знакомые звезды среднего размера становились такими большими, что казались шариками вроде маленьких лун. В то же время настоящая Луна, в какой бы фазе она ни находилась, даже в той, которую мы обычно называем новолунием (в Венеции в это время на небе светится лишь слабый полумесяц, похожий на человеческий ноготь), здесь почему-то всегда была видна полностью: круглый бронзовый диск полной Луны покоился в серебряных объятиях новой Луны.

И если в ясную ночь посмотреть на Такла-Макан, то можно разглядеть и другие, еще более странные огни — голубые, колеблющиеся и мигающие на поверхности пустыни; иногда их один или два, а иногда — целые группы. Со стороны казалось, будто кто-то вдалеке несет какие-нибудь лампы или свечи, но мы-то знали, что это не так. Огни были слишком голубыми для обычного пламени и мигали там и тут слишком уж неожиданно. Их явно зажгли не люди. И если во время буранов волосы на наших головах шевелились от ветра, то при виде огней они начинали шевелиться от страха. Ведь мы прекрасно знали, что никто и никогда не станет путешествовать и останавливаться на ночлег в Такла-Макане. Этого не сделает ни одно из живых человеческих существ. По своей воле.

Когда мы впервые увидели огни, я спросил наш эскорт, что бы это могло быть. Монгол по имени Уссу ответил, понизив голос:

— Небесные бусы, ференгхи.

— Но кто их зажигает?

Другой монгол по имени Дондук сказал лаконично:

— Молчи и слушай, ференгхи.

Я так и сделал и, хотя мы находились на очень большом расстоянии от пустыни, услышал тихие вздохи и всхлипывания, напоминавшие слабые порывы ночного ветра. Но ветра не было.

— Это азгхун, ференгхи, — объяснил Уссу. — Бусы и голоса всегда приходят вместе.

— Множество неопытных путешественников, — добавил Дондук презрительным тоном, — видели огни и слышали крики. Они думали, что это какой-нибудь путник попал в беду, и отправлялись на поиски, чтобы ему помочь. Голоса соблазняли несчастных, и больше их никто не видел. Это азгхун — голоса пустыни и таинственные небесные бусы. Теперь ты понимаешь, почему эта пустыня так называется — «Однажды войдешь и никогда не выйдешь».

Как бы мне хотелось заявить монголам, что я разгадал причину этих явлений, но, увы, дать лучшего объяснения, чем фитиль гоблина, я не смог. Я заметил, что азгхун и огни появлялись только после того, как проносился буран, а буран был всего лишь огромной массой сухого песка, У меня даже возникла мысль: а не могли ли это быть какие-нибудь искры, вроде тех, что возникают, когда потрешь кошачий мех? Но здесь, в пустыне, не было ничего, обо что могли бы тереться камни…

Сколько я ни ломал голову над этой тайной, но объяснения найти не мог. Тогда я решил узнать ответ на другую загадку, полегче: почему Уссу и Дондук, хотя и знали имена всех нас и произносили их без труда, всегда называли нас троих, Поло, словом «ференгхи»? Уссу произносил это слово довольно дружелюбно. Похоже, ему нравилось с нами путешествовать, потому что это разнообразило скучную гарнизонную жизнь в bok Хайду. Однако Дондук говорил «ференгхи» с явным отвращением, считая, что его приставили в качестве няньки к недостойным людям. Мне нравился Уссу и не нравился Дондук, но поскольку они все время держались вместе, пришлось спросить их обоих: почему монголы называют меня «ференгхи»?

— Потому что ты и есть ференгхи, — ответил Уссу и при этом так на меня посмотрел, словно я задал глупый и неуместный вопрос.

— Но ты называешь этим словом и моего отца, и моего дядю.

— Так они оба тоже ференгхи, — сказал Уссу.

— Но ты называешь Ноздрю Ноздрей. Это оттого, что он раб?

— Нет, — ответил с пренебрежением Дондук. — Это оттого, что он не ференгхи.

— Старшие братья, — настаивал я, — объясните же мне наконец, что означает это слово.

— «Ференгхи» означает только «ференгхи», — отрывисто произнес Дондук и в раздражении вскинул руки, причем я сделал то же самое.

Однако я все-таки раскрыл эту тайну: «ференгхи» было всего лишь искаженной формой слова «франк». Восемь веков назад, во времена Франкской империи, монголы, должно быть, услышали, как пришельцы с Запада называют себя франками. Это было в ту пору, когда некоторые из предков самих монголов, которых тогда называли булгарами и хунну или чуннами, начали великое кочевье, отправившись завоевывать Запад, и дали свои собственные названия Болгарии и Венгрии. Именно с тех пор, по-видимому, монголы и стали называть всех белых пришельцев с Запада «ференгхи», вне зависимости от их национальности. Это так же неправильно, как и называть все монгольские народы монголами, потому что они имеют разное происхождение.

Уссу и Дондук рассказали мне, например, как произошли их двоюродные братья киргизы. Они сказали, что название этого народа образовано от монгольских слов «kirk kiz», что означает «сорок девственниц». Легенда гласит, что много лет тому назад в одном отдаленном селении жило множество девственниц. Дальнейшее может показаться неправдоподобным нам, современным людям: все сорок девственниц забеременели от пены, которую принесло ветром из заколдованного озера, и в результате этого чуда на свет родились предки народа, который теперь называют киргизами. Это было интересно, но еще более интересной показалась мне другая история, которую также рассказали Уссу и Дондук. Поскольку раньше киргизы жили в вечно холодной Сибири, далеко к северу от Китая, они придумали два остроумных способа передвигаться по этим суровым краям. Киргизы привязывали к подошве своих сапог хорошо отполированные куски кости, на которых могли быстро и далеко скользить по замерзшему льду. А еще они точно таким же образом привязывали к подошвам длинные доски, наподобие тех, из которых делают бочки, и неслись быстро и на большие расстояния по снежным просторам.

Жителями некоторых деревень на этом отрезке Шелкового пути были уйгуры — «союзники» монголов, другие были заселены хань. Уссу и Дондук ничего о них не сказали. Но когда мы подошли к очередному поселению, они объявили, что его жители называются калмыками, причем они произнесли это так: «Калмыки! Вах!» «Вах» — это монгольское слово, которое означает полнейшее презрение, а калмыков действительно было за что презирать. В жизни я не видел таких грязных человеческих существ, если не считать Индии. Судите сами: они не только никогда не моются, они никогда даже не снимают с себя одежду — ни днем, ни ночью. Когда верхнее платье калмыков изнашивается от носки, они не избавляются от него, а просто надевают сверху новое. И продолжают носить эту многослойную ветхую одежду, пока самый нижний слой ее не истлевает и не превращается в лохмотья, похожие на отложения в промежности. Я не буду даже пытаться описывать, как от них несло.

Однако название «калмык», как я выяснил, не является обозначением племени или нации. Это монгольское слово обозначает лишь того, кто постоянно поселился в каком-нибудь месте. Все нормальные монголы, будучи кочевниками, питают отвращение к тем представителям своей расы, кто бросил кочевать и предпочел проживать в доме. Они полагают, что если какой-нибудь монгол становится калмыком, то он обречен на вырождение и моральное разложение. На собственном опыте узнав, как выглядят калмыки и как они пахнут, не могу не согласиться с тем, что у монголов имелось достаточное основание их презирать. Тогда-то я и припомнил, как ильхан Хайду презрительно говорил о великом хане Хубилае, что тот «не лучше калмыка». «Вах, — подумал я, — если это и правда так, я немедленно развернусь и отправлюсь обратно в Венецию».

Несмотря на то что теперь я знал, что слово «монгол» было общим названием для множества народов, я все-таки продолжал им пользоваться. Я вскоре также узнал, что и коренные жители Китая тоже не все хань. Там были национальности, которые назывались юэ, яо, наси, хэчжи, мяо и бог знает как еще. Кожа их тоже была самых разных оттенков — от цвета слоновой кости до бронзы. Но так же, как это было с монголами, я продолжал думать обо всех этих национальностях как о хань. Во-первых, потому, что их языки звучали для меня совершенно одинаково. А во-вторых, представители каждого из этих народов считали себя выше других и потому называли остальных различными словами, которые означали одно: «собачьи люди». Это относилось к их соотечественникам, ну а всех чужеземцев, включая и меня, они называли именем, гораздо менее достойным, чем «франк»: на языке хань и на всех других подобных ему напевных языках и диалектах любой чужеземец — «варвар».

По мере того как мы продвигались все дальше и дальше по Шелковому пути, движение на нем становилось все более интенсивным: попадались отдельные группы и караваны путешествующих торговцев вроде нас; одинокие крестьяне, пастухи и ремесленники везли свои товары на городской рынок; с места на место кочевали монгольские семьи, кланы и целые лагеря. Я вспомнил, как Исидоро Приули, служащий в Торговом доме Поло, заметил незадолго до нашего отъезда из Венеции, что Шелковый путь был основной торговой дорогой еще с древнейших времен. Похоже, старик сказал правду: долгие годы, столетия, а возможно, и тысячелетия постоянного движения по этой дороге истерли ее, сделав гораздо ниже уровня окружающего ландшафта. Местами дорога представляла собой широкую канаву, такую глубокую, что крестьянин, выращивавший на соседнем участке бобы, мог разглядеть лишь, как в проезжающих мимо процессиях возницы взмахивают кнутами. А внизу, на дне канавы, борозды от колес повозок были такими глубокими, что теперь все телеги вынуждены были следовать только по ним. Возчику не было нужды беспокоиться о том, что его повозка может перевернуться, но он также не мог и вытащить ее на обочину, когда сам нуждался в отдыхе. Чтобы поменять направление на дороге — скажем, чтобы свернуть в сторону какой-нибудь стоящей на пути деревеньки, — возница был вынужден продолжать движение, пока не добирался до перекрестка, где имелись колеи, по которым он мог ехать.

Повозки, которые использовали в этой местности, были особенные: с огромнейшими колесами такой высоты, что они частенько возвышались над деревянной или холщовой крышей повозки. Возможно, это объясняется тем, что колеса с годами приходилось делать все больше и больше, так чтобы их оси не зацепляли бугры между колеями. У каждой такой повозки имелся навес, выступающий сверху с передней стороны, чтобы прикрыть возницу во время ненастья. Все было продумано: навес выдвигался на шестах довольно далеко, чтобы защитить также и упряжку лошадей, быков или ослов, которые тянули повозку.

Я много слышал об уме, находчивости и мастерстве жителей Китая, но, откровенно говоря, у меня зародились подозрения: уж не были ли эти их достоинства переоценены? Конечно, замечательно, что у каждой повозки имелся защитный навес, само по себе это изобретение, пожалуй, было разумным. Однако возница при этом был вынужден везти с собой несколько комплектов запасных осей и колес, потому что в каждой отдельной провинции Китая руководствовались своими собственными представлениями о том, на какое расстояние должны отстоять друг от друга колеса телеги, и, разумеется, местные повозки давно уже проделали на дорогах глубокие колеи. Таким образом, расстояние между колеями широкое, например, на том отрезке Шелкового пути, который проходит через Синьцзян, но уже на дороге через провинцию Цинхай сужается, а затем, в провинции Хунань, становится снова широким, но не таким, как раньше, и так далее. В результате возница вынужден каждый раз останавливаться и проделывать утомительную процедуру, извлекая из своей повозки весь набор запасных осей и колес и устанавливая оси необходимой ширины и подходящие колеса.

У каждого животного в упряжке сзади под хвостом привязан мешок, предназначенный для сбора его помета во время движения. Эти делается не ради того, чтобы сохранить дорогу чистой, и не вызвано заботой о тех, кто едет следом. Просто этот участок пути расположен далеко от местности, изобилующей горючими породами «кара», здесь раздобыть топливо не так-то просто, поэтому все путники тщательным образом запасают помет своих животных, чтобы потом на привале развести огонь и приготовить баранину, miàn и чай.

Мы встречали многочисленные стада овец, которых гнали на рынок или на пастбище, и у овец сзади тоже виднелся особый придаток. Это были овцы особой курдючной породы, их можно встретить по всему Востоку, но я прежде никогда таких не видел. Похожий на палицу хвост мог весить десять или двенадцать фунтов, что составляет почти десятую часть от веса всей овцы. Поистине это была настоящая ноша для такого создания. Необычный хвост считается самой вкусной частью животного, поэтому у каждой овцы позади на легкой веревочной упряжи была привязана маленькая дощечка, и на этой болтающейся полочке ехал ее хвост, защищенный от ударов и излишней грязи. А еще мы встречали многочисленные стада свиней, и мне пришло в голову, что для них тоже можно было бы что-нибудь изобрести. В Китае свиньи особой породы: у них длинное тело и нелепо раскачивающийся зад, поэтому живот чуть ли не волочится по земле. По-моему, местные свинопасы вполне могли бы придумать что-нибудь вроде колесиков для живота.

Наш эскорт, Уссу и Дондук, с презрением относились к повозкам и медленно движущимся по дороге стадам. Они были монголами и признавали единственный вид путешествия — верхом. Они жаловались, что великий хан Хубилай до сих пор не выполнил своего обещания, которое дал давным-давно: убрать все препятствия на равнинах Китая, так чтобы всадник мог галопом нестись через всю страну, даже темной ночью, не боясь, что его лошадь споткнется. Наших сопровождающих очень раздражало, что мы вели своих вьючных лошадей размеренным шагом, вместо того чтобы скакать во весь опор. Поэтому они время от времени находили способ оживить столь скучное, с их точки зрения, путешествие.

Как-то раз, когда мы расположились на ночлег лагерем у дороги, не желая толкаться в караван-сарае, Уссу и Дондук купили у возниц в соседнем лагере одну из курдючных овец и немного рыхлого овечьего сыра. (Возможно, правильнее будет сказать, что они раздобыли все это, потому что я сомневаюсь, что монголы заплатили что-нибудь пастухам хань.) Дондук извлек свой боевой топорик, срезал с овцы упряжь для хвоста и одним махом отрубил животному голову. Затем они с Уссу вскочили на лошадей, один из них нагнулся и схватил за хвост-палицу все еще подергивающуюся и истекающую кровью овечью тушу, после чего оба всадника на полном скаку начали веселую игру bous-kashia. Монголы с грохотом носились туда-сюда между нашим лагерем и лагерем пастухов, выхватывая друг у друга трофей, швыряя тушу, роняя ее на землю и топча лошадиными копытами. Кто из них выиграл или как они там договорились, я не знаю, но в конце концов оба устали и швырнули нам под ноги мягкую окровавленную тушу, всю покрытую пылью и сухими листьями.

— Для вечерней трапезы, — сказал Уссу. — Теперь хорошая и нежная, а-а?

Я был немного удивлен, что они с Дондуком вызвались сами освежевать, разделать и приготовить овцу. Оказывается, мужчины-монголы не имеют ничего против женской работы, когда рядом нет женщины, которая могла бы ее сделать. Еда, которую они приготовили, была весьма оригинальной, но не скажу чтобы аппетитной. Первым делом монголы отыскали отрубленную голову и насадили ее на вертел над костром вместе с остальной тушей. Целой овцы вполне хватило бы, чтобы накормить до отвала несколько семей, но Уссу и Дондук вместе с Ноздрей — от нас троих было мало помощи — уничтожили всю овцу, от носа до курдюка. Наблюдать и слышать, как они неаппетитно поедали голову, было весьма неприятно. Один из гурманов срезал щеку, второй — ухо, третий — губы. Они макали эти ужасные куски в миску приправленной перцем овечьей крови и жевали, чавкали, пускали слюни, глотали, рыгали и портили воздух. Поскольку монголы считают, что разговаривать во время еды — дурной тон, эта последовательность звуков, означающих хорошие манеры, не менялась до тех пор, пока они не добрались до костей, тут к ним добавился звук, с которым они высасывали костный мозг.

Мы, Поло, ели только филейную часть, хорошо отбитую во время bous-kashia и восхитительно нежную. При этом Уссу и Дондук продолжали постоянно отрезать и предлагать нам настоящие деликатесы: куски от хвоста, пузырящиеся беловато-желтым жиром. Они отвратительным образом подрагивали у нас в руках, но из вежливости мы не могли отказаться, и поэтому, давясь, с трудом кое-как глотали их. Я до сих пор еще чувствую, как эти отвратительные комки дрожат и вызывают спазмы у меня в пищеводе. Проглотив несколько кусков этой гадости, я попытался запить все большим глотком чая — и чуть не подавился. Слишком поздно я обнаружил, что Уссу заваривал его особым способом: залив чайные листья кипящей водой, он не остановился на этом, как все цивилизованные повара, но добавил в напиток ломти овечьего жира и сыра. Я полагаю, этот чай по-монгольски сам по себе был питательной едой, однако европейцу его пить совершенно невозможно.

На Шелковом пути мы ели много другой еды, вспомнить которую гораздо приятней. Но это было уже дальше, во внутренних землях Китая, где хань и уйгуры, содержащие караван-сараи, не ограничивают свои припасы только тем, что едят мусульмане. Чего нам только не подавали — ilik, маленькую косулю, которая лает, как собака, красивых фазанов с золотым оперением, мясо яков и даже мясо черных и бурых медведей, которые здесь водились. Когда мы разбивали лагерь на открытом воздухе, дядя Маттео и двое монголов устраивали состязание, кто добудет больше дичи для котла. Они приносили уток, гусей, кроликов, однажды попалась даже пустынная газель. Однако чаще всего они охотились на земляных белок, потому что эти маленькие создания давали заодно и топливо, на котором их можно готовить. Кочевники знают, что, если у них нет «кара», дерева или сухого кизяка, для того чтобы поддерживать огонь, им надо только разыскать земляных белок и их норы. Даже в бесплодной пустыне эти животные каким-то образом умудряются установить защитный «купол» над своей норой, он окаймлен сухими прутьями и травой, которые прекрасно горят.

В этой местности встречалось и много других диких зверей, не пригодных для пищи, но за которыми было интересно наблюдать. Здесь попадались черные грифы с таким размахом крыльев, что человеку надо было сделать три шага, чтобы пройти от одного конца крыла до другого. Еще я видел змею, своим цветом так сильно напоминавшую желтый металл, что я готов был поклясться: она сделана из расплавленного золота. Но когда мне сказали, что змея эта смертельно ядовита, я не стал к ней притрагиваться, чтобы удостовериться. Был здесь и маленький зверек под названием yerbò: похожий на мышь, но с очень длинными задними ногами и хвостом; опираясь на эти три придатка, он прыгал, держась почти что прямо. Водился тут и изумительно красивый дикий кот, которого назвали palang; однажды я видел, как он пожирал дикого осла, которого перед этим убил. Кот был похож на геральдического леопарда, но только мех у него был не желтый, а серебристо-серый, с черными розетками пятен по всему телу.

Монголы научили меня выкапывать различные дикие растения, которые служили гарниром и приправами к нашим блюдам, — дикий лук, например, прекрасно подходил ко всей дичи. Встречалось тут и еще одно растение, которое называли волосатиком, и оно действительно выглядело как копна черных человеческих волос. Ни название, ни его внешний вид не вызывали аппетита, однако, отваренное и политое уксусом, растение это становилось нежной маринованной приправой. Другой диковинкой было растение, которое называлось «ягненком»; монголы утверждали, что это и впрямь гибрид растения и животного, и говорили, что предпочитают его настоящему ягненку. Растение это напоминало вкусное мясо, но в действительности было всего лишь волосатым корневищем какого-то папоротника.

Однако больше всех местных деликатесов мне там понравилась изумительная дыня, которую называли hami. Даже то, как она росла, было мне в диковинку. Когда на плетях еще только начинали завязываться будущие плоды, крестьяне устилали поля кусками слюды. В результате, хотя солнцем освещалась только верхняя часть дыни, пластины слюды отражали солнечный жар таким образом, что hami созревали равномерно со всех сторон. Мякоть hami бледная, зеленовато-белого цвета, такая твердая, что потрескивает, когда по ней ударяют, и наполнена соком, на вкус прохладным и освежающим, сладким, но не приторным. Вкус и аромат hami отличаются от всех других фруктов, а плоды почти так же хороши в сушеном виде и пригодны для походного рациона. На мой взгляд, эта дыня — лучшее из всего, что растет в огороде.

После двух или трех недель путешествия Шелковый путь резко повернул на север, это был единственный раз, когда он достиг Такла-Макана, пройдя на очень небольшом отрезке по самой восточной окраине пустыни, а затем снова повернул прямо на восток, к городу Данхэ. Когда дорога отклонилась на север, нам пришлось пройти через проход, который вился среди каких-то невысоких гор — в действительности это оказались очень большие песчаные дюны под названием Пламенные холмы.

Считается, что в Китае существуют легенды, объясняющие названия всех местностей. Согласно легенде, эти холмы когда-то были покрыты зеленым лесом, а потом их сожгли какие-то злобные kwei, или демоны. Пришел обезьяний бог и задул пламя, однако к тому времени уже ничего не осталось, кроме огромной груды песка, до сих пор сверкающей, как тлеющие красные угли. Так гласит легенда. Но я лично больше склонен считать, что Пламенные холмы названы так из-за того, что их пески имеют цвет жженой охры, а если дует ветер, морща и бороздя их, то они мерцают за завесой горячего воздуха и вправду — особенно на закате — отсвечивают настоящим огненно-красным цветом, Но самым удивительным на этих холмах было гнездо с четырьмя яйцами, которое Уссу и Дондук вырыли из песка у основания одной из дюн. Я сперва подумал, что это всего лишь большие камни, совершенно гладкие и овальные, величиной с дыню hami, но Дондук настаивал:

— Это брошенные яйца гигантской птицы Рухх. Такие гнезда можно отыскать повсюду в Пламенных холмах.

Взяв в руку одно яйцо, я понял, что оно действительно слишком легкое для камня такого размера. Когда же я исследовал находку, то увидел, что поверхность предмета пористая, точно такая же, как и поверхность куриных, утиных и других птичьих яиц. Это, несомненно, были яйца, причем по размеру они намного превосходили яйца птиц-верблюдов, которые я видел на персидских базарах. Я с изумлением представил, какая гигантская fortagiona[175] получилась бы из них, если бы я разбил, взболтал и поджарил яйца нам на ужин.

— Эти Пламенные холмы, — сказал Уссу, — должно быть, в давние времена были любимым местом гнездования птиц Рухх. Ференгхи, ты согласен, а-а?

— Эти времена давно прошли, — заметил я, тщетно пытаясь в этот самый момент разбить одно из яиц. Хотя по весу оно и было легче камня, но давно состарилось и окаменело до его прочности. Таким образом, яйца оказались несъедобными и непригодными для высиживания, кроме того, их было неудобно нести. Однако это совершенно точно были яйца, и такой величины, что их могла снести только чудовищная птица, но вот была ли она в действительности птицей Рухх, этого я сказать не могу.

Глава 5

Данхэ оказался процветающим торговым городом, таким же большим и густонаселенным, как Кашгар; он был построен посреди песков, окруженных кольцом скал, по цвету похожих на шкуру верблюда. Но если гостиницы в Кашгаре снабжались провизией для путешественников-мусульман, то в Данхэ при приготовлении пищи следовали обычаям и вкусам буддистов. Это объясняется тем, что город был основан (это случилось примерно девять веков тому назад), когда странствующему торговцу буддистской веры внезапно преградили путь где-то здесь, на Шелковом пути, не то бандиты, не то голоса пустыни, а может, злобные демоны kwei или кто-то еще, однако ему удалось каким-то чудесным образом спастись из их страшных лап. Поэтому-то путешественник и решил остановиться здесь и воздать хвалу Будде, что он и сделал, изготовив статую этого божества и поставив ее в нише одной из местных скал. В течение девяти столетий каждый следующий путешественник-буддист, едущий по Шелковому пути, дополнительно украшал изображениями Будды другие пещеры. И теперь название города Данхэ, хотя оно в действительности означает всего лишь Желтые Скалы, иногда переводят как Пещеры Тысячи Будд. Мне кажется, это слишком скромно: на мой взгляд, будд здесь не меньше миллиона. В Данхэ сотни пещер, образующих выбоины в скалах, — некоторые естественные, некоторые высеченные вручную, а в них, наверное, тысячи две статуй Будды, больших и маленьких. А еще на стенах пещер нарисованы фрески, изображающие по крайней мере в тысячу раз больше образов Будды, не говоря уже об иных почитаемых буддистами божествах, которые входят в его свиту. Я смог разобрать, что на большинстве рисунков были запечатлены мужчины, а лишь кое-где встречались женщины, пол огромного количества изображений было трудно определить. Тем не менее у всех у них была одна общая черта: удлиненные уши с мочками, которые свисали до плеч.

— Традиционно считается, — пояснил старый возница хань, — что человека, родившегося с большими ушами и четкими мочками, ждет счастливая судьба. Поскольку самыми счастливыми из всех людей были Будда и его последователи, мы пришли к выводу, что у всех у них были такие уши, а поэтому так их и изображаем.

Этот старый ubashi, или монах, был рад сопроводить меня в путешествии по пещерам, и оказалось очень кстати, что он говорил на фарси. Я следовал за монахом вдоль ниш, выбоин и гротов, и везде нам попадались статуи Будды — стоявшего, лежавшего и мирно спавшего или, гораздо чаще, сидевшего, скрестив ноги, в позе огромного цветка лотоса. Монах рассказал мне, что «будда» — древнее индийское слово, означающее «просветленный», и что Будда, прежде чем стать божеством, был индийским принцем. Исходя из этого, можно было предположить, что все статуи будут изображать смуглого низкорослого человека, но это было не так. Буддизм уже давно распространился из Индии в другие страны, и, очевидно, каждый благочестивый путешественник, который заплатил за то, чтобы поставить в Данхэ статую или нарисовать портрет, представлял, что Будда выглядит как он сам. На некоторых из старинных изображений действительно были запечатлены смуглые тощие будды вроде индусов, однако другие вполне могли бы сойти за александрийских красавцев, или крючконосых персов, или жилистых монголов, а у тех, которые были сделаны совсем недавно, лица были воскового цвета, с безмятежным выражением и раскосыми глазками. Скажем так, все они были вылитые хань.

Еще здесь сохранились следы того, что в прошлом грабители-мусульмане часто проносились через Данхэ: многие статуи были разрушены и разбиты на куски (что выявило их простую конструкцию — гипс, налепленный на основу из тростника и камыша) или же, по крайней мере, обезображены. Как я уже говорил, мусульмане питали отвращение ко всем изображениям живых существ. Поэтому, если у них не было времени, чтобы уничтожить статую полностью, они отрубали ей голову (голова считается вместилищем жизни) или, на худой конец, удовлетворялись тем, что выдалбливали глаза (глаза — это выражение жизни). Мусульмане побеспокоились даже о том, чтобы выцарапать совсем маленькие глаза на тысячах миниатюрных изображений на стенах — даже у самых изящных и красивых женских фигур.

— Женщины, — сказал старый монах скорбно, — вовсе даже не божества. — Он показал на одну маленькую яркую фигурку. — Это девадаси[176] — одна из божественных танцовщиц, которая развлекает души праведников в Сукхавати, Чистой Земле, между жизнями. А это, — он указал на девушку, которая была нарисована летящей в водовороте юбок и покрывал, — это апсара, одна из божественных соблазнительниц.

— На буддийских Небесах есть соблазнительницы? — заинтригованный, спросил я.

Он фыркнул и сказал:

— Только для того, чтобы помешать переполнению Чистой Земли.

— Правда? Каким образом?

— Апсары должны совращать святых мужчин здесь, на Земле, поэтому их проклятые души между жизнями отправляются в Ужасные Земли Нарака, вместо того чтобы оказаться в благословенной Сукхавати.

— Ага, — сказал я, показывая, что все понял. — Апсара — это суккуб.

Буддизм имеет определенное сходство с нашей Истинной Верой. Его приверженцы присягают не убивать, не лгать, не брать чужого, не потворствовать своим желаниям и не прелюбодействовать. Но в других отношениях буддизм сильно отличается от христианства. Буддистам также запрещено пить хмельные напитки, есть после полудня, посещать увеселительные мероприятия, носить на теле украшения, а также спать и даже отдыхать на удобных матрасах. В этой религии имеются схожие с нашими монахами и монахинями ubashi и ubashnza, а также ламы — буддийские священники. Будда наказал им прожить жизнь в бедности (такой же совет был дан и нашим священникам), однако лишь малая часть их соблюдает это предписание.

Например, Будда велел своим последователям носить лишь «желтые одежды» — под этим он подразумевал простые лохмотья, выцветшие от земли и разложения. Но буддистские монахи и монахини следуют этому совету буквально, одеваясь в наряды из самой дорогой материи кричащих расцветок: от ярко-желтой до пламенно-оранжевой. У них также есть величественные храмы, которые называются пагоды, и ламаистские монастыри, полные подношений и богато украшенные. Я также подозреваю, что у всех буддистов имеется собственность, причем в гораздо больших размерах, чем предписывал Будда: циновка для сна, три лоскута на одежду, нож, игла, чаша для подаяний, куда можно набрать денег лишь на скудную еду на текущий день, и ситечко для воды — доставать из питьевой воды неосторожных насекомых, мальков или головастиков, чтобы случайно не проглотить их.

Ситечко для воды иллюстрирует самую главную заповедь буддизма: ни одно живое создание, каким бы простым или незначительным оно ни было, никогда нельзя убивать, осознанно или случайно. Тем не менее в этом нет ничего общего с христианской моралью. Христианин хочет оставаться добродетельным, чтобы после смерти попасть на Небеса. Буддист верит, что хороший человек умирает лишь для того, чтобы возродиться и стать еще лучше, и так далее на пути к Просветлению. И он также верит, что плохой человек умирает, чтобы возродиться в образе низшего создания: зверя, птицы, рыбы или насекомого. Вот почему буддист не должен никого убивать. Поскольку верхом творения предположительно, является душа, пытающаяся взобраться по лестнице Просветления, буддист не рискует даже вычесать вошь, потому что она может оказаться его далеким предком, пониженным после смерти, или же его будущим внуком на пути к рождению в человеческом облике.

Христиан изумляет, с каким почтением буддисты относятся ко всему живому; причем не имеет значения, что за этим нет никакой логики, кроме двух неизбежных результатов. Во-первых, каждый буддист, мужчина, женщина или ребенок, является настоящим рассадником вшей и блох, и я обнаружил, что все эти паразиты готовы рискнуть своим Просветлением и перебраться на неверующего христианина вроде меня. Во-вторых, буддист, разумеется, не может есть животную пищу. Благочестивые верующие ограничиваются вареным рисом и водой, и даже самые свободомыслящие не осмелятся употреблять в пищу ничего, кроме молока, фруктов и овощей. Поэтому, приехав в Данхэ, мы получили там в гостинице на обед лишь вареные листья, завитки папоротника, слабый чай и какие-то сладости, а вечером нас атаковали вши, клопы, клещи и блохи.

— Когда-то давно здесь, в Данхэ, жил очень благочестивый лама, — рассказывал монах хань с почтением в голосе. — Он был таким благочестивым, что ел один только сырой рис. Его смирение шло еще дальше: он носил железную цепь, повязав ею свой впалый живот. От трения грубой цепи на коже появились язвы, в них попала грязь, развелось огромное количество личинок. И если хоть одно из этих пожирающих его созданий случайно падало на землю, лама любовно поднимал его и приговаривал: «Почему ты убежала, любимая? Ты не нашла себе достаточно еды?» — и он нежно помещал личинку в самую сочащуюся часть язвы.

Эта поучительная история не вызвала во мне благочестивых чувств, но зато полностью отшибла у меня аппетит, поэтому я решил, что, когда снова вернусь в гостиницу, воздержусь от вечерней трапезы, состоящей из бледной кашицы. А монах продолжал:

— Со временем этот лама стал сплошной ходячей язвой, она его поглотила, и в конце концов он умер от нее. Мы все восхищаемся этим человеком и завидуем ему, потому что он, без сомнения, далеко продвинулся на пути к Просветлению.

— Я искренне надеюсь, что это так, — сказал я. — Но что происходит в конце этого долгого пути? Буддист попадает на Небеса?

— Ничего подобного, — сказал ubashi. — Каждый надеется посредством смиренных перерождений и благочестивого существования попасть наверх, чтобы постепенно совсем освободиться от жизни. Освободиться от рабской зависимости, всех человеческих нужд, желаний, страстей, бед и страданий. Каждый надеется достичь нирваны, что означает «расцвет».

Монах говорил совершенно серьезно. У буддиста нет цели, как у нас, заслужить для своей души вечное счастливое существование в райской обители на небесах. Буддист мечтает лишь о том, как бы ему умереть окончательно, или, как выразился монах, «слиться с бесконечностью». В буддизме, правда, допускается несколько райских Чистых Земель и адских Ужасных Земель, но они — что-то вроде наших чистилища и преддверия ада — всего лишь остановки для последующих возрождений души на пути к нирване. Окончательная же цель души — погаснуть, как гаснет пламя свечи, чтобы больше не радоваться и не страдать от пребывания на земле, в раю или в аду — нигде.

У меня было время поразмышлять над этими верованиями, пока наша компания продолжала двигаться на восток от Данхэ. В тот день вообще случилось немало всяких событий, над которыми следовало подумать.

Мы покинули гостиницу на рассвете, когда проснувшиеся птицы только начали щебетать, пищать и чирикать. Птиц было так много и они были такими шумными, что казалось, будто это жир шипит на какой-то огромной сковороде. Затем проснулись сони-голуби и принялись вежливо излагать свои жалобы и сожаления, причем голубей оказалось столько, что их тихое воркование было похоже на гул. Одновременно с нами в то утро постоялый двор также покидал большой караван. В этой местности верблюды носят колокольчики не на шее, а на передних ногах. Поэтому при каждом шаге они звякали, бренчали и звенели, как будто этой музыкой выражали радость, что снова пришли в движение. Я ехал верхом на небольшом расстоянии от одной из повозок. К одному из ее массивных колес где-то прицепилась, застряв между спицами, тонкая веточка жасмина, и теперь каждый раз, когда высокое колесо проворачивалось, цветы проносились мимо моего лица, и я ощущал их сладкий аромат.

Дорога из бассейна реки Данхэ шла по расселине в скалах, выщербленных пещерами; она расширялась, переходя в долину, покрытую зеленеющими деревьями, полями и дикими цветами. Последний раз такой оазис мы встречали уже очень давно. Когда мы проезжали через долину, я увидел нечто настолько красивое, что до сих пор могу воспроизвести это в памяти. Немного впереди нас при очередном порыве легкого ветерка вдруг вырос столб золотисто-желтого дыма. Мы изумились и начали строить догадки. Возможно, он поднимался от огней лагеря, где остановился караван, но что же такое там жгли, что это давало такой особый цветной дым? А столб продолжал подниматься и клубиться, и когда мы постепенно приблизились к нему, то увидели, что это вовсе не дым. Слева в долине располагался луг, полностью покрытый золотисто-желтыми цветами. И все эти бесчисленные цветы ликующе высвобождали свою золотисто-желтую пыльцу, позволяя легкому ветерку нести ее по Шелковому пути и прочь от него, на склоны, окружавшие долину. Мы проехали сквозь ароматное облако, которое приняли за дым, и оказались с другой стороны от него. И мы, и наши лошади мерцали в солнечном свете, словно нас только что покрыли чистым золотом.

В тот памятный день случилось и еще одно происшествие. Когда долина закончилась, мы оказались в царстве огромных песчаных дюн, но песок здесь по цвету больше не напоминал шкуры верблюдов или львов, он был серебристо-серым, словно растолченный металл. Ноздря слез со своего коня, чтобы облегчиться, и взобрался на дюну из серого песка, ища уединения. И тут, к его удивлению — и к моему тоже, — песок вдруг залаял, как брехливая собака. Он гавкал при каждом шаге раба. Пока Ноздря мочился, песок не издавал каких-либо звуков, но, повернувшись, чтобы спуститься с дюны, он поскользнулся и съехал с самого гребня, и при этом его спуск сопровождался красивой музыкальной нотой, вибрирующей, словно звук издала самая огромная на земле лютня.

— О Аллах! — в страхе выпалил Ноздря, поднимаясь.

И опрометью помчался по песку, пока не достиг твердой поверхности дороги. Только тогда раб остановился, чтобы стряхнуть с себя пыль.

Отец с дядей и оба монгола смеялись над ним. Один из наших сопровождающих сказал:

— Эти пески называются lui-ing.

— Гремящие голоса, — перевел для меня дядя Маттео. — Мы с Нико слышали их, когда в прошлый раз возвращались этой дорогой. Пески кричат, даже когда над ними проносится сильный ветер, а громче всего они вопят зимой, когда песок замерзает.

Но даже такое чудо оказалось всего лишь одной из особенностей этой земли, такой же, как птичий щебет на рассвете, звон колокольчиков на верблюдах, аромат жасмина и золотистые полевые цветы, цветущие в таком изобилии, что ветер превращал их пыльцу в ароматный столб.

«Этот мир прекрасен, — думал я, — и жизнь хороша, независимо от того, убежден ли ты, что попадешь со временем в рай, или боишься того, что окажешься в аду после смерти». Я мог только пожалеть наивных буддистов, считавших, что их пребывание на земле и вообще само существование на ней настолько ужасны, жалки и отвратительны, что их самым страстным желанием было скрыться в полном забвении. Но я ничего подобного тогда не хотел, как не хочу этого и теперь. Если мне что-то и нравилось в буддистских верованиях, так это возможность постоянного возрождения на этой земле, пусть даже и возвращение обратно в этот мир в обличье скромного голубя или побега жасмина. «Да, ― думал я, — если бы я мог, то жил бы вечно».

Глава 6

Местность вокруг нас по-прежнему оставалась серой, но цвет этот постепенно, по мере нашего продвижения на восток, становился темней и наконец перешел в настоящую черноту — черный гравий и черный песок, которые скапливались на черной породе. Мы оказались в очередной пустыне. Она была обширной и окружала Шелковый путь со всех сторон. Монголы называли ее Гоби, а хань — Ша-Mo: оба эти слова означают совершенно особую пустыню: весь песок отсюда выветривался, и оставались только частицы потяжелей, все они были черного цвета. Это создало какой-то совершенно неземной ландшафт, который, казалось, был сложен не из гальки, камней и минералов, но из прочного металла. На солнце все острые яркие поверхности черных холмов, валунов и гребней блестели, словно их отполировали при помощи оселка. Единственными растениями, которые здесь встречались, были бесцветный пушок верблюжьей колючки и какие-то заросли бесцветной травы, похожей на тонкую металлическую проволоку.

Путешественники еще называют Гоби Великой Глушью, потому что здесь приходится громко кричать во время разговора, иначе тебя просто не услышат. Это происходит из-за громыхания внизу перекатывающихся камней, тихого жалобного ржания лошадей, поранивших себе ноги, а также из-за жалоб и ворчания компаньонов вроде Ноздри, однако все эти звуки перекрывает постоянный вой ветра. Ветер над Гоби дует безостановочно триста шестьдесят дней в году. Во время нашего путешествия, в последние дни лета, он был таким горячим, словно вырывался из многочисленных печей огромной кухни Сатаны в аду, в которых горел огонь и были распахнуты дверцы.

Следующим городом, в который мы прибыли, был Аньси — самая заброшенная община во всем Китае. Это было простое нагромождение лавочек-лачуг, в которых торговали разными пустяками, необходимыми путешественникам, плюс несколько постоялых дворов и конюшен. Все здания здесь были из некрашеного дерева и глиняного кирпича, в оспинах и трещинах, оставленных песком, который приносил ветер. Город возник на окраине засушливой Гоби в силу необходимости: в этой точке снова сходились два ответвления Шелкового пути — южное, по которому прибыли мы, и второе, огибавшее Такла-Макан с севера. В Аньси они сливались вместе в одну дорогу, которая продолжалась дальше, больше не разделяясь уже до самой столицы Китая Ханбалыка (до которого было еще бог знает сколько ли). В месте слияния дорог, разумеется, движение отдельных путешественников и целых караванов оказалось более оживленным. Поэтому мое внимание привлекла одна из процессий, где в повозки были впряжены мулы. Я спросил наших сопровождающих:

— Что это за караван? Они движутся так медленно и тихо.

К спицам колес у всех повозок были привязаны пучки сена и тряпки, чтобы смягчить шум, да и копыта мулов тоже были обмотаны мешковиной для той же цели. Это не сделало движение каравана совершенно бесшумным, потому что колеса и копыта все-таки издавали громыхающие звуки, а деревянные скамьи в повозках и кожаная упряжь скрипели, однако шума эти путешественники производили значительно меньше. Здесь были хань, которые управляли мулами, и другие хань, которые ехали верхом как эскорт. Поскольку они сопровождали караван через весь Аньси, это напоминало почетный караул, молча прокладывавший себе путь по запруженным толпой улицам.

Горожане при этом послушно отходили в сторону, разговоры смолкали, люди отводили взгляды, словно караван состоял из каких-то благородных и выдающихся личностей. Но в процессии не было никого, кроме возниц и эскорта. Ни в одной из двух десятков повозок не ехало ни единого человека. Они были нагружены множеством каких-то странных вещей, которые могли быть свернутыми палатками или коврами, их были сотни — завернутых в ткань свертков, уложенных на скамьях в повозках, словно дрова. Что бы это ни было, свертки выглядели очень старыми, от них исходил запах земли и плесени, а ткань, в которую они были завернуты, представляла собой обрывки и лохмотья, которые хлопали на ветру. Пока повозки тряслись по уличной колее, они теряли куски этой ткани.

— Похоже на разлагающиеся саваны, — заметил я.

К моему изумлению, Уссу сказал:

— Это они и есть. — И, понизив голос, добавил: — Окажи уважение, ференгхи. Отвернись и не пялься на них, пока повозки не проедут.

Сам он не произнес ни слова, пока тихий караван не проехал мимо. А затем Уссу рассказал мне, что все хань страстно желают, чтобы их обязательно похоронили там, где они родились, и оставшиеся в живых наследники прикладывают к этому все силы. Поскольку большинство хань, которые содержат постоялые дворы и лавки в западных пределах Шелкового пути, родились в густо населенных восточных частях страны, они хотят, чтобы их останки покоились именно там. Потому-то всех хань, которые умерли на западе, хоронят неглубоко, а потом, спустя много лет, когда таких умерших накопится много, их семьи на востоке организуют караван и отправляют его на запад. Все тела выкапывают, собирают вместе и перевозят обратно на родину. Такое происходит примерно раз в поколение, сказал Уссу, таким образом, европейцам не часто выпадает возможность наблюдать подобное зрелище.

На всем протяжении Шелкового пути, от самого Кашгара, мы вынуждены были переходить вброд встречающиеся нам маленькие речушки — мелкие потоки, струившиеся со снежных вершин на юге и быстро впитывавшиеся в пустыне на севере. Однако восточнее Аньси мы обнаружили более значительную реку, которая текла на восток, в том направлении, куда двигались и мы сами. Сначала ее исток был весело журчащим потоком чистой воды, но каждый раз, когда дорога снова приводила нас к этой реке, мы видели, что поток становится все более широким, глубоким и бурным, одновременно делаясь грязно-желтым от скопившегося ила. Это и дало название реке — Хуанхэ, или Желтая река. Охватывающая всю территорию Китая, Хуанхэ считается одной из двух великих китайских рек. Вторая, еще более полноводная, течет дальше к югу и называется Янцзы, что означает просто Огромная река; она пересекает весь Китай.

— Янцзы и Хуанхэ, — поучительно сказал отец, — после легендарного Нила являются второй и третьей по длине реками во всем известном мире.

Я мог бы шутливо заметить, что Хуанхэ, должно быть, еще и самая высокая река на земле. Я часто рассказывал об этом впоследствии, но мне редко верили: почти на всем своем протяжении Хуанхэ находится выше окружающих ее земель.

«Как такое может быть? — возражали мне. — Река ведь зависит от земли. И если уровень воды в реке повысится, она просто разольется по прилегающим к ней землям».

Но Желтая река не разливалась, не считая гибельных паводков. Годами, веками и поколениями крестьяне — хань, жившие вдоль реки, — возводили земляную плотину, чтобы укрепить берега. Однако из-за того, что Хуанхэ несет такое большое количество ила, а он постоянно откладывается на дне реки, сама поверхность дна тоже постоянно поднимается. Поэтому многие поколения местных крестьян, на протяжении веков и целых эпох, вынуждены были продолжать строительство дамбы. И в результате расположенная между этими искусственными берегами Желтая река, образно говоря, находится выше четырехэтажного здания.

— Но, даже такие большие, эти плотины сделаны всего лишь из земли, — пояснил отец. — Помнится, мы были здесь в один очень дождливый год и видели, как Хуанхэ стала такой многоводной и бурной, что уничтожила эти берега.

— Река подперла берега и перелилась? — удивился я. — Наверное, это было что-то.

Дядя Маттео сказал:

— Представь себе, что вода затопила всю Венецию и материковую часть Венето, которые находятся ниже уровня лагуны. Да уж, это было воистину великое наводнение. Деревни и города, оказавшиеся под водой, исчезли. Ушли под воду целые провинции.

— Так случается не каждый год, хвала Господу, — сказал отец. — Однако достаточно часто для того, чтобы у Желтой реки появилось другое название — Кара Сыновей Хань.

Несмотря на это, пока река спокойна, хань пользуются ею с большой выгодой. Повсюду вдоль берегов Хуанхэ я видел самые большие в мире колеса: деревянные и тростниковые водяные мельницы, такой высоты, как если бы поставить друг на друга двадцать человек. Вдоль всей окружности колеса на спицах крепилось множество бадей и лопастей, которые река наполняла водой, поднимала и переливала в оросительные каналы.

В одном месте я заметил у берега лодку, у которой с каждой стороны имелись огромные колеса с вращающимися лопастями. Поначалу я подумал, что это очередное изобретение хань — двигатель, чтобы освободить гребцов от работы. Однако, присмотревшись повнимательней, я снова разочаровался в хваленых изобретениях хань, потому что понял, что это судно просто стояло на якоре у берега, а лопасти колес вращало течение реки. Сами же колеса вращали валы и спицы внутри лодки, чтобы жернова мололи из зерна муку. Таким образом, это оказалось не что иное, как водяная мельница, новинкой было лишь то, что она не стояла на месте, а ее можно было передвинуть вверх и вниз по течению, в любое место, где созрел урожай зерна, которое требовалось перемолоть в муку.

Поскольку движение на Желтой реке было интенсивней, чем по Шелковому пути, нам попадалось неисчислимое количество различных видов судов. Когда народу хань приходится перевозить грузы на большие расстояния, они предпочитают делать это по воде, а не по суше. На мой взгляд, весьма благоразумно, однако монголы всячески насмехаются над хань за то, что те пренебрегают лошадьми. Однако лошадь, как и любое другое верховое животное, проходя какое-нибудь расстояние, съедает больше зерна, чем может нести, так что путешествие на лодке обходится гораздо дешевле. Поэтому неудивительно, что хань поклоняются своим рекам; то, что мы, жители Запада, называем Млечным Путем, они уважительно именуют Небесной Рекой.

На Желтой реке было множество плоскодонок, которые назывались san-pan. Обычно на каждой лодке плавала целая семья, для которой она была одновременно домом, средством передвижения и средством зарабатывать на жизнь. Мужчины или гребли, или тащили лодку на веревке вверх по течению, попеременно разгружая и снова нагружая ее. Женщины же занимались постоянной готовкой и стиркой белья. На этих плоскодонках также играло бесчисленное количество маленьких мальчиков и девочек, на которых не было ничего, кроме выдолбленных тыкв, привязанных к поясу; это делалось для того, чтобы малыши не утонули, когда упадут за борт, а это с ними происходило постоянно.

Здесь было и множество других судов, побольше, которые управлялись парусами. Когда я спросил наших сопровождающих, как они называются, монголы равнодушно произнесли что-то вроде «джонка». Правильное слово я узнал от хань — «чуань», но оно означает всего лишь судно вообще. Я так и не смог выучить тридцать восемь названий тридцати восьми различных видов речных и морских джонок.

В любом случае самая маленькая из них была величиной с небольшое фламандское рыболовное судно, хотя со стороны казалась такой же нелепой и неуклюжей, как плывущий по реке огромный деревянный башмак. Постепенно я догадался, что если у нас на Западе суда создают по образцу рыбы, чтобы сообщить им скорость, то моделью для джонки служила утка, поскольку создатели хотели придать своему творению устойчивость. Я не раз наблюдал, как джонка спокойно проплывает по Желтой реке над самыми бурными водоворотами с белыми «барашками». Возможно, потому, что джонка была медленной и прочной, ей для управления нужен был только один руль, а не два, как нашим судам; он располагался на корме посередине корабля и требовал всего одного рулевого. Паруса у джонки тоже странные: «пузо» паруса не надувается на ветру, оно обнесено рейками через определенные интервалы, поэтому паруса выглядят как перепончатые крылья летучей мыши. Когда необходимо уменьшить парус, то хань не опускают стеньгу, как на наших судах, а складывают перекладину за перекладиной, словно закрывают решетку жалюзи.

Из всех судов, которые я видел на этой реке, наибольшее впечатление на меня произвел весельный скиф, который назывался hu-pan. Он был до нелепости асимметричным, его борта образовывали дугу. Ну, положим, венецианскую гондолу тоже делают чуточку выпуклой, принимая во внимание, что весло гондольера всегда располагается справа, однако само судно изогнуто настолько незначительно, что это незаметно. Эти hu-pan были такими же кривыми, как сабля shimshir, которую положили на бок. Опять же это диктовалось практическими соображениями. Hu-pan всегда плавали близко от речного побережья, и поскольку гребцы все время старались держаться изогнутой или выпуклой стороной к изгибу берега, то судно легче огибало извилины реки. Разумеется, при этом гребец должен все время менять положение кормы и носа, потому что река поворачивает то в одну сторону, то в другую, и, таким образом, судно слегка напоминает возбужденно мечущуюся на поверхности воды водомерку.

Видел я в тех краях и еще одну диковинку — уже не на воде, а на суше. Неподалеку от Цзяюйгуаня мы подошли к заброшенным полуразрушенным руинам, которые когда-то были прочным сооружением из камня с двумя крепкими сторожевыми башнями. Сопровождавший нас Уссу пояснил, что в прежние времена это была крепость хань, которая принадлежала какой-то ныне вымершей династии. Крепость эта до сих пор была известна под своим старым названием, Нефритовые Врата, хотя на самом деле она вовсе не служила воротами и, разумеется, не была сделана из нефрита. Крепость являлась составной частью западной оконечности мощной и впечатляюще высокой стены, которая тянулась далеко на северо-восток.

Великую стену, как ее называли чужеземцы, сами хань именовали более красочно — Устами своей земли. В былые времена хань говорили о себе как о людях внутри Уст, имея в виду эту стену, а обо всех остальных народах, живших к северу и западу, как о людях снаружи Уст. Когда какого-нибудь хань, преступника или предателя, приговаривали к ссылке, про него говорили — «он выплюнут из уст». Стену возвели для того чтобы внутри нее оказались одни только хань, это самое длинное и мощное укрепление, когда-либо построенное человеческими руками Сколько было этих рук и как долго им пришлось работать, никто сказать не может. Однако для того, чтобы завершить это строительство, наверняка потребовались жизни многих поколений.

Согласно легенде, стена была построена вдоль пути следования любимой белой лошади какого-то императора из династии Цзинь, правителя хань, который начал строительство в далекие времена. Однако я не слишком доверяю этой истории, потому что ни одна лошадь по доброй воле не выберет такой тяжелый путь по горным хребтам, а ведь именно там и располагается большая часть стены. Разумеется, ни мы сами, ни наши лошади не полезли на хребты. И хотя все оставшиеся недели нашего, похоже, бесконечного путешествия по Китаю нам нужно было следовать в том же направлении, в котором тянулась эта, такая же бесконечная стена — мы видели ее почти постоянно, — однако не составило труда найти более легкий путь вдоль подножия холмов.

Великая стена причудливо раскинулась по всей территории Китая: кое-где она не прерывалась от горизонта до горизонта, однако в других местах она включала в себя естественные «бастионы» вроде пиков и скал и объединялась с ними по всей их длине, а затем тянулась дальше. К тому же стена не везде была единственной. Помню, однажды на востоке Китая мы обнаружили целых три параллельно стоящих стены, расстояние между которыми составляло около сотни ли.

Стена также не везде была одного состава. Восточная ее часть была сложена из больших квадратных кусков горной породы, прочно скрепленных между собой строительным раствором, словно здесь ее строили под бдительным присмотром самого императора. Она и по сей день стоит там в целости и сохранности: великая, высокая, мощная. Прочный бастион, достаточно широкий для того, чтобы через него плечом к плечу проехало конное войско. С обеих сторон этой дороги, расположенной на вершине стены, имеются зубчатые бойницы и огромные сторожевые башни, которые возвышаются над ней через равные промежутки. Однако кое-где в западной части стены подданные и рабы императора явно сделали свою работу небрежно, кое-как, словно знали, что он никогда не приедет проверять ее. Стена была построена плохо, из камней и глины, между которыми зияли бреши, а само сооружение не было ни высоким, ни мощным и вследствие этого по прошествии веков обрушилось и в нем образовались проломы.

Тем не менее по своей сути Великая стена — величественное и вызывающее благоговение сооружение, и я не в состоянии описать ее при помощи терминов, понятных жителям Запада. Разрешите, я попробую сделать это иначе. Если каким-нибудь образом стену целиком, от края и до края, перенести вместе со всеми ее многочисленными фрагментами из Китая в Венецию, а оттуда протянуть на северо-запад по всему европейскому континенту, через Альпы, луга, реки, леса и все остальное, прямо до Северного моря, на побережье которого стоит фламандский порт Брюгге, то останется еще такая часть стены, что ее хватит, чтобы снова покрыть столь же огромное расстояние обратно до Венеции, а оттуда дотянуть на запад, до самой границы с Францией.

Принимая во внимание несомненную грандиозность Великой стены, мне показалось странным, почему же отец с дядей, которые видели ее раньше, даже не упомянули мне о ней? Не хотели пробуждать моего интереса раньше времени? Читатели, кстати, могут поинтересоваться, а почему я сам тоже не рассказал о таком чуде в первой своей книге, где подробно описал все путешествия? Признаю, это было с моей стороны упущением, но, честно говоря, я считал, что люди просто откажутся поверить в подобное. Кроме того, я, как ни странно, не считаю эту стену особым достижением хань. Напротив, мне кажется, что им в какой-то мере даже следует стыдиться ее. Сейчас объясню.

Когда мы ехали вдоль Великой стены, я обратился к Уссу и Дондуку:

— Вы, монголы, раньше были людьми снаружи Уст, а теперь находитесь внутри них. Вашей армии было трудно пробить брешь в этой преграде?

Дондук презрительно усмехнулся.

— Поскольку стена эта была сделана еще в доисторические времена, всевозможные захватчики давно уже нашли способ преодолеть ее. И мы, монголы, и наши предки на протяжении веков делали это не один раз. И даже ничтожные ференгхи могли бы легко это сделать.

— Но почему? — спросил я. — Неужели воины других армий всегда оказывались сильнее, чем защитники хань?

— Какие защитники, а-а? — бросил Уссу презрительно.

— Ну, например, часовые на парапетах. Они ведь могли увидеть любого врага, который приближался к ним, издалека. И у них наверняка имелись легионы, которые можно было бросить в бой. Разве не так?

— Так.

— Но тогда я не понимаю. Неужели врагам так просто было одержать над хань победу?

— Одержать победу! — одновременно воскликнули оба монгола с невероятным презрением, а затем Уссу пояснил:

— Никто и никогда не побеждал хань. Любому человеку извне, которому хотелось пересечь стену, надо было просто подкупить их часовых при помощи серебра. Вах! Никакие высокие и прочные стены не защитят от человеческой алчности.

Увы, это была правда. Великая стена, на строительство которой потратили бог знает сколько денег, времени, труда, пота, крови и человеческих жизней, всегда была для завоевателей не больше чем простой пограничной линией, случайно нанесенной на карту. Пожалуй, Великая Китайская стена могла бы считаться самым грандиозным на свете памятником тщетности.

Я убедился в этом, когда несколько недель спустя мы наконец-то подошли к городу, который монголы легко захватили, несмотря на то что его окружали и охраняли невероятно прочные, высокие и мощные стены. Город, что находился за этими стенами, на протяжении веков был известен под разными именами: Яньцзин, Янь, Ючжоу, Шамблэй и многими другими. В разные времена он был столицей многих империй хань: династий Цзинь, Чжоу, Тангутов и, вне всяких сомнений, не только их одних. Но помогла ли ему устоять гигантская стена? Теперь этот город, в который мы въехали, называется Ханбалыком, Городом Хана — название увековечило последнего завоевателя, который пересек Великую стену и покорил эту землю. Я полагаю, он был самым великим из всех: человек, который громко, но справедливо величал себя великим ханом, ханом всех ханов, ханом всех народов, сыном Тулея и братом Мангухана, внуком Чингисхана, самым могущественным из монголов, великим ханом Хубилаем.

Загрузка...