БОМБЕЙСКАЯ РУДА

Капитан сдержал свое обещание: назначил меня на вахту. Конечно, в «собачье» время — от двенадцати до четырех. Хотел дать мне почувствовать, что это значит. Вроде пресловутых выездов литераторов «на места». Я никогда не верил, что в таких поездках можно почерпнуть сведения, необходимые для того, чтобы правильно оценить явления окружающего нас мира. Их получаешь лишь на основе собственного опыта, полнокровно прожитой жизни.

Тем не менее я не считаю, что часы, проведенные в темной штурвальной рубке, под огромными звездами, посреди черного фосфоресцирующего моря, были потрачены впустую.

Когда-то, получив аттестат зрелости, я подавал заявление в морское училище. Меня не приняли. А ведь я мог навсегда связать свою судьбу с морем. Удивительно, как впоследствии жизнь, хотя бы частично, воздает дань прежним мечтам. Так было и с Бомбеем, куда мы теперь плыли. Решение зайти в этот порт родилось между Басрой и Кувейтом в результате каких-то изменений в планах арматора. В один прекрасный день радист пришел к капитану с радиограммой, в которой говорилось, что мы должны взять груз руды в Бомбее. Для команды это было дело обычное — еще один порт по пути.

Неуверенно прикладывал я треугольник к карте. Трудно было представить, что мечта может осуществиться ни с того ни с сего, в самый обычный день, благодаря простой случайности. Но все совпадало: Элефанта — остров Шивы-разрушителя — лежала всего в шести милях от берега. В Кувейте симпатичный бомбеец из ювелирного магазина сказал нам, что туда по нескольку раз в день ходят моторные лодки и все удовольствие стоит несколько рупий. Образ Натараджи — пляшущего Шивы из знаменитых пещер — теперь неотступно преследовал меня. Я боялся, как бы не отменили распоряжение. Я старался освежить знания, полученные давным-давно, когда я изучал культуру и религию Индии. Мне ни разу не пришлось воспользоваться ими, и я почти примирился с мыслью о том, что они навсегда останутся только в моей памяти.

Меня ожидал своего рода экзамен. После авторского вечера Мариана дошла очередь и до меня. Но я не захватил с собой ни одной своей книжки. Поэтому я выписал на листке бумаги возможные темы лекций, и в том числе — пытаясь найти выход из затруднительного положения — предложил беседу о религиях Индии. Не знаю, могло ли так случиться на каком-нибудь другом флоте — команда выбрала именно эту тему.

Я попал в крайне трудное положение. Ведь я располагал только сведениями, почерпнутыми из книг, а матросы уже не раз видели Индию собственными глазами. Немного приободрил меня огромный серо-зеленый кузнечик, которого я увидел в тот день через иллюминатор моей каюты на водопроводной трубе. Никогда до тех пор я не видал саранчи, однако ни на секунду не усомнился, что это она и есть. К сожалению, с людьми все обстоит далеко не так просто. Вечером я потел в матросской кают-компании, объясняя происхождение кастовой системы, рассказывая о самкхии — теории чисел, удивительно схожей с некоторыми современными взглядами на движение материи, — и излагая основы ахимсы, которая оказала решающее влияние на формирование политической программы Ганди. Потом посыпались вопросы. Слушатели хотели знать, что означают символы, которые индийцы рисуют на лбу, из чего сделаны дудки заклинателей змей, почему одни женщины носят колечки в носу, а другие — нет, вреден ли для здоровья бетель. Меня захлестнул поток наблюдений, почерпнутых в повседневной жизни, столь же далекой от строения великих мыслительных систем, как далеки деревенские религиозные обряды от философии отцов церкви.

Меня снова охватило волнение. Индия, которую мне предстояло увидеть, могла оказаться совершенно чужой и непонятной,

* * *

Стюард разбудил меня около семи утра. Со вчерашнего дня мы стояли на рейде среди зеленых, сказочно живописных островов (один из них, заканчивающийся двумя острыми вершинами, был Элефанта), против голубоватой горной цепи Гат и раскинувшегося над водой белого, утопающего в зелени города, бесконечной лентой тянущегося вдоль побережья.

Мы поднимали якорь. Солнце едва показалось над горизонтом и освещало острова и холмы. Было холодно. Из глубины широкого залива приближались парусники — двухмачтовые, с косыми парусами. С суши прилетали с карканьем вороны и рассаживались на мачтах. Вытянувшиеся в длинную линию кучевые облака повисли над самыми вершинами холмов, напоминающими древние укрепления. Потом неровный край облака над Элефантой стал цвета червонного золота, и солнце взошло.

На носу подплывающего лоцманского катера стояли два молодых человека, похожих друг на друга, как близнецы. Белые шорты, белые рубашки с короткими рукавами, белые матросские шапки и белые носки до колен. Я подумал, что это результат перенаселения — два лоцмана вместо одного. Борьба с безработицей. Но скоро понял, в чем дело. К бассейнам «Виктория Докс» ведет узенький канал, заканчивающийся шлюзом. Над ним переброшен железный подъемный мостик. Все эти сооружения девяносто лет назад, когда в Бомбей заходили почти одни только парусники, казались верхом технического прогресса. Современный грузовой корабль, даже такой небольшой, как наш «Ойцов», пролезает в это игольное ушко с огромным трудом. Работы хватает на всех. Один лоцман стоит на мостике, другой — на корме, портовые рабочие носятся вдоль бортов с пеньковыми канатами. Раздаются свистки, скрежещут болты шлюзов.

После всего этого хаоса в тесном бассейне с черной зловонной водой нас поразила мертвая тишина. Покрытые красной пылью железной руды склады стояли запертыми, с неподвижных гидравлических кранов в пустые вагонетки лениво капала желтая от ржавчины вода. На краю заплеванного бетелем берега дремал, сидя на корточках, полуголый бродяга. По площади против доков со скрипом тащилась двухколесная повозка, запряженная горбатыми волами.

Было седьмое ноября — первый день Дивали, индуистского праздника огней, который отмечается в честь бога Картикеи и богини Лакшми.

Устаревшая техника уродлива, но не лишена своеобразной поэтичности. Эти неуклюжие гидравлические краны могли бы быть экспонатами какого-нибудь промышленного музея. Унылые портовые строения, украшенные башенками с часами в стиле модерн — от них веет духом девятнадцатого века.

С тех времен архитектура и техника научились соединять полезное с приятным для глаза. Но все то, что составляло контраст с безмятежностью и красотой, было окутано поэтической дымкой былых влечений, слилось с образами своих противоположностей в единое воспоминание о стиле эпохи. Таким образом, Бомбейский порт, настоящий памятник промышленной революции, стал чем-то вроде живого заповедника викторианской эры.

* * *

Удивительны порой бывают судьбы предрассудков. Понятие «сохранение достоинства» выдумали, кажется, китайцы. Но наибольшее распространение оно получило в Британской империи. Англичане построили на нем свой колониальный престиж. Португальцы и испанцы, несмотря на жестокость и алчность, были более человечны. Они смешивались с покоренными народами, усваивали их обычаи, давая начало новым культурам и нациям. Колониальная система англичан всегда основывалась на сохранении дистанции. Но этот ницшеанский культ собственного сверхчеловеческого достоинства был больше чем системой. Это была искренняя убежденность в неизмеримом превосходстве своей расы, своего образа жизни, своей правды — единственной в мире совокупности добродетелей и достоинств, которая может существовать только при соблюдении полнейшей чистоты и должна быть заботливо охраняема от всевозможных инородных примесей. К счастью, идеал был столь преувеличенно совершенным, что не мог не содержать подлинных моральных ценностей. Англичане ушли, «сохранив свое достоинство», и оставили в наследство свой язык, свой снобизм, свои парламентские и торговые обычаи, а также, увы, свои вкусы.

Несчастье Бомбея объясняется тем, что из него пытались сделать нечто вроде тропического Лондона. Начиная от двухэтажных автобусов и кончая неоготическими церквами и банками — все здесь должно было создавать иллюзию «sweet home»[58]. Город рос в самую неудачную для архитектуры — викторианскую — эпоху. В то же время это был период наиболее бурного расцвета охватившей британцев национальной мании величия. Ни о каком восприятии особенностей чужой культуры (и даже чужого климата) не могло быть и речи. Пренебрежение к местным традициям было так велико, что английские строители изобрели собственный восточный стиль. Поразительным памятником этого стиля является здание Музея принца Уэльского. Гид по Бомбею определяет стиль дома как «индо-сарацинский». Он похож на гибрид буфета в стиле модерн с Тадж-Махалом. Когда-нибудь здание музея станет достопримечательностью далекой старины.

Само понятие «музей» чуждо Востоку. Здесь прошлое умирает постепенно. Вещи, как и повсюду, исчезают, но формы сохраняются и не теряют своего значения несравненно дольше, чем на Западе.

Заполняющие музейные залы посетители наверняка пришли сюда не для того, чтобы набраться интеллектуальных или эстетических впечатлений. В музей приходили целыми семьями. Женщины с грудными младенцами на руках, дети разных возрастов, седые беззубые старухи, старики, поддерживаемые сыновьями и внуками. И все, как один, бедно одетые, маленькие, худенькие. Только совсем молоденькие девушки в развевающихся, сказочно ярких сари (даже заштопанные, выцветшие, они сохраняют свое изящество) так и светились нежным очарованием цветов, которые распускаются лишь на один миг.

Эти люди заполняли преимущественно залы первого этажа, отведенные под скульптуру. В благоговейной сосредоточенности посетители переходили от статуи к статуе, от витрины к витрине, смиренно созерцая богов — танцующего Шиву и Шиву, вселяющего ужас, грозную богиню Кали, погруженного в размышления Вишну и добродушного Ганеша с животом сибарита и головой слона. Губы этих людей беззвучно шевелились, а ладони молитвенным жестом складывались на уровне лба. Сюда их привело не любопытство, а благочестие.

Памятники материальной культуры, размещенные на верхних этажах, вызывали меньший интерес. Одно из прекраснейших собраний могольской и раджпутской миниатюры осматривала совсем другая публика — европейцы и студенческая, наполовину европеизированная молодежь. Только зал западного искусства был абсолютно пуст. Там хранилась коллекция какого-то индийского богача, который на английский манер пытался играть роль мецената. В пышных золоченых рамах висели картины третьесортных фламандцев, неизвестных английских портретистов и пейзажистов девятнадцатого века, каких-то скучных мюнхенских художников. Не было недостатка и в очень плохих копиях.

Но, пожалуй, не уровень этого искусства отталкивал паломников. Даже поэтические придворные сцены могольских миниатюристов не много могли им сказать. Это был совершенно чуждый для них мир. Они приходили сюда по искреннему велению сердца. А о чем могли им поведать бакенбарды и пышные галстуки каких-то лордов и генералов, ветряные мельницы под чужим небом, красные куртки скачущих вдогонку за лисами наездников?

Перед музеем, в тени высоких пальм, на замусоренных газонах отдыхали утомленные осмотром семейства. Они делились принесенными с собой припасами, мужчины курили и жевали бетель, женщины кормили грудью младенцев. Веление сердца было выполнено. Правда, вероятно, не так, как рассчитывали основатели музея.

Это, конечно, только одна сторона медали. Нетрудно, однако, было увидеть и другую, выяснить, каково же веление сердца современных художников. В пределах того же. самого сквера находится выставочный павильон современной постройки — Картинная галерея Джехангира.

Взгляды людей, посещающих музей, хотя и резко отличающиеся от взглядов европейской публики, показались мне по-своему здравыми, однако я опасался, что искренность созерцания свойственна миру, в котором современный художник уже не может найти себе места. Пожалуй, так оно и было. То, что мы увидели в Картинной галерее Джехангира, казалось мертвым. Не из-за отсутствия талантов — здесь можно было найти один-другой хорошо скомпонованный пейзаж, жанровую сценку, обращающую на себя внимание выразительным сочетанием форм и интересным колоритом, — но даже эти лучшие полотна говорили лишь о неплохом овладении ремеслом. Такие картины можно увидеть повсюду. В них есть кое-что от постимпрессионизма, от линеарной стилизации, напоминающей бонбоньерки тридцатых годов, немного от хладнокровно выдуманной абстракции. Где же искусство, близкое по духу своему народу, вскормленное соками индийской земли? Несколько художников старательно подражали безымянным могольским мастерам — и были столь же анемичны и фальшивы, как подражатели французов. Они жили в мире, уже давно переставшем существовать, и производили впечатление поэтов, которые, искусственно подделываясь под старину, слагают стихи «к случаю». Отсюда их фальшь — вымышленная действительность, построенная по правилам забытого жанра, вышедшего из моды изящества. Впрочем, они утратили уже и древние рецепты. Их стандартные краски были невыразительны, лишены прозрачности и блеска.

Меня мучило ощущение, что чего-то здесь не хватает, что существует ничем не заполненный пробел. Дерево увяло; его пытались оживить, развешивая на ветках бумажные листочки.

Те люди в музее все еще верили в религиозный смысл искусства. Здесь, в галерее, искусство стремилось по западному образцу принять светский характер. Но почему не по собственному образцу? Разве впечатлительность, которая породила фрески Аджанты, могла существовать только в атмосфере храма? Почему теперь перестало хватать переживаний? Неверно, что понятие «современность» должно означать разрыв с традицией, потому что традиционность искусства не исчерпывается условностью. Она гораздо сложнее и тоньше — как химический состав крови; и основывается она на специфическом восприятии действительности.

Каково же индийское восприятие действительности, то самое наследие, которого не хотят признавать современные художники?

Чужестранцу, незнакомому с культурой Индии, может рассказать о ней любая скульптура.

Внезапно я понял, на чем основывается столь ощутимая разница между собранием Музея принца Уэльского и экспозицией Картинной галереи Джехангира. Данью нашему времени, или скорее импортом, было не только современное искусство. Импортным было само желание придать жизни светский характер. Эта страна не знала эпохи своего ренессанса. Менялись стили и влияния, но основа искусства не подвергалась никакой автономной эволюции. Придворная миниатюра семнадцатого и восемнадцатого веков составляла единственный светский период ее истории. Однако это мимолетное течение не стало общим для всех художников этапом развития. Искусство продолжало оставаться языком культа и метафизической созерцательности, священным языком, который не принято использовать для светских целей. Этот язык присвоил все великие метафоры и все глубокие переживания индийского наследия, наложив на них своего рода табу. Рожденное на чужой основе, современное искусство вынуждено искать чужие слова.

Все это подтверждается драматическим событием из жизни художника Акбара Падамсе. Я узнал о нем уже после возвращения из путешествия.

В 1954 году в Картинной галерее Джехангира была устроена выставка Акбара Падамсе, которая окончилась скандалом и процессом в связи с оскорблением общественной морали. Полотна художника конфисковала полиция, а сам он — спасаясь от тюремного заключения — уехал за границу.

Падамсе обвиняли в распространении порнографии. Дело заключалось в том, что темы его картин были заимствованы с барельефов знаменитых храмов в Кхаджурахо. Эти храмы, построенные в десятом — тринадцатом веках и посвященные главным образом культу Шивы, украшены огромным количеством эротических сцен, которые беспрепятственно воспроизводились в многочисленных альбомах и научных изданиях. Не знаю, обладал ли предложенный художником вариант ценностью подлинника, — впрочем, в процессе Акбара Падамсе это и не имело значения. Даже создав произведения высочайшего класса, он был бы заклеймен — ведь он решился на узурпацию. Этот случай, хотя и особенно колоритный, иллюстрирует, по-видимому, общее состояние современного индийского искусства. Лишенное ореола святости, оно не может найти под собой почвы. Кто знает — может быть, его еще ожидает собственный ренессанс.

* * *

Во время праздника Дивали жизнь в порту и важнейших учреждениях замерла, но торговля не прекратилась, а может быть, даже стала еще оживленнее. Сидящие на корточках у порогов лавок женщины мелом рисовали на тротуарах разноцветные узоры. С боковых улиц все время доносились звуки канонады — это рвались петарды. Над лавками были развешаны гирлянды цветных лампочек, в писчебумажных магазинах толпились люди, покупавшие поздравительные открытки. Чувствовалось, что городом владеет приподнятое, праздничное настроение.

Мы двигались вместе с толпой, не спрашивая дороги. У нас уже был некоторый опыт. Стоит обратиться с вопросом к случайному прохожему, как тот немедленно «приклеивается» к иностранцу, идет по его стопам, что-то предлагает, подзывает такси, распахивает дверцы.

Мы начали с элегантного Бомбея — с районов, расположенных между Бори Бандер и Воротами Индии, с окрестностей площади Флора Фаунтэйн и приморского бульвара «Марин Драйв».

Но и здесь, среди тяжеловесных пышных зданий, у подъездов роскошных отелей, охраняемых атлетически сложенными сикхами в красных ливреях и тюрбанах, украшенных пучками перьев цапли, время от времени возле нас раздавался топот босых детских ног и профессионально-плаксивые голоса выкрикивали всегда одну и ту же фразу: «Нет мамы, нет папы, дай бакшиш». Каждую минуту мы натыкались на лежащих у стен домов или в воротах нищих, а на скверах, рядом с торговцами зелеными кокосовыми орехами и бетелем, прокаженные с мольбой протягивали свои бесформенные обрубки. В то же время, однако, на улицах ощущалось биение пульса большого города, хотя рядом со стремительными потоками автомобилей, автобусов и грузовиков по мостовой нередко медленно проезжали скрипучие арбы, запряженные волами.

На бетонном, уходящем далеко в море мысу стоит ие то башня, не то триумфальная арка — тяжеловесное каменное сооружение, символизирующее роль Бомбея как ворот Индии и соответственно своему декоративному воплощению получившее название «Ворот Индии». Восхищение этим памятником английской безвкусицы вменяется в обязанность каждому туристу, которого в тени величественных сводов подстерегают многочисленные эксплуататоры любопытства и снобизма иностранцев. Полицейский в вылинявших шортах и синих обмотках, обтягивающих изогнутые икры, услужливо предлагает подняться по темным ступенькам, спугивая светом фонарика жирных крыс, а на террасе, с которой открывается вид на огромную голубую панораму залива, назойливо советует, что следует фотографировать. Потом, скорчив болезненную гримасу, долго торгуется, снижая в конце концов цену за свои услуги с пяти до одной рупии с человека. Внизу заклинатель змей в белой пилотке призывно потрясает круглой корзинкой и сделанной из тыквы пищалкой. Запрашиваемое им вознаграждение также быстро сокращается. После недолгих, бурно ведущихся переговоров (мы уже знаем, что остановка означает капитуляцию) он садится на землю, открывает корзину и подносит пищалку ко рту. Ее грустное посвистывание заставляет змею высунуть голову. Кобра раздувает свой капюшон, показывает дрожащий раздвоенный язык и вяло раскачивается.

Утомленные жарой, мы укрылись в маленьком кафе на площади, примыкающей к саду музея. Это заведение явно не было рассчитано на иностранцев. Вокруг непокрытых мраморных столиков сидели за стаканом лимонада или кока-колы толстые мужчины с черными волосами и женственно мягкими ртами, рассуждая, судя по жестам, о торговых сделках. Были там и целые семьи, благоговейно отмечающие праздничный день, — ковыряющие в зубах, позевывающие мужья в просторных, похожих на пижамы одеждах, скромно молчащие жены в шелковых сари, с нанесенными сандаловой крошкой красными пятнышками между бровями, ребятишки, чьи смуглые мордочки торчали над краем стола. Они сосредоточенно ели ложечками мороженое, видимо сознавая неизбежность появления пятен на чистых костюмах.

Я почувствовал, что за нами наблюдают. Однако ни занятые деловыми разговорами мужчины, ни празднующие Дивали семьи не обращали на нас внимания. Вскоре я перехватил бросаемые украдкой взгляды. Четыре склонившиеся друг к другу напомаженные головы, яркие клетчатые рубахи поверх брюк, прищуренные глаза в облаках табачного дыма, пальцы, выстукивающие на столе беспокойные ритмы. Я сразу же узнал их. Они и сюда проникли! Это были парни, дежурившие возле кинотеатров, сотрясаемые конвульсиями от джазовых мелодий, алчно следящие за стоящими перед гостиницами автомобилями, участвующие в бессильных заговорах против нищеты, но не отдающие себе отчета в том, что она является порождением их собственной слабости, живущие иллюзиями завязывающихся на киноэкранах романов. Им было по восемнадцать-девятнадцать лет. Подобно своим европейским собратьям, они цинично кривили губы, так же, как те, были настроены против всего и разочарованы — в общем, пытались казаться живописными «неудачниками». Впрочем, подделка выглядела не слишком убедительно. Эти ребята были чем-то скованы, казались застенчивыми; их жестам, улыбкам не удалось приобрести оттенка жестокости. Руки у них были узкие и нежные, движения — несмотря на притворную самоуверенность — мягкие. Очевидно, в их глазах мы — единственные представители западного мира в этом кафе — были посланцами желанной страны джаза и показываемых в фильмах приключений. Заметив, что я на них гляжу, они пришли в нервное возбуждение. Их вожак с длинными бачками начал кривляться и что-то бубнить себе под нос. С его губ слетали быстрые звуки «ча-ча-ча». Остальные пристукивали пальцами, щелкали зажигалками, поправляли искусно уложенные прически. Одновременно они ежеминутно боязливо поглядывали на своих солидных соседей. Нет, они не чувствовали твердой почвы под ногами. Нетрудно было угадать, чего стоит каждая их лихая поза. Когда они выходили, продолжая кривляться и слишком громко смеясь, у меня создалось впечатление, что они удирают. Бедные, смешные пионеры новой цивилизации!

* * *

В сумерках мы отправились осматривать витрины торгующих сувенирами магазинов неподалеку от современного кинотеатра «Регаль». Кроме серебряных индийских украшений там было много китайских и японских изделий, бирманской бронзы, яванских стилетов — «ирисов» — и разных восточных достопримечательностей, неотъемлемо связанных с атмосферой европейского «fin de siècle»[59]. Наша покупательная способность была более чем ограниченна, да и сами эти стандартные сувениры, подделки под старину, ничуть нас не привлекали.

Когда мы стояли у одной из витрин, рядом остановился толстяк, лицо которого уже несколько раз мелькало перед нами во время нашей прогулки. Он делал вид, что тоже рассматривает лакированные шкатулки, «крисы» и белых слонов, но я не сомневался, что единственным объектом его внимания являемся мы. Я слегка потянул Мариана за рукав.

— Пошли отсюда, а то этот тип пристанет.

Но было уже поздно. Толстяк молниеносно сориентировался и уже загораживал нам дорогу, расплывшись в широкой улыбке. Мятые пижамные штаны, черные полуботинки, шарообразный череп, покрытый седой щетиной. Он только хотел узнать, откуда мы.

— О, Голландия! — восторженно воскликнул он не расслышав моего ответа.

Он уже с нами встречался. Голландия — богатая и культурная страна. Он знает многих голландцев. Чрезвычайно симпатичные люди. Что? Мы торопимся? Он извиняется и не станет нам мешать. Толстяк сразу помрачнел, в голосе зазвучали обиженные нотки. Маневр был правильным — он задержал наше отступление, заставил нас вежливо взять свои слова обратно. Индиец продолжал объясняться. Мы не должны думать, что он такой нахал, коих, к сожалению, полным-полно на улицах Бомбея. Он просто заметил, что мы интересуемся искусством, а он как раз тоже поклонник красоты и старины. Он подумал, что мог бы помочь — конечно, совершенно бескорыстно — иностранцам, которым так легко попасть в лапы бессовестных вымогателей. Вот, например, этот магазин: мы бы могли зайти сюда и с полным доверием купить за бешеную цену какую-нибудь ничего не стоящую подделку, тогда как рядом в порядочной старой фирме можно найти настоящие произведения искусства, причем вдвое дешевле.

Он пропускал мимо ушей заверения, что у нас нет денег. Глупости. Посмотреть всегда можно. К тому же это очень просто. Надо только перейти на ту сторону улицы.

Вконец обессилев, мы отдались в его руки. В конкурирующем магазине толстяк чувствовал себя как дома и уговаривал нас не стесняться. Услужливые продавцы зажгли свет в витринах, заваленных точно такими же, как напротив, серебряными подвесками, «крисами», лакированными шкатулками и белыми слонами. Да и стоили они не меньше. После довольно длительного, но не принесшего фирме никакой прибыли осмотра мы снова очутились на улице, где темнота уже скрывала лица белых фигур, а с шумом вечернего движения смешивались отзвуки праздничных взрывов, доносящихся из расположенного неподалеку простонародного квартала Колаба. Наш благодетель преданно сопровождал нас, уверяя, что нет никакой беды в том, что сделка не состоялась. Не нужно принимать это близко к сердцу. Всякий знает, что нужно хорошенько поразмыслить, прежде чем решиться на покупку.

Возле кинотеатра «Регаль» мы поблагодарили его, пожав на прощание руку. Он был тронут. Знакомство с нами его осчастливило. Он удостоился большой чести. Может быть, нас это удивит, но торговля его не интересует. Он бродит по свету в поисках добрых людей и безошибочно распознает их. Ему достаточно было на нас взглянуть, чтобы понять, что мы хорошие люди. С величайшей радостью он оказал бы нам какую-нибудь услугу. Может быть, нас интересуют шелка?

Я категорически отказался, но Мариан, несколько разбогатевший после Кувейта, заколебался, остановившись на краю тротуара. Толстяк немедленно это заметил. О, шелка — это еще более изысканная вещь, чем старинные изделия. Теперь развелось много дорогой фабричной дряни, но человеку сведущему известны в этом городе места, где можно достать кашмирские ткани настоящей ручной работы. Есть тут такие магазины, основанные еще Ганди — слыхали ли мы о Ганди? — с целью защиты бедных людей от эксплуатации. Теперь они перешли в руки государства, но их назначение осталось прежним. Там есть прекрасные ткани ручной работы. И стоят они дешево, потому что предназначены для бедняков. Богатому человеку туда и заходить не стоит, ему ничего не продадут. Нужно взять такси. Лучше «маленькое такси» — дешевле. Даже если мы ничего не купим, посмотреть стоит. С неожиданным проворством он выскочил на середину оживленного перекрестка. Через мгновение он уже поймал такси, уже разгонял оборванных мальчишек, которые выросли как из-под земли, чтобы открыть нам дверцы, уже подзывал и усаживал нас. Мы обогнули шумную площадь Флора Фаунтэйн и свернули на какую-то темную улицу. Наш спутник, сидевший рядом с шофером, повернулся и стал объяснять нам, как вести себя в «святом магазине». Тот магазин, куда он нас везет, еще «святее» прочих, потому что им руководит сам брат Ганди. Поэтому прежде всего следует на пороге сделать жест анджали, вот так, складывая ладони возле лба. Потом нужно каждому из присутствующих в лавке пожать руку и сесть на приготовленные подушки. Затем заведующий магазином, тот самый брат Ганди, помолится за нас, и лишь тогда мы сможем приступить к делу.

Видимо, и торговля не может обойтись без ореола. Наверняка в этом была большая заслуга наивных туристов, падких на индийскую «одухотворенность». Меня в свою очередь начала забавлять роль такого наивного заморского гостя.

Тем временем наш благодетель принялся нас выспрашивать. Мы, вероятно, моряки? Морские офицеры? В Бомбей заходит много голландских судов.

— Мы поляки, а не голландцы, — поправил я толстяка.

Он умолк и с минуту обдумывал услышанное сообщение, словно размышляя, что можно из него извлечь. Я едва сдерживал смех. Мне казалось, что я угадываю ход его мыслей. — Коммунисты? Этих святостью не проведешь. А может, эмигранты? И в том и в другом случае ясно одно — у них нет ни гроша за душой. Впрочем, он мог и вообще ничего не знать о Польше. Хотя это было маловероятно. Независимо от состояния текущей информации здесь еще не забыли польских эмигрантов последней войны. На «Ойцов» ежедневно приходил бородатый сикх, портной, прозванный командой Михаилом, который прилично говорил по-польски. Он научился языку, работая в одном из лагерей польских эмигрантов.

С любопытством я ждал практических выводов толстяка.

— Поляки — очень веселый народ, — осторожно начал он. — Они любят развлекаться, пить… Но они хорошие люди. Хороший народ, — заколебался он и добавил еще осторожнее: — Католики.

— Преимущественно, — поддакнул Мариан.

Индиец оживился. Видно было, что он почувствовал себя более уверенно.

— Я тоже! — воскликнул он. — Я тоже католик. Посмотрите.

Он вытащил из-за ворота медальон и, с благоговением поцеловав его, стал показывать нам в полумраке такси.

— Святой Иосиф. Видите?

Мы проезжали по каким-то жалким, темным предместьям. Я с беспокойством поглядывал на счетчик. Бомбейские такси очень дешевы, но мы не могли сорить деньгами — у нас их было слишком мало.

Несколько раз мимо нас с воем проносились пожарные машины.

— Пожары всегда бывают во время Дивали, — объяснил толстяк. — От петард. Суеверный народ индийцы.

Неожиданно он переменил тактику. С индийцами его, собственно говоря, ничего не связывает. Он чувствует себя европейцем, по крайней мере по духу. Его жена — англичанка. Из очень хорошей семьи. Что у них за дом! Мы непременно должны увидеть его дом. Только тогда мы сможем понять и оценить его самого. Нравственность и радость жизни. Без преувеличения. И при пом комфорт: «Air conditioning»[60], радио, ковры, картины. Настоящий дворец. Нам будет о чем рассказывать до конца своих дней. Он уже считает нас своими гостями. Мы, конечно, выпьем — такой в его доме заведен обычай. А потом танцы. Мы, наверно, любим танцевать. Поляки этим славятся. Он тоже любит. В его доме с утра до вечера танцуют и поют. У него две дочери. Молоденькие, очень красивые и веселые. Поэтому у них всегда полно молодежи.

Мариан подтолкнул меня локтем.

— Сегодня уже поздно, — сказал я. — Как-нибудь в другой раз. Мы пробудем здесь еще несколько дней.

— Но вы придете, конечно, в форме. Девушки обожают мундиры.

Машина медленно двигалась вдоль длинного ряда одинаковых, ярко освещенных лавок.

— Здесь, — сказал толстяк и коснулся плеча шофера.

Сложив у лба ладони, мы взобрались на высокий бетонный порог. Следуя инструкции, мы поочередно пожимали руки продавцам в белых одеяниях. Тот, кого называли братом Ганди, оказался прыщавым дылдой лет тридцати в тюрбане и с неопрятной бородкой. Когда мы сели у стены на разложенных рядами подушках, он стал в угол и с минуту бормотал что-то, устремив глаза в потолок. Не успел он кончить, как продавцы проворно подскочили к груде прекрасных рулонов шелка. Они швыряли их на землю, подбрасывали в воздух эластичные ленты блестящей материи, в то время как «брат Ганди» ловил на лету разноцветные ткани и прикладывал их к нашим щекам, чтобы мы смогли оценить, как они скользки и холодны. Шелка были, без сомнения, фабричного производства и к тому же очень дорогие. Мы сразу заявили, что покупать ничего не будем. Они сказали, что это неважно, и продолжали трещать рулонами, а мы послушно сидели, зачарованные оргией красок, в то время как такси ждало перед лавкой с включенным счетчиком. Наконец они устали.

— Ну как? А может, готовое сари?

— Нет. Нам ничего не надо.

Продавцы обливались потом, но не переставали любезно улыбаться.

«Брат Ганди» принес нам толстую книгу с засаленными, загнутыми уголками. В таком случае, быть может, мы по крайней мере захотим здесь расписаться?

Страницы были испещрены многочисленными подписями и банальными выражениями признательности на разных языках. Мы добавили несколько фраз, смягчив отказ от покупок задушевными словами. Очевидно, каждая сравнительно длинная или пылкая похвала соответствовала несостоявшейся сделке.

Все кончилось пожиманием рук, церемониальным анджали и молитвами в углу.

Я был уверен, что теперь толстяк от нас отступится.

— «Виктория Докс», — сказал я шоферу и вопросительно поглядел на нашего опекуна, но тот энергично запротестовал:

— О нет! Теперь ко мне. Вы должны увидеть мой дворец.

Наше сопротивление только усилило его настойчивость.

— На минуточку. На одну рюмку. Это совсем близко.

Он снова куда-то нас вез, а счетчик с тихим щелканьем выбивал все новые анны и рупии. Мы проезжали мимо бесконечных заборов и железнодорожных переездов; наконец машина свернула на виадук, а с него выехала на темную улочку, застроенную с одной стороны доходными домами в стиле серийных домов-коробок тридцатых годов. Тут не было даже тротуара. Между ямами и кучами мусора в темноте с криком бегали ребятишки, разбрасывая петарды.

Мы вошли в подъезд. Наверх вела деревянная лестница, освещенная слабой, ничем не защищенной электрической лампочкой. Стены были серы от плесени. Из темных коридоров несло чесноком, оливковым маслом и ладаном; доносились отголоски ссор, неизбежно возникающих, когда семейная жизнь протекает в обстановке казармы. Двери в эти коридоры были подвешены так, что над порогом оставалась широкая щель, а наверху они едва достигали уровня глаз и поверх них можно было, как через забор, заглянуть внутрь. Очевидно, в этом заключался пресловутый air conditioning «дворца».

Хозяин толкнул одну из таких дверей в конце коридора. Посреди грязной комнаты стояли круглый столик и два стула. У стены, возле двери, ведущей на балкон, приютилась железная кровать, прикрытая плюшевым покрывалом. «Ковры» оказались клочком истоптанного половичка перед кроватью. На столике, покрытом вязаной салфеткой, стоял очень старый и очень пыльный приемник, а на бамбуковой этажерке в углу — еще более почтенного возраста граммофон со старинной трубой типа «His master’s voice»[61]. Несколько выцветших семейных фотографий в тростниковых рамках украшало стену.

Толстяк указал нам на стулья, а сам тяжело опустился на кровать и гордым взглядом окинул комнату.

— Ну как? Вам нравится?

— Очень мило, — меланхолично отвечали мы.

Он внимательно посмотрел на нас и немного приуныл. Воцарилась неприятная тишина.

— Выпьем по одной? — через мгновение прервал молчание хозяин.

— С удовольствием.

Мариан незаметно взглянул на часы. Мы продолжали неподвижно сидеть, словно ожидая, что эта «одна» чудом свалится с неба.

Хозяин короткими толстыми пальцами почесывал себе живот.

— Я познакомлю вас с моей дочерью, — вдруг вспомнил он. — Она на кухне. Вторая уехала.

Он повелительно крикнул что-то. Дверь приоткрылась, и вошла шестнадцатилетняя рыхлая чернушка в ситцевом платьице. Она была явно чем-то недовольна и сердито поглядела на отца, словно говоря с упреком: «Опять?». Нам она подала руку не глядя, после чего, не произнеся ни единого слова, удалилась.

— Она собирается на дансинг, — неуверенно сказал толстяк. — Поэтому не может составить вам компании. Ах, эти дети! Ну как, выпьем?

— Уже поздно, — сказал я. — Нам пора возвращаться.

— Только по одной.

— Хорошо.

И мы снова стали чего-то ждать. За окном разрывались петарды, а где-то вдалеке выла пожарная сирена. Мне показалось, что я чувствую, как тяжелыми каплями бесполезно сочатся минуты моей единственной и неповторимой жизни. «Я в Бомбее, — думал я с меланхолическим изумлением. — В Индии. Это Индия!».

Воображение рисовало мне фантастические картины того, что я мог за это время увидеть. А потом мучительное чувство бесплодного времяпрепровождения ослабело, стало отступать. «Не так уж все бессмысленно, — сказал я себе. — Это тоже Индия».

Толстяк поднялся с кровати. Вид у него был крайне разочарованный и печальный.

— Я пошлю дочку, — предложил он. — Она принесет нам…

В его взгляде словно затаилась скрытая мольба догадаться о чем-то.

— Нет, не надо. Мы пойдем.

— Подождите, — простонал он, повернулся внезапно на каблуках и вышел на балкон. Сквозь щель в двери я увидел, как он открывает бумажник и дрожащими руками пересчитывает деньги. Через минуту он вернулся.

— Не могли бы вы разменять пять рупий?

Мы не могли. Такси поглотило почти все мои средства.

— Не беда. В другой раз, — утешал я его. — Нам было очень приятно.

— Да. Завтра, — подхватил он. — Меня всегда можно найти вечером возле кинотеатра «Регаль».

Мы распрощались, твердо решив избегать кинотеатр «Регаль».

Вечером в кают-компании «Ойцова» я, смеясь, рассказывал капитану эту дурацкую историю.

— В такую даль тащил нас ради того, чтобы выпить, — и ни черта.

— Ясно, что ни черта, — сказал капитан. — Ведь в Бомбее запрещено торговать спиртными напитками.

* * *

По обеим сторонам длинных шатких мостков, к которым причалила моторная лодка, в воде рос мангровый лес. Жилистые босоногие жители Агры, возбужденно жестикулируя, приглашали нас воспользоваться носилками — деревянными табуретками, прикрепленными к длинным жердям. Окаймленная низкими стенами каменистая дорожка вела к одной из двух вершин острова в тени манговых и тамариндовых деревьев. Неподалеку от пристани она пересекала залитые водой рисовые поля и зеленые лужайки, по которым были разбросаны примитивные хижины из прутьев и тростника. Очевидно, точно так же жили здесь люди и в далекой древности, когда Элефанта принадлежала империи Мауриев и называлась Гхарапури (так ее до сих пор называют местные жители). Прошли времена Мауриев и Чалукиев, годы правления деканских султанов, маратхов, португальцев и англичан, а формы жизни обитателей острова не подверглись сколько-нибудь значительным изменениям. Разве что к традиционным занятиям — рыбной ловле и земледелию — прибавилось еще одно: переноска на плечах американских и немецких туристов.

На нас им заработать не удалось. Думаю, что поэтому мы упали в их глазах, хотя решение пройти пешком полтора километра до пещер было продиктовано не только соображениями экономии. Вид слипшихся от пота волос и напрягшихся от усилий затылков подкреплял вынужденную скупость принципами эгоистического по сути дела гуманизма.

На склоне дорожка превращалась в резкие зигзаги крутой лестницы. Листва зеленого свода над ней и в обступающей ее чаще все время шелестела — там прыгали обезьяны. Зверьки пролетали над нашими головами; их светло-серые тела вспыхивали рыжим огнем на фоне изумрудных просветов.

По мере приближения к вершине растительность редела. Над тянущейся поперек склона террасой нависла шапка красноватой лавы. Под ее толстыми козырьками чернели ниши пещер. Солнце обливало скалы стекловидной глазурью; пещеры зияли в ней глубокими ранами. Нужно было почти вплотную подойти к ним, чтобы различить градации тени. На фоне стен в углублениях неясно проступали очертания каменных фигур и массивных колонн, охраняющих вход в следующие, еще более мрачные отсеки.

В первых двух пещерах мы нашли только высеченные в скале ложа и цилиндрические столбы лингамов, на цоколях которых увядали принесенные в жертву цветы. Очевидно, это были кельи набожных отшельников.

К самому храму, находящемуся немного поодаль, вели ступени каменной лестницы. Белые фигуры посетителей неожиданно выплывали из темноты на лестницу или столь же неожиданно скрывались в храме. Мы прошли через неглубокий тамбур и остановились у порога огромного зала, разделенного рядами колонн на многочисленные нефы. Там было не так темно, как мы ожидали. С обеих сторон проникал свет из внутренних двориков, очевидно вверху превращающихся в шахты, ведущие на поверхность. В глаза прежде всего бросался геометрический порядок этого каменного леса: гладкий пол и ровный потолок, симметрично перерезанный массивными поперечными балками. Колонны, поддерживаемые тяжелыми квадратными основаниями, неожиданно закруглялись на половине высоты, чтобы под самым сводом развернуть изрытые желобками чаши допотопных хвощей. А дальше, в затянутых полумраком нишах разыгрывалась страстная драма сплетенных в клубок, взбудораженных форм.

Зал был распланирован в форме греческого креста. В конце главного тройного нефа из стены выступал огромный торс Махешмурти — трехликого Шивы. Творец, Хранитель и Разрушитель — человеческое тело бессильно воспроизвести всю полноту могущества бога. Масштаб метафоры, величественность поэтической концепции исключают опасность гротеска или безобразия. Эти три головы на одних могучих плечах, увенчанные общей тройной тиарой, составляют гармоническое и благородное единое целое.

Поистине великое искусство, как бы оно ни было удивительно, никогда не кажется странным. Если нужно, оно сокрушает основы привычек, принуждает существующие в мире формы выражать свою точку зрения, но само говорит о том, что чувствует, во что верит. И ему нужно покориться.

Признаюсь, я немного побаивался встречи с искусством древней Индии. Я боялся декоративной пышности его языка. Я подозревал, что меня не сможет убедить его риторика и что, даже если меня покорит совершенство ремесла, я уйду разочарованным.

Гроты мы осматривали довольно большой группой. На этот раз равнодушные к экзотике моряки позволили повести себя в пещеры. Обремененный ролью проводника, я пытался объяснять смысл мифологических сцен, неуверенно определяя, где изображено рождение Ганга, где — убийство демона Андхака (фигура которого, впрочем, исчезла с барельефа, разбитая пулями португальских мушкетов), а где — бракосочетание Шивы и Парвати на горе Кайлас. Но мои слова казались такими легковесными, словно я рассказывал анекдоты. Да иначе и быть не могло. Величие искусства трудно передать словами.

«Вот Натараджа — Шива, в танце создающий мир». Может быть, сегодня объяснить смысл метафоры легче, чем было раньше, — если умело оперировать такими понятиями, как энергия и ритм, доступными любому механику. Однако это всего только слова — и какие бесцветные по сравнению с глубиной волнения, сопровождавшего поиски смысла жизни во времена, когда единственным орудием познания был поэтический символ. За тринадцать веков скульптуры Элефанты не утратили ни значения, ни свежести тогдашних эмоций. Памятники некоторых великих культур прошлого осматриваешь как печальные мумии временного могущества либо как документы навсегда исчезнувших Атлантид. Здесь язык выраженной каменными формами метафоры остался метким и живым, он хватает за душу, растравляет воображение. И человек не сопротивляется. Он мирится с полумужским, полуженским телом Ардханарешвары — Шивы, воплощающего единство противоположностей, с восемью руками Натараджи, наводящими порядок в хаосе мягкими и ритмичными движениями чувственного танца.

Можно легко понять людей, которые еще сегодня, так же как много веков назад, молятся в глубине пещер, у подножий мрачных алтарей. Ужас и сладость этого мифа, его философская образность и тревожная эротика пробуждают вкус к раздумьям над тайной существования.

Глубокие впадины образовали по обеим сторонам храма открытые дворики с портиками из колонн, ведущими в другие пещеры. В толпе богов с женственно-гибкими телами, демонов, животных и порхающих под сводами музыкантов-небожителей — гандхарвов — здесь царили огромные лингамы — символы плодородия, лоснящиеся от жира, которым их умащивают верующие. Один из них, больше чем двухметровой высоты, скрытый во внутренней часовне, находился под охраной четырех огромных таинственных привратников. Очевидно, эти пещеры были особенно излюбленным местом португальских мушкетеров для упражнений в стрельбе, потому что фигуры стражников были искалечены больше других скульптур. Да и лингам в четырехугольной внутренней части алтаря явно был почитаем более, чем остальные: ступеньки, сглаженные тысячами подошв и колен, превратились в скругленные наклонные плоскости, у подножия цоколя лежали еще не увядшие цветы — их, видимо, только что сюда положили. Двор возле храма представлял собой сырую яму с заплесневелым прудиком посередине. Свет проникал сюда сквозь гущу склонившихся над каменистыми обрывами ветвей. Может быть, поэтому дворик казался еще более древним. Пахло мокрым перегноем и гниющими листьями. Раскаты матросского смеха, гулко звучавшие среди толстых колонн и обветшалого свода, сопровождались шелестом крыльев летучих мышей. Моряков забавляли лингамы. Они не жалели, что пришли сюда. Португальские солдаты, наверно, хохотали точно так же. И эхо их веселья точно так же нарушало молитвенную тишину, окружающую символ жизни.

Внешний мир ослеплял яркостью красок. Сухой блеск белого гравия на террасе резал глаза. Выходя из пещер, человек неожиданно пробивал завесу холодной тени. Тропинка сужающимся серпом огибала конус вершины горы, ведя к пещерам, укрывающим другие фаллические алтари. Здесь стояли, глядя на голубой залив, три молодые женщины — три стройных сверкающих цветка — салатный, желтый и синий. Иссиня-черные волосы тяжелыми узлами ниспадали на спину, гладкий шелк блестел в складках их сари.

Матросы подталкивали друг друга локтями, посвистывали. Ими еще владело безудержное веселье. Они пытались угадать, не эти ли девушки принесли в жертву лингамам цветы. Встревоженные девушки повернули к нам смуглые лица с круглыми пятнышками сандала между бровей, а мы умолкли, обескураженные сиянием трех нежных улыбок, и долго молча следили, как они удалялись легкими стремительными шагами — так ходят только очень молодые девушки в цветных сари.

В выступающей части террасы, образующей словно подвешенный над пропастью балкон, стояла каменная беседка. Мальчики в белых дхоти[62] сидели кружком в тени куполообразного навеса, постукивая распрямленными пальцами по маленьким тамбуринам. Посередине танцевал один из них, разведя согнутые в локтях руки, жестом, заимствованным у Натараджи. Его босые подошвы то быстро, то медленно отбивали такт. Видно было, что он уже устал, но мокрое от пота лицо светилось энтузиазмом. Стоило ему приостановиться, как его начинал подзуживать хор гортанных, певучих голосов и сложно синкопированное прихлопывание ладонями.

Нам не хватало времени для того, чтобы взобраться на другую вершину с противоположной стороны долины, скрывающую в себе еще более старые — на этот раз буддийские — пещеры. Но, хотя время отъезда приближалось, мы медлили — никак не могли насытиться зеленью после долгого пустынного поста. Нам хотелось вволю наглядеться на сбегающие к морю кудрявые склоны разбросанных по заливу изумрудных островов. Захваченные красотой пейзажей, мы пробирались к вершине по узенькой тропинке в гуще колючих зарослей. Неожиданно мы наткнулись на часть кирпичной стены, рядом с которой лежала наполовину раскрошившаяся цементная плита. Стайка вспугнутых обезьян с писком выскочила из заросшего бетонированного рва. В стенах этого хода сообщения были прорезаны заржавевшие двери, ведущие к подземным бункерам. Немного пониже, на склоне, посреди живописной полянки, мощное крепостное орудие бессильно склонило необычайно длинный, бурый от ржавчины ствол к потрескавшейся бетонной подставке. Оно уже ни в кого не целилось. Забытое, сжигаемое солнцем, оно дожидалось своего времени, чтобы стать еще одним памятником Элефанты.

Праздник Дивали достиг в тот день своего апогея. В лесу, возле пещер, расположились биваком целые семьи бомбейцев, делясь захваченными с собой припасами с назойливыми обезьянами. Высокие откосы набережной у Ворот Индии, куда причаливают возвращающиеся с Элефанты моторки, были облеплены густой толпой. Люди сидели на тротуарах и парапетах, жуя бетель, потягивая из бутылок лимонад, беззаботно разбрасывая вокруг кожуру бананов. Горячий воздух шипел, как растопленный жир, — это кругом рвались петарды.

Во второй половине дня мы отправились в глубь района Колаба. Где-то позади остались витрины элегантных магазинов и портики викторианских отелей. Асфальт вскоре уступил место булыжнику, а самым распространенным видом транспорта стала двухколесная повозка, запряженная волами. Под глухой стеной электростанции в пыли сидел на корточках продавец амулетов. Полуодетый, с серой от пепла кожей и страшно всклокоченными волосами старик, что-то бормоча, склонялся над расстеленным на земле обрывком пожелтевшей газеты, который служил ему одновременно прилавком и витриной. На нем он разложил свой товар. Зубы каких-то животных, пучки засохших трав, обрезки пушистых шкурок и невесть чем наполненные мешочки из грязных тряпок или оберточной бумаги.

Улочки напротив электростанции были без тротуаров. Они бежали меж рядов низких лавок, а потом разветвлялись и принимались петлять среди покрытых плесенью пригородных развалин. Мы свернули в одну из улиц. Несмотря на нищету этих кварталов, к нам никто не приставал. Может быть, в праздничный день не полагалось попрошайничать? Выбирая наименее оживленные проходы, мы блуждали по каким-то крытым галереям и дворам, заваленным кучами гниющего мусора. Там бродили тощие, как скелеты, священные коровы, меланхолично погруженные в поиски удобоваримых объедков. В тех же мусорных кучах рылись не менее голодные ребятишки.

Сгустились сумерки. Грохот петард сопровождался теперь мерцающим сиянием. За ближайшим углом засверкали разноцветные лампочки. Внезапно нас обступила густая толпа белых фигур. Прижатые друг к другу тела влекли нас между рядами желтых огоньков, колеблющихся в дверях лавок и окнах жилищ. Толпа негромко гудела, лениво кружась в теплом мерцающем свете многочисленных свечей, фонариков и разноцветных электрических лампочек. Отблески этого зарева превращали женские сари в сверкающие драгоценности. Мы отдались во власть толпы, которая бесцельно влекла нас за собой, и просто тонули в человеческой стихии, бесформенная мягкость и теплота, нежность и грусть которой очаровывали и одновременно вызывали отвращение. Временами темные головы и белые рубашки расступались перед слюнявой коровьей мордой с удлиненными глазами и загнутыми назад рогами.

В чем заключалось это празднество? В приобщении к жизни, чувстве локтя, растворении в многоцветном сиянии. Мы все время возвращались в одни и те же места: я узнавал необычайно толстого мужчину, полулежащего в неглубокой нише возле примуса и закопченной сковородки, на которой жарились лепешки, гирлянды из пестрых папиросных бумажек над какой-то лавкой, седую старуху в угловом окне первого этажа. Но мы не чувствовали усталости. Все это было похоже на сон или на осуществление мечты о проникновении в глубь киноэкрана. Мы даже не заметили, когда течение вынесло нас из этого заколдованного круга, толкнуло в другие, более широкие улочки и выбросило на тротуар перед открытыми дверями маленького храма, посвященного — как гласила надпись — Раме.

До сих пор на нас никто не обращал внимания. Теперь мы заметили вокруг себя ободряющие улыбки, выразительные приглашающие жесты. Опасаясь, как бы не совершить какого-нибудь промаха, мы остановились у порога.

Перед нами была небольшая комната со своеобразным возвышением в глубине и маленьким альковом напротив входа. Там, на жалкой железной кровати, сидела толстая немолодая женщина и кормила грудью завернутого в край сари ребенка. Двое других детей ползали по грязному полу среди тряпок, выщербленных мисок и горшков. От запаха сандалового ладана и жара, подымающегося от многочисленных свечек, горящих на полу главного помещения, перехватывало дыхание. С потолка свисали фестоны бумажных цветов, а возвышение было уставлено живыми, вянущими в этой духоте цветами в бутылках, консервных банках и дешевых вазочках. На стенах дрожали ярмарочные подвески из осколков зеркала и цветного стекла. Несколько примитивных олеографий изображали неизвестные мне сцены из «Рамаяны». Трудно было понять, идет ли здесь богослужение. Люди входили и выходили, болтали с женщиной в алькове, прилепляли к полу новые свечки, совершив жест анджали, склонялись перед жрецом, по-видимому, отцом семейства, который, сидя на корточках на возвышении, беспрерывно потрясал латунным звоночком.

Смутившись, мы поспешили уйти. Это было продолжение Элефанты.

Мы возвращались поздним вечером. С расшатанной верхней площадки автобуса я заглядывал в открытые окна домов. Внутри они напоминали жалкие провинциальные парикмахерские, может быть потому, что были разделены не доходящими до потолков перегородками, часто прорезанными оконными рамами с матовыми стеклами. Наш знакомый из района кинотеатра «Регаль» справедливо полагал, что живет в роскоши. Стоило опустить глаза, чтобы найти точный масштаб для сравнения.

На тротуарах горели небольшие, поддерживаемые бумагой и мусором костры, а вокруг них укладывались спать те, единственный дом которых — улица. У многих не было даже циновок, чтобы постелить на камни.

Кто-то сказал нам, что в одном только Бомбее насчитывается семьсот тысяч бездомных. На европейца такого рода статистические данные действуют так, словно в них заложена взрывчатка. Существует убеждение, что нищета, превышающая всякое числовое выражение, самопроизвольным взрывом разносит здание общественного и политического строя, ее породившего. Однако при виде длинной, ведущей к порту улицы, которая в это время дня приобретает облик походного лагеря, создавалось впечатление, что здесь установилась печальная стабилизация. Бездомные укачивают детей, готовят еду в подвешенных над кострами котелках; кое-где при свете фонарей читают газеты, даже отмечают праздник. Соседи переходят от костра к костру, раздается бренчание маленьких, похожих на балалайки лютней, попадаются группы сидящих на корточках молодых людей, вполголоса что-то напевающих. Этим прозябанием управляла какая-то рутина, такая спокойная и отрешенная, словно ей предстояло существовать века. Может, и это было продолжением Элефанты: жалким урожаем культа лингама.

* * *

Мы вчетвером — Мариан, первый механик Михаил, радист и я — ехали на взятом в консульстве напрокат автомобиле. Шофер-индиец утверждал, что в Бомбее пять миллионов жителей. Очень неточные путеводители по городу сообщают разные цифры: три миллиона, четыре миллиона… Возможно, что никто так и не знает правды. Но лишь когда хочешь выехать за пределы города, видишь, сколь он огромен. Мы проехали вдоль всего Бомбея. Портовый район, кишащий нищими, рождающимися и умирающими на тротуарах; роскошные бульвары, на которых жизнь кипит, как на магистралях Нью-Йорка или Парижа; набережная «Марин Драйв», напоминающая побережье Мичигана; тенистые сады Малабарских холмов; торговые улицы, где магазины и магазинчики лепятся друг к другу, как ласточкины гнезда, болотистые предместья, застроенные шалашами и хибарками из листов гофрированной жести; за ними элегантные районы вилл, потом нечто похожее на деревушки, состоящие из одних только ярмарочных палаток. Когда же кажется, что все уже кончилось, снова начинаются доходные дома, снова заводы и еще раз хибарки, и еще раз лавки. Все это кипит от движения автомобилей и пешеходов; похоже, что каждый: уголок пространства заполнен человеческим телом. Город все еще тянется, но в его облике появляются изменения. Другие людские типажи: все более темные лица, все более плоские носы, все больше женщин с медным обручем на голове. Встречаются странные старцы с закрученными на макушке коками, с удлиненными однострунными лютнями через плечо. Попадаются стада бредущих посреди мостовой буйволов с графитово-серой шерстью и плоскими, загнутыми вниз рогами.

Внезапно, где-то на тридцатой миле за грязным железнодорожным переездом, весь этот огромный муравейник остается позади и вас обступает море зелени. Манговые деревья, кусты, какие-то зерновые культуры, отдельные огромные пальмы, возвышающиеся над гущей зелени, обширные заросшие холмы. Шоссе, теперь совсем опустевшее, сужается, делая многочисленные изгибы, поднимается в гору и спускается вниз по местности, которая превратилась в джунгли, но осталась нежной, веселой, с широкими перспективами, открывающимися на зеленые долины и склоны.

Мы миновали одиноко стоящие ворота, на которых виднелась доска с надписью «Национальный парк Кришнагири». Дорога становилась все круче. Иногда среди густой зелени мелькала маленькая деревушка — несколько квадратных хижин из бамбука и пальмовых листьев. Мы остановились на посыпанной гравием площадке у подножия горы, под нависшей над ней, так же как на Элефанте, шапкой ноздреватой красно-черной лавы. Здесь дорога кончалась. Вверх вели только выбитые в скале ступеньки, по которым мы взобрались на террасу у подножия каменного порога. Из многочисленных расщелин торчали пучки ломкой, побелевшей от зноя травы, похожие на седые волосы, окаймляющие старческую лысину. У края террасы нас приветствовало предостерегающее шипение. Свернувшаяся в темной расщелине змея высунула в нашу сторону треугольную голову и заскользила в траве, медленно распрямляя кольца длинного медно-красного тела.

Здешние пещеры — так называемые Пещеры Канхери — гораздо старше гротов Элефанты. Они появились в начале нашей эры, в те времена, когда на огромных пространствах Индии буддизм являлся основной религией.

Перед входами в эти пещеры стояли квадратные колонны, образующие тщательно вымеренные прямоугольники. Разница в четыре века и другая религиозная традиция не повлияли на их форму. У здешних колонн были точно такие же развернутые в верхней части, иссеченные желобками капители, как и на Элефанте. Но внутреннее устройство пещер свидетельствовало о совершенно ином мире понятий. Здесь не было и следа тамошнего экстатического подъема. Покрывающие стены часовен барельефы — большая часть пещер, расположенных вдоль террасы, представляла собой нечто вроде маленьких храмов — дышали мягкостью и покоем. На них было изображено всего несколько вариантов фигуры Будды: размышляющий в позе «лотоса» или поучающий со слегка приподнятой рукой; они повторялись в разных размерах, образуя ритмично чередующиеся последовательности, как стихи тихо читаемой молитвы. Женственная мягкость очертаний этой фигуры не имела ничего общего с гермафродитской двусмысленностью скульптур Шивы. Она выражала гармонию безмятежной задумчивости, грацию спокойного счастья. Посреди некоторых часовен возвышались ступы — символические буддийские памятники, изображающие гробницу Просветленного. Куполообразные сооружения напоминали столбы лингамов. Это не могло укрыться от глаз последователей Шивы; в одной из комнат, где капитель была разрушена, мы увидели на цоколе ступы эмблемы Шивы. Но эти нацарапанные на камне знаки не были узурпацией. Плодоносные, бесформенные джунгли индуизма усваивают все, они пускают корни на почве любого религиозного чувства. Самое отдаленное, даже чисто внешнее сходство используется как питательная среда.

При осмотре святилищ Канхери ясно ощущаешь, что они принадлежат к отмершему культу. Они сохранились лучше, чем пещеры Элефанты, но в них чувствуется холод запустения; священные пещеры стали уже только памятником старины. Мы ходили по ним в одиночестве, все окрестности казались совершенно безлюдными.

В конце террасы, в скале, находился большой, разделенный вертикальными просветами портик с двумя огромными статуями стоящего Будды у обеих боковых стен. В глубине, по краям ворот, в окружении маленьких изображений Сакья-Муни, виднелись две большие композиции: симметрично расположенные две женщины и двое мужчин с цветами лотоса в руках. Это были изображения основателей храма — видимо, набожных супружеских пар, поддерживавших религиозную общину своими средствами. Внутреннее устройство удивительно напоминало христианскую церковь. Длинный неф с круглым сводчатым потолком, опирающимся на два ряда колонн, и с овальной апсидой, роль которой выполняла огромная ступа. Очевидно, когда-то здесь проходили богослужения для многочисленных верующих. Каменные стены чайтья (так звучит название буддийского храма) были сплошь покрыты великолепными барельефами одного и того же содержания — Будда размышляющий и поучающий. Ограниченность иконографической темы, отсутствие каких бы то ни было аллегорий или сцен из джатак — басен и легенд, которые со временем обросли исторической традицией — свидетельствовали о принадлежности пещер Канхери к хинаяне, самому старому течению буддизма, носящему созерцательно-философский и агностический характер. Будда, которого здесь чтут, не был еще божеством. Он был наставником. Он первый пробудился от мучительного обмана существования и указал выход из круговорота рождения и смерти, путь к освобождению от страданий, являющихся неизбежным результатом страстей и мирской суеты. Он принес добрую весть о «несуществовании, нирване» — полнейшем, окончательном покое.

Эта концепция в результате оказалась слишком сложной для людей; в самом буддизме возобладало фидеистическое, насыщенное моральным драматизмом направление махаяны, согласно которому в небе полно воплощений Будды и святых архантов, а бесконечность первоначальной пустоты заполнена живительным кислородом чистого сознания. И там еще хватало места для утонченного философствования, но богатство поэтического вымысла, радость необычайной красоты, яркий мир обрядов и глубокого волнения завоевали человеческие сердца. Тем временем разница между этой доступной версией науки Просветленного и индуизмом все сильнее стиралась, пока наконец самое дерзкое еретическое религиозное течение Индии незаметно не впиталось обратно в океан прежней ортодоксальности.

Подобные мысли подчеркивали впечатление, что это место не окончательно покинуто людьми.

Выходя из чаитьи, мы задержались в портике, пытаясь найти положение, из которого удалось бы поймать в объектив аппарата всю огромную фигуру Будды. И тогда у подножия статуи я заметил рассыпанные зернышки риса. Мне показалось, что время неожиданно сместилось. Я указал на рис любезно улыбающемуся шоферу.

— Кто-то приносит сюда жертвы.

Он кивнул.

— Значит, в окрестностях Бомбея есть буддисты?

— Есть. Последнее время все больше людей поворачиваются к буддизму. Особенно представители низших каст.

Так он и сказал: «поворачиваются к буддизму». Не обращаются, а поворачиваются; словно они до сих пор выбирают существующую в комплексе индийских верований альтернативу. Меня это поразило. До сих пор я считал, что целью организуемых правительством всемирных буддийских конгрессов в Дели является расширение индийского влияния в Азии. Неужели они были проявлением каких-то двигающих обществом или навязанных обществу тенденций?

Дальнейший путь нам преграждала круто спускающаяся с вершины скала в виде столба. Выбитые в лаве по ее краю ступеньки вели наверх, образуя винтовую лестницу. Обогнув столб, мы оказались на узкой, окаймленной каменными перилами галерейке над каньоном, который ниже превращался в широкую лесистую долину, а здесь был голым ущельем с узеньким ручейком на дне, поросшим в отдельных местах колючим кустарником, цепляющимся за скалы жилистыми корнями.

По склонам этого ущелья на разной высоте виднелись многочисленные отверстия пещер, соединенные целой системой каменистых тропинок и лестниц. Пещер там было неисчислимое множество — некоторые естественные, большинство, однако, правильной геометрической формы с тщательно разглаженными площадками у входа. Их назначение не вызывало сомнений. Тамбуры, преимущественно образованные колоннами, вели в квадратные кельи, в каждой из которых была просторная ниша для спанья. Иногда внутри были двух- или даже четырехкомнатные квартиры, разделенные посередине коридором. Свет проникал через узорчатые решетки окошек, прорезанных в передних стенах. Возле каждой площадки находился выдолбленный в верхнем слое лавы маленький колодец, заполненный чистой почвенной водой. Монахи в желтых одеждах, с бритыми головами могли вернуться сюда в любую минуту. Монастырь сохранился полностью. Залы заседаний с каменными скамьями вдоль стен; огромные монастырские трапезные с прямоугольными глыбами каменных столов, с кухонными очагами на возвышениях, украшенных колоннами и продолговатыми фризами барельефов.

— Приехать бы сюда в отпуск, — размечтался Михаил. — Чего еще можно желать? Солнце, тень, вода, горный воздух, сказочные виды и покой. Какой покой!

В начале долины, на могучем, высеченном прямо в скале столбе покоился лев Мауриев, охраняющий вход в монастырь. Я вспомнил, что когда-то буддизм был столь же могучей силой.

Господство Мауриев распространилось от Гималаев до крайнего юга Индии. Его границы до сегодняшнего дня обозначены вырезанными на скалах и колоннах эдиктами величайшего правителя династии Ашоки. Удивительные документы власти: они призывали уважать жизнь всякого существа, будь то человек или животное, выражали сожаление императора по поводу победы, одержанной на одной из войн, которую он вел, осуждали завоевания, совершаемые с помощью оружия, а не моральной доктрины или, как сказали бы в наше время, идеологии.

Понятно, что такая политика не могла долгое время пользоваться успехом. Но ведь что-то от ее духа осталось в индийской традиции. Древняя буддийская основа ахимсы в руках Ганди оказалась действенным оружием. Лев Мауриев, конечно, не был беззубым животным. И в результате он стал гербом новой Индии. Он и чакра — буддийский «круг дхармы».

Я пытался все это себе уяснить. Перед глазами у меня явный контраст: Элефанта и Канхери. Символы двух возможностей, двух путей. Несмотря на многие заимствования и смешения, история избрала один из них.

В определенный исторический момент здесь возникли два варианта религиозного восприятия мира: для одного из них характерен эмоциональный биологизм, для другого — скептическая, интеллектуальная умеренность. Конечно, победило первое направление.

Отголоски древних доктринальных полемик свидетельствуют о том, что защитники брахманской ортодоксии упрекали Будду и его учеников в сибаритстве. Однако аскетический образ жизни, который буддизм отвергал, был — и остается в Индии до сих пор — одной из форм мистического восхищения телом. Практики-йоги образуют как бы одну сторону эмоционально-биологической основы. Другая сторона — натуралистические изображения культа. Буддизм не доверял крайностям. Он предписывал равнодушие. Даже в области моральных основ он сохранял холодность. Его милосердие — майтри — не достигало температуры любви. Он был разумным, но бесстрастным. И, может быть, поэтому ему пришлось капитулировать перед жизненной силой лингама.

Наш автомобиль по-прежнему был единственной машиной на покрытой гравием площадке. Однако, спускаясь к нему, мы прошли мимо нескольких босых, бедно одетых людей на террасе. Худой мужчина молился, касаясь лбом земли, у порога шаткой часовенки. Шофер, очевидно помнивший о моем вопросе, указал мне на него глазами. Перед этим он сказал, что в буддизм переходят прежде всего люди низших каст. Может быть, здесь и крылось существо проблемы. Нельзя говорить о брахманской ортодоксальности или об индуизме вообще, забывая о кастовой системе. Ведь именно этот иерархический, жесткий, поддерживаемый религиозными санкциями общественный порядок восторжествовал некогда над буддийским эгалитаризмом. Победу ему среди многих других причин облегчила буддийская в основе концепция трансмиграции. Она создавала перспективу, вселяла надежду, что социальное угнетение, которое не удастся преодолеть в земной жизни, все-таки не вечно. Такой порядок обеспечивал структурную и хозяйственную стабилизацию, более надежную, чем та, которую гарантировала рабская или феодальная система. Благодаря этому Индия в течение долгих веков вражеских набегов и иноземного господства сохраняла своеобразие и культурную обособленность — конечно, ценой огромного отставания в развитии цивилизации.

Ныне официально упраздненная кастовая система продолжает, однако, существовать. Ее авторитет поддерживают религиозные мотивы. Может быть, не доверяя светским формам законности, люди возвращаются к другой, тоже религиозной альтернативе? Может, и правительство Индии, пробуждая воспоминания об империи Мауриев и поддерживая всеазиатское буддийское движение, пытается заодно восстановить отечественные антикастовые традиции?

— Почему эти люди переходят в буддизм? — спросил я шофера. — Их кто-нибудь к этому побуждает?

Он на секунду оторвал взгляд от узкой бетонированной дороги, расстилающейся перед нами, и рассеянно покачал головой.

— Не знаю. В Индии все любят Будду. Он был такой симпатичный.

* * *

В огромном космополитическом Бомбее многие характерные черты индийской жизни стираются, становятся незаметными, особенно для иностранца. Первый кастовый шнур «дважды рожденных» я увидел на толстом пузе одного брахмана, который с осторожностью старомодного мещанина бродил вдоль приморского пляжа. Его купальный костюм состоял из доходивших до колен подштанни’ ков, а высоко заколотый кок и свалявшаяся черная борода придавали рыхлому телу, явно не привыкшему к непосредственному общению со стихией, комическую важность. Нетрудно было заметить, что купание не доставляет ему особого удовольствия. Он нервно перебирал пальцами свой святой шнур и исподлобья бросал недоброжелательные взгляды на набегающие с моря волны. Но что-то удерживало его в воде. Как оказалось, это была золотисто-смуглая стройная русалочка в салатовом «бикини» — очевидно, «прогрессивная» дочка, которой он сопутствовал в ее спортивных занятиях с бессильным неодобрением пресловутой наседки, вырастившей утенка.

Было нечто символическое в этой на иностранный манер «нескромной» и предприимчивой юности, пока еще послушной, но готовой в любой момент выпорхнуть на свободу и улететь за пределы, недосягаемые для родительской власти.

Эту сцену я наблюдал на умеренно снобистском курорте, посещаемом зажиточными людьми; они приезжали из города на своих машинах и, сидя в тени разноцветных зонтиков, перелистывали заморские иллюстрированные журналы. Эта среда больше всего подвержена соблазнам «современного образа жизни», и, по всей вероятности, именно в ней внешние аксессуары старых обычаев быстрее всего станут компрометирующим пережитком.

Традиционный образ жизни по-прежнему составляет обязательную норму для огромного большинства населения. Патриархальность, показная добродетель, строгость кастового деления и тягостные законы ритуальной диеты все еще формируют облик индийской действительности. Матросы, которые бывали в южных портах, рассказывали мне, что в тех местах неприкасаемые, предупреждающие монотонными криками членов высших каст об опасности прикосновения к их «нечистому» телу, — самое обычное явление. В Бомбее их не видно, но достаточно проглядеть парочку газет, чтобы получить представление об актуальности проблемы.

Конечно, пресса нападает, пресса клеймит. Индийская пресса вообще демонстративно либеральна. Она не только возмущается реакционностью отсталых обычаев. Она способна вести полемику с правительством, не щадит выдающихся личностей. В одном из периодических изданий я увидел стишок, едко высмеивающий призыв Неру удалять большое внимание личной гигиене. В заключение автор ехидно спрашивал: «Сумели бы вы, господин премьер, оставаться чистым, если бы у вас за всю жизнь было только одно дхоти?»

На фоне кастовой и иерархической традиции такая свобода кажется поразительной, впрочем так же, как и несомненный политический демократизм, особенно бросающийся в глаза по контрасту с отношениями, господствующими в арабских странах, которые, кстати говоря, охотно ссылаются на весьма демократическую структуру своего общества.

Мы как-то целый вечер проспорили с Марианом на эту тему. Мариан, классический рационалист, видел в религии главное препятствие на пути прогресса. Мне же кажется, что именно Индия доказывает несостоятельность такого обобщения. Ее либерализм, независимо от груза кастового устройства, вырастает непосредственно из сформированного религией образа мыслей.

Сколько же, впрочем, составных частей входит в этот сплав собственных и чужих традиций! А английская кастовость? Разве это не ловушка, которая подстерегает европеизирующуюся, отказывающуюся от своих предрассудков индийскую буржуазию? Импортные образцы уже ждут в готовом виде, обеспеченные гарантиями демократических свобод.

И это не парадокс. Клуб на Бич Кэнди, куда нас пригласил представитель «Польских пароходных линий» пан Вознякевич, до сегодняшнего дня действует на основе принятого его английскими основателями статута, задача которого заключается в том, чтобы обеспечить туда доступ только избранным. Теперь плавательными бассейнами клуба пользуются главным образом члены дипломатических представительств.

Нас не хотели пустить — швейцар вызвал нашего знакомого, и тот провел нас внутрь. Такая бдительность, объяснил он нам, является результатом инцидента, происшедшего в прошлом году. Поплавать в бассейне пришли несколько американских моряков, среди которых был один негр. Швейцар, не зная, под каким предлогом не впустить «цветного» в клуб, придумал отговорку, заявив, что вход разрешен только владельцам месячных абонементов. Однако один из моряков разгадал эту игру и демонстративно передал черному товарищу свой абонемент. С тех пор сюда впускают только по личному приглашению постоянных членов клуба.

* * *

Я просматривал в каюте газеты с таким чувством, словно разыскивал ценную пропажу. Они содержали либеральную правдивую информацию о невыполнении очередного хозяйственного плана, а также отчеты об успехах движения бхудан, упорно развертываемого учеником Махатмы Ганди — Винобой Бхаве. Он пешком путешествовал по стране, выпрашивая землю для безземельных. Недавно некий такур пожертвовал ему десять тысяч акров, а сам присоединился к свите босоного святого. Виноба Бхаве собрал уже в общей сложности больше восьми миллионов акров земли (из намеченных пятидесяти миллионов). В статье, исполненной восхищения и почтительности по отношению к неутомимому собирателю милостыни, звучали, однако, нотки меланхолического скептицизма. Все это было каплей в море в постоянно увеличивающемся море нищеты. Думая сегодня об Индии, я прежде всего уясняю себе, что в нашу эпоху это единственная страна, в которой мог действовать Ганди и существовать такое явление, как Виноба Бхаве. И что это не случайность, а следствие традиции, уходящей корнями в кажущиеся нам доисторическими времена императора Ашоки. Имеет еще значение и то, что существует общество, считающее статус доброй воли полноправным методом действия наравне с прагматическими средствами современной техники управления и распределения мирских благ. Я считаю, что нельзя этим пренебрегать, даже как символом.

* * *

Благословенный Дивали! Если б не он, наша стоянка здесь длилась бы не дольше двух дней. Сочетание техники девятнадцатого века с деревенскими методами работы дает неплохие результаты, и вот последние тонны руды исчезают в трюмах. Грузовики, при виде которых вспоминаются кадры кинохроник времен первой мировой войны, подъезжают к бортам, а обнаженные докеры, подпоясанные лишь ситцевой тряпицей, руками и копачами сталкивают красные глыбы в железные ящики, и гидравлический кран поднимает их на палубу. Тела рабочих не отличаются по цвету от припорошенной ржавой пылью руды.

Рупии кончились — труднее стало выходить в город. Последняя прогулка по «висячим садам» Малабарских холмов, где над ухоженными с педантичной аккуратностью клумбами и подстриженными живыми изгородями мелькают, словно хлопья сажи, черные сипы — «обслуживающий персонал» скрытых за деревьями парсейских башен молчания. Последнее посещение Дома моряка, где полки загромождены новинками издательства «Пингвин», которые никто не читает, а из-за дверей демонстрационного зала доносятся топот и ржание увлеченных детективным фильмом нескольких десятков молодых шведов, американцев и греков. Затем возвращение пешком в порт, потому что денег на автобус уже нет. Целые километры нищеты. Тротуары так плотно устланы телами спящих, что идти можно только по мостовой.

Бомбей не желает нас отпускать. Мы должны были выйти в море двенадцатого в полдень, но в наш док водворили огромного «грека» с грузом шотландских пони. Он так долго маневрировал в шлюзах, что прилив кончился и нам пришлось ждать до одиннадцати вечера.

Теперь уже и пропуска потеряли силу. Люки задраили еще утром. Мы снова обречены на палубное существование. Индия осталась позади, хотя она все еще рядом, за бортом. Она послала нам на прощание делегацию, так и излучающую кротость и обаяние. На набережной, в тени склада, сидят на корточках девочки, одетые в пестрое тряпье. Старшей не больше шести лет. В ноздрях блестящие колечки, на тоненьких ручках и ножках позвякивают браслеты. Они поочередно — поодиночке или парами — выходят вперед и танцуют; их руки совершают очаровательные, по-детски угловатые движения.

После каждого выступления из пролома в стене выглядывают матери маленьких танцовщиц. Бросая по сторонам пугливые взгляды, они проверяют, не видно ли поблизости полицейского, а потом мягкими шагами цыганок подходят к борту и, разметая складки вылинявших сари, протягивают к нам руки. Мы приносим им банки с соками. На сей раз это хорошие соки. Те, которые служили нам валютой в Акабе, были опечатаны баталером после проведенной в Бомбее санитарной экспертизы.

Со стороны бассейна релинг облепили бурые ястреба. Ежеминутно кто-нибудь из них молниеносным скользящим движением ныряет в узкую расщелину между двумя кораблями, чтобы поймать в воздухе брошенный через борт кусок. Голоса птиц нежны и жалобны — трудно поверить, что они вырываются из хищно изогнутых клювов.

Я спускаюсь в каюту. Растянувшись на койке, пытаюсь читать. Очень душно, пальцы оставляют влажные следы на страницах книги. Через окно я вижу высокий борт «грека», над ним угловатый фрагмент палубной надстройки, желтый вентилятор, два прямоугольных иллюминатора и в правом верхнем углу кусочек портового крана. Эта композиция в модернистском стиле двадцатых годов медленно темнеет. Буквы становятся неразличимыми. Из репродуктора плывет приглушенная индийская музыка — ритмичный звон струн, переливы бубенцов, плаксивый голос певицы, протяжно ведущей мелодию и вдруг неожиданно меняющей ее тональность и темп. «Я еще в Индии», — думаю я.

На палубе надо мной раздается шум. Множество ног топает по железным ступенькам. Я узнаю голос электрика.

— Что ты принес, болван?! — вопит он, — Давай длинный кабель.

На палубе что-то передвигают, что-то устанавливают на крышке заднего люка. В потемневшем окне я вижу сгрудившиеся у борта «грека» расплывчатые фигуры. «Подключай!» — кричит кто-то. И внезапно горестные причитания индианки заглушает абсолютно металлический рев репродуктора: «Чао, чао, бамбина…». Начинается вечерний киносеанс под открытым небом.

Загрузка...