Милый, милый, милый

Вот насчет игры на фортепиано и пения, это она умела. А стряпать там или печь — нет. Да и душа у нее к этому не лежала, ведь все равно не смогла бы испечь себе что-нибудь сдобное или слоеное, а это как раз было то, что она ужасно любила. Она и сама была вроде слоечки, которыми всегда так охотно лакомилась, этакая пышная, мягкая и румяная, и чем-то совсем как ребенок, хотя ей явно перевалило за тридцать. Она утверждала, что играла когда-то на сцене. «Я была актрисой три сезона», — сказала она его матери, которой соседка нравилась, только вот одного в ней она никак не могла понять. Замужем, а детей нет, — удивлялась мать, — и все время шьет себе платья, наряжается, чтоб еще красивее быть.

— Для кого? — спрашивала мать его сестру. Возится в кухне, обед готовит или печет хлеб, и по-английски (хоть это ей и трудно, но почему-то о соседке она предпочитает говорить по-английски) спрашивает себя вслух: — Зачем ей так прихорашивать себя? — Потом добавляет по-итальянски: — Но боже ты мой, зато как на пианино играет! Соседка у нас хорошая, ничего не скажешь.

Они совсем недавно перебрались из итальянского квартала, с одного конца города в другой, сюда, где живут американцы. И дама эта была одна из них, американка, вот мать и полагала, что уж такие они все сплошь, вроде всякой замысловатой сдобы, сладкие, сливочные, румяные, мягкие.

Соседка заглядывала к ним довольно часто, настроение, мол, у нее поднимается, когда побудешь с настоящими людьми.

— Вы знаете, миссис Амендола, — говорила она не раз, — одно удовольствие, когда такие соседи. Как чудесно вы управляетесь с вашими чудными детьми, одна, без мужа. И какие у вас прекрасные дочки и сыновья.

А мать смеялась:

— О! Дети — это хорошо. Я их кормлю, я все для них делаю. То голова, то зубы, то в школе что-нибудь, и все на мне, — и мать оглушительно хохотала. Потом, глядя на соседку, добавляла: — Это мои дети. Мы деремся, мы ревем, мы лупим друг друга, но мы друг друга любим. А у вас нет детей?

— Нет, — говорила соседка. И ему становилось неловко. Мать у него такая горластая, резкая, прямодушная. Вот уже в третий раз спрашивает соседку, есть ли у той дети. Он-то понимал, что она в это вкладывает: «Да как же вы так, чтобы ни одного не завести? Такая большая женщина, все-то у вас имеется для этого дела».

Обычно соседка заглядывала, когда мужа не бывало дома. Он колесил по всей долине от Бейкерсфильда до Сакраменто, торгуя скобяными товарами. Иногда она ездила с ним, но чаще оставалась дома.

Она предпочитала не ездить, это так утомительно, а если не ездишь, то сидишь дома одна, а от одиночества бывает так тоскливо, так грустно. Вот и хочется ей заглянуть к своим соседям-итальянцам.

Как-то вечером она пришла в слезах, и мать тут же обняла ее и стала утешать, как будто это еще один ее ребенок.

Но он заметил, что плачет она как-то по-чудному. Не по-настоящему. Что-то тут не то. Ведь не от досады, не от горя, не от боли или чего еще бывает плачут, а просто так — надумалось поплакать, вот и давай реветь; вроде как вздумалось купить дюжину корзиночек со взбитыми сливками, взяла и купила. Такое у него было впечатление.

— О, миссис Амендола, — пожаловалась она, — я сидела дома одна, такая одинокая, и вдруг стала перебирать памяти все прожитые годы, и так мне стало страшно, что я расплакалась. Ах, как мне плохо! — сказала она и тут же улыбнулась, и ее улыбка показалась ему такой обворожительной, такой необыкновенной. Она посмотрела на его сестру, а потом, улыбаясь, на него, и он просто не знал, как ему быть. Долго смотрела. Это ведь не то, что взгляд мельком. И он сразу почувствовал, что творится что-то непонятное. Такая прелестная, пышная, мягкая, и столько у нее всего, и ему стало как-то не по себе. И руки у нее такие округлые…

Малышей уже уложили, так что в комнате оставались только его мать, сестра и он. Мать сказала:

— Все будет хорошо. Посидите с нами, поболтайте, и все будет хорошо. А что с вами такое?

— Мне так плохо, — сказала соседка. — Вспомнились ушедшие годы, как я была маленькая, как выросла и пошла в школу, а потом на сцену… Вспомнила все это и такой вдруг почувствовала себя одинокой!

— Ну-ну, все будет хорошо, — сказала мать. — Стаканчик вина?

И не ожидая ответа, достала бутылку и налила два стакана, один себе, другой соседке.

— Пейте, — сказала мать. — Вино — это хорошо.

Соседка отпила.

— Чудесно, — сказала она. — И семья ваша чудесная, миссис Амендола. Не навестите ли меня? Я охотно покажу вам свой дом.

— Ну, конечно, — сказала мать. Ей очень хотелось посмотреть, как живет соседка, и они все вместе отправились в рядом стоящий дом. Соседка комнату за комнатой показала им свое жилье. Домик был в точности такой же, как она сама, вроде корзиночки со взбитыми сливками. Мягкий, теплый и розовый, весь, кроме его комнаты. У хозяина своя отдельная комната, отдельная кровать и все такое. «Что-то тут не так», — подумал мальчик. Американцы отличаются от итальянцев, это он понимал. Но если муж спит в своей постели, а жена в своей, тут что-то не в порядке. Ее комната была совсем как другой мир. Вся такая, вроде нее самой, так что он даже постеснялся туда войти. Так и стоял в дверях, а мать с сестрой восхищались, как в комнате прелестно. Но тут соседка обратила на него внимание и взяла за руку. А он от этого заволновался, ему захотелось оказаться с нею одной — здесь, в этом вот совсем другом мире. Соседка засмеялась и сказала:

— Я хочу, чтобы и ты полюбовался моей комнатой, Томми. Ведь ты же такой умница и так тонко все чувствуешь.

Он не был уверен, ему, может, просто почудилось, но когда она сказала, что он такой умница и так тонко все чувствует, она, кажется, на мгновение сжала его руку. Он испугался до дурноты. Он же плохо знает американцев и вовсе не хочет, чтобы получилось что-то неладное. Может быть, она и сжала ему руку, а может, это так, ну, просто вроде как старшая или родственница. Может, просто потому, что она их соседка, вот и все. Он поскорее отнял руку. А о комнате ничего не сказал, ведь что ни скажи, все окажется смешным. Это было такое место, куда ему захотелось войти и навсегда остаться там, с нею. Но ведь это ужасно. Ведь она замужем. И в матери ему годится, хотя куда моложе, чем его мать. Но, все равно, именно этого ему хотелось.

После того, как осмотрели дом, она сварила шоколаду и налила каждому по чашке. Чашки были такие тонкие, красивые. А на столе стояло блюдо со всякими пирожными и печеньями, всех сортов. Она заставила их всех есть — раз она ест, так чтобы и они ели, и они съели по четыре штуки, и два пирожных еще остались. Она рассмеялась и сказала, что может есть их сколько угодно и поэтому одно возьмет себе, а раз уж Томми представляет здесь мужчин, то последнее ему. Она сказала это так, что слова ее странно взволновали его. Он смутился и помрачнел. Во всем этом было что-то совершенно неведомое. И снова ему захотелось покинуть свой прежний мир и уже не возвращаться в него. Снова ему захотелось в таинственную область тепла, красоты и легкости и чего-то еще, что существует на свете и что она заставила его почувствовать голосом своим, манерой смеяться, всем, чем она была, всем, что было в этом доме, и особенно тем, как она на него смотрит.

Интересно, понимают ли это мать и сестра? Хоть бы не догадались! После шоколада и пирожных мать попросила соседку сыграть им что-нибудь на пианино и спеть, и та охотно согласилась. Она спела три песни, одну для матери, одну для сестры, а потом сказала: — Это для Томми. — И заиграла и запела «Майской порой», эту самую песню, которая прямо кричит и взывает: Милый, милый, милый. Мальчик был страшно польщен. Хоть бы только мать с сестрой ничего не заметили, но нет, первое, что сказала мать, когда они пришли домой: — Томми, похоже, ты стал ее милым. — И захохотала.

— Она в тебя влюбилась, — сказала сестра. Сестра была на три года старше него, ей было семнадцать, и у нее был уже парень. Только она еще не знала, пойдет за него или нет.

— Просто она славная, — сказал он. — И всех нас славно приняла.

— Ну, уж нет, — сказала сестра. — С тобой она была куда милее, чем с нами. Она в тебя влюбилась, Томми. А ты в нее?

— Заткнись, — сказал он.

— Мама, нет, ты посмотри, — сказала сестра. — Он влюбился в нее.

— Мама, скажи, чтоб она перестала.

— Оставь-ка мальчика в покое, — сказала мать.

И опять расхохоталась. Еще бы, такая потеха! Мать с сестрой заливались себе, пока и он не засмеялся. И хохот их становился все веселее и громче. Даже чересчур.

— Давайте потише, — сказал он. — А вдруг она слышит нас? Подумает, что мы над ней смеемся.

— Он влюбился, мама, — сказала сестра.

Мать пожала плечами. Он уже знал, что сейчас она отпустит одну из своих шуток, и только надеялся, что не очень его сконфузит.

— Она славная девочка, — сказала мать, и сестра вновь залилась смехом.

Он решил не думать о ней больше. Он уже знал, что если станет думать, мать с сестрой тут же догадаются и начнут над ним потешаться. А над этим нечего потешаться. Такое ни на что не похоже, и кажется, что оно лучше всего на свете. И он вовсе не хочет, чтобы над этим смеялись. Он не мог им объяснить, но чувствовал, что над этим нельзя смеяться.

Утром его разбудило пианино, и он почувствовал то же самое, что было в нем, когда она взяла его за руку, только сейчас это было еще острей. Ни вставать не хотелось, ни двигаться. Хотелось лишь одного: оказаться с ней вместе в комнате, такой, как у нее, вдали от этого мира, вдали от всех, навсегда. Опять она запела эту песню с повторами: Милый, милый, милый!

Мать подняла его:

— В чем дело? Ты опоздаешь на работу. Уж не болен ли?

— Нет, — сказал он. — А который час?

Он выскочил из постели, оделся, поел, сел на велосипед и помчался к своей бакалейной лавке. Опоздал всего на две минуты.

Это длилось целый месяц, весь август. Муж ее в середине месяца как-то приехал дня на два, покрутился во дворе и опять уехал.

А он все еще не мог понять, что же будет дальше. Она заходила по два-три раза в неделю. Появлялась на дворе, когда он был там. Приглашала всю семью к себе, два или три раза, на шоколад и пирожные. Почти каждое утро будила его песенкой «Милый, милый, милый».

Мать и сестра то и дело проезжались на его счет.

Как-то в сентябре, когда он вечером пришел с работы, они принялись особенно потешаться над ним и соседкой.

— Плохо твое дело, — сказала мать. — Вот ужин. Да, плохо дело.

— Нам так тебя жалко, — сказала сестра.

— О чем это вы? — спросил он.

— Да теперь уж поздно, — сказала мать.

— Что поздно? — спросил он.

— Слишком долго тянул, — сказала сестра.

— Да ну вас! О чем вы?

— Она нашла себе другого милого.

Он был ошеломлен и почувствовал странное отвращение и дурноту, но старался есть и не показывать, что творится у него на душе.

— Кто? — спросил он.

— Твоя милая. Сам знаешь, кто.

Он не то чтобы огорчился. Он рассвирепел. Не на сестру с матерью, а на нее. Дура! И попытался высмеять эту историю.

— Давно пора, — сказал он.

— Приехал и усадил ее в машину. В «кадиллак».

— А как же муж? — спросил он растерянно и беспомощно.

— А он не знает! — сказала мать. — А может, ему все равно. Может, он умер.

И мать покатилась со смеху, потом захохотала сестра, потом и он. Он даже рад был, что итальянцы смешливый народ. Ему стало немного легче. И все же после ужина он чувствовал себя неважно. Какая дура, какая глупая баба!

Всю неделю по вечерам мать и сестра рассказывали ему про мужчину, который приезжает после обеда и увозит ее на своем «кадиллаке».

— У нее нет семьи, — говорила мать. — И она права. Какой смысл быть красивой просто так, ни для кого?

— А он жуть какой интересный, — говорила сестра.

— А муж, стало быть, покойничек, — сказала мать.

Они рассказывали ему про соседку и ее любовника целую вечность, каждый вечер, а однажды она сама заглянула к ним. Выглядела она еще прелестнее и уже не была грустной. Даже напускной грусти и той как не бывало.

Он очень боялся, что мать спросит про этого человека, и старался удержать ее. Он смотрел прямо в глаза матери, внушая ей, чтобы не делала глупостей. Такое можно себе позволить среди своих, но никак не здесь. Если захочет поделиться, так и сама скажет. Но она не захотела. Тогда он выждал пять минут и решил, что она уже ничего не скажет.

Он взял шапку и сказал:

— Я в библиотеку, ма.

— Ладно, — сказала мать.

С нею он не попрощался. Даже не взглянул на нее. И она поняла — почему.

И она уже не играла по утрам на пианино, а если играла, то уже не играла песню, которая пелась только для него одного.

Загрузка...