Андрэ Салама, актер, обменявшись несколькими словами с Лаурой Слэйд, оборотился к ее тетушке и сказал так:
— Нет, эта девушка не настоящая, ну конечно же, не настоящая!
— Что вы под этим разумеете? — полюбопытствовала тетушка.
— То, что для настоящей она слишком необычайна, — уточнил свою мысль актер.
Андрэ Салама, актеру, доставляло истинное удовольствие вслушиваться в собственные слева, а слева эти большей частью бывали из пьес, в которых в то или иное время приходилось ему выступать. Однако это вовсе не означало, что он был человек неискренний.
Салама давно уже перевалила за пятьдесят, но стариком он себя не чувствовал, сумел сохранить молодость души, сам охотно и часто подчеркивал это и что самое главное — все еще не изменяла ему красота, которой отличалась его наружность в те далекие годы, когда совсем юнцом он начинал в Париже свою артистическую карьеру. Он знал, что кончик его длинноватого носа несколько пообвис, но тем не менее это был все еще нос актера. Кстати, Сирано, сыгранный им во Франции лет тридцать с лишним тому назад без малейшего грима на носу, явился первым его триумфом, за которым последовала вереница других, не менее, чем первый, блистательных. Он также знал, что при строгом подходе его едва ли можно счесть высоким мужчиной. Находясь где-нибудь в обществе или на сцене, он старался, ценой даже некоторого напряжения, соблюдать свой предельный рост, то есть попросту говоря, вытягивался, во все свои пять футов одиннадцать, но едва только он оказывался один, как позволял себе с облегчением расслабить затылок и плечи, и росту в нем оставалось тогда пять футов восемь и ни дюйму больше.
Актерство было его профессией, его хлебом и маслом, его искусством, его увеселением, его жизнью, и всем этим оно оставалось для него до сих пор, хотя он и начинал уже помаленьку сходить со сцены. Он был прославлен, и тому же дважды — как Андрэ Салама и как актер, причем первая его слава, надо признаться, несколько преобладала над второй, но он, конечно, прилагал все усилия, чтобы слить их, так сказать, воедино, в одно неразбивное целое.
Он отработал для себя особую изысканно-умную актерскую манеру речи, благодаря которой самые серые банальности подчас обретали в его устах и краски, и блеск, ну а то, что никакого, в сущности, блеску в них, если вдуматься, не содержалось, — нимало его не заботило. Он сам был блистателен, все прочее не имело значения. Что же касается самой этой манеры, то складывалась она из определенной позы и жестов, определенного выражения глаз, а именно взгляда, устремленного поверх людей и теряющегося где-то в пространстве, из полнозвучности и баритональных переливов голоса, из особого произношения слов — он любил сообщать им этакую легкую иностранную подкраску, и еще из ритма, в котором выговаривались эти слова.
Он был порядочный притворщик, не больший, однако, чем все те, с кем ему приходилось сталкиваться, ибо цель у него была та же, что и у всех, — брать от жизни столько, сколько берется. Глупцом его никто и никогда бы не назвал; он всей душою был предан театру; он регулярно читал пьесы, как старые, так и новые; у него была трогательная наклонность признаваться серьезно и доверительно, что он человек религиозный, любит бога и зачастую обретает блаженный покой и радость смирения, преклонив колени в тихой молитве. Он говорил, что любит и церкви, но лишь как произведения зодчества. Официально он никогда ни к какой церкви не принадлежал и не имел к тому ни малейшего стремления, ибо в религии, говорил он, так же как и в любви, ему нравилось вести свое сражение, свою роль самому, ему не нужно было на этом поприще ни посредников, ни защитников. В отношении к нему окружающих высокомерия сказывалось гораздо меньше, нежели ко многим другим, столь же знаменитым актерам, и следует признать тот факт, что в нескольких высоких кругах нью-йоркского общества он пользовался благосклонным вниманием и даже популярностью.
Лауру Слэйд Салама встретил в высшем, на его взгляд, кругу нью-йоркского света, ибо тетушка Лауры, миссис Боук-Рехан Адамсе, уже более трех десятилетий славилась своей активной деятельностью на благо оперного искусства, а также прочей широкой благотворительностью. Она пригласила Андрэ Салама присутствовать на очередном своем благотворительном вечере, мотивируя приглашение тем, что плоды всей этой организованной ею благотворительности предназначаются именно его родине, — и Салама охотно откликнулся на ее зов.
Он знал, что на вечер явятся многие из тех, кого ему приятно было видеть время от времени, кому он сам не прочь был показаться, и потому — быть может, уже уставший, а, быть может, и не уставший еще от длительного и не совсем удобного пребывания во всей полноте своего роста, — он вызвал такси и поспешил в дом на Пятой авеню, едва только окончилось вечернее представление пьесы под названием «Изгнание дьявола», в которой он исполнял роль человека, погрязшего во всех грехах, роль, доставлявшую ему глубокое удовлетворение.
Автор пьесы был новичок в драматургии и обладатель таланта весьма посредственного. Однако главная его мысль понравилась Андрэ Салама, и он выразил согласие играть в пьесе при условии, что ему дано будет право менять и обогащать ее текст по собственному усмотрению. И в результате оказалось, что сама по себе довольно незначительная, но очень неплохо поставленная пьеса стала для Андрэ Салама чем-то большим, чем только лишь средство высказаться, как он предполагая поначалу, стала еще одним успехом, который, кстати сказать, принес такую кучу денег неизвестному драматургу, что вряд ли ему понадобилось бы писать после первой вторую пьесу.
Вечер был уже в разгаре, когда Салама присоединился к собравшимся. Он задержался в холле, за которым открывалась просторная зала, задержался поболтать с миссис Боук-Рехан Адамс о том, как очаровательно она выглядит, а между тем взгляд его уже с первой минуты переносился с одного из именитых гостей на другого и в голове роились планы — когда, с кем и каким словцом ему перекинуться. И вдруг он увидел Лауру Слэйд, и невольно, в мгновение ока, выпрямился во весь свой возможный рост. Ей было никак не больше двадцати двух или трех, у нее были золотистые волосы, ослепительно белая кожа, роскошная фигура, и вся она так и светилась от радостного возбуждения. К счастью, мужчина, с которым она в это время болтала о чем-то, был скорее стар, нежели молод, и даже в отцы ей годился, ну а сам он, Андрэ Салама, был, конечно, вовсе не стар или, во всяком случае, далеко не в той мере, в какой это можно было сказать о ее собеседнике, выглядевшем на все пятьдесят пять. По правде говоря, единственной дочери Андрэ Салама, Ивонн, недавно стукнуло двадцать пять, она жила в Париже, была замужем за большой учености коммунистом, имела двоих сыновей и вменяла себе как бы в право и долг некую революционную деятельность. Салама всякая эта деятельность надоела и действовала на нервы до крайности. Одному из двух его сыновей, Генри, перевалило уже за тридцать, младший же, Жан, был восемнадцатилетний юноша, он родился в Америке, изучал кинематографию в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе и жил вместе с матерью, Евой Гейли, широко известной по немым кинофильмам.
Приметив для себя самую важную из персон, присутствующих на вечере, Андрэ Салама, актер, принялся немедленно обдумывать кампанию, разыграв которую ему удалось бы завладеть вниманием девушки, а быть может, и ее сердцем. Он не сомневался, что это будет не очень уж трудно, если только она окажется такой же, как и большинство американских девушек. Правда, разок или два случалось, что юные леди, улучив удобный момент побыть с ним наедине, в ответ на нежные его речи разражались глупейшим хихиканьем. Но это же были леди совсем еще юные, еще даже не простившиеся со школой, и как выяснилось потом к его глубокому изумлению, им было всего шестнадцать лет. Девушки в Америке каким-то образом умудряются выглядеть иногда чуть ли не старше своих матерей, и не его была вовсе вина, что не сразу умел он угадывать, до чего они еще на поверку неискушенные и неразвитые. Для Андрэ Салама, актера, девушка, хихикнувшая в ответ на его нежные взгляды и речи, была глупа и неразвита, и несомненно, в таком его убеждении заключалась некоторая доля истины.
Заболтавшись с миссис Боук-Рехан Адамс, Салама уже приготовился было полюбопытствовать, кто эта юная леди, напоминающая девушек Ренуара и сотворенная словно бы из розовых лепестков и шампанского, как вдруг сама эта девушка, минуя гостей, подпрыгивая и смеясь, подбежала к ним — спросить у тети, нельзя ли ей уехать домой, в Филадельфию, на день или на два позже, потому что здесь очень, очень славно. Так все и устроилось, так Лаура Слэйд была представлена Андрэ Салама.
— Никогда, никогда не произносите слова «Филадельфия», — сказал он девушке.
— Я там живу, — рассмеялась она.
— Да, конечно, я вас понимаю, — сказал Андрэ Салама, слово за слово входя в роль, которую он сейчас только придумал, в роль мистика и поэта.
— Да, конечно, вы там живете, — добавил он. — И все-таки никогда не произносите этого слова, оно не для ваших уст. Для вас есть другое: Париж.
— Париж, — рассмеялась девушка. — Париж. Париж. Теперь вы довольны?
— Я весь в вашей власти, — сказал актер. — Когда вы говорите: Париж, я благоговею пред вами, я у ваших ног, я снова верю в ангелов, снова верю в любовь, снова верю в невинных младенцев. Когда вы говорите: Париж, — тут он понизил голос, так чтобы зазвучали в нем нотки глубоко затаенной грусти, — я снова верю в жизнь.
Он не очень ясно представлял себе, какое впечатление произведут на девушку эти слова, овеянные глубокой грустью, и молил бога — разумеется, не преклоняя при этом колен, — устроить так, чтобы она не расхихикалась в ответ на его признания. Они были не то чтобы совсем одни, но разговора их, во всяком случае, никто не слышал, потому что тетушка Лауры отошла поприветствовать только что прибывшую Тэллалу Бэнкхед.
— В вашем голосе я слышу печаль, мистер Салама, — сказала девушка тоном, вполне его удовлетворившим, и приободренный ее пониманием, он решил, что может продолжить и далее в том же духе.
— Я человек печальный, — сказал он так искренне, что даже сам себе поверил. И был он, надо признаться, не очень уж далек от правды, ибо нет на свете человека, который не мог бы сказать про себя того же самого и при этом поверить себе, а если понадобится, то и доказать, что слова его — правда. Каждый из нас — человек печальный, просто не каждый сделал это открытие — что печаль свою выгодно бывает выставить напоказ, особенно перед обворожительными молоденькими девушками из Филадельфии.
— Но в пьесе, — сказала Лаура, — вы показались мне стоящим выше печали. Я смотрела сегодня дневной спектакль, потому что тетушка предупредила, что вечером вы, наверно, зайдете к ней.
— Так значит, вы видели меня днем? — воскликнул актер.
— Да, и думаю, что вы были само чудо, — сказала девушка.
— Если б только я знал, что вы в театре! — продолжал он теперь как-то даже вдохновенно, стараясь изо всех сил, абсолютно уверенный, что говорит именно то, что сейчас нужно. — О, тогда бы я играл весь спектакль для вас одной и произнес бы где-нибудь по ходу действия ваше имя. Дайте-ка сообразить, где бы оно подошло. Ах да! В тот самый момент, когда осужденному дьяволу приходится покинуть мир, можно остановиться и, обернувшись в ту сторону, где сидите вы, сказать: «Я ни с кем не прощаюсь здесь, кроме Лауры». Если б только я знал, что вы в театре!
Кажется, он спохватился вовремя и вовремя успел отвлечь ее внимание от довольно-таки неуклюжей фразы насчет прощания, потому что, во-первых, сама эта фраза была верхом бессмыслицы и, во-вторых, произнес он ее весьма и весьма скверно. Но Лаура Слэйд как будто не заметила этого, и все по-прежнему оставалось в отменном порядке.
— В жизни не слышала, чтобы актер говорил со сцены специально для меня, — сказала она.
— Я буду делать это для вас каждый вечер, который вы проведете в театре, — сказал актер. — И если вы дадите мне свой утренний билет, я разыщу кресло, в котором вы сидели, обниму его, прикажу снять и перенести его в мою уборную, так чтобы отныне в нем сидели бы только вы, вы одна. Мое сердце не вынесет, чтобы кто-то другой садился в него после вас.
— Мое место было в ярусе, — сказала девушка, — а билет я выбросила.
— Дорогая! — сказал актер.
— Мне просто не удалось достать что-нибудь получше.
— Но это значит, что вы меня не видели!
— О нет, отлично видела, — сказала Лаура Слэйд. — Я захватила с собой тетушкин театральный бинокль. А сидела в четвертом кресле справа, как раз напротив сцены, в предпоследнем ряду яруса.
— Я прикажу немедленно вынести оттуда ваше кресло, — сказал актер, — и поставить его ко мне в уборную.
— В самом деле?
— Вы не верите?
— Не верю, мистер Салама, — сказала девушка, — но все равно, вы — прелесть.
— В понедельник вечером спектакль. На ваше имя будет оставлен билет в первом ряду, — сказал актер. — Я буду играть весь вечер для вас одной. А после спектакля вы найдете свое сегодняшнее кресло в моей уборной.
— Нe верю.
— Клянусь вам.
Он сам теперь дивился тому, что говорил.
Взгляд у него стал пронизывающий и нежный; Салама был доволен — в понедельник девушка придет. Мисс Бэнкхед и тетушка Лауры подошли к ним на минутку — поздороваться, а потом исчезли, и Лаура снова была в его полном распоряжении. Он чувствовал, что надо сказать ей что-то еще, но что именно — не мог сообразить, хоть умри, и начал даже помаленьку сдавать в росте. Наконец он решил повторить уже сказанное, надеясь таким образом придать еще большую значительность своим словам.
Тут, к счастью, подоспела тетушка Боук-Рехан Адамс и сказала ему:
— Андрэ, ну присоединяйтесь же к остальным! Что вы укрываетесь в холле? И ты, Лаура! Кстати, можешь остаться до вторника, если тебе так хочется.
Девушка подпрыгнула от радости, засмеялась, чмокнула тетку, кинула актеру простой, ему только понятный взгляд, как бы говорящий, что между ними есть тайна, и умчалась в огромную шумную залу. Именно в этот момент Андрэ Салама, актер, и оборотился к ее тетушке и сказал так:
— Нет, эта девушка не настоящая, ну конечно же, не настоящая.
— Что вы под этим разумеете? — полюбопытствовала тетушка.
— То, что для настоящей она слишком необычайна, — уточнил свою мысль актер.
Миссис Боук-Рехан Адамс взяла руку актера в свою, причем так, как это делает добрый друг, когда ему невозможно выразиться словами, потому что слова прозвучат тут обидно и резко. Итак, она взяла его руку и пожала ее пять раз, и это было ужасно как неприятно, ибо Андрэ Салама понял, что пять пожатий миссис Адамс символизируют число его жен и что, более того, они таят в себе намеки пожестче самых жестких и ранящих слов. Однако он постарался скрыть свою досаду. Он надеялся, что ему это удалось. Он всегда мог положиться на свое актерское дарование. Но, пожалуй, на сей, раз его полная в себе уверенность несколько поколебалась. От этого ему стало досаднее вдвойне. И чтобы скрыть свои истинные чувства, он поднес к губам руку, совершившую пять многозначительных пожатий, и трижды поцеловал ее, один раз — в ладонь. Он вспомнил что мужей у миссис Адамс было три. И трижды целуя ей руку, он рассчитывал отплатить ей намеком, столь же неприятным, и свести таким образом счеты. После всего этого выяснилось наконец, что она хотела ему сказать: что ее племянница помолвлена в Филадельфии с очень милым юношей из очень милой семьи.
— Мой милый Андрэ, — добавила миссис Боук-Рехан Адамс без особой симпатии, но уже менее укоризненно. — Теперь вы должны принять участие в вечере и порадовать собою остальных наших друзей.
Первым делом он направился к Леонарду Лайонсу, который беседовал с каким-то господином и его супругой, приехавшими, как оказалось, из Вашингтона. После того, как все были друг другу представлены (господин оказался деятелем государственного департамента), Андрэ Салама, актер, начал рассказывать анекдоты, приключившиеся с ним самим за последнее время. Он уже целый месяц хранил их на случай, если встретит где-нибудь Леонарда Лайонса. Он припомнил ответ, данный им добивающейся успеха молодой актрисе, которая остановила его в ресторане у Сарди и попросила сказать ей честно, без обиняков, стоит ли ей упорствовать в своем стремлении стать настоящей актрисой или, же лучше бросить все это и уехать домой. Он чувствовал, что ответ его был блистателен, но понял это и посмеялся только Леонард Лайонс, супруга же деятеля государственного департамента спросила со всею непосредственностью: «А откуда она приехала?» Ответить с блеском на этот довольно-таки нелепый вопрос актер не сумел. Он попросту сказал, что не имеет ни малейшего представления «откуда она приехала», и вслед затем рассказал анекдот про негритянку, которая убирала его квартиру и при этом старалась всевозможными мелочами обнаружить свою к нему страсть, и снова у одного только Леонарда Лайонса хватило ума или просто готовности посмеяться, и Салама убедился окончательно, что в светскую хронику анекдотам его не попасть.
Тогда он придумал извинительный предлог и, откланявшись, поспешил к Дороти Килгаллен, которой с первых же слов пожаловался на государственный департамент и его деятелей. Потом он рассказал Дороти еще парочку анекдотов о самом себе и как бы между прочим добавил, что получил от французского правительства приглашение вернуться в Париж и выступить после двадцатипятилетнего перерыва в трех мольеровских пьесах. Это было, правда, не совсем так. Было другое — недавно ему пришлось беседовать с приехавшим из Франции драматургом, и тот уговаривал Салама вернуться в Париж и сыграть в одной из его, а не Мольера пьес, однако в ходе этой беседы было сказано также кое-что о французском правительстве и о Мольере.
Он всегда очень заботился о том, чтобы поостроумнее выложить каждому газетному хроникеру последние новости о себе. Это было необходимо, но утомительно, так как приходилось раз десять повторять одно и то же. Сегодня это занятие не утомляло его — благодаря особо приподнятому настроению, которым он был обязан Лауре Слэйд. Весь вечер он следил за нею, и время от времени их взгляды встречались, и из глаз в глаза передавалась их общая тайна, их секрет.
К двум часам ночи, когда прибыли все, кто был приглашен на вечер, а из присутствующих еще никто не отбыл, тетушка Лауры потребовала тишины и внимания и произнесла чрезвычайно трогательную речь, призывая всех участников вечера сделать посильные пожертвования на предмет благотворительности и уговорить к тому же своих друзей. Потом, держа в руках листочек бумаги, она стала зачитывать в алфавитном порядке фамилии гостей, и каждый, чье имя она прочитывала, называл сумму своего взноса. Самые богатые из присутствующих называли цифры самые скромные, чтобы не создалось такое впечатление, будто они чванятся своим богатством, но при этом все, конечно, понимали, что позже, в обстановке более приватной, они сделают пожертвования более значительные. Когда же тетушка Боук-Рехан Адамс прочитала фамилию Андрэ Салама, актера, он назвал самую внушительную, самую высокую сумму. Говоря по правде, он ожидал себе аплодисментов, но, к счастью, никто об этом не догадался и не стал аплодировать, и он сразу же переменил выражение лица с этакого героя-француза на этакого обыкновенного малого из числа людей порядочных и культурных, добряка, всегда готового оказать поддержку тем, кому не очень повезло в жизни.
В эту ночь он не затевал больше интимных разговоров с Лаурой Слэйд, ибо знал, что тетушка Лауры немедленно отошлет ее домой в Филадельфию, едва только учует про их тайну. Но когда в понедельник вечером Андрэ Салама вышел на сцену и поклонился в ответ на аплодисменты, он увидел, что она сидит на том самом месте, которое было для нее оставлено, и ухитрился, при низком поклоне, взглянуть прямо в глаза девушке и послать ей поцелуй так, словно он предназначался всему залу.
Он играл в этот вечер так, как никогда раньше, и сам это чувствовал, и по сути дела весь свой спектакль он давал для нее одной. Он произнес ее имя, в тот самый момент, когда его, осужденного, изгоняли из мира, и теперь прощальная фраза получилась у него гораздо более складно, нежели в первый раз, и гораздо лучше была исполнена.
В первом антракте он вспомнил вдруг, что не распорядился перенести кресло из яруса к себе в уборную. Он тут же вызвал режиссера и попросил его немедленно и во что бы то ни стало доставить к нему в уборную такое кресло. Режиссер запротестовал было, но Андрэ Салама проявил твердость, и его рассерженный коллега пошел исполнять поручение; он вызвал своего помощника по сцене и послал его с отверткой и фонарем (потому что уже начался второй акт) добывать какое-нибудь кресло из яруса. Во втором антракте Салама нашел нужное ему кресло в своей уборной. Он поблагодарил помощника по сцене и протянул ему пять долларов.
— Мне нужны розы, — сказал он. — Они должны быть здесь до окончания спектакля.
Помощник режиссера, в течение шести лет изучавший драматургию в Йейле и написавший даже два с половиной акта пьесы, устроил и это. Правда, возвращаясь с букетом роз из цветочной лавки, он заглянул в бар у Сарди и выпил тройную порцию виски со льдом, потому что когда-то надеялся стать драматургом, а вместо того превратился в подручного, в мальчика на побегушках у паршивого актеришки.
После окончания спектакля Лаура Слэйд пришла в уборную Андрэ Салама, если и не влюбленная в него, то по крайней мере готовая стать его шестою женой. Она предусмотрела и обдумала все. Ей наплевать было, что подумают люди о двадцатидвухлетней девушке, выходящей замуж за пятидесятилетнего или даже, как утверждали некоторые, шестидесятилетнего мужчину. Она знала, на что идет, и была уверена, что пойти на это стоит. Во-первых, она вполне могла бы полюбить его, а если бы и не полюбила, что ж, это не имело значения, потому что он был достаточно красив, обаятелен, знаменит и богат, чтобы обеспечить ей жизнь, полную комфорта и развлечений. Во-вторых, у нее было рассчитано так — что, благоразумно выждав некоторое время она признается ему в своей мечте, скажет горячо, и уверенно, что больше всего на свете ей хочется стать актрисой, к тому же знаменитой и, пусть даже у нее нет настоящего таланта для сцены, она, все равно, готова изучать это искусство и трудиться изо всех сил под его руководством и начать с самых маленьких, незначительных ролей в спектаклях с его участием. В-третьих, если ей не удастся уговорить его, а она знала, что может быть и так, или если он вздумает строить глазки каждой встречной девице, то разве кто-нибудь помешает ей тогда получить развод и разве она станет хуже от того, что сколько-то времени называлась миссис Андрэ Салама? И наконец, пусть будет даже самое худшее — пусть он будет безумно ее любить и даже слышать не пожелает про ее мечты о сцене, и даже слышать не пожелает про развод, и будет безумно ревновать ее, и пусть даже у нее родится ребенок, а потом еще ребенок… Пусть! Ну и что же? Ведь есть еще один выход — смерть, и возможно, что Салама проживет лет пять, не больше, и она останется его вдовой и унаследует его богатство, она и ее маленький сыночек. И стоит ли думать про Джозефа Дэйли из Филадельфии? Поскучает и найдет себе другую девушку и женится на ней, вот и все.
Итак, Лаура Слэйд отлично приготовила себя ко всему.
Актер был совершенно сбит с толку, когда она не раздумывая приняла его приглашение зайти к нему домой посидеть за чаем и послушать музыку, ибо он ждал от нее попросту машинального отказа, хотя бы на первое предложение.
Но не в том была беда, что он лишался таким образом радостей тонкого ухаживания. Беда была в том, что он устал сегодня сильнее обыкновенного и в мыслях у него было сейчас одно — как бы поскорее добраться до постели и лечь и уснуть. И строго соблюдаемый в течение всего вечера рост становился ему уже несколько в тягость и в затылке уже делалось как-то больно и горячо.
Лаура же, напротив, была сегодня разговорчивее и оживленнее, чем даже в тот вечер, когда он впервые с ней встретился. Она была в восторге от того, что он играл весь спектакль для нее одной, и от того, что он перевес ее кресло из яруса к себе в уборную, и от роз, которые он ей купил, и от того, что он сейчас так близко, рядом.
И эта ее взволнованность, эта ее оживленность слегка раздражала его, ибо, если говорить правду, то он и в самом деле был человек печальный и одинокий. Утешением ему служил только бог, хотя и мало кто догадывался об этом.
Он почувствовал себя еще более печальным и одиноким, когда выяснилось, что Лаура сроду не кипятила воды в чайнике и не заваривала чаю и не умеет расставлять на столе чашки, тарелки и ложки, — так что все это сделал он сам, а она только следила за ним восхищенным взглядом.
Под конец она встала, чтобы хоть немного помочь ему, и… уронила чашку; чашка, конечно, разбилась, разлетелась на множество осколков, и Салама пришлось вдобавок ко всему еще и собирать эти осколки. На сей раз он уже едва подавил в себе раздражение, едва заставил себя пробормотать что-то бессвязное и неуверенное об «этих сокровищах», об «этих милых осколках», которые он будет беречь всю жизнь, потому что чашку разбила она. Чего-то очень важного недоставало в его голосе, когда он делал эти заверения, потому что девушка смутилась как-то и даже посокрушалась, что в Брайарклиффе ее обучали не премудростям домашнего хозяйства, а английскому, математике и зоологии.
Тут Салама пришел в окончательное расстройство и уже совсем не знал, что делать, и только повторял снова и снова: английский, математика, зоология.
Наконец чай был готов, и они могли теперь посидеть за столом и спокойно поговорить. После первой чашки чувство печали и одиночества стало покидать Салама, и он рассказал Лауре про свою мечту найти в этом мире идеальную девушку. Женщину, возродившуюся во всей своей истинно женской добродетели, мудрости и красе.
Поначалу у Лауры Слэйд было такое впечатление, что он описывает именно ее, но очень скоро она сообразила, что речь идет вовсе не о ней, что просто он сильно устал и что он почти старик и, пожалуй, если приглядеться, не так уж хорош собою. Но ей все eще не хотелось отказываться от надежды, что за встречей их последует что-нибудь особенное, волнующее, что исполнится хоть один из тех многочисленных замыслов которыми томилась она с тех пор, как он сказал ей столько чудесного в ответ на ее милое «Париж, Париж, Париж».
А актер все тянул и тянул про свой идеал, и теперь она даже забеспокоилась, не болен ли он, но показать свое беспокойство не посмела. Она знала, что хуже нельзя придумать, чем расхлопотаться над ним, как над старым, разбитым усталостью человеком. Она продолжала, как прежде, делать вид, будто околдована всеми его речами, а речи его становились все непонятнее и непонятнее, потому что он то и дело сбивался уже на французский, а она хоть и изучала французский в школе, но понимать не понимала совершенно. И случилась осечка: он сказал ей что-то серьезное, а может и грустное, она же не разобралась, подумала — смешное, и в надежде, что он снова найдет ее прелестной и забудет на минуту про свой идеал, она рассмеялась, по мере сил своих весело и заразительно.
Актер умолк. Улыбнулся слабо.
Все было ясно.
Девушка расхихикалась.
Девушка оказалась откровенной идиоткой.
Он молча налил чаю, сначала ей, потом себе, и молча они выпили этот чай.
Наконец он сказал:
— Я не знал, что вы так еще молоды.
Голос у него был сухой, утомленный и старый.
— Мне двадцать два, — сказала Лаура. — В двадцать два года у моей матери было трое детей, а у бабушки — пятеро.
— Неужели? — сухо сказал актер.
— Да. В старые времена жизнь была, мне кажется, гораздо интереснее.
Невероятно, думал актер по-французски, такая взрослая девушка и так безнадежно глупа.
Он закрыл глаза, чтобы дать себе на мгновение отдых, и, отдыхая, услышал:
— Париж. Париж. Париж.
Он с трудом разомкнул веки.
— Что вы сказали?
— Париж, — повторила девушка. — Помните?
— Помню, конечна, — смазал Андрэ Салама. — Я там родился.
Он встал.
— А теперь позвольте мне проводить вас, — сказал он тоном, совершенно для нее новым. Это был тон, означавший, что шутки все позади, что игра — кончена. И уже совсем бодро Салама добавил: — Я обещал вашей тетушке, что доставлю вас домой в урочное время.
— Разве? — сказала Лаура. — А мне казалось, что это секрет.
— Секрет? — удивился он. — Но почему же? Я обожаю молодых американок. В их восторженности есть что-то освежающее. А то в Париже, вы знаете, девушки так безразличны к знаменитым актерам.
Он довел Лауру до дверей тетушкиного дома и, остановившись, поднес к губам и поцеловал ее руку.
— Передайте самый нежный привет вашей тете, — сказал он.
— Филадельфия, — сказала Лаура Слэйд.
Она страшно злилась и наплевать ей было, заметит это кто или не заметит.
— Филадельфия? — сказал Андрэ Салама.
— Да, — сказала девушка. — Когда я говорю Филадельфия, я снова верю в любовь.
Она вошла в дом и захлопнула за собой дверь.
Андрэ Салама, актер, посмотрел в небеса и почувствовал себя снова печальным и обрадовался, что он снова один со своею печалью.