Глава 15. От Акциума до Голгофы

Прошло почти семнадцать долгих лет. Для меня это были годы скитаний по морю и суше, годы сражений и пиршеств, грабежей и набегов, побед и поражений; для нее это были годы великолепного позора и золотого зла, а для мира — годы борьбы, преступлений и заговоров, результаты которых все еще живут и действуют для вас. Великий Юлий пал под кинжалами убийц. Октавиан быстро поднялся, чтобы занять его место, и они с Антонием собирались начать короткую и смертельную борьбу за Римскую империю и господство над миром. Нет нужды говорить вам, на чью сторону я встал с тридцатью крепкими галерами и тремя тысячами морских бродяг, которые теперь сражались под моим предводительством, потому что на одной стороне был суровый Октавиан, приемный сын и законный наследник Цезаря, а на другой — прелюбодей Антоний и дважды продавшаяся блудница Клеопатра; и благодаря этому выбору я, Терай, скиталец сквозь века, выпустил, как вы увидите, стрелу, изменившую историю мира.

По вашему исчислению, это было утро 2 сентября 31 года до пришествия Христа. На берегу Эпира у Амвракийского залива Октавиан стоял лагерем с восьмьюдесятью тысячами пехотинцев и двенадцатью тысячами всадников, прикрываемых флотом из пятисот галер, больших и малых, для которых я и мои морские псы были глазами и ушами. На акарнанийском берегу к югу расположился Антоний с войском в сто тысяч пехотинцев и двенадцать тысяч всадников, под защитой флотилии больших галер, контролирующих узкий пролив между заливом и морем.

Накануне и утром был мертвый штиль, но ближе к полудню с востока подул бриз, и тогда мы увидели зрелище, которое не обрадовало ни одно сердце во всей нашей огромной армии так, как обрадовало мое, потому что огромные паруса больших галер начали движение из узких вод в знаменитый залив Акциум.

Октавиан поднялся на борт утром. Наш флот стоял на севере, поделенный на две части — одной командовал Император, а другой Агриппа, в то время как я со своими морскими волками, скулящими от жажды боя и добычи, стоял на правом фланге, выжидая удобного случая. Если бы вы увидели оба флота в тот момент, когда выходили могучие галеры Антония, то вы вряд ли подумали бы, что мы можем победить; но простая сила не всегда гарантирует господство, как мы доказали еще до того, как закончился этот смертоносный день.

На нашей стороне был рой легких либурнийских галер, которые были тогда самыми быстрыми из всего, что плавает, и когда началась битва, они набросились на большие медленно движущиеся деревянные замки, как волки на стадо скота. Затем наши две половины флота двинулись вперед, а либурнийцы сновали между большими галерами, ломая их весла и осыпая стрелами солдат, толпившихся на палубах Антония.

Когда два флота сошлись и боевые машины на их палубах начали градом швырять друг в друга камни, свинцовые пули и дротики, я повел своих морских волков на юг, где развевалось царское знамя Египта.

Ветер дует с севера, — сказал старый Хато, который все еще был моим любимым заместителем. Мы подошли ближе, и я разглядел среди александрийцев величественную галеру, фальшборт которой был покрыт золотом, а на палубе у мачты стояла великолепно одетая, увенчанная диадемой Исиды женщина, которая вернула меня к жизни, чтобы заново научить меня горечи, которая хуже смерти.

— А что, если царица испугается и эти галеры — добрых шесть десятков, не так ли? — выйдут с этим северным ветром из боя? Что тогда, мой Хато? — спросил я.

— Мы быстрее выиграем день, но потеряем славную добычу, — ответил старый морской пес с усмешкой, наполовину обнажившей клыки.

Ничего не говоря, я прошел в свою каюту, взял полоску пергамента и написал на ней магическим письмом:

«От Терая из Армена Клеопатре, царице-блуднице, приветствую.

Глаза Исиды устремлены на тебя. Какова вера твоя, такой будет и милость ее или суд ее, согласно клятве твоей. Хаторы ждут в чертогах Осириса, и слова судьбы записаны в Книге мертвых».

Я крепко обвязал пергамент вокруг стрелы, поднялся на бак и приложил стрелу к луку. Великолепная фигура все еще стояла у мачты. Теперь мы были гораздо ближе, и я видел Клеопатру так же ясно, как она меня. Когда я поднял лук, трое мужчин бросились к ней, чтобы прикрыть щитами. Я натянул тетиву и послал стрелу. Она ударилась в мачту в футе над щитами и застряла там, раскачиваясь. Я увидел, как они вытащили ее, а потом распорядился вернуться в главное сражение.

Не успели мы пройти и двухсот метров, как огромные пурпурные паруса галеры Клеопатры были подняты и развернуты к северному ветру. Галера неслась все дальше и дальше на юг, а затем поднялись все остальные египетские паруса, и весь флот из шести десятков могучих галер с грузом трусливых сердец вышел из боя и направился из бухты вслед своей убегающей царице.

С флота Антония донесся такой вопль ярости и отчаяния, что заглушил даже рев сражения. Мгновение спустя в ответ раздался громкий триумфальный возглас римского флота, а я отдал долгожданный приказ морским волкам и выпустил их на добычу. Когда мы приблизились, одна легкая быстроходная галера отделилась от толпы и устремилась за флотом Клеопатры. Клянусь богами, я отдал бы половину своей эскадры, чтобы узнать тогда, что на ее борту находился тот самый одурманенный негодяй, который бежал с поля боя, на котором он еще мог бы завоевать мировую империю, но предпочел объятия своей распутницы, в которых нашел только больший позор.

Но я ничего не знал об этом, пока мы работали мечом и топором в течение почти часа, и только тогда по флотам прокатился крик, что Антоний бежал. После этого наша работа стала легкой, потому что мы сражались с противником, у которого не было командующего.

И все же оставшиеся ветераны Антония бились храбро и упорно, защищая большие галеры; ни одна из наших не была достаточно тяжела, чтобы потопить их. Тогда Октавиан и Агриппа нагрузили десяток плотов горючим, подожгли их и отправили по ветру в середину флота Антония. Их положение было незавидным: огонь к северу от них, мы с юга брали один за другим на абордаж их большие замки, заливая их палубы кровью, слишком хорошей, чтобы тратить ее по такому низкому поводу, но они продолжали сражаться. Наконец, наступила ночь и пламя распространилось от корабля к кораблю вдоль широкого изгиба их северного фронта. Только тогда они побросали оружие и запросили пощады.

Мы сохранили триста галер, принадлежавших Антонию в то утро, но больше половины нашего флота было уничтожено в бою, так что можете сами представить, что случилось бы, если бы те шестьдесят галер, самые большие и сильные из всех, не дезертировали в самом начале битвы.

Всю ночь Акциум ярко сиял в огне горящих галер, и когда наступило утро, Октавиан стал властелином мира.

Не буду подробно рассказывать о том, что последовало за этой вечно памятной битвой и как достойный наследник Цезаря принял присягу солдат и матросов Антония и вернул их на службу Риму. Это был политический ход, равно как и акт милосердия, так как он сделал его обладателем всей мощи Рима. Вы также знаете, что Антоний со стыдом и отчаянием пришел в Александрию и еще год Октавиан позволил ему жить в пьяном сне с той, ради которой он потерял весь мир.

Достаточно сказать, что известие об Акциуме пришло всего за одиннадцать месяцев до того, как я, стоя на баке «Илмы», провел авангард римского флота, как я вел флот Клеопатры, между фортами Пелусия и мы с моими скитальцами высадились, чтобы вместе с римскими легионами двинуться на Александрию и разыграть там последний акт той позорной драмы, которую начала Клеопатра, когда ее лживое сердце подсказало ей выбрать позор измены и смехотворное великолепие вассального трона вместо славы, которая могла бы принадлежать ей — да и мне тоже, — если бы только героическая душа Илмы оживила эту прекрасную подделку, и она сдержала клятву, в свидетели которой призвала Исиду в ту ночь в храме Птаха.

Пелусий пал перед нами почти без боя. Это было еще легче, чем семнадцать лет назад, когда я захватил город для Клеопатры. Когда весть о падении Пелусия дошла до Александрии, последние угольки героизма, оставшиеся в груди Антония, разгорелись, превратившись в подобие пламени. Он набрался смелости от отчаяния и послал Октавиану вызов, который, несомненно, был порожден безумием какого-то пьяного сна. Он предложил разрешить спор, который судьба уже решила, единоборством под стенами Александрии.

Но Октавиан не стал бы заниматься такими глупостями, ведь он был человеком, познавшим бесценный секрет никогда не упускать преимущества, и поэтому он отослал гонца назад, чтобы заявить Антонию, что тот должен победить не Октавиана, а Рим. Через час Октавиан отправился с авангардом, к сожалению, оставив меня и моих готов сзади против нашей воли, чтобы мы выдвигались с основной армией. Можете представить, как горько я сожалел об этом, когда во время марша мы узнали, что Антоний совершил вылазку с цветом остававшейся у него кавалерии и нанес поражение коннице Октавиана.

Но это был лишь отблеск догорающей свечи, последняя из побед Антония, так как на следующий день сражение под стенами города закончилось уничтожением его наемников и дезертирством последних из оставшихся у него легионеров к Октавиану. К моему огорчению, Антония в той схватке не было. На морском побережье Александрии он готовил флот, тот самый, на котором Клеопатра бежала из Акциума, чтобы уплыть с ней вдвоем в какую-нибудь далекую страну, где, согласно его последней тщетной мечте, он мог бы жить с ней вне власти Рима.

Затем последовало последнее и самое гнусное предательство Клеопатры. С Антонием ей больше не на что было надеяться, но Октавиан был мужчиной, и она грезила покорить его, как покорила великого Юлия и несчастного Антония, и когда на следующий день после сухопутной битвы наш флот был выведен из Пелусия, чтобы взять штурмом гавань Александрии, она уже подкупила капитанов галер, и каждая была без боя сдана победителю.

После такого мерзкого поступка, еще один шажок привел ее к ногам Октавиана, но она была отвергнута, как когда-то давно была отвергнута мною в расцвете ее юной красоты. Ей было сказано, что ценой ее жизни будет сдача ее сокровищ в Египте и присутствие в Риме в качестве украшения триумфа того, кто теперь был дважды ее победителем. Тогда, наконец, ее гордость взбунтовалась, и, более достойная в смерти, чем в жизни, она решила принять наказание за нарушенную клятву и умереть от собственной руки в самый страшный час своего отчаяния.

Вы знаете печальную историю того, что потом произошло. Как она с фрейлинами Ирас и Хармион отправилась в великую гробницу, которую построила для себя, в ту верхнюю комнату, которая располагалась над склепом, где хранились сокровища, которые она собиралась сжечь вместе со своим телом; и как Антоний, доведенный до отчаяния ее последним предательством, бросился на меч в своем дворце и был унесен, истекающий кровью, чтобы умереть рядом с ней.

Я должен рассказать о том, что видел сам, этими же глазами, которые смотрят сейчас, затуманенные и полные слез, на эту исписанную страницу. Когда Антоний бросился на меч, я как раз входил во дворец во главе сотни моих готов, чтобы доставить его живым или мертвым к Октавиану в Себастий[17]. Мы только что пробились в маленький портик на Царской улице, где скрылся Антоний, как оттуда выбежал плачущий раб:

— Великий Антоний умер! Пусти меня, я должен доложить царице.

Я схватил его за горло и, повернув к себе, спросил:

— Где он? Отведи меня к нему, или я сломаю тебе шею и пошлю вслед за ним.

В этот момент из зала, выходящего во дворик, где мы находились, донесся тяжелый стон. Я вбежал в зал и увидел Антония, который лежал на мраморном полу с мечом в груди, истекая кровью и корчась от боли:

— Клеопатра! Отведи меня к ней, чтобы мы могли умереть вместе.

— Хорошо! — ответил я. — Одурманенный трус! Я отведу тебя к ней, потому что я могу нести тебя, как бы ты ни был велик, и ты умрешь в подходящей компании.

С этими словами я поднял его, взвалил на спину и, приказав рабу показывать дорогу, понес его в сопровождении моих готов, которые отгоняли толпу, кишевшую на улицах, к мавзолею, который по приказу Клеопатры поднялся из земли, словно какое-то волшебное сооружение перед храмом Исиды.

Сильные руки моих готов распахнули огромные бронзовые двери нижней палаты, и я взбежал вверх по лестнице, ведущей в комнату смерти.

От удара рукой дверь распахнулась, я вошел внутрь и снова увидел Клеопатру, в последний раз. Она полулежала на кушетке, в гордости своего последнего богохульства одетая как Исида, и увенчанная змеиной короной Урея. Ирас и Хармион стояли рядом, возле кушетки лежала корзина с инжиром. Когда я вошел, она с диким пронзительным криком вскочила на ноги, а я, не говоря ни слова, положил Антония на шелковые простыни, которые все еще хранили отпечаток ее фигуры. Затем я повернулся к ней:

— Вот твой любовник, царица Египта. Взгляни на него, ибо ему нужна самая нежная твоя забота.

Какое-то время она молча безумно смотрела на меня, а потом с криком, который до сих пор звенит у меня в ушах, бросилась на тело Антония и, вытащив меч из раны, прижалась к ней губами, словно хотела остановить ими кровь. Глаза Антония медленно открылись, и, собрав последние силы, оставшиеся в его некогда могучем теле, он поднял руку и положил ей на голову, и, раздвинув распухшие губы в ужасную улыбку, умер.

Когда он испустил последний вздох, Клеопатра подняла обезображенное горем и страданием лицо; ее когда-то сладкие уста были выпачканы кровью ее любовника. Она пробормотала что-то, что едва можно было принять за человеческую речь, сунула правую руку в корзину с инжиром, а левой сорвала с груди тонкое шелковое платье. В следующее мгновение она вынула руку из корзины, и в ней что-то шевелилось.

В следующее мгновение она прижала ее к груди, и тогда плоская голова змея Урея приподнялась и упала на прекрасную белую плоть. Без рыданий и крика она отшатнулась и замертво упала на тело человека, которого сначала заманила к гибели, а потом предала его победителю. Так умерла прекраснейшая и гнуснейшая из дочерей женских.

Что касается меня, то мне стало смертельно дурно от этой сцены, которая была для меня в десять раз ужаснее, чем для любого другого, кто мог ее видеть. Шатаясь, как пьяный, я вышел из комнаты, когда Ирас и Хармион, верные госпоже до последнего, закололи себя отравленными кинжалами и упали замертво там, где их нашли римляне — рядом с ложем, на котором лежали их господин и госпожа, соединенные единственным известном им браком, освященном святостью и тайной смерти.

Когда я снова вышел на улицу, из толпы вышел молодой священник и обратился ко мне со словами:

— Ты тот, кого не было и кто есть?

— Я Терай, когда-то из Армена, а теперь из Египта, — ответил я, глядя вниз в глаза, которые испуганно смотрели на меня. — С таким приветствием, ты, должно быть, пришел от Амемфиса. Можешь сообщить ему, что Клеопатра заплатила земную кару за нарушенную клятву и сейчас стоит в Зале судей.

— Это учитель уже прочел по звездам. Из его руки вышел змей Урей, который, как сказал мой господин, уже сделал свое дело. Это тебе от Амемфиса.

С этими словами, он сунул мне в руки маленький свиток папируса и, прежде чем последнее слово слетело с его уст, исчез в толпе, теснившейся у входа в мавзолей. Я быстро пробился сквозь зевак, развернул свиток и прочел удивительные слова, написанные магическим языком:

«Амемфис, недостойный служитель Амона-Ра, Тераю, чужестранцу, приветствую! В слепоте и самонадеянности своего полузнания я предал тебя ложной надежде, которая пошла путем всех подобных. То, что ожидается, еще не наступило, однако записано, что ни ты, ни я не увидим сумрак Аменти, пока вместе не узрим откровение Невидимого. Когда ты устанешь от скитаний и сражений, возвращайся в храм Птаха, и там ты найдешь меня в ожидании тебя, и в это время исполнятся мои последние слова, сказанные тебе. А до тех пор, прощай!»

Много долгих лет прошло, прежде чем снега зимы моей первой жизни на земле выбелили и проредили мои некогда густые золотые локоны, и так сбылись слова, сказанные Амемфисом на палубе галеры, которая унесла его обратно в одиночество.

Для меня это были годы сражений и пиршеств, удивлений и странствий среди чужих стран и морей и еще более чужих народов. Я пировал, увенчанный венком, среди великолепия императорского Рима, когда Октавиан вернулся, чтобы получить титул Августа и корону мира. Я сражался за жизнь или за добычу, в зависимости от обстоятельств, на скалистых берегах северной страны, которая когда-нибудь должна была стать моей родиной и моим домом. Я скитался по бескрайним пустошам океана и путешествовал в неведомые страны, один раз к заходящему солнцу и трижды к вечному лету юга, а через него в Индию и на далекие острова южного Востока, которые глазам Запада не суждено было увидеть еще почти две тысячи лет.

Какие красочные страницы я мог бы написать, если бы это было моей целью, о тех моих странствиях, благодаря которым я с моими морскими волками увидел чудеса Запада за добрые шестнадцать столетий до того, как Кабот или Колумб, Кортес или Писарро даже появились на свет; как легко я мог бы прояснить тайны, которые смущали их, если бы текущий песок в песочных часах не заставлял меня спешить рассказать о более важных вещах!

Поэтому я скажу только о том, как исподволь росла во мне усталость от жизни, как после почти тридцати лет скитаний я вернулся, наконец, к хорошо знакомому побережью Египта один в потрепанной волнами, изъеденной червями посудине, которая когда-то была величественной галерой, на которой мы с давно умершей Клеопатрой отплыли из Газы, и как я посадил галеру на берег, поймав последний вздох летнего бриза ее изодранными парусами, и как я с трудом добрался до Мемфиса, как после всех моих долгих и трудных лет у меня не осталось ничего, кроме кольчуги, которая теперь свободно висела на моем сморщившемся теле, и священной стали на моем боку, все еще блестящей и безупречной, как тогда, когда Илма благословила ее священным поцелуем в далеком Армене.

Амемфис ждал меня перед огромным темным пилоном храма, словно с тех пор, как мы расстались, прошла всего неделя, а не шесть десятков лет. Я был стар, сед и сморщен, но он, как одна из мумий некрополя, почти не изменился с тех пор, как мои глаза впервые после пробуждения увидели его с Клеопатрой в той тайной комнате храма. Он приветствовал меня несколькими многозначительными словами.

— Ты не спешил, — сказал он, пожимая протянутую руку, — и все же ты пришел вовремя, чтобы увидеть то, чего ожидали. Отдохни сегодня в храме, а завтра я должен отправиться в свое последнее путешествие, а ты — завершить твой нынешний земной путь.

В ту ночь мы долго говорили о многих вещах, о которых нельзя здесь рассказать, и на рассвете следующего дня отправились на парусной лодке вниз по Нилу в Пелусий. Там Амемфис взял для нас места на галере, которая направлялась в Яффу, а из Яффы мы по суше поехали в тот город, который я видел в последний раз более тысячи лет назад, когда он был освещен славой великого Соломона. Он изменился настолько, насколько может измениться любой восточный город, и все же я знал его так же хорошо, как знал дорогу, по которой в последний раз ехал веселый и радостный с моей давно умершей, но не забытой Циллой. Когда мы добрались до города, то нашли его таким же, каким я увидел его во времена Соломона — переполненным людьми всех народов Востока; но нужно ли говорить, чем отличалась эта сцена, ведь вы уже догадались о торжественной цели нашего путешествия в Салем?

Ведомый Амемфисом, я прошел по извилистой холмистой дороге, которая шла вдоль западной стены города, и поднялся на голую, унылую возвышенность, которая располагается между долинами Кедрона и Хиннома. На вершине стояли три креста, которые охраняли римские солдаты. Около них небольшая группа мужчин и женщин с бледными, осунувшимися лицами и заплаканными глазами смотрела на белую фигуру, неподвижно висевшую на центральном кресте. По тропинке, которая вела через гребень холма к городу, туда-сюда сновали путники, некоторые из них останавливались, чтобы взглянуть на кресты, что не были редким зрелищем в те дни, а некоторые произносили горькие слова, которые с тех пор глубоко врезались в историю мира.

— Он спасал других, а себя не может спасти! — ухмыльнулся один из прохожих, одетый в жреческое одеяние, которое я видел в Салеме тысячу лет назад.

— Глупец! — сказал Амемфис тихо, так что только я его услышал, — и это жрец Салема! Горе городу, который когда-то был священным, и народу, который когда-то был избранным! Но смотри, Терай, смотри и слушай.

Я поднял глаза и увидел, как фигура на центральном кресте подняла голову, и услышал голос, который, казалось, спустился с темнеющего неба и произнес на языке, на котором говорил Соломон:

— Все кончено!

Голова опустилась, а женщина подбежала к подножию креста и обхватила его белыми руками. Когда она подняла лицо вверх, солнечный луч пробился сквозь быстро сгущающиеся облака и омыл ее своим сиянием, и я снова увидел ту, чье присутствие преследовало меня на протяжении веков. Я рванулся вперед с ее первым именем на устах, но Амемфис остановил меня:

— Не сейчас и не здесь, Терай, потому что она выше твоей и любой другой земной любви! Да, — продолжал он, как бы размышляя, — все кончено! В этот час старый порядок уходит, и мечта уступает место делу. Старые боги умирают, и восходит Белый Христос, чтобы царствовать вместо них на троне, который он воздвиг сегодня. Смотри, наступает ночь! Мы видели то, чего ждал мир, хотя и не знал об этом. Ты увидишь больше, но я…

Не успел он вымолвить и слова, как над Голгофой сомкнулись тучи, и черная пелена скорби опустилась, как занавес, на величайшую трагедию мира.

В следующее мгновение я остался один посреди пустыни тьмы. Земля закачалась подо мной, и даже небеса, казалось, обрушились на нее, как будто хотели раздавить ее и ее вину, а я, с грохотом грома и диким многоголосым криком ужаса, звенящим в моих ушах, слепо споткнулся и упал замертво рядом с женщиной, которая лежала в обмороке у подножия креста.

Загрузка...