Глава 30. Пламенный венец мученицы

Что же было дальше? Позвольте изложить вам это в нескольких словах, потому что даже сейчас, когда это всего лишь кошмарный сон более чем двухсотлетней давности, мое сердце замирает, а кровь застывает от ужаса, и даже сейчас я едва могу заставить неохотное перо выводить слова, которые рассказывают о тех событиях.

Очнулся я лежащим на покрытом соломой каменном полу в камере Святой инквизиции. Открыв глаза, я увидел рядом с собой закрытого капюшоном фамильяра[44] (о таких упоминал Филип в своих рассказах о темных и ужасных деяниях, совершенных в Англии во времена правления Марии, и от которых мы спасли ее в той последней славной битве у Гравлина). Все, что я мог разглядеть — это темно-серый плащ и черный остроконечный капюшон, который полностью закрывал голову и лицо, словно маска из ткани с двумя отверстиями вместо глаз и зияющей щелью вместо рта.

Должно быть, мне снились морские сражения, Александрия и Акциум, а может быть, я снова очутился в старом Риме императора Августа, потому что, когда ко мне вернулись чувства и я сел, уставившись на неуклюжую фигуру, я произнес на древнем латинском языке:

— О боги, где я, и кто ты? Человек или демон, кто? Сними эту маску с лица и дай увидеть тебя, или, клянусь славой Бэла, я сорву ее и сверну тебе шею.

Он отшатнулся от моей лежанки и прижался к стене камеры, снова и снова крестя воздух перед собой, а его глаза испуганно глядели на меня через прорези в капюшоне.

— Что беспокоит тебя, человек, если ты действительно человек? — спросил я, усаживаясь на лежанке и глядя на него все еще заторможено и растерянно. — Убери эту штуку с лица и скажи мне, кто ты и почему я здесь.

Но он по-прежнему стоял, крестясь и бормоча под капюшоном непонятные слова.

— Тогда, клянусь глазами Иштар, если не хочешь сам, я сделаю это за тебя, — воскликнул я, на этот раз на древнем ассирийском языке, поднимаясь на нетвердые ноги и направляясь к нему.

Он повернулся к двери, собираясь открыть ее и убежать, но я уже стоял перед ним и, схватив его за плечо одной рукой и оттолкнув от двери, другой сорвал с его головы капюшон, — и вот, как будто мы снова стояли вместе на берегу в Иварсхейме, это был Ансельм Линдисфарнский, точь-в-точь такой же, каким я запомнил его после расставания более трех с половиной столетий назад.

Я протянул ему руку, как старому другу, которого был очень рад встретить:

— Здравствуй, Ансельм, товарищ-странник со мной сквозь века! Что ты делал с тех пор, как принес крест в Иварсхейм, и мы вместе отправились на священную войну в Сирию, когда Ричард Львиное сердце сражался с Саладином?

— Святые, помилуйте меня и сжальтесь над тобой! — воскликнул он, испуганно отпрянув от моего странного приветствия. — Ты все еще бредишь из-за раны, сын мой, раз несешь эту дикую чепуху. Верно, я видел такое лицо и фигуру и слышал голос, как у тебя, в снах, которые часто смущали меня, но никогда прежде я не видел тебя во плоти, а тот великий крестоносец, о котором ты говоришь, мертв вот уже более 360 лет. Ложись и поспи еще, пока к тебе не вернутся нормальные чувства, потому что тебе они скоро понадобятся, ведь моя задача — подготовить тебя к допросу перед трибуналом Святой канцелярии.

Тогда-то я и понял, где я — узник в руках испанской инквизиции, обреченный на пытки или смерть, а может быть, и на то и другое самым гнусным и безжалостным судом, который когда-либо отрицал человеческую справедливость или насмехался над милосердием божьим. Дрожь ужаса, которая была ближе всего к страху перед чем-либо, что я когда-либо испытывал, пробежала холодом по моим жилам, когда он говорил, и, проведя рукой по глазам, чтобы проверить, действительно ли я проснулся или все еще вижу какой-то дурной сон, рожденный ранами и долгой борьбой, я сказал ему:

— Неужели боги привели меня сюда после всех моих странствий, и ты, Ансельм, мой старый друг, теперь служишь этой мерзкой тирании, которая издевается над кротостью Белого Христа, совершая бесчисленные преступления во имя его? Позор тебе, некогда доброму слуге твоего господа! Лучше бы ты умер, но нет, что за глупости я несу? Ты умирал и снова жил, как я, но ты, по-видимому, все забыл, а я помню.

— Молчи, молчи! — воскликнул он, прерывая мою речь и снова принимаясь креститься. — Сумасшедший ты или нормальный, но ты богохульствуешь. Ты уже наговорил достаточно, чтобы отправить тебя на костер, даже если бы тебя не заподозрили в том, что ты знакомый демон того навек проклятого английского морского дьявола Эль Драке.

— Друг мой, — сказал я, подойдя к нему и положив тяжелую руку ему на плечо, когда он прижался спиной к стене, крестясь и бормоча свои папские заклинания, — у тебя лицо и голос того, кто, перед тем как я умер последней смертью, был мне очень дорог, иначе я свернул бы тебе шею, прежде чем ты смог бы позвать на помощь, и тогда пусть твоя адская Святая канцелярия делает самое худшее, так как я подозреваю, что ты здесь только для того, чтобы шпионить за мной и предать меня, как это принято у таких паразитов, каких инквизиция использует для своей гнусной работы. И все же, раз уж ты отпал от своего прежнего состояния, я пощажу тебя и прощу тебе все, что ты можешь сделать против меня, если ты расскажешь что-нибудь о двух английских дворянках, которые были привезены в Испанию пленницами «Сан-Мигеля», за что, слава богу, мы отомстили должным образом.

Он опустил глаза, как будто от стыда, и что-то бормотал себе в бороду, когда словно в ответ на мой вопрос дверь распахнулась и в камеру вошли еще четыре человека в капюшонах, а за ними еще двое, которые волочили такое жалкое, изувеченное подобие женщины, что даже мои глаза, полные любви и ненависти, не сразу распознали в ней то, что осталось от той, что когда-то была моей любимой и моей женой.

Прежде чем безумная ярость позволила мне произнести хоть слово, они отпустили ее, и она пошатнулась в мою сторону. Ее руки дрожали, а бледное, осунувшееся лицо было обращено ко мне. В одно мгновение мои руки обняли ее, ее бедное изможденное тело прижалось к моей груди, и мои голодные губы запечатлели горячие поцелуи на ее сухих, бескровных губах, которые когда-то были такими мягкими и сладкими. Затем она отстранилась и, глядя на меня пустыми воспаленными глазами, последние слезы из которых были давно пролиты, сказала голосом, который потряс бы сердце любого, кроме этих бездушных животных, что стояли вокруг нас:

— Нет, Валдар, когда-то мой верный рыцарь и любимый муж, не целуй меня, потому что я не достойна больше твоих поцелуев. Отпусти меня, ибо я недостойна даже быть в твоих объятиях. Отпусти меня, ибо позор и мучения сделали со мной самое худшее, и я больше не женщина и не твоя жена. Я не была так благословенна, как Мэри, которая умерла на дыбе, но завтра я пройду через огонь, и после этого мы снова встретимся, как прежде, когда пламя очистит мой позор, и я снова буду достойна тебя, потому что я не отреклась ни от тебя, ни от моей веры, а остальное может быть мне прощено. Отпусти меня, дорогой Валдар, или убей снова, как ты сделал это давным-давно в песках за Ниневией.

Пораженный ее жалобными словами, я, сам не зная, что делаю, развел руки в стороны и позволил ей упасть ничком на пол. С хриплым криком нечеловеческой ярости я бросился вперед, схватил две ближайшие фигуры в капюшонах и ударил их друг об друга, так что их черепа треснули под капюшонами. Я бросил их и, подбежав к остальным, схватил троих из них, вышиб из них дух, а затем поднял, швырнул полузадушенных на каменный пол и растоптал.

Я повернулся, чтобы отомстить остальным, но камера наполнилась вооруженными людьми, которые набросились на меня и повалили, но только после того, как я сломал шею одному и изуродовал лицо другому ударом кулака. Однако их было двадцать против одного, и вот, наконец, они прижали меня к полу и связали руки за спиной.

Меня снова подняли на ноги и вытащили из камеры, где моя потерянная возлюбленная лежала среди мертвецов, которых я убил за нее, и провели по длинному коридору с каменными стенами в мрачную сводчатую комнату, где за накрытым черным столом сидели три фигуры в капюшонах. С одной стороны от них была дыба, с другой — пыточная скамья; в угольной печи уже светились раскаленные железки. Рядом лежали железный сапог, молоток, клинья и разные другие орудия мучений, которыми эти дьяволы в человеческом обличье выдавливали из своих жертв безумные слова, что отправляли их от мучений дознания к последней агонии на костре. Это были те самые инструменты, которыми они превратили мою любимую из некогда несравненной по красоте женщины в ту несчастную калеку, которую минуту назад я держал в своих объятиях, а эти закутанные в капюшоны дьяволы были теми, кто завтра, как она сказала, отправит ее на огненную смерть аутодафе.

Меня подтащили к передней части стола, и тогда тот, чья потерянная душа обладала формой, когда-то принадлежавшей Ансельму, вышел из-за моей спины и, поклонившись распятию, висевшему на стене позади стола, сказал на церковной латыни, чтобы я понял так же хорошо, как и мои судьи:

— Обвиняемый признался, что он тот, кто недавно был знакомым демоном английского колдуна Эль Драке, и, кроме того, он рассказывал самые странные и удивительные вещи, которые, если он не больше, чем человек, несомненно доказывают, что он имел непосредственные сношения с самим адом и таким образом добился продления своей жизни далеко за пределы отведенного ему срока смертного существования…

— Заткнись, негодяй! — крикнул я. — Я знаю свою судьбу и могу встретить ее, как встречал смерть в тысяче обличий, прежде чем земля была осквернена такими дьявольскими отродьями, как вы, служители этой адской канцелярии, неправедно называемой святой!

Я тот, кто сражался с Дрейком в Америке и при Гравлине. Я тот, кто послал огненные корабли в середину вашей Армады, некогда непобедимой, и рассеял ее под ветрами небесными. Я тот, кто преследовал ее остатки по северным морям и ради той дорогой жизни, которую вы погубили, гнал корабль за кораблем к крушению и гибели на скалах и отмелях. За ее светлую жизнь было заплачено десятью тысячами жизней испанцев, хотя, если бы я мог забрать еще десять тысяч, все же еще не было бы полной справедливости.

— Ты так же смел в речах, как, говорят, смел в бою, — произнес голос, исходивший из-под капюшона центральной фигуры за столом. Голос был такой холодный и бесстрастный, что я мог бы поклясться, что, если капюшон снять, я увидел бы под ним лицо Тигра-Владыки Ашшура. — Твое признание избавляет нас от некоторых хлопот, а тебя от некоторых страданий, ибо, если бы ты не говорил так свободно, у нас были бы под рукой средства заставить тебя говорить. Тем не менее, правосудие Святой канцелярии требует, чтобы я изложил преступления, в которых ты обвиняешься, чтобы ты мог ответить на них, если сможешь.

Тебя обвиняют, во-первых, в том, что ты являешься знакомым демоном колдуна Эль Драке, в чем ты признался, а также в том, что причинил огромный и невыразимый вред подданным его католического величества и его имуществу. В убийстве пятерых служителей Святой канцелярии ты обвинен очевидцами твоего преступления. Твоя любовница, которую ты с использованием еретических обрядов взял себе в жены, своими поступками в твоем присутствии призналась в том, чего не могла от нее добиться дыба: что она была знакома с тобой и участвовала с тобой в том договоре, который ты заключил с силами тьмы, из которого вытекает последнее из обвинений, выдвинутых против тебя. Как долго ты живешь на свете?

Я молчал, пока он говорил, потому что уже понял, что речь ничего не даст мне перед судьями, которые уже осудили меня. Но его последний вопрос дал выход ярости и презрению, которые снова вспыхнули во мне, пока он вещал, и поэтому я все же ответил ему:

— Бедный глупец, дитя нескольких темных ночей и мимолетных дней, кто ты такой, чтобы задавать мне такие вопросы? И все же я отвечу, чтобы ты знал, насколько ты ничтожен и подл, чтобы владеть силой жизни и смерти и обрекать на страдания тех, чьим рабом ты быть недостоин!

Прошли эпохи с тех пор, как я сделал первый вдох на земле. Я видел падение Вавилонской башни и слышал речь людей, смятенных ужасом, охватившим ту самую первую Ниневию, которая ныне забыта. Я стоял перед троном Соломона и слышал слова мудрости, слетавшие с его уст. Я видел Рим во всей его славе, когда мощь великого Юлия держала трепещущий мир в его руках, и я был на Голгофе, когда тьма упала с небес и земля содрогнулась в предсмертной агонии Христа.

Я слышал последние слова, произнесенные теми устами, которые в конце земных дел спросят с вас здесь и с тех, кто дал вам вашу адскую власть, за всю кровь и слезы, которые вы пролили в своем гнусном богохульстве его святого имени и его божественной милости — его, друга бедных и нуждающихся, целителя ран и прощающего грехи! Я видел реальность того изображения, которое вы сделали идолом…

— Замолчи, богохульник! — вскричал он, вскочив на ноги. Он взял со стола распятие и высоко поднял его над головой. — По собственной воле своей беспрепятственной речью ты осквернил священный символ нашей древней веры. Этого достаточно. Отправляйся в свою келью и приготовься, если сможешь, к тому, что ждет тебя завтра. Уведите его, ибо вид его оскверняет глаза христианина.

При его последних словах те, кто держал меня, развернули и поспешно вывели меня из комнаты, прежде чем я успел ответить ему. Когда я снова вошел в свою камеру, она была пуста. Они увели мою любимую ждать той огненной судьбы, которую, как я теперь верил, мы должны были разделить вместе.

Но этому не суждено было сбыться. Когда после ночи сновидений наяву, более мучительных, чем все страдания камеры пыток, они вывели меня из тюрьмы инквизиции на большую площадь города, я увидел, что их злоба обрекла меня на худшие муки, чем эта. Они надели на меня кольчугу и повесили на бок меч, а потом повели меня со связанными за спиной руками, чтобы показать, что я полностью вооружен, но беспомощен перед врагами, которых победил.

Когда меня привели на площадь, ужасное представление аутодафе было уже подготовлено. Вокруг сомкнутыми рядами стояли стражники в три шеренги. С одной стороны располагались два трона под балдахинами. На одном из них сидел Филипп Испанский, окруженный вельможами, придворными и куртизанками, а на другом — Иоанн Торквемада, великий инквизитор святой канцелярии, с архиепископом Севильским и сопровождавшей их толпой монахов и священников.

Напротив них тянулся ряд высоких столбов, вокруг которых еще раскладывали хворост, а на небольших помостах на середине высоты столба стояли прикованные мужчины и женщины. Но из всех их я видел только одну фигуру женщины с опущенной головой, мертвенно-бледным лицом, закрытыми глазами и длинными, струящимися золотисто-рыжими волосами, прикованную к столбу прямо перед троном Филиппа. Рядом был еще один столб, все еще ждущий свою жертву, а над всем этим опускались гневные небеса, затянутые серыми грозовыми тучами.

Низкий, глубокий рев мстительной ненависти прокатился по площади, когда стражники вывели меня и поставили между троном Филиппа и троном Торквемады. Затем вышли два герольда и, призвав к тишине трубами, огласили длинный список моих преступлений против святой церкви и католического величества Испании, над чем я громко рассмеялся в горьком гневе и яростном отчаянии. Тогда Филипп поднял руку, меня повернули лицом к ряду столбов, и люди с факелами начали с обоих концов поджигать хворост.

Я слышал, как трещат сухие дрова, и видел, как дым и прыгающие языки пламени взлетают ввысь, и крик за криком агонии пронзительно разносится в сонно замершем воздухе. Наконец, факелы были воткнуты в хворост вокруг столба, к которому было приковано все, что было мне дорого на свете.

По обе стороны от нее мужчины и женщины корчились и кричали в последней агонии огненных мук, но на нее пламя напрасно дышало мучительным дыханием. Она была мертва — милосердие небес уже унесло ее душу за пределы досягаемости людской бесчеловечности.

В этот момент чары, удерживавшие меня, рассеялись. Я помолился всем богам, которых знал на земле, чтобы они дали мне силы отомстить, и тогда, как будто это были нити, я разорвал веревки, связывавшие мои руки, и устроил Филиппу и его людям другое представление, не то, для которого они привели меня. Мой добрый меч сверкнул из ножен, боевой клич Армена гневно сорвался с моих уст, я обрушил град яростных ударов вокруг себя, мои стражники разбежались с криками ужаса, и в следующее мгновение я вскочил на возвышение, где рядом с Торквемадой сидел архиепископ в великолепных одеждах.

Еще несколько быстрых взмахов меча очистили площадку от воющих монахов вокруг архиепископского трона. Торквемада неподвижно сидел на троне, глядя на меня теми же глубокими черными глазами, которые много веков назад я видел сверкающими из-под короны Тигра-Владыки.

— Я скоро приду за тобой, Тиглат, — крикнул я ему, — но этот первый покажет твою судьбу. Он лучшая пища для огня, чем ты.

Я зажал меч зубами и, схватив епископа за талию, перекинул его, вопящего от ужаса, через плечо, спрыгнул с помоста и побежал с ним к огромному костру, который ревел вокруг столба с моей любимой.

Со всех концов площади на меня бежали вооруженные люди, но я крепко держал епископа левой рукой, а мечом в правой рубил всех, кто попадался под руку, пока не добрался до костра. Тогда я швырнул облаченного в шелка священника в гущу пляшущего пламени, а потом развернулся с мечом в руке, огнем сзади и тысячами врагов впереди, чтобы как можно дороже продать жизнь, которая мне теперь больше была не нужна.

Но прежде чем они добрались до меня или я успел нанести удар, чернильное небо раскололось с запада на восток огромной зазубренной полосой пламени, и, подобно самой трубе бога, возвещающей о роковом часе, грянул гром. Молния снова сверкнула в черной тьме, опустившейся на полдень, гора, на которой стоял Кадис, содрогнулась, как земля под Ниневией, когда пала башня Бэла, и вспышка за вспышкой, раскат за раскатом, струились молнии и гром перекатывался по дрожащему небу, и сквозь разорванную тьму бежали туда-сюда ослепшие и охваченные ужасом толпы, взывающие к своим святым в мучительном страхе.

Вокруг меня все еще зловеще сквозь мрак пылали костры мучеников, и дым человеческих жертв медленно поднимался к разгневанным небесам. И они, и я были забыты во всеобщем ужасе до тех пор, пока я не бросил последний взгляд на почерневшее нечто, висевшее на столбе, и жажда мести снова не проснулась во мне, и я побежал, выкрикивая языческие боевые кличи и размахивая мстительным клинком в толпе, которая с криками разбегалась.

Я бежал сквозь сумерки и ливень шторма с площади в сторону гавани, думая о том, какой прекрасный пожар получился бы из остатков Армады, если бы я мог попасть на борт одного из кораблей. Но когда я добрался до кромки воды, небеса сами сделали свое дело — вспышка молнии ударила в грот-мачту огромного галеона, поток огня пробежал вниз по раскалывающейся палубе, затем раздался рев и грохот, который затмил сам гром, и пылающие обломки разлетелись далеко в разные стороны.

У моих ног лежал двухвесельный ялик. Я вскочил в лодку, оттолкнулся и поплыл из гавани, повинуясь инстинкту, который влек меня в открытое море. Сквозь ужас шторма и пылающие корабли я беспрепятственно прошел среди освещенного огнем мрака, пока не уткнулся в корму «Безжалостного», стоявшего на якорях у внешнего форта. Взмахом меча я перерубил кормовой трос, а затем подтянулся к носу. Вторым ударом я освободил корабль, и когда он начал дрейфовать под ураганом, который несся с суши, я ухватился за грот-цепи и вскарабкался на борт.

На палубе стоял десяток испанцев, они смотрели на шторм, крестясь и молясь. В одно мгновение я очутился среди них, размахивая мечом, но недолго, потому что едва они увидели меня, как, взвыв от ужаса, перелезли через фальшборт и бросились навстречу судьбе в бурлящее море. Итак, я отвоевал «Безжалостного» и вместе с бурей, которая принесла мне избавление, унесся навстречу красному сиянию заката над бушующим западным морем, снова один в этом мире, с ужасом прошлой судьбы позади и смутным обещанием дней, которые, возможно, будут еще впереди.

День и ночь бушевала эта яростная буря, и под низкими, стремительно несущимися облаками по бурлящему морю бедный «Безжалостный», изуродованный и наполовину разбитый во время его последней храброй битвы, мчался все дальше на запад. Наконец, из серой бурлящей воды впереди показались две остроконечные черные скалы. Вскоре я увидел, как снежные волны пены кувыркаются у их подножий. Между ними зияла темная пещера, в которую несся увенчанный пеной, грохочущий поток океана. Прямо перед качающимся «Безжалостным» зияла глубокая черная пропасть, и прямо к ней я вел корабль, подгоняемый ветром и волнами.

Скалы-близнецы, казалось, мчались на меня по воде, а пропасть зияла, как огромная голодная черная пасть, готовая поглотить меня и мой бедный полузатопленный корабль. Под кормой поднялась живая гора бледно-зеленой, покрытой пеной воды. Она качнулась у меня под ногами, а затем, словно наделенная собственной жизнью и движением, нырнула между блестящими черными каменными стенами. Рев грохочущей воды ударил меня по ушам; дикие голоса, казалось, смеялись и кричали из эха пещеры, а затем с грохотом и скрежетом мой добрый корабль содрогнулся со стоном и встал, намертво застряв между скал. Замерзший, промокший, едва живой я поднялся с палубы, на которую меня швырнуло ударом, и заполз в каюту. Скорее по долгой привычке, чем по необходимости, я протер кольчугу и меч, упал на груду парусов, на которых мы укладывали наших раненых во время боя, и не заботясь в крайней усталости, удержатся ли вместе доски «Безжалостного», когда я снова проснусь, я закрыл глаза.

Убаюканный громовой песней бури, я спал, а вокруг меня завывали и свистели ветры, и волны шипели и ревели, за днем пришла ночь, штиль сменил бурю, и стремительный поток лет мчался незаметно к тому дню, когда перст судьбы коснется моих давно закрытых глаз и снова пробудит меня к действию.

Загрузка...