Эвакуация

На Волгу

Конец июля. Уже месяц как идёт война. Немцы осуществляют свой блицкриг. Каждый день радио сообщает об очередном городе, оставленном нашими войсками.

Немецкие самолёты долетают до Москвы, уже есть разрушения. Во дворе, на месте огородов, взрослые роют «щель» — бомбоубежище.

Мы едем в эвакуацию на Волгу с группой матерей с маленькими детьми, которую возглавляет Елена Емельяновна.

Едем мы в плацкартном вагоне. Очень жарко, душно. Дети орут. Поезд продвигается очень медленно, часто и подолгу стоит на каких-то полустанках. Мы видим в окно, как мимо нас во встречном направлении проскакивают воинские эшелоны с военной техникой.

В первых числах августа мы в Юрьевце. Это маленький городишко на высоком берегу Волги. Двухэтажные домишки (низ каменный, верх деревянный) в пыльной зелени садиков спускаются ступеньками к воде. У ветхого дебаркадера изредка швартуются допотопные пароходики с колёсами по бортам. Над городом торчит единственная труба пивного завода.

Нас размещают в частных домах. Местные обыватели покорно принимают «вакуированных». Здесь не чувствуется паники — тихая, почти мирная жизнь, на рынке продают кур, много ягод, особенно малины. По улицам бродят козы. Дети купаются возле пристани на мелком месте. Волга кажется невероятно широкой, такую мощную реку я вижу впервые.

Наши хозяева отвели нам опрятную горницу с комодом, покрытым кружевной накидкой, и с зеркалом в чёрной затейливой раме. Я с большим интересом обследовал весь дом и двор. Впервые разглядывал таинственные домашние иконы, дивился кроватям с подзорами, глиняной посуде, станку кружевницы.

Мне нравился весь этот устоявшийся уютный быт, эти чудные запахи, особенно когда топилась плита при печке.

И сад был прелестный, заросший высокой травой. Единственное существо, которое оказалось негостеприимным, — коза, подошедшая ко мне и крепко поддавшая меня под зад рогами. Я не ожидал такого коварства и едва спасся от неё постыдным бегством.

Нас в горнице четверо. Маме в этот момент 34 года, няне Лене — 22, мне — 10, Лиде — шесть месяцев. Вид у мамы озабоченный, тревожный. По вечерам она пишет письма. Папа наш — на войне. Единственное письмо от него мы получили ещё в Москве. Он писал из-под Вязьмы. Дед с бабушкой остались в голодной Москве, писем от них ещё нет (они не знают пока нашего адреса).

В сентябре нас с Владиком приняли в местную школу. Школа — это одноэтажный бревенчатый дом, дощатые щелястые полы, парты стародавнего образца. Класс один. В нём дети разного возраста. Учительница тоже одна, она пытается совместить обучение и десятилетних (третий класс) и восьмилетних (первый класс). Настоящих уроков по существу нет, а есть всякие разговоры, шутки-прибаутки и пустяковые задания на дом.

Однако всё это продолжалось недолго. Немец уже овладел Украиной, Белоруссией, Прибалтикой, Кавказом и Крымом. Юрьевец глубоким тылом назвать было уже нельзя. Германское нашествие полным ходом приближалось к Волге.

Елена Емельяновна решила перебазироваться на Урал. В одну из ненастных ночей нас всех погрузили на пароход — вероятно, на один из последних, — который пошлёпал своими плицами вниз по течению к Казани. Там мы должны были перегрузиться на поезд, идущий на Урал.

На пароходике народу было битком. Спать никто не мог. Мы с Владиком заглянули в машинное отделение и с интересом наблюдали работу огромных маслянистых шатунов. В каютах была духота, а на палубе — холод и мокрота.

Утром в Казани на огромной пристани мы долго сидели на мешках и ждали, когда уладятся наши дела с железной дорогой.

Мама куда-то ушла, Лида, покладистый спокойный ребёнок, улыбалась ясному утру на руках у Лены, мы с Владиком бродили вокруг чемоданов и тюков, томясь в ожидании. Вдруг появилась моя взволнованная мама в сопровождении какой-то незнакомой женщины с потрясающим сообщением: мы дальше не едем, мы остаёмся в Казани — здесь Наркомфин, здесь наш отец!


Встреча и разлука

В помещении какого-то училища разместилось эвакуированное из Москвы министерство финансов (Наркомфин). Нам предложили временно пожить в большой аудитории, наполовину заваленной пачками документов и бланков. Мебели не было, мы сидели на этих пачках. Папы не было. Нам сказали, что наш отец, каким-то чудом оказавшийся в тылу, узнал наш юрьевецкий адрес, помчался нас забирать, и мы с ним разминулись.

Потом, при встрече, он рассказывал, как нашёл наших хозяев в Юрьевце, которые сообщили ему, что мы уехали на Урал, в каком подавленном состоянии добирался до Казани. Рассказывал свою военную эпопею — как его с постоянными носовыми кровотечениями забрали в медсанбат, комиссовали и отправили в Москву. Там он узнал у бабушки наш адрес и поехал в Казань догонять свой Наркомфин.

В общежитии на окраине Казани на берегу реки Казанки мы встретили многих соседей по московскому ведомственному дому. Здесь была наша соседка по квартире Люся Кайдалова с дочкой Эллой, семейства Шарыгиных, Беловых, Марьяхиных, Дымшиц и др.

Наркомфин — мощная организация — побеспокоился о семьях своих сотрудников. Отец с группой сослуживцев на грузовой машине съездил в район. Они привезли несколько мешков картошки и лука на зиму. Мы зажили почти счастливо, не переставая благодарить судьбу за такое чудесное воссоединение семьи.

Вместе мы встретили новый 1942 год. Некоторые успехи Красной армии, разгром немцев под Москвой и то, что ни Москву, ни Ленинград врагу захватить не удалось, — всё это давало некоторую надежду, рождало оптимизм.

Однако немцы подошли к Волге, к Сталинграду. Это был факт грозный, и Наркомфин решено было перебросить в Куйбышев. Сотрудники собрались в дорогу, а семьи оставались в Казани. И вновь нам с отцом пришлось расстаться.


«Степь да степь кругом…»

Зима 1942 года была и холодной, и голодной. Конечно, с лютым голодом блокадного Ленинграда Казань сравнивать нельзя, но всё же, всё же, всё же… Белый хлеб исчез. По карточкам давали 400 граммов чёрного хлеба — иждивенцам и детям, 500 граммов — служащим, 600 граммов — рабочим. На оборонных заводах было особое, повышенное снабжение. В магазинах отоваривали по талонам. К середине зимы исчез сахар, мяса давно уже не было. «Выбрасывали» иногда селёдку и консервы. Некоторое время бывала вместо сахара помадка, но и она вскоре пропала.

Пока у нас был лук, его жарили и пили кипяток (чая уже не было) с бутербродами с жареным луком. Он казался сладковатым. В один несчастный день и лук закончился.

Плохо было и с дровами. Печи топили чем попало. В эту зиму мы сдружились с Вовкой Шарыгиным. Мы вместе ходили по дрова. Разбирали заборы по ночам; разобрали даже мост через Казанку — правда, мы опоздали: его разобрали до нас, нам досталось лишь несколько досок.

В нашем двухэтажном общежитии была коридорная система расположения комнат. Печи топились из коридора. Пока дрова имелись, мы, дети, устраивали возле топящихся печей посиделки с песнями. Взрослые давали нам молотые в мясорубке очистки картошки и капельку муки, и мы жарили в печках блинчики. У печки собирались дети разных возрастов. Старшей, Вале Беловой, было лет 15, младшему — Зорику Дымшицу — восемь.

Этот Зорик, тем не менее, знал наизусть первую главу «Евгения Онегина» и читал её, картавя и шепелявя.

Был среди нас мальчик лет 12–13. (Назову его условно Колей, ибо имени настоящего не помню.) Он замечательно пел ямщицкие песни. От него я впервые услышал «Степь да степь кругом…» и редкую песню, которую никогда больше не слышал:

Почему ты, ямщик, перестал песни петь,

Не поёшь и такой невесёлый?

Колокольчик вдали продолжает звенеть,

Но тебя не слыхать что-то в поле?

Текст, конечно, — не бог весть, но песня эта, трогательная и печальная, исполняемая у печки зимним вечером в суровое военное время, нам очень нравилась. Коля замечательно её исполнял в этакой народной нищенской манере.

Кто-то пытался запеть официозно-патриотические песни, но они не шли к настроению и не имели успеха.


Коржик

Нашей Лиде исполнился год. Она начинала ходить. Всё общежитие её баловало и нянчило. Она неуклюже ковыляла по одной половице из рук в руки.

Часто город отключал электричество. Тогда зажигались коптилки. Как-то вечером, когда погас свет, Лида выдала первую в своей жизни фразу: «Сету-нету, сё в порядке». Это стало семейной поговоркой. Наша улица называлась Подлужной. Местные говорили, что по весне иногда Казанка, разлившись, доходила до крайних домов нашей улицы и оставляла на ней большие и долгие лужи.

Сестра Лида 1941 г.

Никакого городского транспорта в этом районе не было. «В город» ходили только пешком. Казань стоит на холме, поэтому, идя в город, нужно было пройти довольно длинный и крутой подъём. Этим путём я ходил два года. По всяким делам: и в школу, и в детскую молочную кухню за грудным молоком для Лиды, и в кино, и в цирк.

У меня были коньки. Я взбирался, пока был снег и лёд, до самого верха и лихо катил весь спуск около полукилометра, совсем не тормозя, до самого угла Подлужной.

К весне 1942 года стало невыносимо голодно. А у меня вытащили хлебные карточки — слава богу, был конец месяца. Лиде больше уже не полагалось грудного донорского молока, а на взрослой еде она стала болеть и чахнуть. У неё развился какой-то серьёзный недуг и дистрофия. Врачи говорили, что её может спасти только пенициллин. Но достать его нельзя было ни за какие деньги. Мы были в отчаянии.

Люся Кайдалова, очень красивая молодая женщина, в эту зиму стала предметом ухаживания некоего майора медицинской службы. Этот майор очевидно был безуспешен в своей страсти, но был упорен и терпелив. Он таскался за Люсей постоянно. Я не понимал, когда же он работает.

Когда у нас возникла проблема с пенициллином, Люся очень отзывчиво этим прониклась и поставила перед майором задачу: раздобыть пенициллин. Он, в надежде на награду в сердечных делах, взялся достать лекарство и, правда, нескоро, достал его. Лида была спасена.

Однажды я был послан в город с каким-то поручением. Идя в центре по многолюдной улице, я вдруг учуял полузабытый довоенный запах. Пахло чем-то кондитерским, мирным и вожделенным. При постоянном ощущении голода, которое я испытывал в ту пору, запах сей возбудил во мне неистовую решимость доискаться его источника. Я стал оглядываться кругом, заглядывать в двери магазинов, но запах явно шёл не оттуда. Наконец я обратил своё внимание на телегу, которая ехала по мостовой и везла нечто, покрытое брезентом. Я пошёл за ней. Запах дурманил мой мозг. Вдруг я неожиданно для самого себя, почти не сознавая, что я делаю, прицепился к телеге, запустил руку под брезент и ощутил нечто тёплое и мучное, лежавшее в деревянном плоском ящике.

Рядом с моим лицом шлёпнул по брезенту кнут возницы. На миг я увидел его красное лицо, повёрнутое ко мне. Я соскочил с задка телеги и бросился бежать в страшном испуге. Мне казалось, что за мною гонятся. Я опрометью свернул в какой-то двор или закоулок, забежал ещё за какой-то угол. Не слыша звуков погони, я наконец остановился, тяжко дыша. В руке моей оказался зажат чудесный довоенный коржик в виде зубчатого кружка с маленькой дырочкой посередине.

Я спрятал его за пазуху и стал искать выход обратно на улицу, но никак не мог найти. Потом я всё-таки выбрался из этих дворов, но это была какая-то другая улица. Я заблудился.

Я долго блуждал по городу. Коржик грел мне грудь. Я думал принести его и угостить Лиду. Но голодное вожделение было необоримо. Я потихоньку отламывал маленькие кусочки, которые таяли во рту. Я думал: вот осталось полкоржика, принесу, пожалуй, и дам Лиде попробовать хоть немного. Но голод был сильнее меня. К тому же я подумал: «Что скажет мама? „Ты украл?“» — и проглотил остатки.

Это была первая и, кажется, единственная кража в моей жизни.


Спасение

В марте наша мама, собрав некоторые ценные вещи: свою довоенную котиковую шубу, стёганое ватное одеяло, крытое розовым шёлком, и отрез блескучего атласа, — поехала в деревню под Казанью менять это богатство на муку.

Хорошо помню, как она, грязная и загорелая на первом весеннем солнце, появилась в нашем дворе на деревенских розвальнях, которые волочила лошадёнка по уже почти лишённой снега земле. В санях лежал мешок спасительной чёрной муки.

Из этой муки получались чёрные твёрдые лепёшки. Но проблему питания они не решали. Наше спасение пришло самым чудесным образом — и не только наше.

Где-то в городе мама встретила своего давнего московского знакомого, сослуживца по 17-му универмагу, где она работала бухгалтером до войны. Этот пожилой человек устроил маму работать счетоводом на военный аэродром в столовую. Вот тут мы ожили. Мама не только обедала там, но и приносила в судках очень питательные, из настоящих дефицитных продуктов, обеды на дом.

Мы отдали соседям остатки муки, а с Марьяхиной, у которой погиб муж и на руках остались малые дети, делились этими аэродромными обедами. Мама рассказывала, что на аэродром иногда прилетал Вася Сталин, и тогда в столовой начинались пиры и пьяные оргии.


Новая школа

Казань — татарско-русский город. Все уличные вывески — на двух языках. Татарские названия писались кириллицей и звучали смешно: к русским словам в конце привешивались татарские окончания «лары» или «ясы». Например, «Культтоварлары».

Я ходил в русскую школу, но в нашем классе были и татарские дети, пожелавшие учиться на русском языке. Они хорошо учились и говорили почти без акцента.

В Казани не чувствовалось никакого национального антагонизма. Много было смешанных браков. Татары отличались большой обстоятельностью в хозяйстве, большой опрятностью. Пожилые татарки ходили «на двор» обязательно с водой в медных кувшинах. Женские головные платки были не как у русских, треугольной формы, а квадратные. На ногах носили толстые шерстяные носки и кожаные чувяки или резиновые глубокие галоши.

В школу я ходил далеко, вставать приходилось очень рано. Помню себя ползущим вверх по нашей горе, сильно наклонённым вперёд, почти ещё спящим. В классе, окружённый бодрыми одноклассниками, я окончательно просыпался. Учился я легко. У меня сохранились похвальные грамоты того времени. Учительница, ни имени, ни лица которой я, к сожалению, не помню, почему-то меня отличала, зачем-то приводила другим в пример, тем самым принося мне ощутимый вред — это делало меня каким-то любимчиком и портило отношения с одноклассниками.

В перемену мы часто в коридоре «давили масло» — то есть, стоя в шеренге вдоль стены, что есть силы нажимали плечом друг на друга, стараясь выдавить из шеренги. Как-то в такой забаве я слишком сдавил своего щуплого соседа Марата Шакирова, ему сделалось больно, и он, выйдя из шеренги, пнул меня ногой, я не остался в долгу, и мы подрались. Наша учительница, внезапно появившаяся, решила наказать Марата и отправила его домой за родителями. Я же отделался лёгким замечанием. Это выглядело как явная несправедливость. Марат, забирая свой портфель и уходя, погрозил мне кулаком.

Когда кончились уроки и мы шумной толпой вывалились в раздевалку, ко мне подошёл старший брат Марата, шестиклассник, и затащил меня за угол. От страха я завизжал как поросёнок. Он, насладившись моим страхом, бить меня не стал, а просто презрительно ткнул взашей и ушёл.

Мы очень близко сошлись с Фридрихом Нацибуллиным, мальчиком впечатлительным и очень добрым. Он был сыном партийного работника. Жили они в привилегированном доме на улице Карла Маркса. Я был у него как-то в гостях, и мне предложили пообедать. Да! Это была довоенная, обильная и вкусная еда, на белой скатерти, со столовым серебром и крахмальными салфетками.

В доме этом было много книг, на стенах висели картины в рамах. У Фридриха, который был назван, конечно, в честь Энгельса, была своя отдельная комната с ковром и письменным столом.

Он увлёк меня французской борьбой как спортивным зрелищем. Мы ходили с ним в Казанский цирк, где проходили показательные выступления заезжих и местных борцов.

Это были не просто спортивные турниры, а именно представления, чувствовалась специальная режиссура.

Вначале выходила пара ковёрных, которых объявляли с особой помпой, присовокупляя к их именам какие-то смешные пышные звания за их неимоверные заслуги. Они боролись весьма потешно, кривляясь, громко шлёпая друг друга по голым местам, искусственно падая или валясь от пустякового толчка. Зал ревел от хохота и удовольствия.

Потом выходили уже настоящие борцы и боролись всерьёз. Они представляли разные города. Помню одного из Ростова-на-Дону. В тот момент город этот был под немцем. Ростовчанин победил своего соперника, и публика неистово ему аплодировала, как бы символически обещая победу над врагом и освобождение Ростова.

Эти представления в цирке породили моду на французскую борьбу. Во дворах мальчишки устраивали турниры. Старались бороться по правилам, выбирали судью-рефери. У нас во дворе отличались два брата-татарина. Они побеждали всех, но когда они схватились друг с другом, победитель не выявился. Силы их были велики, но равны, и хоть боролись они немыслимо долго, никто на лопатках не оказался.

Ходили мы с Фридрихом в кино на знаменитые киносборники. Они значились под номерами и состояли из нескольких новелл. Помню новеллу о югославских партизанах. Собственно, запомнилась песня: «Ночь над Белградом тихая вышла на смену дня…»

«Киносборник № 7» — это юмористическая новелла о Швейке, которого играл Борис Тенин, и Гитлере в исполнении Сергея Мартинсона. В ней Швейк, чешский патриот, устраивает глупому доверчивому Гитлеру хитроумные каверзы, ведущие его к разным видам гибели. И каждый раз, когда Гитлер попадается на уловку и тонет или сгорает, возникает наплывом лицо Родины-матери и она говорит: «Мало!» — дескать, слабовато наказание, изверг рода человеческого заслуживает большего. Тогда бедный Швейк сломя голову спешит спасать свою жертву. Чем это кончается, я не помню.

Был ещё очень смешной американский фильм «Три мушкетёра» — однако не помню, в Казани ли я его смотрел или уже в Москве.


Госпиталь

Лето 42 года. Тёплое, даже жаркое. Началось купание в Казанке. Мост через реку восстановили. Мы с Вовкой Шарыгиным иногда наведываемся на ту сторону — там зреет горох и наливается капуста. Мы осторожно прячемся в кустах — следим за сторожем, который время от времени обходит с ружьём доверенные ему посевы.

Недалеко от нас, на улице Красина, открылся госпиталь. Легко раненные разгуливают в халатах или просто в рубахах и кальсонах. Иногда они забредают и к нам на Подлужную. Как-то небольшая группа их перешла мост и гуляла по краю поля. Мы с Вовкой в это время сидели в кустах. Мы видели, как сторож забеспокоился и стал издали махать раненым, чтоб они уходили прочь, но те не поняли и, как свободные люди на своей советской земле, продолжали прогулку. Однако сторож, верный инструкции, скинул с плеча ружьецо и, угрожая, прицелился. Это защитникам Отечества не понравилось, и они решительно направились навстречу угрозе. Вдруг раздался хлопок, затем другой. Раненые, хромая, бросились догонять обидчика, который повернулся и пустился наутёк.

Они его, конечно, не догнали и, перейдя мост, вышли на Подлужную. Мы тоже перешли. Один громадный детина с забинтованной рукой страшно матерился и, подняв рубаху, показывал свой розовый живот, усыпанный чёрными точками мелкой дроби.

Вместе с нами трое раненых зашли к нам в общежитие. Лена наша, будучи комендантом, выказала защитникам Родины полное радушие. Она достала спирт и стала промывать ранки на животе у дважды раненного. Но трое молодцов, увидев спирт, попросили не расходовать его на пустяки, а дать им принять его внутрь, что и было сделано. И тут начался пир.

Захмелев, верзила шутливо просунул свою здоровую руку мне под зад и поднял меня под самый потолок. Я судорожно схватился за его стриженую голову, боясь, что он меня уронит. Силы этот мужик был неимоверной. Я решил, что если такие силачи защищают нашу страну, то Победа недалека.


Шарыгины

В июле Казанка сильно обмелела. На середине реки воды было по колено, но течение, особенно на перекатах, было довольно быстрое. От нашего дома до реки ходу — две минуты. Я в возрасте 11 лет не считал зазорным выбегать из дома на улицу в одних трусах, но Вовка Шарыгин, который был старше меня на три года, ввиду такой своей солидности надевал брюки. Как-то мы брели по мелководью, я — в трусах, а он — в подвёрнутых брюках. Мне было поручено следить за глубиной: если выше колена — туда не ходить. Так мы брели в прохладной воде по мягкому песчаному дну, ища удобный выход на берег.

Вдруг я почувствовал под ногами резкое углубление. Ступни заскользили по наклонному дну, и я сразу погрузился по пояс, потом по горло, и вот я вмиг очутился полностью под водой. Плавать я не умел. Успел только крикнуть: «Спа!..» — и тем самым выдохнул часть необходимого запаса воздуха. Внезапная паника… я начал непроизвольно глотать воду, барахтаться, тратить впустую силы. Потом наступило полуобморочное состояние, я перестал биться и отдался судьбе. Стало даже как-то легко и безразлично.

В это мгновение я почувствовал прикосновение к моему телу Вовкиных рук. Я сразу очнулся и судорожно взгромоздился ему на спину, он покорно позволил мне это сделать. Наконец я высунул голову на поверхность, вдохнул воздух жизни и увидел перед собой ветки берегового кустарника, за которые тут же и ухватился.

Потом мы лежали на берегу. Я приходил в себя и с ужасом вновь переживал всё только что произошедшее.

Я понял, что был на краю гибели и что Вовка меня спас. И ещё я испытывал жуткий стыд и страх: как я расскажу маме?

Я умолял Вовку никому не рассказывать о моём спасении, но он, гордый своим подвигом, желал получить полагающиеся в таких случаях почести и, конечно, рассказал всем, широко и во всех подробностях. Меня он спас, а родного брата своего чуть не погубил.

Большое семейство Шарыгиных занимало комнату на первом этаже. У Вовки был младший брат Гарик пяти лет, и уже тут, в Казани, его мамаша родила девочку Наташку.

Вовка уже тогда обожал электротехнику (взрослым он стал электриком и работал на метрополитене). Он придумывал всякие электрофокусы, делал электрогирлянды и пр. Местные татарские ребятишки не отходили от их окна на первом этаже, забранного железной решёткой. Целыми днями они глазели на гирлянду из цветных лампочек и не отставали, сколько бы их ни гнали.

Вовка решил их отвадить раз и навсегда. Заметив, что ребятишки эти таращатся в комнату, приложив мордочки к железной решётке, Вовка провёл к ней электричество. Это был плюс, а минус — сырая земля, на которой стоят зрители.

Когда он подвёл провод к решётке, детишек почему-то не было, и Вовка попросил своего брата Гарика пойти во двор и заглянуть в их комнату. Тот послушно пошёл и приложил свою физиономию к железным прутьям. Его, конечно, сильно тряхнуло. Счастье, что Вовка быстро выдернул вилку из штепселя, иначе Гарик бы погиб.

Впоследствии Игорь Фёдорович Шарыгин стал известным математиком.


«Швейцария»

Выше по течению Казанки, на нашем, высоком берегу располагался парк под названием «Швейцария». Он в основном состоял из лесистой части, но небольшая огороженная площадка с летней эстрадой и аттракционами и была, собственно, парком.

Летом 1942 года там можно было покачаться на качелях-лодочках, покрутиться на «гигантских шагах» и карусели, и ещё там был небольшой сарайчик, где торговали немудрёным угощением: жмыхом, патокой и чёрными пряниками.

Ради этого угощения в парк набивалось много желающих и выстраивалась огромная очередь.

Жмых (если кто не знает) — это отходы от производства подсолнечного масла. Неочищенные семечки давят сильным прессом, масло отходит и остается жёсткий брикет — жмых. Фактически это спрессованная шелуха, пахнущая маслом.

Патока получается при производстве сахара из свёклы. Это вязкая жидкость тёмно-бурого цвета, она сладкая.

Пряники пеклись из грубой тёмной муки на патоке.

Всё наше общежитие целую неделю жевало жмых и лакомилось пряниками. У многих болели животы. Но через неделю весь запас этого товара был исчерпан. Правда, патоку ещё какое-то время продавали, но уже по сахарным талонам.

За пределами парка шёл перелесок, а за ним открывалась большая поляна, где гарцевали на лошадях юноши и девушки, — конно-спортивная школа.

Мы подолгу там торчали и могли наблюдать весь процесс обучения верховой езде. К концу лета мы уже сносно разбирались в профессиональной терминологии (шенкеля, трензеля, разные аллюры), в принципе знали, как седлается, как управляется лошадь. В самом начале меня очень удивило, что поворачивать лошадь можно не трогая повод, одним наклоном корпуса всадника. Это наглядно продемонстрировал статный старик-инструктор. Команда: «Манежным галопом ма-а-а-рш!»

В лесу мы встречали иногда худого человека с малокалиберной винтовкой и со стыдливым выражением лица. Он охотился на скворцов. Это, как мы все понимали, постыдное занятие, но на что только человек не решается с голоду.

Дела наши военные вроде бы поправились. Немецкое наступление потеряло стремительность. Под Сталинградом их остановили так же, как под Ленинградом и под Москвой. Блицкриг провалился, пошли позиционные бои и длительные осады городов.

Прошёл слух, что Наркомфин возвращается в Москву. Некоторые семьи стали возвращаться. Уехали Дымшицы-Карлины. Жена Дымшица почему-то оставила в Казани своего старика отца.

Старик Карлин жил тем, что у него имелся запас табака и папиросные гильзы, привезённые ещё из Москвы. Он набивал папиросы и продавал их на толкучке.

К концу лета этот запас у него, по-видимому, иссяк, и он стал голодать. Всё общежитие с горечью наблюдало агонию этого человека, но помочь ему никто не мог. От голода он помешался. Однажды утром он выволок на двор своё бельё и начал какое-то непонятное действо. Он связывал узлом рукава рубашек, штанины кальсон и штанов, углы простыней. Всю эту вереницу белья он натянул на забор. После этого старик удалился в свою каморку и к вечеру умер. Лена-комендант вызвала перевозку с врачом, который, почти не взглянув, зафиксировал смерть, и труп куда-то увезли.


Возвращение

Осенью, с наступлением дождей и холодов, из-за отсутствия дров мы вместо печей стали пользоваться буржуйкой.

В нашей большой комнате проживали три семьи. Мы вскладчину заказали себе буржуйку с длинной многоколенчатой трубой, проходившей по всей комнате и выведенной в окно. Эту печурку можно было топить мелкими чурками и щепками, собираемыми по всей округе. Она быстро нагревала комнату, раскаляясь докрасна, но с прекращением топки комната так же быстро остывала, и к утру вода в чайнике порой замерзала. На трубе не раз сгорали просыхающие пелёнки и варежки.

Зимой уехали в Москву Беловы, и мы перебрались в их маленькую отдельную комнату. Здесь мы прожили последнюю томительную казанскую зиму.

В ноябре или декабре (точно не помню) в нашем общежитии появились старик со старухой, которые пешком шли «из-под немца» откуда-то с запада. Всю дорогу они гнали перед собой свинью. Они рассказывали, что уходили с насиженного места и с другим скотом, но по дороге всё съели и распродали и вот… осталась последняя свинья. Они попросились на постой. Лена разрешила, но предупредила, что содержать здесь свинью не получится — нет условий. Усталые старики согласились её заколоть.

Несколько дней туша свиньи висела в холодной кладовке, а Вовка голодным волком кружил возле двери. На третью ночь он потребовал у Лены ключи. Меж ними состоялся преступный сговор, в результате которого от туши был отхвачен порядочный кусок. Во втором часу ночи я проснулся от какого-то дивного довоенного запаха и от шкварчащего звука поджариваемого свиного мяса.

Но проснулся я не один. Две огромные крысы, привлечённые столь обворожительным ароматом, тоже нахально, никого не стесняясь, вскочили на стол, где стояла электроплитка. Лена хлестала их тряпкой, но они не уходили. Проснулись и ближайшие соседи. Это была преступная ночная оргия.

Той зимой наши войска перешли в решительное наступление. Под Сталинградом две наши армии, соединившись, совершили грандиозное окружение огромной немецкой группировки. Такой победы никто не ожидал. В плен попали 22 немецкие дивизии во главе с фельдмаршалом Паулюсом.

Кинохроника показала бесконечную вереницу немецких пленных. Все мы злорадно наслаждались этим зрелищем. Боже, в каком они были виде, эти вояки! В лёгких летних шинелях, замотанные случайным тряпьём, с чёрными обмороженными мордами, с какими-то плетёными корзинками вместо обуви. А эти огромные поля, покрытые ровными однообразными рядами немецких крестов!

Стало понятно, что дух немецкого нашествия окончательно сломлен, что Победа действительно «будет за нами».

Возродилась надежда на открытие союзниками второго фронта на Западе.

Появились американские грузовики-студебекеры, штабные виллисы, яичный порошок и знаменитая свиная тушёнка. Народ вздохнул с облегчением.

Мы засобирались домой в Москву. Но для этого нужно было получить особое разрешение. Его почему-то долго не давали, мы истомились, ожидая. Разрешение было получено только в конце апреля.

Детали сборов и вся обратная дорога начисто выпали из моей памяти. Помню, что в школе, не дожидаясь окончания учебного года, мне всё-таки выдали аттестат об окончании четвёртого класса.

В начале мая 1943 года мы прибыли в Москву. Тут мы узнали, что за неделю до нашего возвращения умерла наша бабушка. Официальная причина смерти — менингит. Но истинная причина, мы понимали — это голод.

Похорон не было. Её просто кремировали, могилы никакой не осталось.

Загрузка...