Кто может представить себе то чувство бессилия, когда человек не знает, куда подевались его близкие? Сурмена в тот июньский день 1974 года ушла и больше не вернулась, потом увели Якубека, и никто, никто не хотел хоть что-нибудь объяснять Доре. Она натыкалась на глухую стену молчания воспитательниц, тщетно звонила в житковский национальный комитет, тщетно писала отчаянные письма Багларке с просьбой сообщить ей, где сейчас все ее близкие. Та ни разу не ответила, или же вахтеры в интернате попросту не передавали ей ответы. Она бы не удивилась.
С самого начала все оказалось намного хуже, чем она могла вообразить.
Ее заперли в огромном помещении с голыми стенами, выкрашенными блестящей моющейся краской светло-зеленого цвета, с восемью железными двухэтажными койками, расшатанные ножки которых царапали кафельный пол, и с шестнадцатью жестяными соединенными в один ряд шкафчиками, предпоследний из которых выделили ей. Маленький шкафчик с двумя полками вверху и двумя внизу, с облупившейся дверцей, с замочком с ключом. Сюда она должна была вместить остатки своей жизни.
Дора положила на металлическое дно свою единственную сумку, которую собрала под торопящими взглядами полицейского и социальной работницы. За ее жалким скарбом с громким скрипом захлопнулась дверца, а спину ей в этот момент буравило пятнадцать пар холодных глаз.
Засыпала она с плачем. Рыдала в грубую ткань постельного белья с синими штампами интерната по краям, а остальные девочки шипели и ругались на нее, пока не пришла дежурная ночная воспитательница. Фамилия ее была Гртонева, и она быстро отучила Дору плакать по ночам, вытаскивая ее из постели в коридор, залитый светом дрожащей белой лампочки, и заставляя стоять там: сначала час, потом два, а в конце концов — до самого утра. И не сметь прислоняться к стене!
Тогда Дора не понимала, почему Гртонева к ней так цепляется, почему именно она неизменно навлекает на себя ее гнев. В потоке сыпавшихся на нее оскорблений и обид Дора боролась за элементарное уважение к себе, и начиналось это обыкновенно прямо с утра.
Гртонева завела привычку будить девочек еще до подъема, и похоже, делала она это из-за Доры. Она бесшумно открывала дверь в комнату, подкрадывалась на цыпочках к Дориной кровати и резко срывала с нее, еще спящей, одеяло. И всякий раз сопровождала это замечаниями: как от нее воняет, в какой позе она лежит, а главное ей чем она занималась ночью. Все это она выкрикивала ей в лицо, и Доре, толком еще не проснувшейся, бывало стыдно. Она старалась придумать, как на это отвечать, но поначалу даже не догадывалась, что воспитательница имеет в виду. Только много позже до нее дошло, что она намекает на вздохи и стоны, которые по ночам иногда раздавались из кроватей девочек постарше; еще больше времени ей потребовалось, чтобы понять, что именно их вызывает.
Еще Гртонева обыскивала ее шкафчик, забирала оттуда прокладки, заменяя их обычной ватой, а потом наказывала за запачканную кровью простыню. Дора тогда не знала, что заставляло воспитательницу запирать ее в душе и пугать, выключая свет. Или задирать ей после душа ночную рубашку, проверяя, достаточно ли хорошо она вымылась спереди и сзади, а заподозрив, что якобы нет, заталкивать ее обратно под душ и до посинения кожи поливать ледяной водой. Дора не знала, почему все плохое, что случалось в эти годы в интернате, Гртонева сваливала на нее. Когда Анна Столаржова получила посылку, которая на другой день исчезла из ее шкафчика, обвинили Дору. Когда у Ленки Рыбаржовой пропали новые кроссовки, которые прислали ей из Канады родители, снова обвинили ее. Деньги у Майки украл опять же не кто иной, как она, Дора.
Тогда она думала, что все это было потому, что она с самого начала отказывалась соблюдать правила интерната, отказывалась играть во всесильных и подчиненных. Или еще потому, что она одна из немногих оставалась в учреждении на выходные, когда большинство других девочек отправлялось по домам.
Сейчас, после того как ей стало известно дело Сурмены, она уже догадалась, почему именно на ней отыгрывались эти примитивные тетки, которые должны были воспитывать ее до совершеннолетия. Все это было из-за письма, значившегося в деле под номером 82, которое настолько врезалось ей в память, что она могла бы процитировать его хоть в полночь. «К дальнейшему ее воспитанию следует подходить с особ, вниманием», — писал там Шванц, — и воспитательницы послушались. Это-то и послужило причиной.
За интернатские годы она научилась и драться. Остальные девочки после отбоя не закрывали глаза на ее мнимые проступки. Дора теперь знает, почему в такие ночи, какие бы крики ни доносились из комнаты, ни одна из воспитательниц не приходила выяснить, в чем дело. Знает, почему наутро ее будили злорадным шипением: «Ну что, получила?»
Да, она получала, и не раз. Поэтому однажды она сбежала. Домой, в Житковую. Только это не имело никакого смысла. Пару дней она провела, прячась в их старом доме или бродя по окрестностям, но очень скоро почувствовала себя совершенно потерянной. Приютить ее было некому, и неуверенность в завтрашнем дне, сопряженная с полнейшим одиночеством, ее пугала. К тому же ей хотелось есть. В конце концов она даже обрадовалась, когда председатель, к которому она пошла узнать что-то о Сурмене и Якубеке, не выпустил ее из конторы и вызвал людей, препроводивших ее обратно. Полгода после этого ей было запрещено абсолютно все, в школу ее водили и из школы забирали, как заключенную. И она сдалась, не видя ни причин бороться, ни вообще смысла жить, и потому больше не сопротивлялась, покорная своей судьбе, словно какая-нибудь овца.
В то время она начала вести дневник. Ей не к кому было обратиться, а бесконечная пустота и одиночество были так тягостны, что она уже не могла нести это в себе. Бумага стала идеальным выходом. Она впитывала в себя всю ее боль, и ей не надоедало вечное повторение Дориных постоянных жалоб. Она любила свой дневник чуть ли не физически. Поэтому ее так подкосило, когда его у нее украли.
Она сама оставила шкафчик незапертым, или кто-то просто сорвал маленький замок? Обнаружили ее дневник воспитательницы, пока она была в школе, и бросили в комнате, или его вытащила одна из девочек? Так или иначе, но однажды, вернувшись из школы, она застала соседок по комнате склонившимися над страницами ее записей. От дневника остался только скелет. Они разобрали его по листочкам, которые долго еще ходили даже и по другим комнатам. А ведь там были написаны страшные вещи. О ней, Доре. И о них. О том, что в ком из них ей нравится, что привлекает; черным по белому там были записаны ее фантазии и страхи, которые ее мучили. Страхи, нормальная ли она, Дора!
Злобу и презрение она бы еще вытерпела. Но насмешки жгли, как соль в открытой ране, разъедаемой все новыми и новыми прозвищами. Извращенка! Кобелиха! Лесбиянка! Их со злорадной ухмылкой повторяли даже воспитательницы.
После этого, до тех пор пока она не обзавелась надежным местом (уже после интерната), куда можно было спрятать дневник, она не написала ни строчки. Все, что ей хотелось сообщить, она похоронила глубоко в себе. На долгие оставшиеся месяцы и годы.
Вместо дневника она нашла себе другую отдушину. Сперва изредка, а потом все чаще она стала красть и уничтожать имущество интерната, а также личные вещи других девочек или, еще охотнее, воспитательниц. Затем она с радостью наблюдала, как эти вещи горели в мусорной корзине, а все бегали вокруг с криками, как будто горело не ведро, а по меньшей мере крыша.
Сжечь можно было много чего. А еще разрезать, продырявить, проткнуть, нечаянно уронить — как, например, когда совсем рядом с Гртоневой разбился бюст Коменского, как только та вывела свой велосипед с проколотыми камерами на дорожку перед интернатом. Но даже на этом ее не поймали. Попалась она только на дурацких лампочках, и тогда на нее навесили — обоснованно! — заткнутые полотенцами раковины (итог — затопленные умывальная комната и столовая этажом ниже). В тот раз ее чуть не отправили в колонию для несовершеннолетних, но это ей было бы по фигу. Не по фигу ей было то, что она засыпалась. Что облажалась.
За этот свой косяк она назначила себе наказание куда сильнее всех прежних. Что там стягивание локтя резинкой, пока рука не посинеет. Что там запрет на сон или на глотание слюны, пятнадцать минут под ледяным душем или сутки-другие без еды. Ни в какое сравнение со всем этим не идет двойной разрез: справа налево и сверху вниз. Г, потому что она глупо попалась. Г, потому что все гады — все те, которые ее там держали, не давали ей жить и имели над ней власть. А главное, Г — это она, Гртонева, которая своим постоянным надзором хотела ее раздавить. Стоило только сесть вечером в туалете, положить одну ногу щиколоткой вверх на колено другой, а потом вонзить в мякоть икры острие маникюрных ножниц. И потянуть. Справа налево, сверху вниз. И вместе с кровью, капавшей в воду в унитазе, вытекала хотя бы на время злость на саму себя и на них. На них на всех, даже на тех, кого там не было. На мать.
Бесконечно длинными интернатскими ночами, когда Дора ненавидела весь мир, она думала о ней гораздо чаще, чем прежде, пока она еще жила с Сурменой. Снова и снова она представляла себе мысленно лезвие топора, опускавшееся на голову женщины, которую она так любила, в которой души не чаяла, ради которой чего бы только не сделала, тогда как она для них с Якубеком не сделала ничего и не спасла от того, что с ними случилось. Если кто-то и был виноват в том, что брата с сестрой постигла такая судьба, то только она, их мать, в этом тогда Дора была совершенно убеждена.
— С Иреной всегда было нелегко.
Полуденное солнце стояло над Копаницами. Тени таяли под ногами, воздух был раскален от зноя, тишину над вырубками нарушали лишь неутомимые сверчки и пение неугомонного жаворонка. Тогда, в том страшном июне, когда от ее семьи остались одни осколки, в последний день учебного года, Дора прибежала из школы пораньше, неся табель с оценками. Может быть, она забыла сказать о нем Сурмене. Или, может быть, Сурмена забыла спросить. Никто за ней не спустился, поэтому она сама взбежала наверх, к дому, и застала их, сидевших в полумраке в глубине кухни, врасплох. Прежде чем войти, она немного постояла у окна. До нее доносились звуки двух голосов. Почудилось ей, или речь действительно шла об ее матери.
— Нетерпеливая она была. Учиться не хотела. Как будто ей это вовсе не требовалось. Такая была самоуверенная, что собственной матери не слушалась. Мол, незачем. У нее была своя голова на плечах, ну и других советчиков хватало, ты же знаешь.
В недрах кухни раздался скрип стула, отодвигаемого от стола, потом шаги и звяканье половника об алюминиевое ведро с родниковой водой.
— Напейся, жарко.
— Девчонкой я Ирены боялась, — тихо проговорил женский голос. — Пугала она меня — тем, что была какая-то раздерганная. Нельзя было понять, что засело у нее в мозгах и что она на тебя обрушит. То ласковая, а то сущая дикарка. А эти ее ангелы — у меня до сих пор в голове не укладывается…
— Да уж, — согласилась Сурмена. Стул опять тихонько скрипнул. — Она твердила, что умеет с ними разговаривать.
— А ты ей верила?
Повисла пауза.
— Ну, в Ирене было что-то особенное. Только слишком много в ней этого было, вот в чем вся загвоздка. Думаю, она и сама себя не понимала. Пока она толковала с ангелами, было еще не так плохо. Хуже бывало, когда она оставалась наедине с собой.
— Так, значит, ты верила? — изумленно переспросил женский голос.
Сурмена откашлялась, после чего сказала:
— Верила. То есть верила в то, что она это и впрямь переживала, были это ангелы или еще кто, с кем она говорила.
Ее собеседница удивленно охнула, и Дора наконец узнала голос Багларки.
— Да? Ну а я думаю, что Ирена всегда была малость не в себе. Помнишь, когда это всплыло, все шушукались, что она спятила? Говорить с ангелами! Просто психованная, рехнулась, сбрендила. А священник прямо дара речи лишился: такое кощунство!
Дора живо представила себе, как Багларка перекрестилась.
— Три следующие воскресенья он проповедовал только о смирении и истинной вере. А Ирене с тех пор проходу не давал! Сколько раз я после службы видела, как он делал ей внушения, причем такие, что она уходила вся в слезах. А на исповедь шла, словно на казнь.
— Это был священник Гурка, верно? Да уж, нелегко ему тогда пришлось. Но тут он неправильно поступил, — проворчала Сурмена. — Что бы там с Иреной ни приключилось, внушениями и угрозами он ничего не добился. Даже отец наш ремнем не справился. Неудивительно, что Ирена замкнулась в себе.
Багларка что-то с сомнением буркнула, но Сурмена продолжала:
— Я так и не поняла почему, но между мамой и Иреной издавна пролегла пропасть. Не знаю, случилось ли это еще до того, как к Ирене стали приходить ангелы, но думаю, да. Она рассеянная была и нетерпеливая, травы собирать и сортировать не хотела, ее это не интересовало, учиться нашему делу напрочь отказывалась. Жила в своем мире. Никто ей был не нужен — разве что пес, который у нас тогда был. Она по горам с ним ходила, под липой на развилке дорог или у валунов на холме сидела и — разговаривала. Мы тогда думали, что Ирена с собакой беседы ведет, но позже она объявила, что говорит с ангелами. Может, мать надеялась, что отец поркой, а священник угрозами укротят ее и она покорно вернется к ней. Может, как раз потому мать в это никак не вмешивалась. Но все обернулось совсем иначе. Ирена вконец обезумела и успокаивалась, только когда возвращалась после бесед со своими ангелами. Я ее не понимала.
По деревянной столешнице стукнули донышки пустых кружек.
— И со временем дела становились все хуже и хуже, а уж когда родители наши померли, так и вовсе… Она бегала из дома в дом, у мужиков на ночь оставалась, на танцах резвилась и однажды вернулась переспавши. Зря я ей что-то втолковывала, она меня не слушалась, мол, взрослая уже и может делать что хочет. Тогда-то я подумала, что у нас в доме просто прибавится ее ребенок, а в остальном все будет по-старому. Но оказалось, что на следующее воскресенье у нее было назначено оглашение в костеле, и я только от священника узнала, с кем она связалась! Веришь, если по мне, так было бы в сто раз лучше оставить ее с ребенком у нас, чем отдать за Идеса. Но меня никто не спрашивал. Хорошо хоть, что они построили себе дом на пустоши напротив, которую наши отписали Ирене, так они по крайней мере были у меня на глазах.
— Господи Боже, да я б своих дочерей растерзала, кабы они у меня так озоровали! — сказала Багларка. — Тем более с таким, как Матиаш Идее!
— Да. Думаю, это была ее самая большая ошибка. Я пыталась ей отсоветовать. Да и все пытались, но она никого не слушала, хотя с ней и говорили по-хорошему. Мне кажется, что и ангелы ее разубеждали, но у них ничего не вышло. Может, потому-то она с ними и распрощалась и перестала общаться. Так или иначе, с тех пор все изменилось. Насколько я могу судить по тем нашим редким встречам, когда Идее разрешал ей зайти ко мне, она уже не жила, а словно летела в пропасть. И дети ее не спасли. В первый раз у нее случился выкидыш, во второй тоже, а Дора была девочка. Когда я на другой день после родов пришла проверить, все ли в порядке, у нее была разорвана губа и пол-лица заплыло так, что и глаза было не видно. Избил ее и ушел. А вернулся только на четвертый день. Ясно, что такую тягость Ирене было вынести невмоготу. Да и кто бы это вынес — вечно приспосабливаться к сумасбродным выходкам пропойцы. Он гнул ее в дугу, пока она не растеряла последние остатки воли и разума. Позволял себе лупить ее почем зря, приходить домой набравшись, проигрывать в карты их вещи — а она все равно считала, что это ее вина. Что она что-то не так сделала, не успела, испортила. Что родила ему вот таких детей: девочку и… урода. Она то сумасбродничала, то психовала, то унижалась перед ним. Ни к чему хорошему это привести не могло.
Дора облизнула сухие потрескавшиеся губы. Полуденный зной обжигал ее.
— Бедная Ирена, — вздохнула Багларка.
Сурмена раздраженно цокнула языком:
— Ну… Матери стоило побольше следить за ней, пока она была мала. Да все некогда было! Мать носилась по пустошам и лечила людей — то в Бескидах, то в Тренчине… а мы все Ирену просто не трогали. Она была самая младшая, работать толком не могла, вот мы и отправляли ее на холмы. Откуда нам было знать, что дело обернется так плохо? Когда мы это поняли, уже поздно было.
Ей послышалось, или Багларка действительно всхлипнула? А может, это заплакала она, Дора? Над судьбой Ирены, своей матери, которой она почти не знала. В ее воспоминаниях она была совсем другая. Красивая, очень красивая, с кудрявыми каштановыми волосами, которым она лишь изредка позволяла выбиться из тисков чепца и вышитого платка. Но еще — непредсказуемая. Охваченная то порывом нежности, когда она бегала с ними по комнате или — туда-сюда — на солнечный двор и обратно в дом, постоянно напевая, а то, наоборот, внезапным гневом, когда швыряла в них посуду, выкрикивая слова, смысла которых Дора не понимала.
— Послушай, Сурмена, а как же ты ее не предостерегла? Ты же могла погадать на воске, показать ей, что ее ждет, и Ирена осталась бы жива! Наверняка бы она передумала насчет Идеса, если бы знала, чем все обернется. В тебе такая сила, а для собственной семьи ты ее пожалела?!
В кухне надолго повисла тишина.
— Нет, так нельзя. Ни одна из нас этого не делает. Свою судьбу или судьбу своих близких не прочтешь. Кроме того, Ирена и не дала бы мне гадать для нее на воске, ведь она и сама была ведунья.
— Жалко.
— Да нет. Судьба есть судьба. Ирене бы я не помогла, даже если бы знала, что ее ждет.
Она слишком рано свернула с правильного пути и пренебрегла даром, который ее в конце концов и погубил. Свои способности она направила внутрь, на себя, а не наружу. Добром это кончиться не могло. Что-то должно было случиться, и мы не могли этому помешать. Но я могу повернуть это назад у Доры. Может быть, в ней тоже есть этот дар, и я могу последить, чтобы она научилась им пользоваться. Или убедить ее отказаться от него. Я еще не решила.
Какое-то время обе молчали; потом Дора опять услышала Багларку:
— А ты думаешь когда-нибудь о… как сказать… думая об Ирене, ты вспоминаешь когда-нибудь Магдалку?..
Не успела она договорить, как ее слова заглушил звук упавшего стула. Внутри как будто бы что-то случилось… раздались шаги, испуганный голос Якубека и быстрое недовольное бормотание Сурмены, из которого можно было понять, что разговор о ее матери окончен.
Дора не уверена в том, что слышанное ею тогда было сказано именно так, как ей потом помнилось. Вполне возможно, что она неким образом перекрутила этот разговор и смещенная ее воображением картина перекрыла тот истинный образ матери, какой она хранила в своей памяти. Ясно одно: с течением времени Дорины воспоминания о матери все больше сжимались, пока в них не осталась только фигура помешанной женщины, которая с детства беседовала сама с собой, заблудившись в собственном мире. Может быть, собеседницы в кухне говорили даже, что это наследственная черта, которая передается в их семье из поколения в поколение и через столетия дает знать о себе, проявляясь в ком-то совсем уж ненормальном? Взять хотя бы Якубека — он же как раз такой… А сколько подобных было до него? Наверняка речь в кухне заходила и о других, наверняка они говорили, что сколько в их роду было исключительных женщин, столько в нем было и загубленных мужчин, чьи сестры и матери высосали из них всю силу, преобразив ее в искусство ведовства. А у ее матери, по-видимому, проявилось все, вместе взятое: она была исключительная, но в конце концов ее поглотило безумие.
Дору нашли под окнами кухни в бреду. Обезвоженную, в обморочном полусне. Три дня потребовалось, чтобы она оправилась от солнечного удара. Сурмена тогда говорила, что еще немного — и она сгорела бы в пепел.
Дора не знала, как пережила бы все эти годы в интернате, если бы не пан Оштепка и тот мир, который открылся ей благодаря ему. Тихий мир пыльного букинистического магазина, что приютился в узкой улочке, ведущей к закрытой синагоге. С того самого дня, когда она в первый раз перешагнула порог этого магазина, он стал ее тайным укрытием, надежно защищенным от глаз воспитательниц. Дора изо дня в день застревала там на несколько часов, до тех пор, пока не должна была докладывать о своем возвращении из школы в интернат.
Там никогда никого не было. Один он, пан Оштепка, сидел за высоким прилавком, на котором громоздились стопки старых книг — среди крошек от бутербродов, которые букинист жевал всякий раз, когда она приходила. Из рваной салфетки в жирных пятнах торчала булка, а тонкое благоухание книжной пыли перебивал резкий запах копченой колбасы.
Поначалу Дора старалась проскользнуть в магазин незаметно, чтобы не скрипнула входная дверь, и спрятаться где-то между стеллажами так, чтобы пан Оштепка не знал о ней.
Она боялась, как бы ее не выставили, потому что сидеть, листая книги, а потом ни одной не купить — для этого же есть библиотеки, а не букинистические магазины! Но какое там! Продажа книг была пану Оштепке так же безразлична, как то, будет ли его колбаса лежать в булке или между двумя ломтями черного хлеба. Его интересовали исключительно новые поступления, и, если полюбившиеся ему книги не покидали магазина, он только радовался. Свою зарплату он получал независимо ни от чего, социалистический рынок того времени был щедр к нему, а остальное его не касалось.
Все это он объяснил ей позже, когда в один прекрасный день завел с ней разговор, в завершение которого даже пригласил ее к себе в святая святых, чтобы она с высоты его положения обозрела все богатства запыленного букинистического магазина. Очень скоро территория за прилавком стала и ее заповедной зоной. Она сидела на верхней ступеньке низкой деревянной лесенки за спиной пана Оштепки, читала книжки и с удовольствием слушала, как он тихо и тщательно пережевывает пищу.
Его коньком была авиатика — по ней он аккуратно складировал под прилавком груды книг и рассыпающихся журналов, страницы которых пестрели изображениями всевозможных аэростатов, автолетов и самолетов. Ну а Дора быстро облюбовала для себя стеллажи с книгами по этнографии: ее восхищали фотографии народных костюмов из ближних и отдаленных моравских деревень и поражали вариации всяких обычаев, изменявшихся от одного места к другому. Хотя многое она знала и сама, мир народного искусства и традиций ее завораживал. В стопках рядом с ней высились книги Зибрта, Нидерле и Вацла-века[13], благодаря которым она вновь погружалась в воспоминания о Житковой.
— Вот что я нашел о твоем крае, — говорил время от времени пан Опггепка, извлекая откуда-нибудь книгу, к которой Дора с восторгом тянула руку. Так он однажды положил перед ней пачку разрозненных страниц в переплете без корешка, завернутую в газетную бумагу.
—. Смотри, «Житковские ведуньи», — обронил он как бы между прочим, посмеиваясь над жадностью, с какой Дора ухватила книжку.
В это небольшое сочинение Йозефа Гофера она погрузилась немедленно. Возмущалась абсурдным очернением ведуний, с которыми автор на пожелтевших страницах сводил свои счеты, и, наоборот, смеялась там, где узнавала черты характера колоритных жителей Ко-паниц. Все эти персонажи, женщины и мужчины, были ей хорошо знакомы. Они совершали такие же поступки, к каким она привыкла, одевались так, как и в ее время одевались некоторые деревенские тетушки, и речь их была точно такой же, какая до сих пор звучала в ее родной Житковой. В тот день до своего ухода она успела прочесть половину книги — и в первый раз, расстегнув молнию на кармашке для мелочи, дала пану Оштепке пару монет. Он только махнул рукой. Это было самое прекрасное, что для нее кто-либо сделал за все долгие годы, проведенные в интернате.
Ее вынужденное пребывание там продолжалось три года.
Поначалу она не верила, что все это займет больше нескольких дней. Ну, может быть, недель. То, что в стенах этого учреждения ей суждено достичь совершеннолетия, Доре и в голову не приходило. Но она жестоко ошиблась: тянулись недели, месяцы — и наконец за решетками интерната она стала совершеннолетней.
Этот момент Дора помнит очень хорошо. Был предпоследний день октября. Она проснулась пасмурным утром и почувствовала себя так, как если бы позади осталось не несколько суровых лет, а целое столетие. Детство, хотя оно для нее только-только закончилось, было уже таким далеким…
В тот день многое изменилось. Лучше всего было то, что отныне на нее перестали распространяться строгие правила внутреннего распорядка воспитательного учреждения. Она в одночасье превратилась в полноправного человека, которому стены интерната должны были служить лишь укрытием: как только она сдаст экзамены на аттестат зрелости, государство наконец-то предоставит ее собственной судьбе. Больше никто не считал, на сколько минут она опоздала на общий ужин, и даже не проверял, появилась ли она за столом вообще. Запреты были сняты, а новых пока никто не придумал. После дня рождения, который пришелся на среду, ее больше не смели тронуть, и она с нетерпением готовилась к пятнице.
В Житковую она приехала первым же послеобеденным автобусом.
С колотящимся сердцем поднималась она к зданию национального комитета, оглядывая по дороге широкие склоны с высушенной травой, которую уже шевелил осенний ветер, густые лесные заросли на холмах, дома, разбросанные по косогорам. Только их, то есть Сурменин, дом за гребнем горы не был пока виден.
Она нервничала, потому что уже через пару минут надеялась все узнать. От нее больше не могли отмахнуться, не могли, как множество раз прежде, переадресовать в другое место, переключить на другие телефоны, по которым опять же на ее вопросы никто не отвечал. Люди больше не могли бы увертываться, растерянно пожимая плечами: это она распознавала даже по телефону, трубку которого в последние три года, запершись в кабинке переговорного пункта, столько раз бесполезно подносила к уху.
— Дорка, ну это разве что потом, когда ты уже будешь совершеннолетняя… — заканчивала короткую беседу с ней Горчикова, которая работала в национальном комитете.
И вот в эту пятницу она уже была совершеннолетняя — и полная решимости, как никогда раньше. Даже упряжкой волов ее оттуда не вытащат, покуда не скажут, где сейчас Сурмена и Якубек. Даже упряжкой волов, подумала она, постучав в кабинет Горчиковой, а затем направившись прямиком к председателю. Проведя у него чуть меньше получаса, она опять вернулась к Горчиковой.
— Ну что, все узнала? — та придвинула ей стул и подала стакан бузинного сока.
Дора кивнула.
Она и подумать не могла, что после стольких безуспешных попыток узнает все и сразу. Обошлось без выплескивания накопившейся в ней злобы, без споров, для которых у нее были наготове десятки доводов. От нее вообще ничего не потребовалось, достаточно было сесть и выслушать председателя, который тоже явно подготовился к ее приезду.
— Дорка, я не буду тянуть резину, нам обоим это ни к чему. Ты все равно узнала бы все в районе или внизу, в кооперации. Так вот, слушай: Якубека отправили в учреждение для умственно отсталых в Брно, а Сурмена — в лечебнице в Кромержиже. Оба ваши дома свободны, забирать их мы не стали, кому они нужны, эти развалюхи среди гор, так что можешь заселиться, куда хочешь. Ключи мы для тебя сохранили — вот они, бери.
Дора ничего ему не ответила. Она вышла от председателя и рухнула на стул напротив Горчиковой, беспомощно теребя две связки ключей.
— Держись, девочка, держись, силы тебе понадобятся, — гладила ее по коленке Горчикова, одновременно втискивая в руку стакан соку.
И они ей и вправду понадобились, да еще как! Потому что хождение по мукам с целью выяснить, где находятся Сурмена и Якубек, только начиналось. Прошло еще немало времени, прежде чем она получила наконец возможность навещать их по воскресеньям. Но мысль об этих воскресеньях, этих нескольких послеобеденных часах, когда она сможет видеть своих близких, стала для нее средоточием вселенной, единственным, ради чего, как казалось ей в оставшиеся месяцы в интернате, стоило жить. Крохотный луч света, пробивающийся сквозь глухой монолит дней, придавал ей сил, вселял надежду. Надежду на то, что жизнь еще может вернуться в старое русло. Она была полна решимости вновь соединить судьбы их всех.
Только надо было придумать как.
Эта мысль донимала ее бессонными ночами, когда она ворочалась на кровати в комнате, где спали остальные девочки, не давала ей сосредоточиться на учебе во время уроков, после которых она бесцельно бродила по городу, упорно размышляя…
И когда в конце учебного года Дора покидала интернат с аттестатом зрелости в сумке (не больше той, с которой она туда поступила), она уже знала, что делать. Это было самое важное решение из тех, которые она приняла за всю свою жизнь. Она не переехала в Кромержиж, чтобы быть поближе к Сурмене, а решила перебраться в Брно и любой ценой добиться опеки над Якубеком. Вернуться с ним в Житковую — и однажды, когда Сурмена выздоровеет, забрать туда и ее.
Закрыв глаза, она увидела явственные очертания их дома. На пороге сидел Якубек, за ним стояла Сурмена, и оба они радостно махали ей в знак приветствия. Тогда она не знала, что лишь вызывает в своем сознании образы, хранящиеся в давно запечатанном свитке прошлого.
Та тонкая книжка в газетной бумаге, которую дал Доре пан Оштепка, сыграла большую роль в ее дальнейшей судьбе. Она увезла ее с собой в Брно и бережно хранила на книжной полке в маленькой холодной комнатке, где прожила несколько последующих лет. Записанные автором истории она уже могла воспроизводить по памяти. Благодаря им Дора вплотную соприкасалась с временами детства Сурмены и складывала для себя мозаику ее жизни и судеб своей бабушки Юстины Рухарки, ее сестры и прочих ведуний, выведенных в книге Йозефа Гофера как отрицательные персонажи.
Эта книга была ее первым учебным пособием. Позднее к ней добавились другие материалы, и за несколько лет Дора уже не только приобрела солидный запас знаний, но и утвердилась в желании сделать свое личное хобби будущей профессией. Она решила поступить на вечернее отделение Брненского университета, образованное там в рамках сближения интеллигенции с рабочим классом.
И одна из ее первых самостоятельных работ, которые она с самого начала писала с прицелом на итоговую дипломную работу, касалась именно отношения Йозефа Гофера, священника в Старом Грозенкове, к ведуньям.
— Съездите в Лугачовице, там живут его сыновья. Или поищите в Брно, говорят, там в каком-то архиве хранится его наследие, — ответил Доре на ее вопрос нынешний священник, который когда-то прислуживал в костеле своему давнему предшественнику.
И она нашла. В архиве Института этнографии, на том же этаже, где ей несколько лет спустя дали собственный кабинет.
В течение нескольких дней в послеобеденные часы она копалась в ящиках с наклейкой «ЙОЗЕФ ГОФЕР (1871–1947)». Через ее руки прошли десятки официальных документов, наброски проповедей и статей, личная переписка и дневники. Эти материалы позволили ей без труда проследить его судьбу.
Йозеф Гофер появился на свет вторым из семерых детей крестьянина из Сновидок в Южной Моравии. Сам о себе он писал, что унаследовал от отца упрямство и буйный нрав, а еще, насколько могла понять Дора по семейным фотографиям, орлиный нос, который некрасиво выдавался вперед на его лице. При этом чутье у него было, по-видимому, не очень хорошее, судя по тому, что оно не раз его подводило, сбивая с пути истинного. В первый раз — когда он бросил учебу в семинарии. Это ничего, такое случается, каждый может усомниться, говорили, наверное, тогда все, включая его родителей, которые, разумеется, с облегчением вздохнули, когда сын все же вернулся в семинарию. Выбора, впрочем, у него не оставалось: в родной усадьбе хозяйничал его старший брат, а остальные братья и сестры вынуждены были заботиться о себе самостоятельно. Семинария была его единственным шансом, поэтому он предпочел ее окончить — и рад был получить место приходского священника в Поланке, а через несколько лет и капеллана в Забржеге-на-Одре. Туда к нему вскоре перебралась Стаза, старшая из сестер, а за ней и другие сестры, разругавшиеся со старшим братом, а скорее, как можно было догадаться по семейной переписке, с его жадной женой.
Если бы они переселились раньше, может, он и не сделал бы всего того, что сделал, может, не решился бы бушевать так, как ему велела его неистовая натура. Но к тому моменту, когда к нему в дверь постучалась Стаза, он уже разошелся вовсю и не мог повернуть назад. Да и не хотел. Доре было ясно, что успех опьянил его, вскружил ему голову — и рука у него зудела, если он вечером не мог взяться за перо, чтобы выплеснуть очередную порцию язвительной хулы. Именно он, Йозеф Гофер, иначе — Йозеф Гржива, Якуб Посолда и Rectus, то есть Правильный, выступая под разными личинами, благодаря своему острому языку и колонкам в журналах, из коих самым боевым был оломоуцкий «Бди!», добился изгнания того еврейского пса, который с помощью взяток и интриг взобрался аж на архиепископское место.
«Сей Коон, — читала Дора в дневнике Гофера, — извлекает доходы из должности, которая подобает лучшим из нас, а не какому-то приблудному хлыщу, чей дед был еще обрезанный!» На страницах своего дневника и в журнальных публикациях Гофер исходил злобой, и он был не одинок. Вероятно, смелости ему придала и реакция тогдашнего премьера Цислейтании графа Тааффе на решение оломоуцкого капитула: Und hat ersich schon taufen lassen?[14]
Эта фраза, приведенная в письме венского друга Гофера, некоего Манлиха, была подчеркнута красным и отмечена на полях несколькими восклицательными знаками. Дора не сомневалась, что их оставил сам Гофер.
Из подобранных священником вырезок с заметками о карьере архиепископа Дора сделала вывод, что отношение к нему не изменила даже диссертация, которой он доказывал свою преданность церкви. Она называлась De infallibilitate Romani Pontificis, то есть «О непогрешимости Папы Римского», и Гофер с единомышленниками презрительно смеялся над ней, считая лизоблюдской. Он утверждал, что Коон, подобно змее, увернулся от полемики, которая с конца прошлого века будоражила церковные круги, и вместо этого «блеснул» подобострастной работой, чтобы подстраховать свое положение на самом верху.
«Как он со стыда не сгорит!» — записал однажды взбешенный Гофер. И обрушил на Ко-она поток брани за то, что тот объезжает приходы и клеймит позором тех, на чьих плечах зиждется авторитет его сана, что отстраняет от должности десятки священников или налагает на них после протокольных допросов невиданно суровые наказания, что препятствует назначению учителей катехизиса — и вообще отравляет жизнь всем служителям церкви вокруг себя. Мало того, простым прихожанам тоже, так как запрещает им ходить в костел по дорогам, пересекающим архиепископские поля. А уж о том, чтобы вынести хоть веточку из его леса, и говорить нечего… Еврей сразу себя выдаст, полагал Гофер и все чаще сыпал язвительными статьями за подписью Rectus.
Может быть, статьи эти и не возымели бы желаемого действия, если бы к ним не привлек внимание сам Коон. Он принялся разыскивать автора этих филиппик — и в итоге отправил в карцер ни в чем не повинного приходского священника Франтишека Оца-сека из села Бельке Кунчице. Когда же затем оказалось, что Rectus не замолчал, а выступил вновь — с обличением жестокости, с каковой архиепископ наказывает невиновного, его голос достиг Рима. Венский нунций уведомил об этом Святой Престол, и в декабре 1903 года Коон был вызван к Папе Римскому. После этого Гофер записал, что ходили разговоры, будто, если бы он не подал в отставку сам, его все равно лишили бы должности.
Rectus торжествовал победу. «Rectus справедливый! Rectus неподкупный! Rectus всемогущий!» — похвалялся Гофер в своем дневнике так, что Доре было тошно это читать.
Но этой первой победой дело не кончилось. Избавившись от Коона, Гофер нашел себе следующего противника — и на сей раз объявил поход на Рим! «Возможна ли нравственная жизнь без Бога и его заповедей?»[15] Или: «Римская церковь в неглиже». Либо даже: «Рим — враг чехов»[16]. Публикации с такими заголовками замелькали в журналах, и стало ясно, что Гофер из полезного борца за правое дело превратился в неудобного смутьяна. Решение, как поняла Дора, было принято самое простое. В Белых Карпатах живет странный упрямый народ, на который из костела в Бойкови-цах поступали одни только жалобы. Вот там-то его и проучат!
Гофер прибыл туда зимой 1910 года, как раз тогда, когда в полную силу ударили январские морозы. Перед приходским домом в Старом Грозенкове остановились три телеги, и из них выбрались пять девушек, по самые глаза закутанных в платки, и мужчина в большой бесформенной шубе. Проходившие мимо люди останавливались, собираясь в кучки, над которыми поднимался пар от дыхания, и перешептывались. В дом, сгрузив с телеги, внесли шесть перьевых подушек, шкаф, две деревянные кровати и несколько сундуков неодинаковой вместимости. Дверь за новыми обитателями Грозенкова сразу же захлопнулась, лошади развернулись и потянули телеги в обратный путь. Толпа понемногу расходилась, поняв, что приехал новый священник — и что это не кто иной, как человек, добившийся низложения оломоуцкого архиепископа.
Поэтому в первое воскресенье февраля на него, стоявшего перед алтарем, были устремлены десятки, если не сотни глаз. Костел был переполнен. Так вот он какой, этот строптивый священник, которого к ним послали в приказном порядке, поскольку добровольно ехать сюда никто не хотел! Этот упрямец, одолевший самого архиепископа! Худой верзила с залысинами на висках и в пенсне на огромном носу…
В голове Гофера тоже проносился рой мыслей. Судя по его запискам, он был в ужасе. Из толпы под кафедрой на него смотрели женщины в красиво расшитых, но бедных народных костюмах… многие дети были в рваной одежде и в каких-то опорках вместо ботинок на ногах. А мужчины — мужчины явились на службу в костел пьяные!
Гофер разглядывал лица своих новых прихожан со все большим раздражением, задерживаясь на тех, что выглядели особенно тупыми. И таких было немало.
Может быть, уже в тот момент в нем возникло презрение к обитателям Копаниц, среди которых он должен был научиться жить и в которых не проглядывало ничего хорошего: сплошь пошатнувшаяся мораль, пьянство и необучаемые дети. Презрение ко всему этому Богом забытому краю, которое в итоге принесло столько зла.
— Ведуньи — это порождение вашей глупости! Они наживаются на ней и за ее счет едят и одеваются лучше, чем многие из вас, кто честно трудится! — гремел с кафедры голос Гофера.
«Каждый день — повторяю: каждый день! — до пятидесяти человек обращается к ведуньям за помощью в самых разных затруднениях. К ним приходят бедняки в холщовых рубахах, господа с золотыми цепями на шее, дамы в шелках и с вуалями на лицах. И для каждого у наших “сострадательных” ведуний найдется слово привета, “добрый” совет, “чудодейственное” лекарство. Ведуньи приоткрывают двери прошлого, раздвигают темную завесу будущего, призывают в свидетели мертвецов из мрачных могил. Короче, они за деньги “всё узнают” и за деньги “во всем разберутся”. И эти сосуды мудрости, эти простые бабы зарабатывают своим “ведовством” столько же, сколько иной чиновник VIII класса, и сообразно этому они и живут», — писал Гофер в местном вестнике и в своей книге о ведуньях.
Так он посеял в прихожанах семена зависти и каждое воскресенье заботливо подпитывал их, разрыхляя засеянную почву, пока они не дали нужных ему всходов. Жители Грозен-кова стали сдержаннее относится к ведуньям. Пошли разговоры, будто они богатеют на несчастьях других, и многие семьи перестали посылать за ними, даже когда это было необходимо.
Поредевшие ряды местных уроженцев быстро восполнили пришлые, посетителей у ведуний не убавилось. Но жить им стало тяжелее. Соседи смотрели на них уже не с почтением и благодарностью, а с недружелюбием и даже ненавистью. Тогда они начали запираться в своих домах и впускать к себе чужаков, только трижды подумавши. Ведь посетитель иной раз оказывался жандармом, которому Гофер после исповеди докладывал о том или ином прихожанине, решившем исправить дело с помощью ведуньи, а не обратившись в полицию. «Ведунья сказала, ведунья считает, ведунья посоветовала…» — когда священник, привыкший думать, что он во всем прав, слышал такие слова через решетку исповедальни, в нем вскипала желчь. Неужели слово каких-то теток, которые и трех классов не окончили, может значить больше, чем слово Божие? Слово Йозефа Гофера? Это недопустимо!
И он клеймил ведуний позором, прилюдно срамил, отказывался причащать их и крестить их детей, что для глубоко верующих женщин было катастрофой. Они очутились в безвыходном положении, ибо покориться воле Гофера означало для них погибель.
У Доры сжималось сердце, когда она просматривала черновики проповедей с насмешками и резким осуждением по адресу тех, кто еще ходил к ведуньям. Или когда читала «Истории из Копаниц» и «Копаничарские рассказы» — ведь на написание этих сочинений Гофера подвигли именно ведуньи и их занятие, которое он, однако, выставил в совсем другом свете. Эти книги, вышедшие одна за другой, сообщали широкой общественности о том, какое зло в отношении бедных глупых жителей Копаниц творят коварные ловкачки, хитрые шарлатанки без стыда и совести. Читатель был возмущен — и, само собой, сочувствовал изобретательному рассказчику, который в конце каждой такой истории наказывал очередную мерзкую ведунью. Ну а этим справедливым рассказчиком и героем был, разумеется, не кто иной, как священник из Старого Грозенкова Йозеф Гофер собственной персоной.
Дору заинтересовало, откуда в нем взялось столько тщеславия, злобы и властолюбия. Все это в человеке, который посвятил себя Богу, не могло вырасти само по себе.
Она стала изучать архивы журналов, где Гофер публиковал свои статьи, а также литературное наследие его друзей-сочинителей и письма, которые он им писал. Так довольно скоро она вышла на архив Франтишека Сокола Тумы и его забытый роман «Целибат». И тут ей открылась почти неизвестная до сих пор сторона жизни Гофера.
Перед ней стоял уже не человек, мстительно злоупотреблявший своим положением среди необразованных жителей гор, а одинокий, нереализовавшийся мужчина, которому не хватило смелости взять судьбу в собственные руки и жить в согласии с самим собой. В этом смысле его история не была каким-то исключением — совсем наоборот! Это был типичный пример судьбы многих одаренных, но неимущих молодых людей, чья жизнь при других обстоятельствах сложилась бы иначе. Но из-за отсутствия средств им был открыт один-единственный путь. Умному и талантливому Йозефу, а точнее, его родителям, этот путь подсказал учитель в Сновидках: юношу отправили в иезуитскую семинарию, которая брала на себя все расходы на обучение.
Каким бы ни было отношение молодого Гофера к вере и налагаемым ею обязательствам, ему вскоре пришлось им полностью подчиниться. О том, что это ему не очень-то удавалось, свидетельствовали не только его письма, в которых он утверждал, что целибат есть худшее мучение для мужчин, желающих быть верными слугами Божьими, но и поступки. Вначале он попытался сбросить с себя бремя этого обязательства, попросту сбежав из семинарии. Однако, поняв, что без средств к существованию ему не прожить, он смирился с будущим, которое должен был посвятить другим людям. Своей церковной пастве. Но тому, что подавляло его натуру, он этого не простил. Йозеф Гофер вызвал на поединок церковь. Сперва только оломоуцкого архиепископа, а потом и всю католическую церковь в целом. Чем это кончилось, Дора уже знала: сосланный к гребням Белых Карпат и, казалось бы, обреченный на забвение, он излил весь свой гнев на тех, кто ему противился. На ведуний.
Выступил против них в поход, обозначив для себя новое поле битвы, которую он не должен был проиграть. Ибо в своей личной борьбе против оков католической церкви он не преуспел бы никогда.
Но слово «никогда» его, по-видимому, тяготило. И должно было звучать для него все горше по мере того, как ему оставались пять, четыре, три года до пятидесятилетия. Дора чувствовала, что, если бы судьба не дала ему шанс, Гофер не справился бы со своей ношей и совершил какую-нибудь глупость. Но тут очень вовремя подоспели крушение монархии и создание Чехословакии. Как только это стало возможно, он порвал с католической церковью и стал членом новообразованной Чехословацкой церкви. И не просто членом, а самым ярым ее пропагандистом.
Едва об этом узнали в Грозенкове, как деревня забурлила. Женщины судачили на улице, посылали детей за мужьями, работавшими в поле, корчма быстро заполнялась народом… Все расценили это как измену. Никто не сказал: «Вот ведь горячая голова!», а все в один голос — «Иуда!»
Целых десять лет он держал прихожан в строгости, дабы превратить их в добрых католиков… даже на Анежку, из которой он сделал полюбовницу, местные закрыли бы глаза: в конце концов среди священников он такой не первый и не последний; но отречься от их веры?! Да вдобавок объявить о своей женитьбе на другой, которая уже совсем неподалеку, в Угерском Броде, ждала от него ребенка!
Под вечер к Гоферу зашел капеллан — предупредить, что мужики против него что-то затевают. Мол, он краем уха слышал в корчме: пустим ему кровь! И новообращенный священник быстро собрал свои манатки и тайком покинул приход, чтобы избежать гнева своих овечек. Больше он туда не возвращался. В смысле — при жизни. Только спустя многие годы (которые он провел, учительствуя по южноморавским деревушкам), после выхода на пенсию, после длительной болезни его привезли туда в гробу, поскольку в своем завещании он написал, что хочет быть похороненным там и нигде больше. В Копаницах, среди своих бывших прихожан и ведуний. Все его близкие и друзья дивились этому. Все — но не жители Копаниц.
Его давнее присутствие по-прежнему ощущалось там настолько, что это последнее пришествие никому не показалось странным. В сущности, его ожидали.
Когда разнеслась весть, что в Старый Гро-зенков везут его тело и что на следующий день он будет похоронен на здешнем кладбище, все были убеждены, что его призвали сюда ведуньи. Те, которых он больше всего мучил и которые уже давно истлевали в могиле — Пагачена, Юстина и Волосатая, — потому что при жизни они с ним так и не поквитались. И это подтвердилось в тот момент, когда местные мужики рассказали, будто при обмывании и переодевании тело Гофера постепенно чернело от ступней до пояса. Вечером об этом болтали все деревенские, заранее пугаясь: что, если он весь почернеет и за ним прилетят из могил ведуньи, а то и сам дьявол?
Возможно, никто из них не знал, что Гофер умер от гангрены, как значилось в свидетельстве о смерти, но даже если бы им это было известно, Дора не сомневалась, что они бы только махнули рукой, оставаясь в уверенности, что такова была воля ведуний, которые мстили своему мучителю. И месть эту после того, как он сменил веру, жители Копаниц одобряли. Дора ее тоже одобрила бы, хотя и по другой причине. Из-за того, что он, священник Йозеф Гофер, совершил по отношению к величайшему богатству этого края — к ведуньям.
Но не только в связи со зловещей ролью Гофера в жизни ведуний думала о нем Дора в последние дни, когда изучила дело Сурмены, а главное — содержимое синей папки с извлечениями из дела «Ведуньи». Вновь и вновь в ее памяти всплывало имя Йозефины Магдало-вой, урожденной Сурменовой. Это имя встречалось ей не впервые.
Еще в университете, собирая материал для работы о Йозефе Гофере, она обратила на него внимание, но тогда оно не показалось ей подозрительным. В Копаницах жил не один Сур-мен, и Дора знала далеко не всех, кто носил такую фамилию. Только теперь, по прочтении документа из синей папки, ей пришло в голову, что это имя может быть как-то связано с ее Сурменой.
Йозеф Гофер вел свой дневник с юношеских лет, и хотя большую его часть составляли заметки, относившиеся к его карьере, о которой он писал едва ли не со страстью, немало строк в нем было посвящено снам. Он фиксировал их с упорным постоянством, чуть ли не каждый второй день, уснащая записи деталями обстановки, цветовых оттенков и даже запахов. Дора затвердила его сны, можно сказать, наизусть, и один из них, записанный в последний год пребывания Гофера в Грозен-кове, настолько запал ей в душу, что вспомнился ей теперь, после того как она дочитала дело Сурмены. Вот этот.
Близился вечер, и с окрестных холмов на грозенковскую долину уже опускалась тьма. Я шагал по главной дороге со стороны Бойковиц и как раз вышел из-за поворота — впереди уже показалась колокольня костела, — когда заметил лежащую у ворот скрюченную фигуру. Я сощурил глаза, чтобы лучше видеть в сумерках, и ускорил шаг. Что, если перед костелом лежит раненый путник? Я поспешаю вовсю, явственно слыша шелестение сутаны и вой собак. В деревне почти все держат собак, чтобы те в отсутствие хозяев стерегли дом, но не столько же, чтобы поднять такой гвалт? И где их хозяева? На улицах — ни души.
Когда я был уже метрах в ста от костела и снова взглянул на его дверь, я с испугом осознал, что путника там нет. Куда он подевался? Осмотревшись в тщетной попытке отыскать его, я вдруг услышал, кроме шуршания ткани вокруг своих ног и лая обезумевших собак, слабый зов: «Поможите! Поможите!» Так жители Копаниц зовут на помощь, и по голосу было ясно, что зовет женщина. Я озирался, стараясь понять, откуда доносится этот звук, и наконец увидел ее, но намного дальше, за изгибом дороги, там, где от нее отходит тропинка, ведущая на кладбище. Я быстро побежал к ней, ничуть не сомневаясь, что она ранена.
Но стоило мне приблизиться, как эта женщина принялась отползать, вначале на локтях, а потом на четвереньках, все время оглядываясь на меня, как будто боялась, что я ее преследую и могу причинить ей вред. Я был к ней так близко, что физически ощущал ее ужас, поэтому крикнул: «Я тебя не обижу, но хочу тебе помочь!» Ответом мне был испуганный взгляд молодой женщины, можно сказать, девушки, которая еще отчаяннее старалась вскарабкаться по илистой тропинке выше, к кладбищу. Похоже, она хотела найти убежище между деревьев, где ее страдания были бы не видны. Тем временем я уже оказался в конце тропинки и стал подниматься следом за ней. Ее бегство возбуждало во мне любопытство и вместе с тем участие: что такое могло приключиться с этой юной девушкой, если она так боится людей? Кто мог ее обидеть? Вдобавок я опасался, как бы она в таком своем состоянии не навредила себе еще больше.
В это время она уже взобралась наверх и заползла за калитку кладбища, чтобы укрыться там от моих глаз. Но я конечно же ее видел и вошел следом. Она лежала там, несчастная, растерзанная, и с тихим плачем отстранялась от меня, перепуганная до смерти. Я склонился к ней и взял ее на руки. «Дитя мое, что с тобой случилось?» Горько рыдая, она прижалась ко мне. Верно, поняв, что я ей плохого не сделаю, она дала выход слезам, прильнув к моей груди. Мое сердце сжалось. Я гладил ее по голове, успокаивал и терпеливо ждал, пока она мне откроется. Не знаю, как так вышло, что меня именно в этот момент охватило желание. Неодолимое, бешеное, страстное. Может быть, виной тому было бедро девушки, сверкнувшее белизной сквозь разодранное тряпье, или запах ее лона, который дало мне почуять наше тесное объятие, или просто ее податливое теплое тело с соблазнительными изгибами, которых нельзя было не заметить. И она, как ни странно, не сопротивлялась. Размякла в моих объятиях, и ее плач стихал тем быстрее, чем более страстно я ее гладил, пока наконец не сменился вздохами изнеможения, которых я не мог не услышать. Пониже живота я ощущал мощное давление, и она это знала, а когда дотронулась до меня в этом месте, то из ее горла вырвался удовлетворенный вздох. Она раздвинула бедра, приглашая меня внутрь так гостеприимно, что я не мог устоять. Так мы любили друг друга с дикой страстью, скрытые за каменным столбиком кладбищенской калитки, я держал ее за плечи, с них сползла темная ткань разорванного платья, обнажив полные небольшие груди, и я склонился над ними и целовал их.
Не понимаю, как могло случиться, что потом мы очутились на поляне, освещенной яркой круглой луной. Во сне одно место сменяется другим, а время не имеет значения. Короче, мы были там, в этом странном месте, что я осознал незадолго до того, как ее лоно поглотило выплеск моей мужской силы. Мощный и почти болезненный, что я почувствовал в чреслах и в животе, но вместе с тем несущий бесконечное облегчение. В этот момент она возвышалась надо мной, ее тело было напряжено, а голова откинута назад, она кричала от наслаждения вплоть до последнего моего толчка. Потом она рухнула на меня, и ее лицо оказалось рядом с моим. Боже мой, Йозефинка! Йозефинка Сурменова! Та девушка, которая недоверчиво смотрела на меня со скамьи под кафедрой, это же она! Ее безумный хохот напугал меня и заставил оглядеться вокруг.
И тут я понял, что мы на вершине горы Обетовой, где некогда язычники приносили свои кровавые жертвы, посреди огненного круга, вне которого рука об руку стоят какие-то другие фигуры, и что Йозефина Сурменова все еще сидит на мне, трется о меня своим лобком и смеется, а люди за огненным кругом дико кричат и пляшут. И, весь в поту, я проснулся.
Подвешенные на брусе под стрехой, на ветру раскачивались пучки трав, собранных в ночь перед праздником святого Иоанна Крестителя. Ветер играл ими, они колыхались то вправо, то влево и не раз при резком порыве разворачивались так, что сухие кончики поблекших цветков ударялись о стену дома. Якубек сидел внизу, следя за их движением. Он сидел на одном и том же месте каждый день, если только погода позволяла, и ждал, пока Дора вернется из школы. Сам он пустошь в Бедовой никогда не покидал, а оставался там целыми днями с Сурменой, которая спускалась вниз, в Грозенков, совсем редко. Да и зачем ей было туда ходить, кроме как в костел и иногда в магазин?
Это к ней все ходили. А почти все необходимое ей приносили.
Дора медленно поднималась вверх и уже издалека видела, как Якубек ей машет. Он подтянул колени к самому подбородку, одной рукой обхватил их, а второй размашисто фехтовал в воздухе. Дора помахала ему в ответ и прибавила шаг. Попутный ветер толкал ее в спину.
Надвигалась гроза, и, хотя до вечера было еще далеко, Житковая тонула в сумраке. В любой момент на нее могли пролиться первые капли дождя.
— Э-э, — приветствовал ее Якубек, когда она наконец подошла к дому, и показал подбородком в направлении Грозенкова. Дора повернулась и поняла, за чем он все это время так внимательно наблюдал. Не за ее подъемом, а за бесконечной вереницей низких грозовых туч, что мало-помалу приближались к ним. Их тяжелые клубы ворочались и переваливались, как живая масса, как неукротимый зверь, готовый в ближайшие минуты уничтожить все, что встанет у него на пути. А на пути у него был весь ряд их житковских пустошей: Бедовая, Копрвазы, Гудаки, Ровная и Черная.
— У-у, — выдохнул Якубек и спрятал голову между колен. Дора, потрясенная, молчала.
До их ушей долетел звон небольшого церковного колокола, который словно хотел отогнать грозу своими глухими ударами. Не выйдет, пронеслось в голове Доры, когда она почувствовала на своем голом плече холодный поцелуй первой упавшей капли.
— Давай в дом, — скомандовала она, пытаясь заставить Якубека встать.
Он изумленно посмотрел на сестру, завертел головой и показал средним из своих трех пальцев на дорогу, по которой она только что шла. Дора оглянулась и увидела среди волнующихся трав на лугу внизу, между бешено носящимися туда-сюда ласточками, женскую фигуру в ослепительно белой одежде. Над собой она держала развевающийся платок, едва ли способный укрыть ее от дождя.
Это была одна из соседок, которая, должно быть, направлялась к Сурмене. Дора вошла в дом, но там никого не оказалось. Она сбросила со спины рюкзак и вернулась за Якубеком.
— Где тетя?
Якубек растерянно покачал головой. Ветер тем временем так усилился, что его волосы развевались, подобно космам Медузы.
— Сурмена! — донесся до них женский возглас.
Вскоре до них добрела задохнувшаяся от ходьбы Багларка.
— Где Сурмена, дети? — спросила она.
— Мы не знаем, — пожала плечами Дора, и Якубек повторил ее движение.
— Вот ужас-то, — кивнула Багларка в сторону туч. — Как раз у всех взошло, еще не хватало, чтобы нам град всходы побил, — причитала она. Не положи мы на это столько сил и времени, которое мы урываем, чтобы после работы выйти еще и в поле, я бы и слова не сказала. Но из-за такой беды, что на нас валится, нам через год и сеять будет нечем. Где же Сурмена, ребята? Может, в хлеву?
Дора сомневалась: будь она там, на крик Багларки наверняка бы выглянула. Тем не менее она встала и обошла дом, чтобы поискать ее. Нигде никого. В хлеву возбужденно топталась Пеструха, а ее теленок терся боком о грубую штукатурку стены. Погладив их обоих, Дора тщательно заперла за собой дверь хлева, чтобы животные в грозу от испуга не выбежали наружу.
Когда она выходила из хлева, ее взгляд упал на косогор, высившийся над их домом. Посреди него стояла хрупкая женская фигурка. Дора поднялась чуть наверх, чтобы лучше видеть, присмотрелась — и наконец с удивлением, но уверенно опознала в стоящей на крутом склоне и согнувшейся почти параллельно ему, как будто готовясь в любой момент оттолкнуться и длинными сальто спуститься вниз, тетю Сурмену.
Она стояла там, и было заметно, как она шатается, с трудом удерживая равновесие под мощными порывами ветра.
Дора недолго думая побежала к ней, не в силах понять, зачем она стоит там, вытянув руки навстречу приближающейся грозе, и ждет, пока ее накроет ливневый поток. Не иначе как с ума сошла!
Она карабкалась вверх, хватаясь за склон руками, в ладонях у нее оставались пучки травы, за которую она цеплялась, чтобы ускорить подъем.
— Тетушка! — кричала Дора.
Но Сурмена продолжала стоять там, высоко над ее головой, и не обращала на нее никакого внимания.
Дора карабкалась все быстрее. Было ясно, что напор ветра, подталкивавший ее и помогавший подниматься, скоро пригонит и грозу. Она спешила изо всех сил, взбиралась выше и выше — и вот она уже была так близко, что различала черты лица Сурмены. Лицо ее поразило Дору настолько, что она на мгновение остановилась, удивленно разглядывая его суровое выражение. Такого она раньше у Сурмены не видела.
— Тетушка! — закричала она вновь. Тщетно. Сурмена и головы к ней не повернула. Вместо этого она начала медленно воздевать руки, как будто пытаясь обхватить ими грозу, что вот-вот должна была обрушить на них свою страшную силу. В ту же минуту она принялась бормотать что-то, но ветер относил ее слова в сторону, поэтому Дора их не расслышала.
Она сделала еще пару шагов, но тут плотный воздух вокруг нее всколыхнулся, ветер повернул и нежданным ударом спереди ее опрокинул. Дора в испуге свалилась на землю, представив себе, как ее катящееся вниз тело, изодранное камнями и дерном, в конце концов с силой врежется в ствол их липы или в дверь хлева. Поэтому она крепко ухватилась за кустики травы потолще, не отрывая, однако же, взгляда от Сурмены.
Та как будто танцевала! Казалось, она уже так сжилась с ветром, что больше не старалась удержать равновесие, а вместо этого вертела бедрами, описывая широкие круги и простирая руки навстречу вихрю. В начале каждого очередного круга она сводила перед собой ладони, словно ловя в них ветер, а потом размашистым движением посылала его назад, туда, откуда он явился. И вскоре трава вокруг Сурмены пришла в движение, будто повторяя ее жест, и было похоже, что ветер поворачивает именно к ней.
Изменивший направление ветер стал доносить до Доры обрывки слов, которых она не понимала. Сурмена взывала к кому-то, кого Дора не знала, в песнопении, какого она никогда прежде не слышала.
…противься вам Отец Небесный, Бог Всемогущий, противься вам Сын его возлюбленный, противься вам и Дух Святой! Хагиос хо Теос, Исхирос…[17] свят, свят, свят Господь Саваоф… исполнь небо и земля славы Твоея!
Дора напрягала слух, насколько могла, и непонимающе смотрела снизу вверх на Сурмену, которая теперь принялась размашистыми жестами чертить крест от неба к земле — слева направо, продолжая заклинать:
… развей эти тучи мутные и поветрие бурное, как и все скверны в них зловредные, град, громы и молнии, молим тебя, отгони и останови, всемогущий Боже!
Ветер совершал кувырки на склоне, взметая вверх вместе с глиной стебли сухой травы и оторванные головки луговых цветов. Рот и глаза Доры были полны пыли.
…заклинаю вас Судным днем, именем всемогущего и немилосердного всему злому Бога отвести град от посевов и садов и обратить его на горы, на скалы, на леса и воды, где никто не сеет, не сажает и не растит…
Тут на Дору обрушился шквал такой силы, что кустики травы ее не удержали. С раскинутыми в стороны руками она сползла на несколько метров вниз. В глазах у нее потемнело, она успела лишь вскрикнуть от ужаса. Началось! Теперь ветер подхватит и покатит ее, беспомощную, как охапку соломы… Ее быстрое падение остановил валун, о который она ударилась так больно, что у нее даже слезы выступили.
— На помощь! — силилась она перекричать ветер.
Но Сурмена даже не шелохнулась, а кроме нее помочь ей было некому. Тогда Дора в отчаянии прижалась к камню и втянула голову в плечи, пытаясь укрыться от ветра, от носящихся в воздухе пучков травы и веток, что хлестали ее по лицу, спрятаться от страха, который нагоняла на нее гроза. От бессилия ей не пришло в голову ничего иного, кроме как начать молиться.
— Опте наш, сущий на небесах, да святится имя твое, — выжимала из себя Дора, чуть не плача, и не перестала, даже когда пыль забила ей рот, так что она закашлялась: — И на земле, как на небе.
Пыльный вихрь пронесся у нее над самой головой, но слова молитвы по-прежнему срывались с ее губ. Сначала тихие, они звучали все громче, и под конец она их уже выкрикивала изо всей силы, почти теряя сознание:
— … прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим!
И тут ветер, крутанув еще раз, малость ослаб, потом опять усилился — и вдруг резко повернул назад и в конце концов опал и стих. Дорин голос в наступившей тишине слился с криком Сурмены:
— … избавь нас от лукавого… ибо твое есть царство и сила и слава во веки. Аминь!
Все кончилось, как по мановению волшебной палочки. От бури не было и следа. Дора села, изумленно озираясь. Тучи отступали. Их грозная волнующаяся чернота валилась в сторону покрытой лесом необитаемой горы Ки-кулы, куда-то за Грозенков, прочь от Житковой. Дора растерянно провожала их взглядом. Как это понимать?
— Ну, поднимайся же, — вздыхая, наклонилась над ней Сурмена. Она подхватила Дору под мышки и помогла ей встать на ноги. Руки у нее дрожали, и Дора, повернувшись к ней, увидела ее посеревшее от усталости лицо.
Поддерживая друг друга, тетка с племянницей стали медленно спускаться вниз. От хлева им радостно махала Багларка, рядом гомонил Якубек.
— У тебя получилось, Сурмена, ты справилась! Отогнала грозу! — весело кричала Багларка.
— На сей раз в этом была и ее заслуга, — хрипло ответила Сурмена, кивая на Дору, когда Багларка обняла ее за плечи.
В тот вечер Сурмена напилась сильнее обычного.
Та история с заговариванием грозы произошла тридцать лет тому назад. С тех пор подобное повторялось еще несколько раз, и Дора уже привыкла, что люди в Житковой верят, будто их тетя умеет управлять погодой и способна отогнать ветер и дождь.
Сегодня ей опять живо вспомнился тот случай. Автобус, как обычно по пятницам, вез их наверх, в Копаницы, но на сей раз ему приходилось пробивать себе путь сквозь струи затяжного осеннего дождя, а мрачное небо нависало над ними все ниже и ниже.
Широкое окно автобуса бороздила сетка извивающихся мокрых линий. Якубек водил по ним пальцами, кончиком указательного старался проследить за каждой из них — и начинал снова и снова, после того как отдельные линии сливались в одну. Дора же смотрела поверх его головы в окно, провожая взглядом убегающие пейзажи местности, содрогавшейся под порывами ветра, удары которого ощущали и пассажиры в автобусе.
Совладала ли бы с таким дождем Сурмена? — подумалось ей. С тех пор как она видела Сурмену заклинающей грозу, она сравнивала с тогдашней бурей любой дождь.
Автобус оставил внизу Банов, проехал Быстршицу-под-Лопеником и медленно пополз к Грозенкову. Из-за ливня Дора с Якубеком не вышли там, как обычно, а поехали дальше, до самой Житковой.
Знак остановиться они дали водителю уже совсем наверху. Все равно их еще ждал долгий путь по хребту через Рокитовую и Гудаки на Бедовую. Дора помогла Якубеку надеть рюкзак, подхватила сумку с лэптопом и под напором ветра раскрыла зонт.
Щебенчатая дорога безнадежно утонула в вязкой грязи. Брат с сестрой шли друг подле друга под общим зонтом, по возможности избегая луж, и время от времени поглядывали вниз, на словацкую сторону, на склоны тянущегося вверх высокого холма. Там скапливались клубы пара из леса, образуя облака, которые медленно поднимались по узкой ложбине чуть ли не к их ногам. Хотя слабеющий дождь все еще пренеприятно стегал их по ляжкам, они остановились и завороженно смотрели на эту красоту.
— Дорличка, Якубек, давненько я вас не видела! — голос Багларки застал их врасплох. Под зонтом они и не заметили, как она догнала их.
— Мы только что из Брно, тетенька, — сказала Дора. Она была рада видеть Багларку, тем более что и сама с ней хотела поговорить.
— Не хотите завтра прийти на обед? А то вы у нас давно не были, — предложила Багларка, словно читала Дорины мысли, кутаясь плотнее в желтый плащ-накидку, капюшон которого торчал высоко над ее лбом.
Дора повернулась к Якубеку и согласилась за обоих:
— Хотим, правда?
Якубек радостно закивал головой.
— Тогда до завтра, надеюсь, это Господне наказание кончится и вам не придется скользить по грязи. Приходите к двенадцати, — с этими словами Багларка повернулась и быстро зашагала прочь.
— Ты тоже думала, допустила ли бы такое ваша тетка, а? — крикнула еще Багларка ей с дороги, ведущей на Рокитовую пустошь, где она жила. Остальные ее слова отнес в сторону ветер, и Дора их не расслышала.
Вечером, когда с печи уже доносилось мерное дыхание спящего Якубека, Дора извлекла со дна сундука с одеждой свои старые дневники. Те, которые она снова стала вести, когда покинула стены интерната. Запись, что она искала, была сделана на второй день после ее последнего посещения Сурмены.
Дора медленно листала страницы. Насколько же по-другому все тогда выглядело, вздохнула она и с облегчением подумала о дне сегодняшнем, когда все уже было так, как ей мечталось во времена ее стремительного вхождения во взрослую жизнь. Пару раз она погружалась в более ранние записи, но в конце концов открыла нужную страницу. На ней была запись, датированная началом мая 1979 года.
Это было ужасно, ужасно! Когда я выводила ее на улицу, она была сама не своя, как и в предыдущий раз: я как будто вела куклу. Это уже была не Сурмена, а ее тень. Другой человек, только отдаленно напоминающий тетю. Мы почти все время просидели друг подле друга молча, я опять не понимала, имеет ли смысл вообще что-то говорить…
Но потом! В ней словно что-то порвалось, она стала трястись, дергаться, хрипеть, а после посмотрела на меня так, что я испугалась. Но что она говорила? Мои уши были почти у ее губ, и все равно я мало что разобрала. Что это было?
Кого мне надо избегать, кому мне нельзя верить? Тем, которые здесь, или тем, кто дома?
А что она имела в виду под черными чарами? Не ведовство же! Такую глупость сейчас уже даже священник не проповеди не произнесет — тогда зачем она это говорила? И что хотела рассказать о ведуньях, зачем называла имена Магдалки и Фуксены, ведь я их даже не знаю, в жизни их не видела! А ребенок — какой ребенок? И почему мне его надо прятать? Мне или ей — я так и не поняла, кто его должен был спрятать и куда. И что, мол, этим можно воспользоваться, если станет совсем худо… это прозвучало так сбивчиво: то ли вообще она сказала? Не знаю, как тут было разобраться, эти куски давних воспоминаний и путаные мысли вместе никак не склеивались… Только при упоминании немцев я поняла, в какое именно время она вернулась, но она не слушала меня, когда я стала говорить, что сейчас она никого такого видеть не могла, что это все в прошлом и ей уже нечего бояться! В любом случае мне не удалось остановить тот поток страха и ужаса, который из нее изливался. Безумный, вот что надо бы написать, хотя мне в это до сих пор не верится. Моя Сурмена, наша Сурмена обезумела? Но как иначе назвать то, что произошло вчера?
От всего этого у меня мороз по коже… все теперь не так, как раньше, потому что она не та, что раньше. Уже не получится, чтобы было опять так, как я мечтала: чтобы все вернулось назад и мы снова все втроем зажили на Бедовой. Потому что Сурмена уже живет в своем мире, где ее преследуют страхи, которых я не понимаю и с которыми мне не совладать. Как я могла бы забрать ее сюда и заботиться о них обоих? Я бы не справилась…
Дора приложила руки к лицу и через какое-то время свела их вместе, прикрыв рот и нос. Так она просидела несколько минут без движения, терзаясь угрызениями совести. Она тоже поверила тогда, что Сурмена душевнобольная, которая окончательно погрузилась на дно своей болезни. Что она сошла с ума…
А теперь как бы не сойти с ума ей, Доре, понявшей, что она с такой легкостью поддалась на обман и бросила Сурмену в беде. Сурмену, которая столько для нее сделала!
Она поморгала, чтобы не расплакаться, и вернулась к дневнику. К тем строчкам, где она записала невнятные Сурменины слова. Вот только даже сейчас, уже довольно подробно познакомившись с обстоятельствами ее дела, она не очень понимала, что Сурмена хотела сказать.
Избегать и не верить. Кому? На кого намекала Сурмена? И при чем тут Магдалка? Значит, ее с ними что-то связывало, чутье Дору не подвело. Но о каком ребенке она говорила? Что и как можно было использовать?
В мозгу у нее проносились все новые вопросы, на которые она не находила ответа. Раздраженная и усталая, Дора надеялась теперь только на Багларку. Она единственная, наверное, способна помочь ей рассеять туман в голове и прояснить, что скрывалось за словами Сурмены.
На обед Багларка приготовила свой знаменитый густой капустный суп. После еды Дора сидела на скамье перед домом, сжимая в руке большую кружку, откуда мелкими глотками прихлебывала только что сваренный хозяйкой ячменный кофе, и присматривала за Якубеком, который бегал вдоль дороги за пустошью. Скрипнула дверь, и на крыльцо вышла Багларка, неся тарелку с пирогами. Подсела к Доре, зябко накинула на плечи широкую вязаную шаль и неспешно вытянула ноги в толстых чулках. Дора услышала слабый хруст костей. Стареет, подумала она.
— Так ты говоришь, что за Сурменой следили легавые? И что они-то и спровадили ее потом в сумасшедший дом? Вот ужас, — сказала Багларка, вздыхая. — Это ж сколько лет длилось, а я ничего не замечала, — задумчиво добавила она.
Дора молча пила кофе.
— Но ты и сама знаешь, сколько чужих сюда ходило. И не только к ней, но и к Ирме Габр-геловой, а еще к Катержине Годуликовой и к Краснячке… да ко всем… Как было заметить, что за ней кто-то следит? Я этих людей, что приезжали к ведуньям, не расспрашивала — ни кто они такие, ни что им тут надо. Мол, не идут ли к Сурмене по какой другой причине, кроме как за советом или помощью. Я в чужие дела носа не совала. Но ты не думай, я ни разу и не слышала никаких разговоров про то, чтобы легавые как-то особо интересовались Сурменой.
Багларка помолчала, а потом прибавила:
— Ну то есть время от времени они к ней наведывались, скрывать не стану. Но они ко всем ведуньям ходили: сама понимаешь, не все были довольны их ведовством. Особенно те, кого ведунья в чем-то уличала: в воровстве, обмане… разоблаченные любители крутить шашни на стороне их тоже не жаловали. Вот такие и писали на них доносы. Только все это была ерунда, мелочь, за которую им ничего не грозило. Такие ужасы, как при Гофере и после Первой мировой, к счастью, больше не повторялись. Тогда ведовство было куда как опасней, почитай каждая ведунья пару недель в году проводила в каталажке. Говорят, Дорка Габргелова только из-за жандармов и докторов и умерла так рано. Но позже, во времена Сурмены, я думала, такого уже не было.
Дора поправила под собой шерстяную подстилку. Хотя на смену вчерашней непогоде пришел теплый осенний день, солнце все равно уже теряло свою силу. Затем она сказала:
— Как видите, было. За ней следили и в конце концов упекли. А меня и вас, всех нас, убедили в том, что она больна.
Багларка смущенно улыбнулась и покачала головой, будто успокаивая капризного ребенка. Дора посмотрела на нее с удивлением:
— Или вы думаете, что тетя и впрямь была больна? Что они держали ее там не без причины? — спросила она обиженно. Недоверие Ба-гларки ее покоробило.
— Ну-у, — протянула Багларка. — Я знаю одно. Что этим самым ведуньям вечно не везло. Все, что были на моей памяти, плохо кончили. Ты знаешь, что сталось с твоей матерью, а ведь она ведовством особо и не занималась… От Катержины и Ирмы сбежали дочери, потому что стыдились их ведовства, а Ирма вдобавок потеряла двоих сыновей, причем, как говорят, по своей же вине. Могла погадать на воске, посмотреть, что их ждет, и убедить не ехать в той машине. Оба в ней погибли, вместе с женами, и четырех сирот после себя оставили. Такая трагедия! И сколько я помню рассказы моей матери и даже еще ее матери, те ведуньи, которые жили раньше, тоже от беды не ушли. Так вот, со всем этим как-то вяжется и то, что Сурмена померла в дурдоме. Из-за болезни или потому, что ее туда кто-то нарочно засадил, это в общем-то все равно. И так, и так бы ее жизнь добром не кончилась, — заключила Багларка.
Дора вздрогнула. Неужто крестной действительно все равно, умерла Сурмена в псих-лечебнице от болезни или из-за произвола гэбистов? Она что, и правда так думает?
Она совсем уже было собралась возразить, но Багларка ее опередила.
— Понимаешь, знание — оно всегда во что-то обходится. Вот, например, о Фуксене ты слышала или нет?
Дора запнулась.
— О Фуксене? Ну так, кое-что… — ответила она уклончиво. — Сурмена один раз упомянула ее, когда я приезжала к ней в Кромержиж, но смысла в ее словах я не уловила. Как будто она хотела меня о чем-то предупредить… Знаете, она уже так одурела от этих лекарств, что, кажется, не понимала, что Фуксены давно нет в живых.
Багларка утвердительно кивнула.
— Ав остальном она о Фуксене никогда не говорила, — прибавила Дора.
— Ну меня это не удивляет, — осторожно заметила Багларка, а через какое-то время, словно ее распирало, закончила: — Ее судьба, может быть, лучше всего доказывает, какие ведуньи были несчастные. Чем больше дар, тем горше жизнь. И смерть. Фуксена умерла в самом конце войны — но как умерла! Ее убили, как собаку, — сказала Багларка, искривив лицо так, что ее возмущенно сморщенная губа чуть не коснулась носа.
Дора была ошеломлена. Фуксена умерла в войну? Фуксену убили, как собаку? Она никогда об этом не слышала.
— Убили? А кто? — спросила она Багларку.
Та заюлила.
— Ну, девочка, это никому не ведомо. Тут проходил фронт, в лесах было полно разных людей, да и местные любили решать споры не в суде, а напрямую. Ты и сама знаешь… чай, слышала, как Трмелак поджег соседа в постели, об этом и в газетах писали… ну, будто тот угорел… совсем недавно, и месяца не прошло. Такое только в Копаницах могло случиться. Может быть, и с Фуксеной кто-то свел личные счеты. Фуксена ведь жила с Магдалками, а это была нехорошая компания.
Дора навострила уши. Магдалки? Но это же фамилия Йозефины Сурменовой по мужу!
— Фуксена жила у Магдалов? А кем они были? — поинтересовалась она; Багларка запнулась.
— Магдалы-то? — переспросила она неуверенно, как будто впервые слышала это имя, а потом выдавила из себя: — Ну-у… была такая странная семейка в Поточной.
Дора какое-то время подождала дальнейших разъяснений, но так как Багларка не собиралась продолжать, спросила:
— А они случайно не были в родстве с Сур-менами?
Багларка вздрогнула и, явно выбитая из колеи, ответила:
— В родстве? Мне об этом ничего не известно. Помню только, что Сурмена не очень-то ладила с Магдалками, но в этом не было ничего такого особенного или удивительного. Во-первых, многие ведуньи терпеть друг друга не могли, а во-вторых, к Магдалкам тут никто любви не питал. Это была самая что ни на есть продувная шайка-лейка, так и знай. Больше я тебе ничего не скажу! — оборвала разговор Багларка, тяжело встала, поправила юбку и пошла в дом.
У Доры было такое чувство, что Багларка от нее что-то скрывает. Семью Магдалов окутывала какая-то тайна, и Багларке, хотя она это отрицала, было известно, какая именно. Дора хотела спросить ее об этом, но тут Багларка, остановившись на пороге, и сама разоткровенничалась.
— Ведуньи между собой вечно вздорили. Завидовали одна другой, наговаривали друг на друга — ясное дело, у них же была конкуренция. Каждая боролась за клиентов и не чуралась самых разных средств, чтобы доказать, что она самая лучшая. Взять хотя бы Ирму с Катержиной. Родственницы, а всю жизнь друг на друга и не взглянули. Только смерть Катер-жины положила этому конец.
Дора знала, что Ирма и Катержина, последние ведуньи, которые несколько лет назад занимались еще в Житковой своим ремеслом, друг с другом не разговаривали. Она помнила их обеих: сгорбленные старушки, приветливые и всегда готовые помочь, но горе, если кто в присутствии одной упоминал другую! Тогда каждая из них начинала буквально брызгать ненавистью и чуть ли не изрыгать яд.
— Семью свою этим разогнали, и дети от них из-за их ремесла отвернулись. Но это их, ясное дело, не оправдывает. Ради какой-то там кадровой характеристики от родной матери не отрекаются! В общем, как я и говорила, ведуньям всегда туго приходилось. — Багларка печально помолчала, а потом вдруг спохватилась: — Но ты не бойся, тебя это не коснется. Да и ведовать ты не умеешь, ведь нет?
Дора замотала головой. Как она могла только такое подумать?!
— Это хорошо, что ты не научилась, — закивала Багларка и с облегчением обняла ее за плечи. — Ты не ведунья, поэтому с тобой ничего плохого не случится. Знаешь, пускай этот дар в тебе и дальше спит. Без него тебе будет лучше.
Дора пожала плечами — все равно у нее не было выбора. Сурмена ее не учила, а потом уже стало поздно.
Снизу к ним подошел Якубек. Он недовольно размахивал прутиком, который подобрал где-то на лесной опушке, и не прекратил даже после нескольких окриков Доры. Пора было возвращаться домой.
— Не больно-то я тебе помогла, а? — сказала Багларка на прощание, суя Доре в руки тарелку с пирогами. — Но знаешь что? Если ты хочешь выяснить что-то о Сурмене или о том, как тут было раньше, зайди к Ирме. Она еще соображает, хотя ей скоро девяносто пять стукнет. Купи в деревне колбасы и чего-то сладкого, постучись к ней да расспроси. Она тебя за дверь не выставит. Сколько я помню, они с Сурменой любили друг друга.
Она сидела за столом, низко склонив голову, так ломило у нее спину. Фартук поверх рабочей одежды, ярко-красный платок, прикрывавший поредевшие волосы. Платок этот был надвинут настолько глубоко, что сморщенное сероватое лицо под ним почти терялось. Но из-под его края смотрели проницательные черные глаза, что живо бегали туда-сюда, притягивая взгляд собеседника, словно два магнита. Кончики дрожащих пальцев поигрывали оторочкой рукава с выцветшей, но все еще красивой вышивкой. Дора с удовольствием смотрела на аккуратные мелкие стежки, вслушиваясь в грубоватый низкий голос Ирмы, какой трудно было ожидать от сухонькой старушки.
— Война, это было страшно! Особенно в конце. Ночью люди боялись уснуть. В двери могли постучать партизаны, контрабандисты или таможенники — эти к нам часто наведывались! Мужик-то мой, видишь ли, барышничал, времена были тяжкие, как-то он должен был семью кормить: у нас родилось пятеро детей, да еще с нами жил его отец, лежачий. Когда муж привел откуда-то лошадь, я аж испугалась, это же было чистое безумие — гарцевать по горам на ворованном коне, прямо под носом у таможни! Тогда я его чуть из дому не выгнала, но он послушался и потом уже промышлял только водкой и всяким таким, по мелочи, я и не спрашивала чем. Наверно, провиантом и табаком, чем же еще. Тогда все скупали табак. Хранил он все это в сушильне для фруктов, вон там, у леса. Как стемнеет, за товаром приходили его дружки-контрабандисты; иногда и ко мне кого-то приводили. То с вывихнутой ногой, то подстреленного — думали, ведунья непременно поможет. Вдобавок нас не раз будили таможенники и обыскивали весь дом. А в сорок четвертом пошли налеты, грохотало днем и ночью. Тяжелое было время, — печально вздохнула Ирма.
— Налеты начались летом, и в августе настал сущий ад. Я как сейчас помню: было двадцать девятое, лето уже кончалось, по утрам было прохладно, особенно в тот год… как будто наступила осень. К налетам мы тогда уже привыкли — ну, пролетает что-то, сверху листовки сыплются, но такого смертоубийства, какое случилось в тот день после обеда, никто не ждал. В небе глухо громыхало еще до того, как мы смогли разглядеть пару приближающихся к нам точек. То были американские бомбардировщики. А потом все в один миг кончилось.
Немцы бросились на них на своих истребителях, похожих на ястребов, со стороны Тренчи-на, и расстреляли эти тяжелые американские громадины, так что все они попадали. Потом этих бедолаг еще целую неделю собирали от Босачек аж до Славичина. Говорили, сорок с лишним человек их было, и больше половины не выжило. Некоторые, обожженные, раскачивались в кронах деревьев на лямках парашютов еще дня два. Все искали их по лесам. Немецкая полиция из Злина, чешские жандармы, партизаны, да и наши люди. Те, у кого своих забот не было. Потому что в тот день и на Грозенков большая беда обрушилась.
К примеру, Андулка Зиндулова из Вышков-ца тогда жизнью поплатилась. Работала она в поле с двумя своими ребятишками, все как обычно, и тут ее накрыло. До самого вечера ее из обломков доставали. Пока сбегали за водой, пока погасили и оттащили части самолета, от нее только обгоревшие куски остались. Через два года, когда там пахали, нашли руку. Кость. Тогда так и не смогли понять, Ан-дулки она или кого-то из тех, кто был в самолете, а потому просто закопали под американским памятником на кладбище в Слави-чине, откуда в то время, а дело было в сорок шестом, все останки военных уже вывезли за океан. Так там и осталась эта рука, под памятником.
А еще истинный ужас сотворился у Шопиков, что живут по дороге на Босачки. Там этих памятников американцам больше всего, целых три. Их поставили ровно на тех местах, где самолеты упали. У Шопиков тогда самолетное крыло снесло крышу дома, и под ней погибли двое из них — сейчас мне уже не вспомнить, кто именно, но один был совсем молодой, потому что на похоронах его гроб несли черные невесты. Припоминаю, что туда к ним маму мою звали. Ее всегда чаще меня приглашали, лучше нее ведуньи не было. Но она там помочь ничем не могла. Когда горящий дом погасили, нашли уже только обгоревшие трупы. Двоих Шопиков и летчика.
К нам тоже один упал, чтоб ты знала. Звали его Гарри. Кроме имени, мы ни слова из того, что он говорил, уразуметь не могли. Но нам, чтобы понять, что с ним, слова были ни к чему. У него обгорело все лицо, и волосы тоже, и весь он был покрыт ссадинами, а на спине глубокая рана — и еще что-то с ногой, ходить он совсем не мог. Ему повезло, что он упал недалеко от дома нашей мамы. Приполз к ней ночью, и она взяла его к себе. Жила она одна, отец уже умер, а у нас у всех были свои семьи.
Снаружи — никого, кто мог бы донести, вот она и решила помочь ему. Знаешь, это ведь был большой риск, мало у кого хватило бы смелости спрятать у себя американского солдата. У нее — хватило. Храброй она всегда была, а кроме того, ей стало его жалко. Он выглядел совсем несчастным и даже не понимал, где находится. Когда я туда пришла, он бредил. Это было на другой день, после обеда, я зашла к маме по дороге из Грозенкова — она через соседей меня вызвала. Придя, я сразу поняла: что-то не так. Дверь была заперта на щеколду, чего мама никогда не делала. И она не выходила, даже когда я стала колотить изо всех сил. Я перепугалась, но тут она открыла, сперва посмотрев в щель, и втащила меня в дом. А там этот парень. Раздетый, он лежал в углу на куче соломы, кроватей-то у нас отродясь не водилось, наши всегда спали на печи или на чердаке. И вот он там лежал и стонал, аж сердце при его виде сжималось — такой он был искалеченный и так страдал. «Это ведь он за нас, за чехов», — сказала мама и послала меня за Сурменой, чтобы та вправила ему кости. Я сразу и побежала.
А Сурмена, как только увидела этого американца, встала перед ним на колени, прощупала его и сказала: несите самогон. Я думала, для нее, выпить-то она любила, но нет: она приподняла его голову и влила полбутылки ему в глотку Потом дала ему какое-то время полежать, а когда он затих, взяла его ногу, оперла ее о мамино плечо, чтобы удобнее было, присела на корточки, обхватила его колено, а затем дернула и повернула, так что сустав с хрустом встал на место. Американец так испугался, что не успел даже закричать, и вдруг затих. Было видно, что ему полегчало. Остатки самогона мы тут же допили — знаешь, даже для нас это было нешуточное дело, мама с Сурменой аж взмокли от напряжения, а я — от страха, что кто-то будет идти мимо и нас услышит. Ну, а потом мы снова им занялись. Мама еще до того, ночью, его помыла и приложила к обожженным местам растертые травы, но у него был жар, а кожа пошла волдырями, так что надо было все повторить. Я его держала, Сурмена поднимала ему руки-ноги, а мама их обмывала и сдирала с ожогов засохшую корочку. Он скулил, точно щенок. У меня и сейчас еще мурашки бегают, как это вспомню. Когда мы его завернули и уложили спать, всем нам стало ясно, что такой больной выздоровеет не скоро. Неделей тут не обойдется, сказала мама озабоченно. Понятно почему. Вылечить раненого — это одно, а спрятать — другое. И стали они с Сурменой думать, как быть с этим бедолагой, а меня послали за травами и курицей на суп. Вернулась я только к вечеру. Ведь мне еще надо было за детьми проследить, да и идти из Черной на Читинскую пустошь больше часа. Когда я прибежала, уже начало темнеть. Влетаю я в дом, на поясе зарезанная курица болтается, в корзинке — мешочки с травами и самогон. И что? Там, где лежал американец, лужа крови, а его самого нет. Мама с Сурменой сидят у печи. Тихо-тихо, лишь за руки держатся. «Где он?» — спрашиваю. Они не отвечают. Мне пришлось их потрясти, чтобы очнулись. Заговорили они, только когда выпили по рюмке. Я чуть не упала, тогда я еще впечатлительная была и не так уж много в жизни повидала. Самогон в тот вечер мы втроем весь прикончили, так что назавтра я еле оклемалась.
Приехали за ним, мол, где-то через час после того, как я ушла. Американец наконец-то уснул, самогон и унявшаяся нога сделали свое дело. Мама с Сурменой как раз обсуждали, как бы его перенести на чердак, чтобы, если кто вдруг нагрянет, он сразу на глаза не попался, и вдруг слышат — ревут моторы машин. Что им было делать? Они успели только набросить на американца какое-то покрывало, сорвав его с печи, а эти уже ворвались в дом. Патруль. Объезжали лес и пастбища, ходили по домам и искали летчиков. Немецкая полиция из Злина. Мама замерла от ужаса. Прямо перед ней стояли здоровый детина и еще трое в форме, больше бы в комнате и не поместилось, с глазами, что твои плошки. И пялились на американца — сразу его заметили. А потом началась кутерьма. Снаружи вошли еще двое, сменив тех, которые уже насмотрелись, и принялись орать на маму с Сурменой, но этим они могли хоть до второго пришествия заниматься, потому что обе ни слова по-ихнему не понимали. Тогда к ним подвели одного малого, Шваннце его называли, это имя мама запомнила, оно звучало похоже на «свинью» по-немецки. Так вот этот Шваннце знал по-нашему и стал их допрашивать. Мол, где они его подобрали, да что с ним такое, да чем его лечили и что он говорил. Мама с Сурменой сразу во всем признались, да и зачем бы им отпираться, все и так было ясно. Только обо мне не упомянули. А что он говорил — так ничего не говорил, ведь у него жар был, но даже если бы что-то и сказал, они бы все равно не поняли, американец же. Как только они все выложили, стало совсем страшно. Один из этих, в форме, сорвал с американца покрывало, увидел его голым — и вдруг как заорет: Jude! Der ist Jude![18]
Как мама мне потом говорила, в тот момент она думала, что им конец. Что они обе и до вечера не доживут. Обнялись они с Сурменой и стали молиться, а между тем с улицы кто-то скомандовал — и в перевязанного американца, который уже пришел в себя и растерянно глядел на дула автоматов, разрядили обоймы, так что он и выдохнуть не успел. А потом взялись и за маму с Сурменой. Их вытолкали прикладами наружу, прямо к ораве разъяренной немчуры. Из криков, которые на них обрушились, они разбирали только то, что гаркал этот самый Шваннце, — ему, как видно, приказали переводить. Его лицо, рассказывала мама, побагровело еще сильнее, чем у офицера, что выпрыгнул из машины. Вы знаете, что помогали вражеской армии?! Знаете, что помогали неполноценной расе?! Знаете, что вас за это ждет?! Мама с Сурменой молчали. Только когда этот Шваннце начал их избивать, чтобы выколотить хоть слово, потому что вопросы офицера не должны были остаться без ответа, они что-то из себя выдавили. Мама до самой смерти не могла вспомнить, что именно. Это, мол, Сурмена сказала что-то такое, после чего град ударов, пинков и шквал криков вдруг прекратился. Едва Шваннце перевел это офицеру, как тот коротко рявкнул: Halt![19] — и все замерли. В наступившей тишине он спросил маму через Шваннце: «Вы ведуньи?» Та было поднялась с земли, но, поскольку была уже старая, снова упала, успев, однако же, прохрипеть, что да, точно, ведуньи, и она, и Сурмена. Тогда этот офицер только кивнул — и двое в форме тут же нагнулись и помогли ей встать. После этого он о чем-то спросил Шваннце, как-то странно, серьезно и негромко, а тот что-то ответил, недоверчиво качая головой, и даже возражать решился, и замахал руками так яростно, что мама с Сурменой испугались его больше, чем немецкого офицера.
О чем эти двое тогда говорили, сейчас уже не узнать. Как бы то ни было, Шваннце в конце концов крикнул маме и Сурмене, чтобы они не смели отлучаться из своих домов, что с ними еще разберутся, но этим все и ограничилось. Мама с Сурменой не верили своим глазам. Их, хотя и избитых, но живых, отодвинули к стене дома, двое солдат вынесли оттуда расстрелянного американца, закинули его в кузов, где уже лежал другой такой же, весь обмотанный стропами смятого парашюта, сами запрыгнули в машины, завели моторы и уехали. Только офицер еще несколько раз оглянулся на них из кабины… Ничего не понимая, обе вернулись в дом, сели и оставались там до тех пор, пока не пришла я. После этого они ждали и ждали — но ничего не происходило. Всю зиму за ними так никто и не явился. Наверное, у немцев были другие заботы, кроме двух сумасшедших баб. Еще бы — ведь как раз в это время они охотились по Карпатам и Бескидам на партизан, а те на них, потом мы прознали о зверствах в Плоштине и Прлове[20], что совсем близко от Копаниц, а дальше уже подоспели русские, и все кончилось. Мама после этого прожила еще год. Следующей зимой мы ее похоронили.
Голос Ирмы дрожал от волнения и звучал все глуше, пока окончательно не затих. Дора слушала ее, затаив дыхание, и не смела вставить ни слова. Съежившись, она ждала, пока Ирма сама захочет продолжить.
— Я часто думала, что такое нашло вдруг на этого офицера, что он решил оставить их обеих в живых, — спустя какое-то время заговорила она. — И ничего другого мне в голову не приходит, кроме одного: что тут замешаны Фердинанд с Рудольфом, те два хлыща, что до того ошивались в Копаницах. Они то приезжали сюда надолго, то опять исчезали, и это были самые большие шишки, которые у нас когда-либо появлялись. Но я об этом мало что знаю. Только то, что к ним с почтением относились и пограничники, и будто бы даже гестаповцы в Злине. А они в свою очередь относились с почтением к ведуньям, особенно к Магдалке и Фуксене. Ах да, семейка Маг-далок! — вспомнила Ирма и ладонью отогнала мысли о своей матери, Волосатой. — Ты же из-за них пришла, потому я и начала о войне… Ну да, я о них кое-что знаю. Но это была нехорошая история, совсем нехорошая. Ты правда хочешь ее слышать? — мрачно спросила Ирма.
Дора взволнованно кивнула.
— Ну, тогда наберись терпения, — вздохнула она. — Но прежде чем я начну, налей себе чаю, да и мне тоже. Он из девяти трав. Будешь здоровая. Хотя тебе, наверно, больше подошел бы чай из амаранта, а? — оживилась вдруг Ирма. — Чтобы тебе какого-нибудь парня встретить. Не хочешь гаданья на воске? Теперь уже никто другой так, как я, не гадает, никто этого не умеет, пользуйся случаем, пока не поздно! А? Ведь тебе уже давно замуж пора, так что не отвиливай! Поглядим на него, твоего суженого, что где-то тебя дожидается, — сказала Ирма с лукавыми искорками в глазах.
Сладкий чай во рту Доры стал горчить, она поперхнулась и только в последний момент остановила Ирму.
— Сначала расскажите мне о Магдалках и Фуксене, тетенька! — попросила она.
— Гм… самое интересное в истории этой семьи то, что случилось с Фуксеной, — ответила Ирма. — Ты, конечно, знаешь, кто была эта Фуксена? А то, что ее мама была Пагачена? Да-да, та самая знаменитая ведунья, которая рожала одних сыновей, так что чуть не осталась без наследницы. Так вот, она была такая известная, что до Первой мировой к ней приезжали и из самой Вены, и из Будапешта, и из Кракова. Она в тех городах прислугой была и прославилась там своими умениями, а потом вернулась в Копаницы и вышла тут замуж. Судачили, правда, что привирала она, что, мол, кто знает, как оно там было на самом деле, и моя мама тоже так говорила, но это все из зависти, потому что к маме никто из такой дали не ездил. А я помню, что к Пагачене — ездили.
К примеру, один раз к ней приехал в экипаже венский фабрикант, которого она месяц лечила строгим постом. За это ее потом на три недели посадили в кутузку, хотя фабрикант и просил за нее, потому что она ему помогла. Вот и Гофер про тот случай писал, земля ему пухом, этому паршивцу. Как он нас допекал, как мучил! И пуще всех как раз мою маму, Пагачену и маму Сурмены — тех трех, о которых шла самая большая слава и которые были зажиточнее других. Это его, верно, злило сильнее, чем то, о чем он говорил в проповедях. Там-то было больше про мракобесие, суеверия и домыслы, которые мы строим, гадая на воске и обманывая доверчивых честных людей. Но особенно его бесило — как он и с кафедры выкрикивал, — что ведуньи на этом зарабатывали. Ну зарабатывали, да! Зато сколько душ они спасли! А люди, как положено, платили им за труд, и вот этого Гофер, настоящий отступник от святой церкви, что оставил после себя четверых, которым прожить было не на что, никак не мог им простить. Того, что они были обеспеченнее его! — возмущалась Ирма и в праведном гневе трясла головой. — Впрочем, кое в чем он был прав, потому что не все ведуньи относились к нашему ремеслу добросовестно. Я могла бы порассказать тебе, сколько раз бегала я к гуленам, которым кто-то до меня помогал вытравить плод, да так, что часто уж поздно бывало. Или сколько раз я слышала, как сосед с соседом судился, потому что какая-нибудь ведунья объявила, что один у другого что-то украл или навел порчу на его корову. Ну да, такие ведуньи тоже попадались. Скажем, Рупрехтка, у которой в роду ведуний не было, а была зато некая служанка, истинная ведунья, и Рупрехтка видела, сколько народу к ней ходит и какой доход ей это приносит. И вот она ту женщину выгнала и сама стала ведовать, а дом ее был хорошо расположен — так, что она любого перехватывала, прежде чем он успевал подняться наверх, в Житко-вую. Сколько вреда она принесла — жуть просто. Не спорю, таких было немало… Но Гофер не делал разницы между теми и другими, всех нас считал мошенницами, поэтому против нас и лютовал. Ты же читала его книжки, да? Тогда ты, наверно, прочла там и о Пагачене, которую он особенно мучил, как будто бедняжке мало было горя в жизни. Из дому она ушла совсем молодая, потому что ее отец пил. Не то чтобы в этом было что-то особенное, трезвенников у нас тут днем с огнем не сыщешь, вот дети такими и рождаются… а ведь говорила я им всем, мужикам и бабам: не пейте столько самогона, не пейте, тем более когда женщина на сносях. А они — нет, мы капельку, только чтобы ребенок окреп. А потом уж они его укрепляют, чтобы спал лучше, а что из такого вырастает, ты и сама отлично знаешь. Как бы то ни было, меня не слушали, мою маму не слушали, маму моей мамы не слушали, ни одна из нашего рода с этим злом не справилась. Хотя мы тоже любили иной раз приложиться к бутылке, ведь добрый самогон — он как сама жизнь. Но которые брюхатые, и мужики их… да что я тебе толкую, тебе лучше других об этом известно! Однако про отца Пагачены ходили слухи, будто он не только пил, но и к дочке непотребно подкатывался. Вот и мама моя мне говорила, что Анка Габргелова, ну то есть по мужу Рухарова, тоже ведунья, знай рожает одно дитя за другим, а старый Рухар ей уже надоел — дальше некуда, поэтому кое на что она закрывает глаза, хоть и знает, что Рухар с ихней дочкой творит. Кто знает, как оно там было, но ничего хорошего точно не было, потому Пагачена, как только смогла, и сбежала в город и пошла в прислуги. Назад ее привел Юра, которого она, говорят, встретила где-то в Будапеште, когда он возвращался из армии. Между ними быстро все сладилось, а после того как он написал ей, что уже обзавелся домом в Копаницах, она сразу к нему приехала — и они сыграли свадьбу. Вокруг этого тогда было много шума, потому что ни один из них не пришел к родителям что-нибудь выпрашивать. Жили эти двое хорошо, и дети у них родились от настоящей любви. Пагачена рожала сплошь парней, одного за другим, а Юра ходил гордый и хвастался, что соберет из них роту. Если бы он, бедный, знал, что это сбудется, не болтал бы такого. Их призвали всех до единого. Юра помер сразу в начале Первой мировой, а сыновья полегли в Италии, у реки Пьява. С войны никто не вернулся. Но этого Пагачена уже не узнала, потому что умерла в самом конце войны: говорят, от горя. Я тогда была совсем маленькая, но помню ее похороны, которые Гофер так испортил, что ему еще долго не могли этого простить. Свистел ветер — вихрь, какой у нас летом ни разу не случался, разыгралась настоящая буря, и люди держались поближе друг к дружке, чтобы их не сдуло с горки, где кладбище, вниз. Тех, кто нес гроб, ветер тоже подгонял — один рвался вперед, второй за ним не поспевал, у третьего потерялась шляпа, и в конце концов гроб упал на дорогу, крышка с него соскочила, а Пагачена вылетела наружу. Оно и неудивительно, все великие ведуньи так вылетали, иначе у нас не бывает. Но Гофер, вместо того чтобы проститься с ней, как подобает, от имени всех, прочел над ее могилой проповедь о суевериях и обмане, потешаясь над людьми, которые, дескать, громко кричат от ужаса, но верят при этом в то, что с их ведуньей прощаются сами силы природы. А ведь сельчане собрались там со слезами на глазах, чтобы проводить в последний путь свою добрую соседку Пагачену, которая каждому из них много раз помогала! Рожать, лечиться, принимать важные решения. Стояла на кладбище и Фуксена, которой тогда было пять лет. Ты только представь себе эту маленькую сиротку и то, как она смотрела на священника, бранящегося над могилой ее мамы! У меня до сих пор сердце сжимается, как подумаю об этом. Тогда про нее говорили: быть ей самой сильной ведуньей в Житковой, потому что она родилась в Сочельник и к тому же в рубашке, обернутая плодными оболочками. Пагачена те свои роды с трудом пережила — и все равно умерла спустя какие-то пять лет. Так было жалко малышку! Но хотя мать и не успела ее ничему научить, Фуксена своей судьбы не миновала. Ее забрала Магдалка — мол, они с ее матерью дружили — и увела к себе в Поточную. А это было плохо. Беда, что не забрала ее раньше твоя бабка, Юстина Ру-харка, которая доводилась Фуксене теткой, — вздохнула Ирма.
Дора удивилась:
— Почему беда, тетенька?
— Ну-у… — неопределенно протянула Ирма, а потом, помолчав, продолжила: — Понимаешь, об этих Магдалках ходили толки, будто они ведьмы. Старой Магдалки, Йосифчены, тут страшно боялись — ее заговоры всегда действовали, да еще как! У коров пропадало молоко, или они, наоборот, начинали доиться аж за двух. Под ее пальцами появлялись или, напротив, сами собой заживали нарывы. Она могла сделать женщину бесплодной или, наоборот, помочь ей забеременеть — короче, Йосиф-чена умела все. И горе было тем, кто вздумал ее обмануть, нажиться за ее счет или как-то задеть ее род. Никто другой не был таким искусным в наведении порчи. Недаром о ней говорили, будто она собственного будущего мужа сделала вдовцом, чтобы потом за него выйти. И что за деньги она с готовностью колдовала для кого угодно — ее сила была черная, как ночь. Ты, наверно, помнишь ее сноху, Марию Магдалку, что умерла совсем недавно? Так она хвасталась, будто тоже ведунья, будто свекровь ее всему обучила. Но это была неправда. Та ей, может, и помогала, да только силы ведовать у Марии не было, просто не родилась она ведуньей — и все тут. Потому старая Магдалка и взяла в дом Фуксену, что хотела сделать ее своей наследницей. У нее-то самой был только один сын, которого она родила в молодости, и сказывали, что вроде как даже не от родного мужа, а после у нее детей не было и быть не могло. Вот она и уцепилась за Фуксену. Увела ее прямо с похорон, из-под носа у Юстины Рухарки, которую потом и на порог к себе не пускала. Они были в ссоре и прямо-таки не выносили одна другую… — сказала Ирма, однако тут же запнулась и быстро прибавила: — Впрочем, с тех пор уже столько воды утекло, незачем нам в этом копаться. Притом, думаю, Фуксене у Магдалки жилось неплохо, та о ней заботилась. Оно, конечно, мать есть мать, но Магдалка прикипела к девочке душой, как к своей. А учить ее начала сразу же. Ковала железо, пока горячо. Они вместе ходили за травами на другую сторону от нас, на словацкую землю, куда-то мимо речки Дри-етомицы, в сторону Тренчина. Так что мы не встречались. Разве только в костеле, а потом на танцах, да и то редко.
Фуксена была красивая. Высокая, статная, с густыми волосами цвета потемневшего солнца, да такого особого оттенка, какой в здешних местах нечасто увидишь. Люди говорили, что не было в Копаницах девушки красивей и не было парня, что не мечтал бы о ней. Многие за ней бегали, но она всех отваживала. Держалась за Магдалку, а о замужестве и слышать не хотела. Уже пошли разговоры, как бы кто не подпалил им дом, — мол, она сама на это нарывается. Ты ведь знаешь, какие у нас в Копаницах горячие головы. Взять хоть недавний случай со вдовой Паливцовой, которой подожгли крышу, потому что она не хотела больше идти ни за молодого, ни за вдового. Вспоминаешь? Кто из них точно это сделал, уже не узнать, может, даже оба — и парень, и вдовец, — недаром же они вдвоем в корчме орали про то, какая она гордячка. В общем, такое у нас тут в ходу, поэтому тогда многие задавались вопросом, когда же дойдет очередь и до Фуксены. И она дошла. Но вовсе не так, как можно было вообразить.
В один прекрасный день в селение заявились двое — сначала-то все подумали, будто они таможенники, но потом поняли, что нет, не таможенники. И форма у них была черная, и держались они иначе. Однако поселились они и впрямь в том новом доме, который таможня выстроила себе почти у самой границы, вон там, в самом конце Грозенкова, где речка течет вдоль дороги, поэтому мы решили, будто с таможенниками они как-то связаны. Вдобавок в первые дни с ними всегда и ходил кто-нибудь из таможенников. Но, как мы позже догадались, это было для того, чтобы все им тут показать. Какое-то время они рыскали по окрестностям, что-то измеряли, ходили по горам, потом уехали, но где-то через месяц вернулись. И тогда уже точно знали, куда им идти. Направилась эта парочка прямиком к Магдалке. Рассказывают, что попросили эти, в черной форме, им погадать и заплатили якобы столько, сколько в Копаницах никому и не снилось.
А однажды, как рассказывали, Магдалок посетил какой-то высокий чин аж из самого рейха. Будто бы ночью приехала машина, дом оцепила целая вооруженная команда, но внутрь вошли только те двое и еще один, в маске. Это выложили утром в корчме всем любопытным молодые Гоштялеки — надо же, и не побоялись признаться, что ночами шпионят за Фуксеной! Да и молодая Магдалка потом проболталась. Почему бы ей было не похвалиться на девичнике после церковной службы? Правда, не подумала она о том, что немцев у нас тогда все на дух не переносили. Вот и расхвасталась, что к ним приехал странный посетитель, какая-то важная шишка, и со всем почтением попросил ему погадать. А знать он хотел все — и о своем прошлом, и о будущем. Гадала ему старая Йосифчена со свисающими вдоль лица седыми прядями, которые она не успела причесать — так внезапно ее разбудили. Она расплавила на огне воск, Фуксена водрузила на стол миску с водой, и старая начала лить воск туда. Нащупав в миске застывшую фигурку, она вдруг оцепенела. Молодая Магдалка говорила, что и сама испугалась, потому что такой суровой она свекровь никогда не видела, а это что-то да значит! Потом старая принялась рассказывать взволнованному посетителю его прошлое, где она будто бы видела рождение в благодатном краю, свет солнца после грозы со ста шестьюдесятью восемью молниями — грозы, которая положила конец многолетней дружбе, оборванной предательством, видела и рождение невинного ребенка, и много чего еще. Посетитель не проронил ни слова. А потом она нагадала ему странные вещи — очень странные, но ты же знаешь, предсказаниям не прикажешь, их надо просто выслушать, а смысл их раскрывается постепенно, мало-помалу, так же, как растет цветок, пока полностью не распустится, и многое зависит от того, насколько человек чувствителен и насколько ему важно добиться своего. И вот старая Магдалка медленно ощупывала фигурки из застывшего воска, причем якобы дрожала от холода, который вечно окружает этого незнакомого мужчину; она видела дорогу, что ведет вверх и не опускается вниз, и так до самого конца — конца, когда рухнет большой замок, полный потайных комнат и великих мужей. Еще она говорила, будто видит на этом пути второе предательство, такой же силы, как первое, благодаря которому колесница его жизни продвинулась так далеко вперед, — но из-за этого второго предательства обольются слезами и он, и остальные влиятельные господа, потому что предателем окажется один из них. И о другом еще обмолвилась Мария Магдалка: дескать, впервые в жизни она тогда услышала, как ее свекровь нарушила правило, сказав этому человеку, будто может говорить и дальше, если он захочет, но дальше будет только про его конец. Ты же знаешь, Дора, что ни одна ведунья не должна говорить о погибели, даже если смерть дышит в затылок тому, кто спрашивает. Потому что путь, который ведунья видит, открыт, и колесо судьбы может в любой момент повернуть в другую сторону. Таково правило, и ведуньи никогда его не нарушают, вот почему молодая Магдалка страшно удивилась, когда услышала, как старая говорит посетителю о его конце. Может, она воспылала к нему особой ненавистью — или, наоборот, хотела его предостеречь, кто знает. Как бы то ни было, она якобы сказала тому человеку, что если он будет долго смотреть на восток, то дождется оттуда смерти. И что если его конец придет оттуда, то его собственная кровь в следующем поколении перемешается с кровью тех, кого он сейчас держит в оковах. При этих словах посетитель будто бы так разволновался, что вскочил из-за стола, и молодой Магдалке с Фуксеной не сразу удалось унять его испуг. Они давали ему самогон, и Фуксена снова и снова растолковывала пророчества Йосифчены и уточняла их до тех пор, пока они не расплылись в потоке слов, к которым уже не было смысла возвращаться, как вообще-то полагается при гадании. И он успокоился — настолько, что попросил еще и осмотреть его, пожаловавшись на ощущение усталости. Они дали ему с собой укрепляющую смесь толченого шиповника, гусиной травы и мяты, а в отдельный мешочек положили душицу, дягиль и зверобой, чтобы стало легче на душе. В конце концов он ушел задумчивый, но удовлетворенный, и не пригрозил ведуньям расправой — совсем наоборот. На прощание он спросил, чем мог бы отплатить за их услугу. Не успела молодая Маг-далка отказаться, потому что от страха не смела ничего пожелать, как Йосифчена крикнула, чтобы ей вернули сына, которого отправили на работы куда-то в рейх. На это посетитель ничего не ответил, а только щелкнул каблуками и приложил ладонь к козырьку фуражки; потом он сел в машину, другие двое сели следом, и все уехали. Кто это был, так и не выяснилось. Хотя те двое здесь еще объявлялись. Говорили, будто один из них ночевал уже не у таможенников, а у Фуксены. Имя еще у него было солидное — Фридрих Фердинанд. Второй был моложе, но выше чином, потому что этот Фердинанд обращался к нему то «герр доктор», то «герр оберштурмбанфюрер». Фамилию он носил, кажется, Левин, но точно я не помню, очень уж давно это было.
Думаю, именно из-за этих двоих, что так увивались вокруг Фуксены и Магдалок, мама с Сурменой тогда так легко отделались. Ведь это были не просто рядовые эсэсовцы, хоть они и носили ту же черную форму, а парни с образованием. Фуксена как-то обмолвилась, что они тут занимаются исследованием. О чем исследование? Ну о ведуньях же! Но об этом меня расспрашивать без толку, я в этом не разбираюсь. Знаю только, что это их исследование служило ведуньям покровом Божьим, да простит Он меня за такие слова. И о них было известно и в Злине. Потому тот офицер и не тронул нашу маму и Сурмену, что бы ни говорила ему эта свинья переметная или кем там был этот самый Шваннце. Немцы оставили их в покое, потому что ведуньи под общие законы не подпадали. Так мне сдается. Но сейчас это уже никто не подтвердит.
А ты знаешь, что потом сталось с Фуксе-ной? Лучше и не знать, хорошим ее конец не назовешь. Все старались поскорее об этом забыть. О том, как кончила свои дни якобы самая сильная копаницкая ведунья. Кто-то забил ее до смерти!
Если коротко, эти двое под конец войны сбежали, а через пару месяцев у Магдалок принимали роды. Это было в то время, когда по горам вовсю шныряли партизаны, среди них уже мелькали и первые русские, все агитировали и внушали людям надежду, и каждый за нее хватался, в мужиках играла кровь, лишая их покоя. И тут у молодой женщины, которая всем своим дала от ворот поворот, а с немцем снюхалась, родился ребенок. Ты бы поглядела, как иные люди от этого разъярились! А когда приблизился фронт, от которого вся деревня драпала в леса, спасая свои жизни от головорезов, которые сюда к нам нахлынули, Фуксе-на пропала. Только через несколько дней, когда люди стали возвращаться по домам, ее нашли — изуродованной, растерзанной — и тут же закопали. Не похоронив как следует. А после освобождения, когда решили, что надо бы ее похоронить по-христиански, в могиле, никто не мог сказать, кто ее нашел и где. И ребенок ее пропал — вроде бы это была девочка. Говорят, старая Магдалка тогда так голосила, что думали, ее удар хватит. Еще бы, она же потеряла и наследницу, которую годами пестовала, и дочь этой наследницы, последнюю ведунью их крови. Это для нее была ужасная утрата, ведь у нее никого не осталось, только молодая Магдалка — чужая кровь, да сын, угнанный куда-то в рейх. Тогда у нее еще и внуков не было, — покачала головой Ирма, после чего резко повернулась к Доре: — Ну вот, а теперь, когда ты знаешь все о Магдалках и Фуксене, я тебе погадаю. И не вздумай отказываться! Может, через год меня уже не станет, а ты так и не узнаешь, что тебя ждет, — решительно закончила Ирма и встала из-за стола. Но потом вдруг замерла, подозрительно взглянув на Дору: — Или тебе и так все ведомо?
Дора даже испугалась.
— Ведомо что?
— Может, ты сама это видишь? Как-никак ты Сурменина племянница и внучка Юстины Рухарки, у вас в роду это тоже было. Ты это в себе чувствуешь?
— Что, тетенька?
— Ну особую силу, что же еще. Ту, что позволяет видеть прошлое, будущее и другие вещи.
Дора замотала головой:
— Нет, не чувствую.
Ирма удовлетворенно кивнула.
— Это хорошо. Хотя, с другой стороны, и жалко. Значит, последней ведуньей и вправду буду я.
Дора улыбнулась, но, слыша, что Ирма продолжает горько сетовать, вновь приняла серьезный вид.
— Мои дочери должны были нести наше знание после меня, но они уехали в город. Тут им не нравилось, и они ничему не научились. Что ж, это их выбор. Но ты не думай — тот, кто видит будущее, все равно от своей судьбы не уйдет.
Ирма опять испытующе посмотрела на Дору, но та лишь завертела головой.
— Ну ладно. Как бы то ни было, а на воске я тебе погадаю.
Вскоре на столе уже стояла раскрашенная миска, откуда к потолку поднимался дурманящий аромат древесной коры, смешанной с травами. Специфический пряный запах, тишина и горячий чай, наполнявший Доре желудок, усыпляли ее — так же, как и медленные движения рук Ирмы, которая готовила все необходимое для гадания.
— Еще немного, и ты все узнаешь, девочка моя, — бормотала она, а когда все было готово, торжественно встала перед столом и перекрестила лежавшие на нем предметы. Потом принесла с плиты расплавленный воск и принялась медленно лить его в глиняный горшок, полный «счастливой водицы» из родника за домом. При этом она приговаривала:
Ворожбу начинаю — не силой вражьей, а властью Божьей, скажи мне, воск ярый, каку красы-Доры было и сложится, здоровье, счастье ее умножится ль… Богом заклинаю в первый раз…
Затем Ирма склонилась над горшком. В холодной воде застывал воск. Через какое-то время она запустила туда руку и выловила пластину со множеством завитков. Взвесив ее в ладони, она стала тщательно ощупывать завитки пальцами обеих рук.
Воцарилась тишина, которую затем нарушил глубокий вздох Ирмы, повисший в комнате чуть ли не осязаемо.
— Ох, девочка моя, ну у тебя и попорчено, — сказала она наконец.
Дора вяло взглянула на нее. Попорчено? Мне не послышалось? — подумала она, но смолчала, потому что Ирма продолжала свое заклинание:
Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, приди, пречистая Дева Мария, и помоги этой Доре, чтобы было ей здоровье, счастье и благословение Божие…
Монотонный голос Ирмы действовал на Дору убаюкивающе, так что она едва не погрузилась в сон. Из забытья ее вырвали слова Ирмы, обращенные прямо к ней:
— Я знаю, как тебе было нелегко, все у нас это знают. Вот и здесь это запечатлено. Смерть в семье, одиночество, всё тут есть. И Якубек, который держится за тебя, и вы вдвоем идете длинной дорогой. Все это тут будто нарочно вылеплено, взгляни, — поднесла она к глазам Доры кусок медового цвета воска. Но не успела та толком разглядеть его, как Ирма вернулась к ощупыванию завитков.
— Ах, моя девочка, моя девочка, — повторяла она Доре, которая старалась стряхнуть с себя сонное оцепенение и сосредоточиться. — Но ты и сама себе порядком навредила, а? — сказала Ирма и участливо на нее посмотрела.
Дора при всей своей вялости встрепенулась. Она? Сама себя?
— Экая злость тут прет. И все зря, все головой об стену, — объясняла Ирма, не сводя взгляда с завитков. — И стоило оно того? Не стоило. Просто надо было это пережить. Зря только кровь себе портила. От этого у тебя больной желудок. Давит, верно? Ладно, дам тебе от него травы.
Дора кивнула, но в душе была с Ирмой не согласна. Зря портила себе кровь? Нет. Ничего из того, что она делала, если Ирма имеет в виду то, что происходило когда-то в интернате, было не зря. Нельзя было всем этим просто пренебречь. Она, Дора, должна была что-то делать, должна была сопротивляться, и, если бы ей теперь пришлось принимать решение, она сделала бы то же самое. Ведь своими издевательствами они чуть не сжили ее со света!
— Но теперь тебе лучше, да? — продолжала Ирма. — Ты успокоилась. Все идет так, как ты хочешь, своим чередом… Только не забывай, что нельзя вести жизнь, разбитую на квадраты и упорядоченную, день за днем, неделю за неделей, все время одно и то же. Ты ведь сейчас живешь, как если бы уже умерла. А так не годится, не годится! В твоем возрасте — точно нет. Ведь ты человек из плоти и крови, которая в тебе так и пульсирует. Женщина в самом расцвете силы, которая должна вырываться наружу. Не противься этому, не делай так…
Ирма замолкла, по-прежнему глядя в свои ладони, а потом удивленно воскликнула:
— Ох, что же это? Вот ведь оно как, оказывается!
Подушечки ее пальцев лихорадочно бегали по завиткам на восковой пластине, то и дело возвращаясь к одному и тому же месту, словно сомневаясь, что оно там есть.
— Ну знаешь… Это просто жуть, что я там вижу, — пробормотала Ирма в изумлении и недоуменно посмотрела на Дору. — Изображает из себя невинное дитя, а сама — тот еще цветочек! — завертела она головой. — Зачем тебе столько? Неужто нельзя было из них выбрать кого-то одного, чтобы ты хотя бы помнила, как его зовут? — укоризненно спросила Ирма, но тут же, как будто пожалев об этом, прибавила: — Все это у тебя, конечно, от страха, правда? Ты думаешь, они все одинаковые? Все — как твой отец, да? Но это неправильно, ты не должна сбегать от них, потому что считаешь, что они все такие же, каким был он. Это не так. Не все! — настойчиво сказала она, мотая головой в знак несогласия.
Дора пыталась собраться с мыслями, чтобы возразить. Цепляла в своей одуревшей голове одно слово за другое, не зная, с чего начать. Но, уже открыв было рот, взглянула на Ирму и при виде смятенного выражения ее лица сдалась. Всякое желание спорить у нее пропало — вместо этого она крепко зажмурилась. Было ясно, что в ее тайную комнату только что взломали дверь.
— Но что это?.. Эта особа… эта женщина тут… — тихо, недоверчиво проговорила Ирма, продолжая тщательно рассматривать восковую пластину. Она изучала все ее отростки, не пропуская малейшей щелки, выпуклости, ни единого изгиба, как будто рассчитывала найти в них объяснение, и в конце концов, видимо, нашла, так как удивленно, почти испуганно воскликнула: — Так вот оно что!
Блаженное оцепенение Доры сразу как рукой сняло. Она сидела с зажмуренными глазами, сосредоточившись только на том, чтобы дышать. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Горький запах жженой коры и трав наполнял ее легкие, сердце бешено колотилось, а по жилам разливался стыд. Дора чувствовала, как горячая кровь пульсирует в ней от кончиков пальцев до раскрасневшихся щек. Не может быть, чтобы Ирма это увидела! Не может быть! — повторяла она про себя.
Сглотнув, Дора силой заставила себя посмотреть на старуху. Но Ирма ее не замечала, а по-прежнему впивалась взглядом в восковую пластину. Следы недавнего возбуждения медленно исчезали с ее лица — было видно, что мыслями она уже в другом месте, еще в одном закутке Дориной души, куда она заглянула сквозь окошко своих ладоней. С ее губ, как будто она беседовала с кем-то в этом окошке, срывалось невнятное бормотание. Лишь через какое-то время его сменили связные фразы.
— Нелегко тебе придется, нелегко, — сочувственно прошептала Ирма, — но ты не горюй. Не каждая из нас должна стать матерью, это не обязательно. И не кори себя за это, у тебя другое призвание, — убеждала она, раскачиваясь из стороны в сторону, словно пьяная, которая не в силах удержать равновесие. — Что-то большее поглощает тебя целиком… так повинуйся этому, таков твой путь, он правильный, на нем ты проявишь себя, вот увидишь, — уверяла Ирма, удовлетворенно кивая головой, как если бы нашла в самом сердце пластины отпущение всех грехов.
Она помолчала, в последний раз тщательно осмотрела пластину и, как будто поняв, что уже ничего из нее не вычитает, махнула рукой и закончила свой заговор:
Заклинаю для этой девочки, Доры, крещением святым крещенной, святой Троицей благословленной… в пустые горы черные вы, горести и тягости, отправляйтесь, от Доры отступайтесь, да не будет она в вашей мочи ни днем, ни среди ночи… Не мой токмо голос вас заклинает, сам Христос мне в том пособляет, Бог Сын, Бог Отец, Бог Дух Святой помогает. Аминь!
После этого в комнате воцарилась тищина. Нарушил ее только скрип деревянной скамьи, когда Ирма на нее опустилась, а потом шипение коры и трав, которые она залила водой из горшка.
Дора готова была взорваться. Высказать старой ведунье, что она обо всем этом думает: как она ошибается, как плохо читает по восковой пластине. Опрокинуть на нее ушат слов, чтобы она не вторгалась в Дорину личную жизнь, которую могла со смехом или негодованием разбить вдребезги.
Но Ирма ее опередила.
Неожиданно для Доры она протянула через стол руку и погладила ее по тыльной стороне ладони. Так по-матерински нежно к ней уже годы никто не прикасался. Забытое чувство заставило Дору растеряться и вместе с тем переполнило внезапно нахлынувшей волной благодарности.
Она подняла глаза и встретила взгляд Ирмы — дружески теплый и понимающий.
— Я знаю, девочка, что тебе поможет и с чего тебе надо начать, — сказала та. — Знаю и дам тебе совет. И если ты сделаешь то, что я тебе скажу, тебе полегчает, поверь мне. Потому что так, как сейчас, остаться не должно.
— Что? — спросила Дора озадаченно.
— Ты сама знаешь что. Но я помогу тебе найти правильный путь, не бойся… хотя ты, может быть, уже догадалась, какой это путь, а? Ну, не бойся! Все равно оно выйдет наружу, но потом ты будешь во всем уверена, не бойся, стоит только начать распутывать это с нужного конца. Но сначала пообещай мне, что сделаешь так, как я тебе скажу, и я закончу. Пообещай, что послушаешься меня, Дор-личка!
— Хорошо, — осторожно скзала Дора, — обещаю.
— Вот и славно, вот и славно, — закивала Ирма. — Так знай, все перемелется, ты найдешь покой, поверь мне, и тебе станет куда легче. Только сперва ты для этого должна кое-что сделать. Ты должна пойти и поговорить с ним.
— С кем? — неуверенно спросила Дора.
— Да с отцом же твоим!
Дору словно холодной водой окатили: она окончательно опомнилась и, когда до нее дошел смысл сказанного Ирмой, почувствовала, как будто сердце у нее на какой-то момент остановилось.
Дора думала, что после всего тогда случившегося больше никогда его не увидит. После ареста отец исчез из ее жизни, она старалась о нем не вспоминать, и в конце концов совсем выбросила его из головы. Как будто он перестал существовать. Ей совершенно не приходило на ум, что может быть иначе. И тем не менее — он вернулся за пару месяцев до окончания ею университета.
Когда в тот день они с Якубеком выходили из автобуса, площадь в Грозенкове выглядела как обычно по пятницам. У остановки переминались с ноги на ногу несколько соседок, дожидавшихся автобуса на Бойковице, на скамейке у магазина сидели старички с трубками в зубах, греясь под теплыми лучами послеобеденного солнца, чуть поодаль мальчишки играли в футбол.
Дора — с рюкзаком на спине и под руку с Якубеком, — прежде чем подняться к себе наверх, направилась в магазин запастись едой. В углу магазина они, как всегда, взяли тележку, Дора, по обыкновению, громко поздоровалась со всеми, и ей, как обычно, ответили. Все казалось точно таким же, как много раз до того. Кроме одного. Это нельзя было никак назвать, а можно было только почувствовать: что-то висело в воздухе, и ощущалось это только по тому, сколько пар глаз сразу устремилось на нее в магазине.
Она взяла с полки макароны и две банки овощных консервов, вынула из пластмассового дырчатого поддона буханку хлеба и наклонилась над холодильником, чтобы достать оттуда пакет молока — с синими полосками, обезжиренного. Пройдя чуть дальше, к прилавку с копченостями, она попросила кольцо колбасы.
— Заверните, пожалуйста!
Ее голос одиноко прозвучал в тишине замершего магазина. Дора растерянно покатила тележку к выходу.
— Добрый день, пани Янкова, — поздоровалась она с соседкой, минуя ее. Та, сгорбленная, выставив в проход длинную костлявую ногу, всматривалась с серьезным видом в полупустой ряд бутылей с сиропом.
— Христос навстречу, Дорка, — ответила она. — Домой?
— Ну да…
— Береги себя, девочка. И поторопись, а то скоро стемнеет.
Дора улыбнулась. Как будто ей впервые предстояло пройти этот путь наверх из Грозенкова в Житковую!
— Знаешь, что? — объяснила ей наконец все эти странности кассирша Тихачка, когда протянула руку за содержимым ее тележки. — Твой отец вернулся.
Пакет молока выскользнул из Дориных пальцев и с мокрым шлепком упал на полосатый линолеум. Тихачка смотрела на нее, растерянно сжав губы. Что она такого сказала-то?!
— Отец?
Тихачка кивнула.
А затем, совсем уже вечером, когда Копрвазскую пустошь напротив уже окутала тьма, в их старом доме и впрямь зажегся огонек. Робкий, почти незаметный, он пробился сквозь темноту, пронизанную нитями сплошного дождя, и задрожал, подавая ей знак. Что он там. Что он действительно вернулся.
Дора сидела посреди неосвещенной комнаты, тишину которой нарушали лишь мерное дыхание Якубека и резкий барабанный стук капель о крышу, и наблюдала за ним сквозь узкую щель окна, не в силах отвести взгляд. Так она сидела до тех пор, пока не поняла, что вокруг — кромешная тьма. Но и после этого она не захотела встать и повернуть выключатель, чтобы подать ему такой же знак, как он ей. Что она здесь.
Тем временем в голове у нее беспорядочно проносились вопросы, сливающиеся в один: что дальше? Мысль об отцовском существовании она вытравила из себя настолько, что совсем забыла подготовиться к такой ситуации, как эта. И теперь она застигла ее врасплох. Дора чувствовала, что ее руки покрываются гусиной кожей, стоит ей лишь представить, как близко он к ней сейчас. Достаточно было сбежать вниз по дороге из Бедовой, туда, где скрещивались две тропы, подняться наверх вдоль ровной борозды общественного поля и обойти слева одичавший сад, чтобы очутиться перед домом, за стенами которого был он. Или наоборот. Выйдя прямо сейчас, он меньше, чем через четверть часа, мог бы оказаться у ее двери.
Осознание этого наполнило ее страхом.
Вдруг он так и сделает?
И тут, как будто она сама это накликала, снаружи тихо скрипнула калитка. У Доры ёкнуло сердце. Она не смела вздохнуть, чтобы не пропустить другие звуки, если они последуют. И дождалась: со двора донеслись приглушенные шаги, а затем раздался стук в дверь. Дора оцепенела. Новое стаккато по двери — и сдавленный голос из-за нее: Дорка?
Не успела она ответить, как дверная ручка опустилась, и в сени неуверенно вплыла промокшая Янигена. Едва она открыла дверь, снаружи в землю с оглушительным треском врезалось золотое острие молнии.
В тот год они проводили выходные в основном в Брно. Из страха и нежелания встретиться с ним она — до наступления зимы, которая на время отрезала дом на Бедовой пустоши от цивилизации, — нашла в себе силы съездить в Житковую всего пару раз. Вернулись они туда в марте. Но и тогда Дора не обрела там покоя: дом стал для нее клеткой.
Изо дня в день она раздумывала, не лучше ли им вообще не показываться в Житковой и до тех пор, пока там будет он, просто не ездить в Бедовую. Обидно, конечно, особенно из-за Якубека, но постепенно она уже стала привыкать к этой мысли. И вдруг случилось нечто неожиданное.
Нет, она ни за что не пойдет туда, даже упряжкой волов ее не затащат, упиралась Дора изо всех сил, однако Баглар, который пришел за ней в то утро, сказал:
— Если ты не пойдешь, мы принесем его сюда. В конце концов чей это долг, как не твой?
И она пошла.
Вдвоем с Якубеком они спускались вниз от Сурменина дома, а потом взбирались наверх по дороге на Копрвазы, еле переставляя ноги, в шаге-двух позади Баглара.
— Что, неохота? — повернулся он к Доре.
Она замотала головой.
Калитка в небольшой дворик была распахнута. Сквозь булыжник пробивались сорняки и высокая трава, а старая рябина, росшая у дома, навалилась на соломенную крышу, словно ища себе опору. В доме царила суматоха.
Когда Дора вошла, все обернулись. Багларка, Янигена и фельдшер. Тела отца она не увидела. Только его сапоги под лавкой у печки. Такие же, как тогда.
Затем все расступились, чтобы дать им пройти. Прошествовать к нему, их отцу. Дора и прошествовала — одна. Якубек остался стоять у двери.
Отец лежал на кухонном столе с вывернутой шеей и медленно застывающей на лице гримасой боли. В руки, сложенные на груди, кто-то сунул вырезанный из бузины крестик.
— Что ж, по крайней мере это было быстро, — сказал фельдшер, — и пьяный он был опять… в дым. Сейчас ему лучше.
— О мертвых или хорошо, или ничего, — проговорила Багларка, а Баглар только усмехнулся.
Дора приблизилась к столу. Странно было спустя столько лет видеть его лицо. Она смотрела на него не мигая и думала, что в его чертах нет ничего такого, что вызвало бы в ней хоть какое-то воспоминание. Кроме одного. Эта картина часто вставала у нее перед глазами. Гоп-гоп — одна за другой катятся перед ее замутненным взором отрубленные, жутко оскалившиеся головы котят, а из шей у них струится кровь и вылезают куски раскрошенного мяса и шкуры, покрытой нежным пушком.
Она испуганно заморгала и отпрянула от стола.
— Лучше присядь, — предложил фельдшер, — да хоть вот тут.
Дора опустилась на подставленный ей стул; стоило лишь протянуть руку — и она коснулась бы кончиков отцовских ног в толстых вязаных носках. Откуда у него такие дорогие носки, если у него ничего не было? — подумала она.
— Когда это случилось? — спросила она наконец.
— Дык ночью где-то. Наверно, после полуночи. Вечером он еще торчал в корчме. Я тоже там был. Было видно, что его что-то гложет. Сидел как сыч, ни с кем не разговаривал, — сказал Баглар.
Дора кивнула.
— А кто его нашел?
Янигена откашлялась и низким, как будто сердитым голосом ответила:
— Я.
Какое-то время казалось, что больше она ничего не вымолвит. Но, заметив, что все ждут от нее подробностей, все-таки продолжила:
— Шла я утром по нижней дороге, а ваша рябина в лучах рассвета выглядела не так, как обычно. Какой-то груз, похожий на мешок, пригибал ее к земле. А это он там висел. Я быстро подбежала, но ему уже нельзя было помочь. Должно быть, он висел аж с ночи, — прибавила она, пнув мыском заляпанного грязью сапога выступающую доску в полу. От подошвы у нее отлетел кусок коровьей лепешки — видно, она пришла сюда сразу после утренней смены на ферме. Да и пахло от нее… также.
В комнате повисла тишина. Ее нарушал только треск щепок, которые Якубек отдирал от дверной рамы.
— В общем, с похоронами я тебе помогу, и прощание устроить надо, тут уж ничего не поделаешь, — сказала наконец Багларка и, видя, что Дора не в силах ей возразить, распределила поручения: — Баглар его измерит и съездит с фельдшером в Грозенков в костел и к плотнику, Янигена пусть обойдет соседей и приведет певчего, ну а мы тем временем его обмоем. Наша Лидка поставит тесто на пироги, а про самогон говорите по дороге соседям, чтобы с собой принесли.
Днем Дора суматошно ходила туда-сюда по комнате, наблюдая, как Багларка греет воду, готовит соляной раствор и раздевает мертвого. Прежде чем она успела ей помешать, Багларка сняла с него и трусы — просто разрезала их ножницами и бросила в огонь в печи.
— Вечером бы от них только воняло, так он их обгадил, — объяснила она.
Отцовское тело лежало перед Дорой таким, каким сотворил его Господь, — с маленьким членом между ног, которым он в свою очередь сотворил ее. Голое, облезлое, дряблое тело. Тело ее отца. У Доры тошнота подступила к горлу.
Багларка между тем неутомимо продолжала свою деятельность. Она бросила Доре тряпку, сама взяла кастрюлю с горячей водой и поставила ее на стул рядом со столом.
Женщины обмывали ему все конечности по очереди — одна держала, другая вытирала. Когда Дора водила по его телу тряпкой, ей не раз хотелось, растопырив пальцы, глубоко впиться ногтями ему в кожу. Разодрать его всего в кровь. За то, как он поступал с мамой. Но ничего такого она не сделала. Обмыв тело, они оставили его лежать как есть, пока на печке не высохла его выстиранная одежда.
Когда начало темнеть, он уже был готов. Обмытый, побритый, причесанный и одетый. На белой простыне его положили в грубо сколоченный гроб, что в полдень привез на телеге Баглар вместе со стульями, которые они расставили по комнате.
Только они успели выставить на остывшую поверхность печи тарелки с пирогами, как с улицы донеслись первые распевы.
— Певчий с тетками на подходе, — произнесла Багларка и зажгла свечу в изголовье покойника. — Скоро начнем.
Дора занервничала. До этого она просто сосредоточивалась на том, что ей поручала Багларка, которая при этом без умолку болтала. Обо всем на свете. Об урожае, о скотине, о работе на ферме, о новом священнике — из нее лился бесконечный поток слов, который избавлял Дору от необходимости задумываться над тем, что она делает. Однако сейчас подошел момент, когда ей придется выпасть из ритма бездумных занятий. От нее ждали, что она будет играть роль кого-то, кем она себя давно не чувствовала. Роль дочери.
— Ты есть не хочешь? — повернулась она к Якубеку, который весь день наблюдал за ними с печи: это было его любимое место и дома, в Бедовой. Он кивнул и стал медленно слезать вниз.
— Ну конечно, мы совсем про него забыли! Вот, возьми отсюда парочку и потерпи, попозже тебе перепадет еще кое-что из того, что нанесут люди, — Багларка придвинула к нему блюдо с пирогами.
От тягот земного бдения
ты отдохни, любезный брате,
и жди с надеждой воскресения,
умерший Иисуса ради,
в котором жизнь сама…
Снаружи послышались звуки протяжного песнопения, а затем в дом вошли в сопровождении соседок Янигена и певчий.
Дора встала, Якубек судорожно схватил ее за руку.
— Здравствуйте, — приветствовала пришедших Багларка, протягивая им пироги на блюде. Все взяли себе по одному, погладили Дору с Якубеком по голове, и каждый поставил на печь свое подношение. Очень скоро там выстроились бутылки самогона и появились всевозможные овощи, молоко и даже холодец. Мужчинам из соседних домов, постепенно стекавшимся на прощальную церемонию, вскоре уже негде было встать. Лежанку на печи — и ту заняла местная ребятня. Некоторые опоздавшие остались стоять снаружи, перед открытой дверью.
Дору и Якубека посадили возле стола, а в головах усопшего, лицом к публике, встал певчий.
— Приветствую, стало быть, вас тут, — сказал он собравшимся, и все сразу стихли, устремив взгляды на него и на Дору с Якубеком. Дора ощущала их затылком и ловила боковым зрением. Все хотели видеть, как они себя поведут. Будут ли плакать. Ведь именно так велит обычай — надо плакать и причитать. Плакальщицы должны были бы голосить, только дополняя ее рыдания. Но нет, она рыдать не будет, она и слезинки не уронит.
— Всех вас, что пришли проститься с покойным Матиашем Идесом, родных и соседей, и его несчастных сироток. Вознесем же сперва молитву, — сказал певчий.
Люди в комнате начали молиться.
Дора тоже сложила руки и начала беззвучно шевелить губами. Между тем в голове у нее вертелся вопрос: что побудило дядю Махалу сделаться певчим, который руководит прощанием с мертвыми, и когда он им, собственно, стал? Сколько она себя помнила, певчим в Копаницах был всегда именно он. Унаследовал это занятие от отца? От деда? Или сам, по собственной воле, взвалил на свои плечи такое бремя? Но ведь этим он обеспечил себе не слишком веселую жизнь. Что летом, что зимой, когда дороги занесены снегом, он должен был взбираться на одну из разбросанных по горам пустошей и устраивать последние земные дела покойников. Откуда взялось в нем умение проникнуть в душу новопреставленного настолько, чтобы рассказывать родственникам его последние помыслы? Дора, например, сомневалась в том, что он так хорошо знал мысли ее отца.
Совместная молитва закончилась, и слева ей передали бутылку самогона. Она хотела было отказаться, но передумала и сделала несколько глотков. Крепкий напиток обжег ей горло, и она чуть не задохнулась.
Тем временем в комнате раздался задушевный голос певчего. Тишину пронзала песнь о страстях Иисуса Христа и муках, которые ожидают грешников в аду. Под это песнопение обыкновенно начинали причитать. Но на сей раз в комнате царило пугающее безмолвие.
Свечу зажженную мне в руки
вложите, сродники и други:
я вас в печали покидаю,
Господу Богу вас вверяю…
Допев, Махала умолк и вопросительно посмотрел на Дору, но встретил ледяной взгляд и не стал дожидаться ее причитаний. Он опустил веки, сделал глубокий вдох, а когда его глаза опять открылись, всем в комнате было уже ясно, что сейчас его устами с ними будет говорить сам Матиаш Идее.
Я, несчастный Идее Матиаш, приветствую тут всех вас. Нет слов, мои милые, как я рад, что вы про меня не забыли и пришли со мной проститься и проводить меня, потому как не ведаю я, что там впереди, и мне малость боязно. Страшусь я того, что меня ждет, когда я уйду отсюда, отпущение или мука. Ибо Господь Бог небесный знает, что я не раз поступал плохо, но я верю, что добрый Иисус меня простит. Ведь вот даже святой Петр ошибся — и был прощен. И если сам Господь Бог прощает грешников, то и вы, люди, простите. Я грешил, и вы грешили, все мы одинаковые…
Дора услышала за своей спиной тихий всхлип, за которым последовали другие. Тетки-плакальщицы, подкрепившись самогоном, что ходил по рядам, приступили к своим обязанностям независимо от Доры.
Потому вас прошу перво-наперво ради Бога Отца, Бога Сына, Бога Духа Святого, ради пяти ран Христовых, чтобы то, чем я кого из вас когда прогневал, вы мне милостиво простили.
Вначале я взываю к тому свету и сперва прошу прощения у покойной жены моей Ирены за тот мой грех, которым я сократил тебе жизнь. Тысячекратно прошу твоего прощения. Поверь, жена моя, то, что я с тобой сделал, я и с собой сделал. И я всю жизнь кручинился над тем, что сотворил, и корил себя до последнего вздоха. Прости меня, прошу, и знай, что я часто молился о том, чтобы ты хотя бы там, во Христе, обрела покой и лучшую долю, нежели я уготовил тебе на земле.
Дальше обращаюсь к тебе, дорогая моя первородная дочь. Я души в тебе не чаял и при этом причинил тебе страшное зло, когда лишил тебя мамы. Поверь, это терзало меня до конца моих дней. Если можешь, прости мне мою вину. Я был человек с множеством пороков, но я любил тебя, Дорличка. Прости мне еще, что я испортил тебе детство, бросил тебя расти среди чужих и взвалил на твои плечи заботы о брате. Прости меня и, хоть от меня не укрылось, что ты мужественно несешь свой крест, извлеки урок из моих ошибок.
Сделай так и ты, сынок мой Якуб, если можешь. Обращаюсь к тебе с той же просьбой, прости меня за то, что лишил тебя мамы и никогда тобой не занимался, что я был плохим отцом. Поверь, что я и сам страдал от этого, особенно в последние годы, когда не было ни минуты, чтобы я не угрызался всем тем, что причинил тебе и Доре. Эти-то угрызения и подтолкнули меня к поступку, недостойному христианина, когда я наложил на себя руки. Но лучше мне будет гореть в адском огне, чем видеть ваш немой укор. Потому я еще раз прошу вас обоих: простите меня.
Сзади кто-то постучал Доре по плечу донышком бутылки, и она сделала еще один глоток. Самогон уже не так обжигал ей рот, и в горле разлилось приятное тепло.
Нытье певчего ее нисколько не тронуло; она вообще сильно сомневалась, что последние помыслы отца были именно такие, поэтому о том, чтобы простить его, и речи быть не могло. Хоть бы весь этот спектакль уже кончился, думала она, жалея, что не настояла на простых похоронах, без прощания, певчего и плакальщиц. А ведь была бы в своем праве!
Во второй раз я прошу вас ради Бога Отца, Бога Сына, Бога Духа Святого, ради пяти ран Христовых, чтобы то, чем я кого из вас когда прогневал, вы мне простили. Обращаюсь к тебе, Юро Ковачин, у которого я поджег дом. Был я горячая голова и много пил. Не надо нам было в корчме так часто ссориться, как будто наши ссоры что-то значили. Вы нам тогда отомстили, навели на нашу корову порчу, и она сдохла. Так прости ты меня, как и я тебя прощаю.
И к тебе обращаюсь, Яно Горчик, с которым я годами не разговаривал из-за межи в Копрвазах. И надо нам это было, скажи?! И ты на суды потратился, и я тоже. Стоило оно того? Вскорости лежать нам друг с другом рядом, а эту пару метров все равно уже никто не обрабатывает.
И у тебя, Марина Пеиухачка, должен я просить прощения. Молодой был — обещал взять тебя в жены, но не сделал этого. Позарился на имущество, что было у моей покойницы, да не принесло оно нам счастья — вдобавок половину его я пропил. К чему человеку имущество? Ни к чему. Только поздно я все это понял и не успел попроситъутебяпрощения. Такты, стало быть, не серчай и прости меня.
Напоследок извиняюсь перед всеми вами, кому я причинил зло, со всеми прощаюсь, всего доброго вам желаю и прошу прочитать за меня три раза «Отче наш».
Всхлипывающие плакальщицы разом стихли, и комната огласилась молитвой.
Дора украдкой наблюдала за соседями, истово шепчущими «Отче наш». Ее взгляд скользил по головам, склоненным над молитвенно сжатыми руками, пока не дошел до Янигены, которая пристально смотрела на нее из угла, да так, что Дора испугалась. «В чем дело?» — промелькнуло у нее в голове. Только когда Янигена кивнула в сторону Якубека, она поняла. Между его ладонями, сложенными на коленях, стояла бутылка самогона, опорожненная почти на треть. Видно, кто-то из добрых дяденек подсунул ему бутылку, чтобы бедняга тоже глотнул. И Якубек глотнул — и теперь непрестанно раскачивался на стуле взад-вперед. Дора еле успела подхватить его, чтобы он не свалился на пол, и так резко вырвала бутылку у него из рук, что из узкого горлышка пролилось несколько капель. Якубек ей только вяло улыбнулся.
Третий «Отче наш» был дочитан.
— Что ж, соседи, теперь вы тут посидите, сколь душе угодно, поешьте, выпейте да помяните добром покойного Матиаша Идеса. А утром в десять нас ждет священник.
Миссия певчего была окончена. Утомленный, он опустился на скамью прямо напротив Доры, грустно улыбаясь ей поверх гроба. Комнату наполнил гул, люди менялись местами, в толпе ходили тарелки с едой и все новые и новые бутылки самогона. Плакальщицы уселись вокруг головы покойного и затянули заупокойные песнопения. Матери сгоняли детей с печи и прощались с соседями.
— Значит, утром на кладбище!
— Оставайтесь с Богом, Дорличка, Якубек!
— Вы уж оплачьте его тут, как положено, — говорили они, многозначительно поднимая брови.
Дора вздрогнула. Неужели до них еще не дошло? Она никого оплакивать не намерена. Утром на похоронах все эти тетки будут перешептываться, что она, мол, ни слезинки не проронила. Пусть их.
Она обвела озабоченным взглядом комнату и наконец увидела Якубека. Тот отполз от стола с гробом в угол и съежился там, пьяно икая и заикаясь, когда кто-то подходил к нему, чтобы попрощаться. Люди гладили его по светлой головке, а он радостно хватал их за руки; было заметно, что он не понимает, почему соседи, обычно его избегавшие, так поступают.
Дора взяла у Янигены, протиснувшейся к ней сквозь толпу, бутылку самогона и сделала очередной глоток.
Гомон соседей, которые явно собрались провести тут ночь, перемежался с песнями плакальщиц, звучавшими все быстрее. Бутылки самогона перемещались по кругу, пирогов на тарелках убавлялось, то тут, то там раздавался смех. На гроб с новопреставленным уже никто не обращал внимания — как будто он уснул, а остальные решили его не будить.
Последнее, что она запомнила, перед тем как Янигена вывела ее наружу, был припев чардаша в исполнении подвыпивших плакальщиц и Баглар, который попытался закружиться посреди комнаты в танце с Тихачкой. При этом они топтали ногами тех, кто, как и Яку-бек, заснул на полу между грудой пустых бутылок и разбитыми тарелками.
Следующий день прошел получше. С раннего утра Дору целиком поглощало совершение под присмотром Багларки положенных действий. Уже в пять она поднялась наверх, в Копрвазы, разбудила всех остававшихся в доме и безжалостно влила в затхлую комнату изрядную порцию своего задора.
Умывшись холодной водой, она сразу принялась за работу. С редкостным тщанием она соблюдала все необходимое для проводов покойника в последний путь. Под звуки заунывного пения плакальщиц вымела кухню и бросила все остатки и отходы в огонь в печи, чтобы мертвому после прощания уже незачем было возвращаться. Перед тем как гроб с ним закрыли крышкой, она положила ему на веки две мелкие монетки, чтобы у него было чем заплатить перевозчику, и внимательно проследила за тем, как гроб заколачивали гвоздями, чтобы покойник из-за чьей-то небрежности не вырвался наружу. Не упустила из виду и то, что мертвеца следует вынести ногами вперед, а гроб трижды ударить о порог, дабы покойник как следует простился с домом. После этого она повязала фартук на своем народном костюме изнанкой наружу, чтобы покойный знал, что она его отпускает, и отправилась с процессией вниз, в Грозенков.
Дора сама от себя не ожидала, что будет так скрупулезно придерживаться традиций и так истово выполнять все обычаи. Но в случае вечного упокоения ее отца она соблюла всё до мельчайших деталей, чтобы быть уверенной, что назад он не вернется.
Церемония в костеле оказалась короткой. Мало что хорошего можно было сказать о покойном, да и утешать родных было ни к чему. Дора все время вертелась. То на Янигену оглянется, то на часы посмотрит. В конце концов Багларка даже пихнула ее локтем и шепнула, что она ведет себя неподобающе. Может, и так, подумала Дора, но хоть бы уж поскорее уйти отсюда!
С отсутствующим видом шла она и на кладбище.
Гроб тихо опустился в могилу. Музыку Дора не заказывала, а после утомительного вчерашнего вечера на кладбище не было и плакальщиц, у которых еще оставались бы слезы. Дора смотрела не столько на одетых в черное соседей, которые один за другим кидали комья глины в яму под надгробным камнем их семьи, сколько на ветви деревьев вокруг кладбища. Вот бы теперь кто-то из Грозенкова вскорости умер — тогда среди их шумящей листвы в караул вместо отцовой души заступит новоприбывшая, а он наконец отправится в ад.
Только в корчме Дора немного успокоилась. Она заказала две бутылки сливовицы, чтобы вместе с Багларами, Тихачкой, Яниге-ной и священником залить глаза покойному, и пиво — для всех. Включая отца, которому был отведен пустой стул во главе стола. Дора неустанно смотрела на его место с ощущением, что он оттуда наблюдает за ней. Чувство это накатывало на нее даже в большей степени, чем накануне, когда его тело лежало рядом с ней. Но ничего не происходило. Пиво в кружке перед пустым стулом постепенно выветривалось, а сливовицы в рюмке не убавлялось.
Его действительно больше нет? Он действительно исчез из их жизни? И она правда может уже не бояться, что ненароком встретится с ним? Как это, между прочим, один раз и случилось.
Было это на второй месяц после того, как он вернулся из заключения. В ту пятницу Дора и Якубек, измотанные долгой дорогой из Брно, как всегда, поднимались наверх в Житковую. Дора увидела, как отец идет вниз от их дома в Копрвазах, сгорбленный, постаревший, седой, но в остальном такой же, каким она его помнила с детства. Прежний красавец мужчина! Тогда она резко дернула Якубека и ускорила шаг так, что почти тащила за собой брата. Оба прошли мимо отца всего в паре метров от него. Он стоял на перекрестье дорог с таким видом, как будто повстречался с духом. Не здороваясь, они обошли его и потом ни разу не оглянулись. В оставшиеся месяцы до своей смерти он никаких попыток поговорить с ними не сделал.
По дороге в Брно она задавалась вопросом почему. Если не поговорить, то хотя бы написать письмо. Но нет, ни когда сидел, ни после возвращения — ни разу. Все это она ставила ему в вину и в конце концов сама на себя разозлилась. Не пора ли ей перестать о нем думать? Он под землей, и на этом все кончено, убеждала она себя. Что было, то прошло.
С этой минуты она вспомнила о нем только однажды. Когда Багларка в следующую субботу сообщила ей, что пропала веревка, на которой он повесился. И мол, наверняка украл ее кто-то из тех, кто будет судиться. Известно же: у кого есть веревка повешенного, с тем никому не справиться. Он выиграет в любом суде!
И после всего того, что сталось и осталось в прошлом, спустя столько лет после того, как ее отца похоронили, Ирма предлагает ей поговорить с ним?! С ума сошла, что ли? Поговорить с отцом! Бред.
Дора бежала от нее без оглядки. Забрала у Багларки Якубека, даже кофе с ней пить не стала, и поспешила дальше: домой, скорее домой! Но и там она не успокоилась. Когда резала на ужин хлеб, поранила себе палец. Не в силах собраться с мыслями, она металась с кровоточащим пальцем по комнате и безуспешно пыталась найти пластырь. Якубек растерянно сидел в углу и с удивлением наблюдал за ней.
В ту ночь она никак не могла заснуть.
Она ворочалась, и дубовые доски ее кровати в углу комнаты нарушали своим скрипом ночную тишь. Перед глазами проходили все, кто явился тогда проститься с ее отцом, все, в чьих глазах она читала или наигранное сочувствие, или осуждение за то, что она не до конца выдержала традицию прощания. Последним перед ее внутренним взором предстало лицо Янигены. Ей единственной это было безразлично. Доре вдруг захотелось, чтобы она зашла к ней и разогнала мрак в ее душе, как тогда, в первый раз.
Приходи, приходи, звала она мысленно.
Но минуты шли за минутой — и ничего. Все зря, подумала Дора, лучше просто выйти, подышать свежим воздухом. Может, тогда ей удастся заснуть. Она встала, закуталась в пальто и шагнула на улицу.
При каждом глубоком выдохе в осеннюю ночную стынь у губ Доры собирался пар. Уже чувствуется зима, осознала она, пристально вглядываясь в ясный серпик месяца, висевший высоко-высоко на усеянном звездами небосводе. В голове ее роились разные мысли.
И как она ни старалась, они всякий раз возвращались к тому, что ей сказала Ирма. Только сейчас Дора поняла, что последние слова Ирмы настолько выбили ее из колеи, что она выбежала от нее, так и не спросив самого главного, ради чего она к ней пошла: как все-таки было дело с Сурменой и что ее связывало с Магдалкой?
Дора постояла еще какое-то время перед порогом, а потом холод заставил ее вернуться в дом. Но только она взялась за дверную ручку, как заслышала со стороны дороги негромкий звук. Там была Янигена. Ее высокая, по-мужски плечистая фигура упруго двигалась через залитый луной луг. Помахав Доре ладонью, поднятой над головой в мохнатой шапке, под которой прятались ее аккуратно уложенные длинные волосы, она снова слабо присвистнула, после чего показала рукой в направлении Копрваз. Дора ни минуты не колебалась. Плотнее запахнув пальто, она двинулась вслед за ней.
Но и на второй день Дору не покинуло подавленное настроение. Мрачные мысли неотвязно преследовали ее все время, пока она бродила с Якубеком по склонам, и даже когда наблюдала, с какой радостью он рвет сухую траву и собирает разноцветные листья, что пригнал из леса на луг ветер, и как восхищенно изучает их узор, от которого местами оставался лишь сетчатый остов.
— На следующей неделе пойдем в лес, — пообещала она, когда пришлось прервать его забаву, чтобы они успели на автобус в Брно.
Ближе к вечеру Якубек присоединился к остальным воспитанникам своего учреждения, а Дора отправилась домой. Внизу она, по обыкновению, проверила почтовый ящик, хотя и не ожидала найти там что-либо под конец выходных. Однако там лежало письмо, которое, должно быть, пришло в пятницу. Из МВД Чешской Республики. Она поспешно вскрыла конверт и кончиками пальцев вытащила сложенный втрое листок.
Уважаемая госпожа Идесова,
на Ваш запрос от 18 октября 1998 г. относительно возможности ознакомиться с личным делом агента Государственной безопасности имеем честь сообщить, что ознакомиться с личным делом агента ШВАНЦА ИНДРЖИХА в настоящее время Вы не можете, так как на основании закона № 140/1996 Свода законов к ознакомлению с такими делами, если они велись в отношении тайных оперативных сотрудников ГБ, допускаются лишь так наз. правомочные заявители. Это означает, что выдачи личного дела агента ГБ может требовать только лицо, в отношении которого велось расследование.
Им в случае дела под шифром СУРМЕНА является исключительно Терезия Сурменова. После смерти такового лица в соответствии с § 4 п. 1 закона № 140/1996 Свода законов правом ознакомления с личным делом агента ГБ может воспользоваться только лицо, правомочное защищать личность покойного. Этому требованию закона Вы, к сожалению, не соответствуете.
Те же требования касаются ознакомления с делом под шифром ВЕДУНЬИ, в отношении которого, однако, мы можем Вам сообщить, что оно в 1974 г. было уничтожено.
Магистр Карел Долейши,
заведующий Отделом архивного делопроизводства и службы документации Министерства внутренних дел ЧР.
Прага, 20 ноября 1998 г.
Прекрасно! Не задавшиеся изначально выходные не могли закончиться хуже.
Дора еще раз перечитала письмо, разочарованно засунула его обратно в конверт и стала медленно подниматься по лестнице, к дверям своей квартиры.
Значит, она не является лицом, правомочным защищать Сурмену! Но если не она, тогда уже больше никто.
Ее залило чувство горечи, отчаяния и бессилия — и не успела за ней бесшумно захлопнуться дверь с поролоновой прокладкой, как она совсем пала духом.
Вскоре по ее телу застучали капли горячей воды, сильной струей льющейся из крана. Гусиная кожа, которой она покрылась, когда, раздевшись, коснулась холодного края ванны, исчезала по мере того, как уровень воды в ванне поднимался.
Дора напряженно думала.
Из письма следовало, что таким путем она больше ничего не узнает. И что именно те, в чьи должностные обязанности входила помощь в раскрытии преступлений прошлого, своим чиновничьим декалогом связали ей руки и вставили в колеса палки, которые невозможно было вытащить.
Она задумчиво нагоняла себе на округлый живот горячую воду, которая образовала во впадине у пупка мелкое озерцо, и смотрела на свои руки, что, подобно неуклюжим рыбам, прокладывали себе путь в водной толще. Запястье одной из них было перехвачено поблекшим красным браслетом, который ей когда-то подарила Сурмена. Ее родная тетя. А что, если имелась еще какая-то причина, почему ей, близкой родственнице, племяннице, не дали продолжить выяснение судьбы ее тетки, спрашивала она себя, и на ум ей приходили обрывки слышанных прежде историй о неразоблачении бывших агентов ГБ, которые и поныне пребывают во властных структурах. Но, убеждала она себя, в случае какого-то регионального референта это наверняка не так, нельзя поддаваться параноидальным фантазиям.
И словно чтобы разогнать их, Дора, повинуясь внезапному порыву, удивившему ее самоё, принялась изо всех сил взвихривать водную гладь. Над ней постепенно вырастали горки пены и поднимался лавандовый аромат. Дора не перестала работать руками до тех пор, пока все ее тело не покрыл снежный кожух. Только после этого она застыла, переводя усталый взгляд с одного предмета на другой. Успокаивающая эмульсия — значилось на этикетке пластикового флакона, стоявшего на углу ванны. Именно это мне и нужно, шептала она про себя пару дней назад в хозяйственном магазине, кладя флакон в корзинку. Сегодня она вылила оттуда остаток, но успокоившейся себя не почувствовала.
Дора тихо, с закрытыми глазами лежала в пене. В ванной было слышно лишь ее ритмичное дыхание.
При очередном глубоком вдохе она резко нырнула под воду — ее лицо и волосы скрылись в шапке пены, а колени поднялись повыше. Что ж, если не получается с помощью тех, которые призваны были протянуть ей руку помощи, то получится иначе, решила Дора, прежде чем, шумно отфыркиваясь, опять вынырнуть на поверхность. Она сама разыщет человека, который, по ее мнению, был в ответе за то, как Сурмена окончила свои дни!
Весна уже давно сменилась жарким летом, когда Доре снова удалось застать Багларку дома.
— Куда вы запропастились, тетенька? Я вас уже обыскалась! — спросила она, усаживаясь в прохладной тени липы за Багларкиным домом.
— Всё эти доктора, для них самое милое дело — искромсать человека вдоль и поперек. Почитай месяц продержали меня в больнице! Но сейчас они наконец-то от меня отстали. Ирма дала мне еще каких-то трав, и заживает вроде как неплохо, — объяснила хозяйка, похлопывая себя по левому боку под застиранным фартуком.
Когда Дора была у Багларки и Ирмы осенью, то заметила, что ни одна из них не хотела распространяться о женщине, которая воспитала Фуксену. Они выкручивались, как могли, вспоминали все новые и новые истории, но на вопросы Доры не отвечали. Что за тайна такая окружала Магдалку — тайна, завесу которой никто не желал приподнять? Дора еще пару минут поразмышляла на эту тему, а потом напрямую спросила об этом у Багларки.
— Магдалка? — протянула Багларка. — Что, Ирма намекнула тебе, будто Фуксена доводилась им с Юстиной родственницей?
Дора убедительно кивнула.
— Гм, это, может, и правда, но я не уверена, девочка моя, что так уж хорошо все помню…
— Ну тетенька! — сказала уже чуть ли не с досадой Дора. — Я Юстине внучка и имею право знать свою родню. А кому как не вам, крестная, тоже ее знать?
Багларка растерянно пожала плечами, а потом выпалила:
— Что ж, я думаю… думаю, что Магдалка была ваша тетя.
Дора широко раскрыла глаза: неожиданная новость ее ошарашила.
— Тетя?!
Багларка испуганно замолчала.
— Гм, ну да, старшая сестра Сурмены, — уточнила она потом неуверенно. — Только вы не могли ее знать. Она еще совсем молодой ущла туда, на словацкую сторону, до того, как родилась ваша мама, которая была младшей из них. Ушла к жениху, которого потом будто бы и угробила, но трудно сказать, правда ли это. Вышла замуж в Поточную за Магдала, потому ее и прозвали Магдалкой… и стала там ведуньей.
— А вы ее помните, тетенька? — спросила озадаченная Дора.
Багларка поколебалась, но затем подтвердила:
— Да, помню.
— Какая она была?
Старая женщина отвернулась.
— О мертвых или хорошо, или ничего, — ответила она в конце концов, и было похоже, что больше она ничего не скажет. Но Дора, недовольно откашлявшись, не отставала:
— Ирма говорила, что она была ведьмой. Это правда?
— Неужто Ирма так говорила? В самом деле? — Багларка удивленно покачала головой и раздраженно продолжила: — Ну да, про Йосифчену ходили нехорошие слухи. Жалко, что Сурмена сама тебе об этом не рассказала. Думаю, ей стоило это сделать.
Багларка явно почувствовала, что, раз уж Дора напала на след, то и не даст ей так запросто увильнуть.
— Поговаривали, что в Йосифчене сидит злая сила, — пустилась она в объяснения. — Ее даже и называли не ведуньей, а ведьмой. Правда, так люди бранили и других, если им не понравилось, как те наведовали. Но со старой Магдалкой было иначе. Говорили, будто она умеет наслать на человека одержимость злым духом, умеет навести сглаз, а если кого невзлюбит — то и накликать болезнь. Верно ли это было — не знаю. Помню только то, что пережили мы с Сурменой. Дело было после войны, может, в начале пятидесятых, когда я привела к ней какую-то чужую женщину, которую встретила внизу у кладбища. Она брела вдоль дороги, пошатываясь, то вперед пройдет, то назад вернется, так что я подумала: должно, ищет дорогу к кому-то из наших ведуний. И я готова была проводить ее к Ирме, к Годулихе или к Сурмене, смотря кого она назовет. И знаешь, что эта женщина рассказала? Что она из Земьянского Подградья и что Маг-далка ее испортила. И так странно она выглядела, растрепанная была, белая как мел, в общем, сама не своя… Схватила я ее под руку и недолго думая потащила в Бедовую. Решила, что если Магдалка на нее что-то навела, то помочь ей сумеет только Сурмена, которая училась тому же от их матери, Юстины Рухарки. И я не ошиблась. Стоило этой женщине сказать, что она не сошлась с Магдалкой в цене за какую-то ворожбу, как Сурмена сразу поняла, в чем дело. Быстро поставила воду для отвара, уложила женщину на кровать, под ноги ей подоткнула подушку, а мне велела снять с нее все, что может давить на тело. Я развязала ей платок, стащила с нее юбку, расшнуровала ботинки, чтобы она чувствовала себя свободнее, после чего Сурмена дала мне какую-то тряпку, которую я должна была накинуть бедолаге на лицо. Та, хотя была слаба как комар, вдруг заерзала и никак не хотела лежать спокойно, словно эта тряпка на лице ее жгла. Какое-то время я с ней боролась, в ужасе оглядываясь на Сурмену, которая все также стояла у разогретой печи над глиняным горшком, куда набросала, должно быть, с дюжину разных трав, и бормотала какие-то слова. Я их не понимала, но звучали они сурово и жутко. Тогда я еще не знала, что худшее только впереди! Ты бы видела, что началось, когда она заставила женщину пить приготовленный отвар, когда макала туда ее руки и разбрызгивала капли этой жидкости по ее телу! Сперва я думала, что она кричит потому, что отвар слишком горячий, а потом поняла, что и Сурмена опускает в горшок свои руки, но не издает ни звука. А та женщина орала так, будто на нее сыпали раскаленные угли. Орала и визжала, дергалась, как дикая кобылица, но при этом словно бы прилипла к соломенному тюфяку — не вскочила с него и не убежала, как можно было ждать. Все это было похоже на обряд изгнания беса, который священники в старые времена проделывали над ведьмами. Только сейчас это делала Сурмена в своем доме в Бедовой. Когда она закончила, эта женщина лежала без сил, вся в поту, а Сурмена пооткрывала настежь все окна и двери. С ума сошла, говорю я ей, она же простынет, а Сурмена — пускай, главное, чтобы это ушло. Что «это», я спросить не посмела. Та женщина осталась в Бедовой на ночь, я побежала домой, к своим, а к Сурмене зашла на другой день. Она была уже одна — и страшно мрачная. В чем дело, говорю, она что, мало тебе заплатила? Сурмена только рукой махнула: это не важно, плохо то, что она не захотела еще подождать. Чего подождать? — спрашиваю. А она — ну, пока злой дух не попытается в нее вернуться! Злой дух? — удивилась я.
Да, ответила Сурмена, она была одержимая, а злой дух всегда борется за тело и всегда старается вернуться. Но эта дурная баба сказала, что отлично себя чувствует, что она уже выздоровела, спасибо, мол, — и бодро зашагала вниз по дороге, не слушая, что я ей говорю. Через неделю придет опять, можешь не сомневаться!.. Вот только она не пришла. Возвращаясь от Сурмены, я заглянула в корчму, там как раз были какие-то мужики из Тренчина и рассказывали, что внизу возле тракта нашли в речке женщину: они бы и не поняли, что это женщина, если бы не платок, повязанный под остатком головы, и не юбки, обмотанные вокруг тела. Вид-де у нее был такой растерзанный, как будто на нее налетел вихрь и проволок ее по камням в реке под откосом. Ясно, что это была та самая женщина. Я побежала назад в Бедовую к Сурмене, но та сказала лишь, что Йосифчена всегда была сильнее ее и что с ее бесами шутки плохи. И хотя я ровным счетом ничего не поняла из этих слов, они совпали с тем, что о старой Магдалке и так говорили: что от нее лучше держаться подальше. Она всю жизнь дурно себя вела, а в конце концов так и вовсе с немцами стакнулась, стерва! Но об этом я ничего не знаю, — закончила, как и прежде уклончиво, Багларка.
Дора ушла от нее ошарашенная. Поразительно, что Копаницы могли от нее еще что-то таить. Ведь она знает здесь каждый камень, каждое дерево, каждую тропинку между склонами! А оказывается, они скрывали от нее нечто ей самой очень близкое, связанное с ее собственной тетей!
Приятным летним вечером они с Якубеком медленно, шаг за шагом, поднимались к себе в Бедовую, и Дора не могла отделаться от чувства, что их обманывали. Почему им никто не рассказывал о Магдалке? Почему все те, кто мог ее помнить, молчали, и почему она, Дора, не нашла ничего о ней в том ворохе разных документов, что прошли через ее руки в архивах? Теперь ей казалось подозрительно странным, что за столько лет ее собственных исследований ей не встретилось совсем ничего о Магдалке. Как так могло случиться, что она проскользнула у нее между пальцами? Конечно, изучала Дора главным образом дела минувших веков, но при этом ей всякий раз попадалось что-то о каждой из ведуний, живших в Копаницах и прежде, и потом. От самых первых — до их младших преемниц, от самых знаменитых — до менее известных. Обо всех, кроме Магдалки, ее снохи и Фуксены, всей этой окутанной тайной семейки.
И тут до нее дошло! Ведь они жили хотя и в Грозенкове, но за рекой! В местечке, которое называется Поточная и находится на кадастровом учете в словацком Дриетоме. Понятно, почему она не наткнулась на них в чешских архивах и метрических книгах: если о них и сохранились какие-то записи, то, конечно, искать их следует в Словакии.
К подбору источников для своей дипломной работы Дора отнеслась очень добросовестно. Она не пропустила ни единого чешского архивного фонда, касающегося колдовства и магии, чтобы отыскать все то, что было хоть как-то связано с историей житковских ведуний. Кроме прочего, попал ей в руки и том следственных дел бойковицкого района, куда заносились уголовные преступления, совершенные в Житковой. Дору удивило, сколько доносов на ведуний она там нашла. Писавшие ставили им в вину безуспешное лечение, неправильное предсказание будущего (заявитель в расчете на выигрыш проиграл в лотерею дом и скотину) и даже сознательное введение в заблуждение — когда пророчество не сбылось и девушке не достался обещанный суженый. Или, например, она наткнулась на протоколы разбирательства потасовки клиентов в доме одной из ведуний и драки между самими прорицательницами.
Дора улыбалась: сплошь людская глупость и неудавшиеся происки! Странно, как это ей не пришло в голову, что тома подобных историй наверняка найдутся и в Словакии, откуда к ведуньям ходило не меньше посетителей, чем с чешской стороны.
Следующие дни, когда у стола в ее кабинете вовсю работал вентилятор, чтобы хоть немного всколыхнуть неподвижный душный воздух, она посвятила поискам источников. И прежде чем закончилась неделя, она получила ответы из архивов в Тренчине и Братиславе. Не густо, но все же кое-что.
Через несколько дней Дора уже сидела в оборудованной кондиционером читальне трен-чинского архива, и перед ней громоздился весь фонд местечка Дриетома, включая хроники и документацию местного жандармского участка, а также районного отделения жандармерии в Тренчине, то есть груды и груды томов с отчетами о делах, относившихся к кадастровой территории населенного пункта, соседствующего через границу с Грозенковом. Листала она их целый день — и не напрасно. С жалобами на ведуний время сгг времени обращались и словацкие граждане, почувствовавшие себя ущемленными. Безуспешное лечение, иск за клевету от человека, на которого указали как на вора, иск за продажу неэффективных средств для красоты и всякое такое… И вот, когда Дора добралась до тома протоколов конца двадцатых годов, она наконец-то напала на то, что искала. На след Магдалки.
Йозефина Магдалова: 1927/234-СкС/26.8. «Покушение на убийство» — значилось в графе «Вид преступления». Дора дрожащей рукой заполнила заявку на получение этого дела.
Спустя пару недель ей прислали из архива тренчинского отделения жандармерии копию списанных (как нераскрытое дело) документов 1927 года.
Жандармский участок в Скалице
№ 234-СкС/26.8.1927
Заявление Магдалены Млквы на ЙозеФину
Магдалову и Альжбету Балекову об убийстве
ее мужа, Изидора Млквы, умершего 7. 8.1927 г.
Протокол допроса свидетеля
Я, Магдалена Млква, урожд. Кавкова, 3. 7.1905 г. р., проживающая в Скалице, сообщаю, что пять лет назад, когда я еще не была замужем, я познакомилась со своим будущим мужем Изидором Млквой, с которым вступила в половую связь. Поскольку я была совсем молодая, я очень стыдилась того, что уже переспала, и никому об этом не говорила. По совету моей крестной Альжбеты Бале-ковой я обратилась к ведьме Магдаловой, которая живет в Копаницах, потому что Балекова мне сказала, что только она может помочь мне избавиться от нежеланного ребенка. К Магдаловой я пошла в начале апреля, на четвертом месяце беременности. Дома я объяснила, что мы идем с крестной в гости к ее знакомым, против чего наши не возражали. Вместе с Балековой мы в пятницу отправились к Магдаловой. Так как Балекова заранее ее предупредила, Магдалова уже знала, в чем дело, и сразу начала колдовать. В доме, откуда она выгнала своего мужа, уже стояло приготовленное корыто, куда мы налили горячей воды. Меня погрузили в нее по шею и велели пить какой-то отвар. Помню только, что он имел привкус табака и мускатного ореха, но в нем было много трав, я видела, как Магдалова их варит. Через час-другой, пока я не переставала пить этот отвар, а они продолжали поливать меня горячей водой, плод из меня вышел. После этого я могла встать и вытереться, но для верности мы у Магдаловой остались еще и в субботу, потому что я чувствовала себя слабой, а в воскресенье утром, когда я уже оклемалась, мы ушли. За услугу я заплатила Магдаловой 110 крон и обещала еще прислать пять локтей белого полотна, что и сделала, как только вернулась домой. Это случилось в 1922 году, за год до того, как я вышла замуж за вышеупомянутого Изидора Млкву. Через год после свадьбы у нас родился мальчик Юстин, здоровый и нормально развивавшийся. Но из-за того, что мне вскоре после родов пришлось тяжело работать, у меня произошло опущение матки и я начала страдать от сильных болей, в том числе при сношении с мужем. Тогда я стала избегать его, что мужу очень не нравилось. Между нами начались ссоры, потом он стал пить, а позже и бить меня, и в конце концов нашел себе другую женщину. Со своим горем я снова пошла к крестной Балековой, а она опять посоветовала мне наведаться к ведьме Магдаловой. Мужу я сказала, что еду с Балековой к ее родне в Брно, и мы отправились к Магдаловой. Та сказала, чтобы я больше не боялась, потому что она поможет мне избавиться от мужа. Я сначала испугалась, но Балекова и Магдалова заверили меня, что никто ничего не узнает, что все будет выглядеть так, как если бы мой муж умер своей смертью. Балекова мне также напомнила, что два года тому назад ее покойный муж умер от удара, и никому в голову не пришло, что его смерть наступила раньше, чем было угодно Господу Богу. При этих словах они с Магдаловой рассмеялись, и я поняла, что по этой части у Балековой с Магдаловой уже имеется опыт.
Колдовство Магдаловой происходило следующим образом. На плите у нее стояла какая-то смесь из глины, воска и чего-то еще, куда она высыпала обрезки волос и ногтей моего мужа, которые я принесла с собой по совету Балековой. В эту смесь она еще что-то добавляла и что-то при этом бормотала, но слов мы с Балековой не разбирали, потому что сидели в углу за столом, и я шила из кусочка нижнего белья моего мужа рубашонку. Из того, что сварила Магдалова, я вылепила фигурку, которая выглядела как человек, и надела на нее ту рубашонку, что сшила своими руками. Потом мы стали ждать полуночи. Магдалова весь вечер окуривала чем-то дом, при этом все мы пили самогон, поэтому ближе к полуночи почувствовали усталость и какую-то вялость. Не знаю, подействовал ли так самогон или дым от трав. В полночь Магдалова придвинула ко мне фигурку и велела втыкать в нее иглы и булавки, царапать и колоть в том месте, где у человека находится сердце. Так как я от страха не решалась, Магдалова сама взяла фигурку и принялась проделывать это вместо меня, причем произносила какие-то заклинания. Слов я не помню, знаю только, что там говорилось об испускании души. После этого мы жгли конечности этой фигурки на свечке, окунали ее в воду, снова жгли, а в конце пошли в лес и бросили ее в муравейник. Потом мы легли спать.
Утром Магдалова дала мне с собой воду из того, что осталось в горшке после того, как там варилась смесь для фигурки, и велела девять дней кряду добавлять ее по каплям мужу в пищу. Еще она велела мне дать ей 180 крон, за которые она закажет девять поминальных служб за моего мужа в те дни, когда я буду подливать ему в пищу капли воды из горшка. Эти деньги я ей дала, а сверх того еще и пять локтей полотна, которые она от меня потребовала. После этого мы отправились назад, домой, и там я девять дней подряд делала так, как велела Магдалова. Через месяц после этого мой муж умер от инфаркта, хотя ему было всего тридцать четыре года. Тогда я настолько испугалась, что каждый день ходила к Балековой, плакала и говорила, что так не годится и что я должна обо всем заявить, во всем признаться, чтобы Магдалову остановила полиция, если этого не сделает Господь Бог, потому что ее чары очень опасные. Балекова убеждала меня, чтобы я никуда не ходила и никому ничего не говорила, даже на исповеди, так как этим только наврежу ей, самой себе и Юстину — и все равно ничего не добьюсь. Но я не могла этого выдержать и решила заявить в полицию. Когда я сказала об этом Балековой, она ответила, что, если я это сделаю, она пойдет к Магдаловой и следующей, кого хватит удар, буду я. Это окончательно привело меня в ужас, и я сперва не знала, что делать, а потом мне сказали, что Балекова опять уехала к родне в Брно, но мне-то было отлично известно, что никакой родни у нее в Брно нет, и я поняла, что она отправилась к этой ведьме в Копаницы. Поэтому 26 августа я явилась в участок и сообщаю, как все было. При этом я признаюсь в соучастии в убийстве своего мужа и хочу честно отбыть наказание за это. Прошу лишь, чтобы моего сына Юстина отдали на попечение моих родителей Йозефа Кавки и Анны Кавковой в Скалице.
Подпись: Магдалена Млква
Запрос Жандармского участка в Скалице № 234-СкС/29.8.1927 В Жандармский участок в Дриетоме
В приложении направляем вам копию заявления на Йозефину Магдалову, проживающую по адресу Дриетома-Поточная. Проверьте и о результатах проверки незамедлительно сообщите.
Подпись: старший вахмистр Крейза, начальник участка
Рапорт Жандармского участка в Дриетоме № 234-СкС/12.9.1927 В Жандармский участок в Скалице 10.9.1927 г. нами была допрошена Йозефина Магдалова, урожд. Сурменова, по делу № 234-СкС/29.8.1927. Магдалова отрицала, что она знакома с упомянутой Магдаленой Млквой и что та ее когда-либо посещала. В указанные в заявлении Млквы дни, по словам Магдаловой, она была в поле, где работала со своей семьей, что подтвердили ее муж Ян Магдал и ее свекровь, проживающая с вышеназванной в одном доме. В связи с этим подтверждаем, что Магдалы обрабатывают около 1,5 га земли силами троих вышеназыванных взрослых членов семьи.
Далее сообщаем, что Йозефина Магдалова по месту жительства считается лицом, занимающимся своего рода магией, причем ее опасаются и называют ведьмой. В связи с этим известно, что ее часто посещают как местные, так и чужие люди. Сама она утверждает, что помогает им.
В отношении Магдаловой и ранее несколько раз велось расследование по подозрению в совершении преступлений, связанных с этой ее деятельностью. Конкретно в 1919 году она подозревалась в том, что вселила злого духа в женщину, которая покончила жизнь самоубийством, в 1922 году — в причинении вреда здоровью, повлекшем за собой смерть мужчины из Горной Сучи, на чью лошадь она якобы навела сглаз, так что та понесла, в результате чего он сломал себе шею, в 1925 году — в распространении заразной болезни, в 1926 — в поджоге. Однако ни одно из вменяемых ей преступлений не было доказано.
Подпись: старший вахмистр Лукшо, начальник участка
Жандармский участок в Скалице
№ 234-СкС/23.9.1927
Предложение о закрытии дела
26.8.1927 г. в Жандармский участок в Скалице явилась Магдалена Млква, урожд. Кавкова, признавшаяся в убийстве своего мужа Изидора Млквы, который умер от остановки сердца 7.8.1927 г. Млква заявила, что была соучастницей этого убийства вместе с Альжбетой Балековой из Скалицы и Йозефиной Магдаловой из Дриетомы-Поточной. Последняя из двух названных, со слов заявительницы, спланировала убийство и приготовила отвар, который потом Млква добавляла покойному мужу в пищу.
Расследование старшего вахмистра Лукшо из Жандармского участка в Дриетоме не подтвердило, что Магдалова была знакома с Млквой и Балековой и встречалась с ними.
Расследование старшего вахмистра Крейзы из Жандармского участка в Скалице не подтвердило, что Балекова знала либо даже посещала Маг-далову. Упомянутая Балекова, однако, сообщила, что Млква не раз приходила к ней жаловаться на совместную жизнь с мужем Изидором Млквой, из-за которого она очень страдала и часто говорила, что когда-нибудь сойдет из-за него с ума. Балекова заявила, что Млква казалась ей психически неуравновешенной, что еще более усугубилось после того, как ее муж Изидор Млква завел знакомство на стороне. С кем именно, Балекова не знает. Далее Балекова сообщила, что в последние годы несколько раз навещала свою родню в Брно, а именно Розалию Пишову, проживающую в Брно-Колиште, у которой она однажды переночевала вместе с Млквой.
В ходе расследования вахмистра Бенды из Земского полицейского участка в Брно было установлено, что вышеназванная Пишова является племянницей Балековой, которая действительно посещала ее в указанные Млквой дни и действительно у нее переночевала.
Врачебное заключение, выданное д-ром медицины Стейногом из медицинского учреждения в Скалице, подтвердило, что Изидор Млква умер от остановки сердца, что рано или поздно должно было случиться, так как при вскрытии выяснилось, что он страдал неплотным прилеганием сердечного клапана.
Таким образом, факты, изложенные в заявлении Магдалены Млквы, доказать не удалось. Ввиду того, что Млква в период расследования умерла, что произошло 21.9.1927 при транспортной аварии, нельзя было ознакомить ее с результатами расследования.
Дело № 234-СкС/29.8.1927 предлагаем закрыть.
Подпись: старший вахмистр Крейза, начальник участка
Дора захлопнула папку с закрытым делом и какое-то время смотрела на нее, не шевелясь.
Случайность?
Была ли смерть Изидора и Магдалены лишь следствием стечения обстоятельств? Произошло ли бы то же самое, если бы Млква не ездила к Магдалке? Вахмистр Крейза явно был уверен, что да. Его мир покоился на строго рациональных принципах, и управляли им неоспоримые физические законы. Никаким чарам в нем места не находилось. Не иным был и мир Доры. Мир Доры-ученой имел такие же четкие очертания, что и мир вахмистра Крейзы. Но мир копаницкой Доры был другим! За каменной стеной порядка и зримых, осязаемых вещей она чувствовала что-то еще. Что-то, находящееся за гранью этого точно измеримого мира. Из-за чего ей не верилось, будто совпадение стольких странных событий могло быть случайным. Сомнительно, крайне сомнительно!
Уходя из архива, Дора была убеждена, что в слухах о дремавшем в Магдалке зле что-то было. Мало того: она не могла отделаться от ощущения, что это зло касается и ее.