Глава 28

Война обгоняла жатву. В тяжелой августовской пыли шли войска, топча золотой хлеб. Пугливые крестьянские возы со снопами шарахались в рожь, уступая дорогу конным ратям. Тускло горело на жаре покрытое пылью железо. И, казалось, усатые, тяжело колеблемые ветром головы колосьев повторяют ощетиненный копьями очерк конных дружин.

Великокняжеские рати надвигались на земли Москвы широким полумесяцем, следуя мунгальскому навычаю загонных облав. Левое крыло, где воеводили пришлые бояре – Иван Акинфич с Андреем Кобылой, перенимало переяславскую дорогу и подходило к Москве с востока. Правое крыло, во главе с Бороздиным, захватив Волок Ламской и отсекая Можайск, угрожало Рузе. Михаил с главным полком шел через Дмитров прямо на Москву.

Тохте, занятому ссорой с генуэзскими купцами (татары по его приказу нынче погромили Кафу), через владимирского баскака была послана грамота, в коей война объяснялась непокорством Юрия, его нечестностью в выплате ордынского выхода и, главное, поддержкою им новгородской смуты, от чего страдали и русская и ордынская торговля, а великий князь владимирский не мог собрать нужного хану количества серебра. Даже и владимирский летописец отмечал позже, что поход на Юрия был затеян Михаилом по причине «войны новгородской». Все это была святая правда, и одного лишь не повестил Михаил хану, что поход на Москву был нужен прежде всего ему самому ради укрепления единовластия на Руси, а твердая власть великого князя была залогом грядущей независимости страны от всякой сторонней власти – прежде всего от Орды и хана мунгальского. И о том, что в случае успеха он мыслит заменить князя Юрия на московском столе Александром Даниловичем, тоже не написал Тохте Михаил. А, значит, в самом дальнем и самом главном он все-таки обманывал Тохту? И лепо ли было теперь говорить ему о дружбе с ханом? Надеяться на заступу мунгальскую? Впрочем, татарской конницы в помочь своим ратям Михаил у великого владимирского баскака не попросил. И без конницы этой ему становилось трудно.

Не поспевали гонцы, то и дело рвалась тоненькая ниточка связей между раскиданными на десятках поприщ полками. Все чаще московские разъезды безнаказанно вклинивались в порядки тверских дружин и, натворив пополоху, уходили на рысях, избегая ответных ударов тверичей.

Юрий, как выяснилось, пользуясь погромом, учиненным в Рязанской земле, и казнью рязанского князя Василия Константиновича, снял заслонные полки с южного рубежа, вывел коломенскую рать и всю эту силу стянул к Москве. (В чем, впрочем, была заслуга не столько Юрия, сколь его дальновидных воевод, и прежде всего Федора Бяконта с Протасием.) Конные стычки делались все ожесточеннее, и все чаще Михаилу приходилось посылать наперед крупные дружины из главного полка. Войска зорили деревни, жгли усадьбы московских бояр и большие скирды княжеского хлеба. Ленивый дым столбами клубился в пыльном мареве, увеличивая духоту.

С возвышенных мест, придерживая коня, Михаил озирал перелески и поля, в которых, сгибаясь долу, бабы продолжали серпами жать хлеб, меж тем как мимо них змеисто текли и текли по дорогам и без дорог конные и пешие ратники, покрытые с ног до головы пылью. И по тому: хищно, ища поживы, или беззлобно, с невольной жалостью к испуганным селянкам и неистребимым уважением к древнему великому труду пахаря озирали жнущих баб проходящие кмети, разом угадывалось, кто дружинник, потомственный воин, чья нива – поле ратное, а кто сооруженный мужик, коему и самому-то невтерпеж скорей воротить до дому да круто начать валить горбушею перестоявший хлеб. И Михаил в невольной задумчивости удерживал коня на холмах, откуда война и жатва – несовместимые в сути своей как хлад и огнь, влага и твердь, жизнь и ее смертное отрицание, – враз предстояли взору.

Поначалу великого князя Михаила еще долили мирные заботы, оставленные назади, в Твери. Заботила судьба дружины иконописцев, вызванных им из Суздаля подписывать соборный храм, коих он, узрев мастерство и талан, мечтал оставить у себя, и уже баял о том со старшими мастерами, суля почет и прибыток. Мечталось утвердить во Твери училище иконного письма, книжного дела и пения церковного, достойное стольного града Владимирской земли. Пото уже перебрались в Тверь избранные владимирские певчие – знатоки византийского осьмигласия, распевщики, гимнографы и хитрецы крюкового письма. Князь почасту пел и сам вместе с певчими в соборе и деятельно добивался устроения у себя лучшего хора на Руси. Тревожила также судьба киевского философа, мниха лавры Печерской, коего приветил Михаил еще в бытность тверским князем, уже ветхого деньми, а ныне изрядившегося в долгий путь на родину, откуда чаял добыть редкие книги и ученых людей для князя обещал привести. Он да еще духовник князев с игуменом Отроча монастыря почасту толковали Михаилу непривычное еще и доднесь на Владимирщине учение о единовластии, яко свыше сущем даре от Господа, применяя оное учение к тверскому княжескому дому… И Михаил, глядя на пакости Юрия Московского, непокорство новгородцев и глухую злобу волынского шурина своего, нет-нет да и задумывался над сим учением, коим византийские кесари, а ныне и короли земель западных подтверждали и укрепляли единовластие в землях своих. Все это, однако, – и дела посольские, хитрые уловки торговых гостей немецких, что через его земли стремились проникнуть на Восток, в далекую Персию, и градские заботы, и даже дела семейные, – все это постепенно отодвигалось, меркло, уступая место насущным воеводским заботам.

Старшего сына, Митю, – ему шел девятый год, – Михаил нынче взял с собой. Пусть поглядит на взаправдашнюю, не детскую войну! Сын держался молодцом. Часами выдерживая в седле, скакал рядом с дядькой, обгоняя тяжело и ходко идущие пешие рати, и с радостной гордостью являл отцу свою седую от пыли умученную детскую мордочку, старательно пытаясь в такие мгновения принять пристойную воину осанку.

Впрочем, и не до сына уже было. Хотя в умножающихся сшибках с московитами великокняжеские дружины постоянно одолевали, Михаил опытным чутьем воина угадывал недоброе. Вдруг и сразу показалось, что его обманывают, что войска идут не там и не туда, куда говорят ему, что Бороздин опоздал и московская рать готовится нежданным ударом разорвать его силы надвое и, может, разгромить по частям. Будь у Юрия толковый воевода, он бы уже сейчас это сделал!

– Эй! Что там!

– Ходу нет, княже!

Подскакавший дружинник, размазывая грязь по лицу, частил:

– За лесом кованой рати, что черна ворона, едва ушли!

– От Бороздина есть ле кто?

– С ночи не было никоторого гонца.

– Так… Кованая рать, говоришь? В бронях?

– Все в бронях, княже! – подтвердил обрадованный, что его не ругают, молодший.

– Родионов полк, должно! – сказал Михаил вслух и вопросил строго: – Напереди что?

– Наши вроде… – растерянно отозвались сразу несколько голосов, – часа три как пешцы прошли…

Вот оно. Так. Родион… Михаил оглядел бояр, приметил решительное лицо Микулы – этот!

– Найдешь Бороздина! Пущай не стряпая идет к Москве! Всем вздеть брони! К утру чтоб выходили на Сходню, понял? Поскачешь с дружиной. Коли что, пробивайтесь с боем! Ты, Арефий, скачи вперед, останови пешцев. Пущай оброют стан и ждут в оружии! Никанор! Окишь! Семен! Тверской полк сюда! На рысях! – Сынишкино личико кинулось в очи… – Семен! Княжича захвати с собою! – крикнул Михаил вдогоню.

– Батя! – с надеждой и горестью выдохнул мальчик. Но отец, непривычно грозный и чужой, только мотнул шеломом, как отгоняя муху, и Митин конь, схваченный за узду, поскакал с прочими назад по дороге.

– Бой будет! – объяснил ратник на скаку. – Нельзя тебе ищо!

Встречь и мимо уже мчались, подскакивая в седлах, подтянутые, острожевшие ратники. Мотались гривы коней, вздрагивали кончики копий, и Мите, только что до слез разобиженному, что его отсылали назад, в товары, вдруг стало страшно за отца: а ну, как тятю убьют на бою!

– Тятю не убьют? – спросил он ратного, морщась от густой пыли, поднятой проносящейся конницей. Ратник ворчливо отверг:

– Неча и баять такое! Твой батюшка во многих сечах бывал!

В голосе кметя прозвучало такое почтительное уважение, что Митя успокоился немножко. Поехали обочь дороги, по истоптанному хлебному полю. Мимо и встречь шли и шли на рысях, все убыстряя и убыстряя ход, конные тверичи, и никто из них не смеялся и не шутковал с товарищами, как было еще час назад. Митя, глядя в их насупленные лица, начинал, робея, понимать, что вот это, наверно, и есть взаправдашняя война, хоть еще не было ни скепания сабельного, ни треска копий, ни свиста стрел, ни конных сшибок, ни крови…

До боя, впрочем, как узнал Митя к вечеру, дело не дошло. Родион, увидав, что его обходят конные тверичи, и завидя над полком великокняжеские стяги, не выдержал, поспешил отступить к Москве, так и не поняв, что мог сам в свой черед обойти и даже пленить Михаила. Об этом со смехом и шутками говорили вечером в стане, когда великий князь, воротясь, раздавал останние приказы воеводам. (С Бороздиным наконец установили связь, Микула доносил, что полки правой руки прошли Рузу и близятся к Москве.) Митю, засыпающего на ходу, отец подхватил на руки, подкинул в небеса, и Митя, испуганно-счастливый, прижался к знакомой бороде и твердой скользкой броне, заново переживая свой давешний страх за отца.

Эту ночь Михаил почти не спал, разыскивая через гонцов и сводя воедино свои рати, и к утру уже полностью овладел полем. Плотные ряды тверичей и владимирцев в боевых собранных порядках все гуще и гуще выходили из лесов на пригородные росчисти, полки тут же смыкались крыльями, и можно было уже не страшиться прорыва или охвата со стороны московлян.

Отвердевшими очами Михаил зорко выглядывал с каждого угора: город вот-вот должен был появиться в разрывах изреженных лесов, и уже не смотрел на пожары, на спасающих скарб жителей, на изломанные хлеба, на густые столбы дыма от горящих ржаных зародов, уже бездумно взирал на полон и скот, что гнали по дорогам ратные (созови он татар, тут бы не осталось уже ни одной целой деревни!), ибо сейчас ему приходило держать пред мысленными очами все свое войско, пылящее по дорогам; и от ежеминутных гонцов узнавая, где тот или иной полк, князь тут же отмечал в уме перемещения ратей, торопил или удерживал воевод, и конные кмети стремглав летели с приказами сквозь пыль, поля, понурые от дыма леса, пожары и прах деревень.

Война подкатывала к Москве. Двадцать третьего августа, сбив последний заслон на Сходне, Михаил увидал вдали московский кремник; двадцать четвертого послал Ивану Акинфичу приказ выйти на коломенский путь и, буде возможно, бродом или плавом, перейдя реку, зайти в тыл москвичам. Вечером того же дня подошли, от Можайска последние дружины правой руки. Доле Михаил порешил не ждать и наутро, двадцать пятого, на память апостола Тита, приказал изготовить полки к бою и осадному приступу. Двукратные послания княжича Александра московскому тысяцкому ответа не возымели, и рассчитывать на добровольную сдачу Москвы уже, видимо, не приходилось.

Поздно вечером, отдав последние наказы воеводам, Михаил подъехал к своему шатру и устало спешился. Кинул стремянному повод и, нагнув голову, пролез в шатер. С низкого ложа ему навстречу поднялся Александр Данилыч. Они обнялись. Сели на раскладные ременчатые стулья. Слуга подал хлеб, обугленное на вертеле мясо и квас. Оглянувшись на гостя, поставил на дорожный столец сулею с вином, мису с восточными сладостями и изюмом. Удалился. Князья остались одни и сперва занялись едой. Оба пробыли в седле почти сутки. Михаил молча разлил вино, молча выпили. Александр был непривычно хмур. Он жевал, изредка взглядывая на Михаила. На худом лице очень явственно двигались крупные желваки.

– С делом ли, князь? – наконец нарушил молчание Михаил. Александр шумно вздохнул, обтер рот, откинулся. Поглядел строго в лицо великому князю:

– О Переяславле речь!

– Москва еще не взята, – чуть охмуря брови, возразил Михаил, – одолеем Юрия, будем делить волости…

– Все равно! – не отступая, молвил Александр. – Мне брать княжество или объедки от него придет?

– Русь должна быть единой, Саша. Мы ить с тобою досыти баяли о том!

Он сказал это мягко, с чуть заметным упреком. Александр потупил глаза, залившись неровным румянцем:

– Переяславль и ныне слывет в волости великого княжения… А совсем штоб… Меня бояре проклянут московски и… самому жаль! – Он решился поднять глаза на Михайлу. Тот глядел на Александра с усталою горечью. Неужели корыстные заботы княжений, тверского, великого и московского, сошедшие, как на пробном камне, на судьбе Переяславля, разведут его с этим мальчиком, которого он так хотел иметь своим сыном!

– Я не знаю, Александр, как нам решить с Переяславлем. Пусть будет так, как теперь. Ну, быть может… да что делить шкуру неубитого зверя! Важно не это! Важно, чтобы мы, ты и я, оба думали прежде всего о судьбе Руси, потом уже о своем. А иначе, боюсь, погибнет наша родина, и наследие наше – твое ли, мое – вместе с нею. Без родины мы ничего не спасем!

– Я знаю это! – ответил Александр, подымая взгляд, уже без внутреннего усилия, просто и строго поглядев на Михаила. (Знаю и то, что моя с Борисом дружина мало что значит в войске великого князя! Но не дай Бог и ему, стойно брату, сев на московский стол, в свой черед вступить в ссору с великим князем владимирским!) Прости меня, князь! Но ты сам хочешь, чтобы я занял московский стол. И потому я и хотел поговорить с тобою до боя… Ведь решать за все княжество не мне одному, есть бояре, народ…

– Знаю. И все равно хочу иметь дело с тобою, а не с Юрием. Ты честен. И у тебя есть совесть и прямота. Поэтому с тобой можно иметь дело и тебе можно верить. Что бы ты ни решил, Александр! Понимаешь меня?

Оба встали и стояли несколько мгновений, задумавшись. Потом Александр порывисто шагнул и обнял Михаила крепко-крепко.

– Прости, князь! – пробормотал он. – Прости и верь. Веры твоей не обману.

Ночь опустилась на стан. В ночи глухо ржали и топотали кони. Михаил спал, вскидываясь во сне. Спал Юрий, тоже беспокойно ворочаясь с боку на бок, уже со страхом, порастерявши давешнюю спесь, думающий о завтрашнем сражении. Спал, отдав последние приказания и благостно сложив руки на груди, на высоко взбитых подушках великий боярин Федор Бяконт. Он сделал для своего князя все, что мог, и не его вина, что Юрий все, что мог, погубил и испортил. Теперь ежели не спасут воеводы и не вмешается Орда, погибнет московский князь! А и ему, Федору, опала предстоит от Александра, ежели, конечно, не поймет княжич, что и для него тоже Федор Бяконт сможет хорошо послужить. А ежели не поймет? Тогда в монастырь! Спать, спать! – одернул он себя и верно, заснул, с непривычно суровым, как бы уже монашеским, отрешенным ликом. Спал, постанывая во сне, Родион, слишком поздно понявший, какую промашку он совершил днями, отступив перед Михаилом. Спали кмети и оборуженные мужики на возах и под возами, в избах и шатрах, и прямо в поле, на теплой земле, завернувшись в попону. Лишь сторожевые ходили, перекликаясь да поглядывая на недальний вражеский стан… Не спал воевода Протасий. Он уже отослал последние наказы и последних слуг отправил на покой, чуть не силой заставил лечь сыновей и теперь сидел, пригорбясь, на ложе, слушая храп стремянного, что повалился на полу на сеннике, у постели свого господина, готовый к завтрашнему ратному дню. А воевода сидел и думал. Все уже было сделано, и, умри он в сей час, все пойдет само собою, по означенному пути. И оттого, что все уже было совершено и переделано и готово к завтрашнему бою, настала ему пора помыслить в останний раз: с кем же он, с Юрием или с Александром? И как поведет он себя в завтрашней сече?

Позавчера струхнувший Юрий вручил ему всю полноту власти. Теперь он, буде восхощет, легко мог открыть ворота Михаилу. И потому теперь это казалось особенно трудно совершить. Легче – опальному. Легче ли? Всегда нелегко! И труднее всего, когда затронута честь. Паче славы, почестей и удачи русичу – честь. Пусть даже никто и не уведает о том, пусть надругаются и проклянут, а честь твоя с тобою – и все при тебе. И ветер, и родина, и дальние синие окоемы – лишь бы честь была не подушена! Для себя. А не продал он ее тогда, раньше, когда не остановил князя по дороге в Орду? И не сейчас ли должен воротить ее себе, хотя бы и кровью, хотя бы и изменою князю… Изменой?!

Длится ночь. Храпит, раскинув руки, стремянный. Не спит Протасий, тысяцкий и воевода Москвы. Терзает себя. Думает и не может уснуть.


Косые светлые стрелы солнца вонзились в тонкую пелену речного тумана и, порвав ее в клочья, обнажили сырые от росы бревна пригородных изб и быстро идущие мимо них по дороге с копьями, рогатинами и топорами на плечах густые ряды ратников в толсто простеганных войлочных или суконных тегилеях, с продолговатыми щитами, обитыми полосами начищенного железа, в клепаных шеломах, мисюрках, шишаках, а то и просто в шапках, крест-накрест покрытых нашитыми полосами жести, – хоть так спасти голову от гибельного сабельного удара конного воина. На ногах у большинства кожаные поршни, лапти, редко у которого сапоги. Долгие подолы посконных рубах полощут по коленям из-под войлочной свиты. Рукавицы у большинства – за поясом. Перемежаются юные и бородатые лица: почасту отец идет с сыновьями, и безусые или с легким пухом на щеках парни поспевают за матерым, в полседой бороде и косматой гриве, топырящейся из-под шелома, родителем. Идут дружно, ходко, но не в ногу, не идут, а «валят» разгонистым дорожным крестьянским шагом, вытаптывая сырую от росы и еще не пылящую дорогу. Это – пешцы, тверское крестьянское ополчение, мужики, озабоченные неснятым урожаем да тем, как там, дома, бабы управят со скотиной? Иные хозяйственно выглядывают – чего тут можно будет прихватить с собою? Какой ловкой снаряд, лопотину какую, портно ли, оружие с убитого – а это уж великая удача, бронь добыть альбо дорогой меч! Такая справа перейдет от отца к сыну, от деда к внуку, доколь не погибнет ратник на бою и в свой черед не снимут с него чужие руки дорогую древнюю бронь.

Проскакали, тесня к обочине пешую рать, стремительные, облитые сверкающей чешуею доспехов конники с опущенными стрелами шеломов, с сулицами наизготове, ушли в туман, притаившийся в западинке у излука реки, и вновь, под завистливые взгляды пешцев, вылетели на угор, на солнечную звень и радостный зоревой ветерок-утренник, разом взъерошивший гривы коней. Подъехал боярин, стал прошать старшого у пешцев, за боярином прискакал конный холоп, сказал что-то, и боярин, не договорив, заворотил коня и умчал. Мужики заостанавливались недоуменно. Степан (они были тут вчетвером: Степан с сынами и Птаха Дрозд так уж и держались одной деревней) начал в голос ругать давешнего боярина. Но тут о край поля, вдалеке, показалась конная рать и на рысях, переходя в скок и опустив копья, начала широкой редкою чередою приближаться к ним. Мужики не вдруг поняли, что то – враги, и смешались было. Но разом подскакал свой боярин, прикрикнув, начал сгонять ратников в строй и, кое-как выправив ряды, повел их через поле встречь уже близкой коннице. «А-а-а! Москва-а-а!» – летело оттуда.

Степан, чуя, как разом охлынуло и стало куда-то проваливаться сердце, поднял рогатину… Батько бы, покойник, увидел – застыдил. Эх! А все одно: тряслись руки, тряслась рогатина. Глянул вбок – на сынах лиц не было, и от этого немного опамятовал – отец все же, должон пример казать! Прикрикнул на парней, увидел Птаху Дрозда, низкого, широкого в плечах. Птаха совсем втянул голову в плечи, но хоть рогатину держал прочно. Глянул вперед и – обмер. Прямо на них мчал на коне бородач с отверстым ртом, кричал непонятное и с жутким осверком размахивал саблей. Степан не то рыкнул, не то всхлипнул, и тотчас вершник налетел на них, грудью выбив у одного из парней рогатину. Оскаленная страшная морда коня и сумасшедшие глаза ратника с распяленным в реве ртом нависли над Степаном, и оттуда, с выси, ринула вниз сверкающая струя сабли. «Все! Конец!» – подумал Степан, но в тот же миг, словно сонное наваждение, и конь и всадник исчезли, отлетели прочь, и гибельный удар пролетел в пустоту. Оказалось, это Птаха ткнул всадника сбочь рогатиной, не сильно и ткнул, тоже с переляку, видать, да попал коню в пах, в болькое место, и тот, взвив в небеса и едва не сронив хозяина, отпрянул на добрых полторы сажени. Но Степан не успел даже и крикнуть Птахе благодарное слово – на них несся уже новый всадник с таким же распяленным в реве ртом и вздетою саблей. Четыре рогатины дружно, хоть и неловко, сунулись ему встречь, и конь, взмыв на дыбы, затанцевал на задних ногах, а всадник начал рвать лук из колчана, и сорвавшаяся с тугим звоном стрела прошла над самыми головами мужиков, к счастью, не задев никоторого. Видно, стрелок был хреновый.

Со всех сторон орали, неслись, рубили, дико ржали кони, но что-то уже переломилось, верно, свои сумели отбиться по-за клетями и огородами, и московские комонные начинали заворачивать коней. Четверка чудом уцелевших сябров скоро влилась в строй однополчан и вместе с ними пошла вперед по полю, вослед отступающему врагу.

Михаил глядел с холма на эту сшибку. Он ожидал, что пешцы побегут, и готовил конный полк, чтобы ударить на московитов сбоку и с тыла. Пешцы, однако, не побежали, а когда это, самое слабое, набранное из дальних деревень, ополчение остановило и вспятило конницу, он удивленно и одобрительно раздул ноздри:

– Каковы!

То, что, отступив, москвичи тем самым избегли окружения и приходилось бросать конницу не в охват, а всугон врагу, его не огорчило. Радостно было уведать, каким народом наградил его Бог. И он снова, как уже не раз в боях, подумал, что при добрых, воеводах, даже хотя бы и не с великим таланом, но просто при честных, некорыстных и заботливых к своему ратнику воеводах, русичи могли бы стать непобедимы в любом бою и против любого ворога – закованных ли в железо рыцарей, коих не пораз уже били новгородцы со псковичами, степной ли, доныне непобедимой конницы, которая не должна, не может побеждать Русь среди этих холмов и лесов!

Он тронул коня и шагом поехал по полю. Мимо, вскок, всугон отступающим москвичам, шел, рассыпаясь лавою, конный кашинский полк, и, завидя своего князя, ратники кричали и подкидывали копья, кто умел, ловя их на скаку, стоило татарским богатурам.

Пешцы, которых скоро обогнала своя конница, остановились и, сгрудясь, начали считать потери и собирать своих. Кто-то побежал искать подводы, что шли за полком, другие перевязывали и собирали раненых, пока, до подвод, устраивая их в большом боярском овине с жердевой пелятью, на рассыпанных снопах молодого хлеба. Собрали порубанных, при раненых оставили сторожу и вновь двинули вперед по дороге, вдоль речки и примолкших, крепко затворенных хором, хозяева которых, ежели не забиты в московский острог, сидят сейчас, верно, в погребах, пережидая ратную напасть.

Всей картины боя им, пешим ратникам, было отселе не видать, никто из них не знал даже, что речка, к которой уже не раз сбегали испить водицы и торопливо облить разгоряченную голову, зовется Неглинкою и течет прямо к городу Москве. Шли и стояли, прея на жаре, жевали запасенный хлеб, у кого был, и снова шли. Вспятились о полден, развели костер и кормились кашею, не снимая ни оружия, ни шеломов, так приказал боярин. Отовсюду слышались топоты коней, ржание, почасту долетали крики боя, в воздухе все время стоял гул. Один раз невдали проскакал сам князь Михайло, на атласном черном коне в сбруе под серебром и в дорогой зеркальной броне, и мужики рванули было его посмотреть, но боярин, истошно завопив, воротил бегущих и, ругаясь, установил строй.

К пабедью, однако, их снова тронули вперед, и тут, уже при виде деревянной, ярко пылающей с одного краю крепости, на них густою и яростною толпою вновь ринула конная московская рать. Кони с оскаленными мордами и орущие всадники, казалось, были всюду. Какой-то седатый боярин, большой, на большом коне, скакал напереди с воеводским шестопером в руке, и тверских мужиков враз разметало, точно вихорем. Кто не лег, порубан, бежали, прячась по-за клетями и огорожами, улезали ползком. Степан свалился куда-то в овраг (что и спасло), на него пал какой-то мужик; побарахтавшись, узнались, оказалось – Птаха. С отчаяньем Степан выдохнул:

– Сыны!

– Здеся… Лешак сухой, едва не задавил! – выругался Дрозд. Близняки бежали с ним, и теперь один за другим тоже свалились в овраг. Парни были в крови, их трясло, оружие потеряли оба. «Батя, батя, – бормотал один, – батюшка!» Другой же закатывал глаза и хрипел. Степан, опамятовав, подрал рубаху, стянул кой-как парню кровоточащую рану и, видя, что тот уже и не стоит, натужась, взвалил сына на плечи. Так и потащились. Где тишком, где ползком. Птаха нес две остатние рогатины, Степан – сына. Солнце садилось, и по низам повело сырью. Звериным чутьем вылезли они к прежнему месту, с которого утром начинали бой. Их окликнули. У Степана уже дрожали ноги, и, окажись впереди москвичи, он бы, верно, сел на землю и сдался. Но то были свои, тверские. И конница, что маячила в сумерках над погасшею темною землей, была своя, тверская. Чьи-то заботливые длани приняли из сведенных, онемевших рук Степана обеспамятевшего парня, уложили на телегу, подали целебное питье. Подошел сухой мужик с морщинистым, как бы вмятым ликом, спросил строго:

– Покажи, цего навертел тута? – Ловко размотав тряпицу и деранув засохлую кровь, – парень дернулся и застонал, – знахарь сперва густо смазал рану чем-то пахучим, потом шваркнул лепешку из целебных трав и вновь, уже по-годному, перевязал раненого. Степан заметался было, думая, чем отплатить знахарю, но тот, поняв движение мужика, легко отвел рукой, кинув не без гордости:

– Мы мзду от князя емлем! – И, отворотясь, занялся другим раненым.

Степан стоял на дрожащих ногах, смотрел, отходя, тупо слушал, как конные кмети взапуски ругают своих бояр: «Бороздин виноватый, боле никто! Не поспел, старый хрен! Вишь, мужиков дуром посекли!» И лишь постепенно начинал понимать, что дуром посеченные мужики, это они сами, и что кругом – свои, и тверская рать не разбита, как он уже помыслил в овраге, и, отходя, переставая трястись, видя, что и парень, испивши горького отвара, приходит в себя (а уж волок-то из последних сил, не чаял донести живого!), Степан наконец понял, что они спасены, и – заплакал.

– Эк, уходило мужика! – сожалительно проговорил кто-то из комонных. Откуда-то вновь вывернулся Птаха Дрозд, сунул ему прямо в бороду мису мясного горячего отвара, и Степан пил, обливаясь, всхлипывая и успокаиваясь от горячей сытной пищи.

Темнело. Там и тут вспыхивали костры. Ратные все спорили, все поминали Бороздина, не подошедшего вовремя с полком, выискивали иных виновников неуспеха… Все дело, однако, было в московском тысяцком, Протасии.


Протасий из утра не покидал Москвы. Уже когда на Неглинной развернулось сражение, он предоставил Юрию самому руководить боем, а когда тот потерял половину конницы и потребовал подкреплений, Протасий отослал из города на подмогу Юрию последние верные князю дружины пришлых рязанских бояр и мог бы теперь, заняв ворота верными себе людьми, сдать город великому князю. Он не сделал этого. Сидя в тихом покое, он, казалось, слышал гул сражения и знал, что Михаил одолевает. Видел, как Родион кидает свою кованую рать в сумасшедшие сшибки, раз за разом теряя людей, как Юрий, разметав рыжие кудри из-под шелома, мечется по полю, пытаясь остановить бегущих; прикидывал, перешли или еще не перешли тверичи Москву-реку у Красного… Протасий сидел один, палатние холопы не пускали к нему никого. Он как сидел с вечера, так и не лег в постель. Да так бы, может, и просидел все сражение, но вдруг двери расшвыряло, словно ветром. Старший сын, Данила, возник перед отцом. Лицо обожженное боем, стремительное:

– Батюшка! Что ж это! Надоть дратьце альбо уж – город сдавать Михайле! Чего бы одно! – И – привалил к стене.

Протасий встал, затянул отвердевшими руками пояс:

– Пошли!

Данила, даже и не зная еще, что решит отец, но, радостный, устремился вслед. Протасий сошел с крыльца и грозно оглядел двор. И как же все зашевелилось, побежало, задвигались! Тотчас ему подвели коня, заседланного уже, в кожаном налобнике, под тяжелой боевой попоною, готового к борони. Все ждали, все!

– Пожди тута! – бросил он стремянному. Сперва – на стены.

С костра было далеко видать: и махонькие отселе, скачущие всадники, не поймешь враз – свои ли, чужие, и тоненько докатывающий крик ратей. Вот зашевелились игольчато и пошли пешцы. Вот чья-то конная лава ударила, да запуталась меж клетей на берегу Неглинной. Вот… Наметанный глаз Протасия скоро начал разбирать, где свои, где чужие. Московская рать, стиснутая с боков, явно пятила, и с той стороны, в занеглименье, пятила борзо, и, потеряв строй, уже бежали. И… кто это там мечется на коне, ловя бегущих? Неужто Юрий? Сам?! Ай да князь! Труслив, а себя превозмог! Ну дак – свое бережет. В батюшку. Данил Саныч добро берегчи – тоже себя не помнил. И на ратях покойник не робел никогда…

– Вот те и Юрий, охрабрел?! – сказал он вслух Даниле. Сын подтвердил готовно:

– Юрий Данилыч дважды в сечу кидался! Ранили, кажись, а не уходит! Только все одно сомнут.

– Сомнут. Не с Михайлой нам ратиться!

В это время начали загораться клети и скирды хлеба и сена за Неглинной. Повалил дым, потом ярко вспыхнуло пламя.

– Никак сам Юрий поджег? – не веря себе, спросил Протасий. Тверичи, остановленные огнем и дымом, вспятили и начали обходить, приближаясь к стенам Москвы.

– Совсем худо, – вымолвил Протасий.

– Батюшка, коли уж… дозволь! – просительно вымолвил Данила.

Протасий долго молчал, непривычно шевеля бородой, сжимая и разжимая длань, следил и видел: сомнут! Юрию б не соваться в бой ноне, а глянуть вот так, с костра, ведь не видит, не видит, обойдут! И, оборотя чело к сыну, с выдохом бросил:

– Скачи! – И не поспел сказать ничего более. Данила вихрем слетел с костра, соколом взвил на конь, и уже, открывая тяжелые створы ворот, заторопились внизу ратные, уже выносятся кормленые, выстоявшиеся кони и слышен отсюда звонкий цокот копыт по тесовому настилу моста через Неглинную. Оборотясь, Протасий спросил у готовно взявшегося за плечом холопа, где младший сын, Василий?

– Василий Протасьич, батюшко, с братцем поскакали вместях.

Прихмурил брови тысяцкий, ничего не отмолвил. Вдали, за рекою, конная запасная рать, ведомая Данилою, уже сближалась… сблизилась… ударили… Издали, словно игрушечные, падают с коней люди; падают кони, сшибаясь грудью; режущий крик: «А-а-а-а, Москва-а-а-а!» – доносит аж до вершины костра.

Редко так вот рубятся, обычно одни скачут, другие бегут, заворачивают коней, а тут те и другие решили не уступать, и колышет, колеблет, катает по огородам, разматывая меж клетей и хором клубки яростно секущихся кметей. Где там Данила? Но московский стяг рывками начал-таки подаваться вперед, вперед, и вот – тверская дружина наконец-то вспятила, поворотили коней. Отбили! «В горячке поскачут на прорыв, пропадут!» – помыслил Протасий и велел холопу скакать, воротить полк Данилы.

– Построжи! Молви, батька велел!

Какая-то замятня совершилась меж тем за клетями. Густо грудятся всадники. Чего там, не поймешь. А тверичи бегут, но свои уже не скачут им вослед. У Протасия вдруг и от чего-то упало сердце, испариной взялось чело. Он торопливо начал сходить с костра, раза два чуть не упал, проминовав ногою крутые скрипучие ступени. Выбежал, пал на коня. Уже выезжая к воротам, понял, что замятня нешуточная. Встречь бежали, кричали, и уже на выезде встретил толпу смятенных ратников и холопов и – понял. Остоялся. Уже незнакомая седая раскосмаченная старуха, в которой с трудом признал свою супругу-боярыню, забилась у ног всадников, хватая что-то, свисавшее с седел. Мельком, спешиваясь, углядел бледное лицо меньшего, Василия, над мордой коня и – не удивился. Так все и должно было, как и произошло. Вот она, отплата за его грех!

Тело Данилы положили на попону, сбочь дороги, и предстали взору разметанные кудри любимого сына, его ясный лик, на коем еще и сейчас не угасла стремительная удаль движения. Видно, убили враз – стрелой ли, копьем, – и не почуял как, а с лету, с маху, думая еще, что скачет, и, роняя саблю, несся вперед, к закружившей радужной траве, к зеленой траве, к земле, истоптанной яростью копыт, к горячей и мягкой родимой земле, чтобы грянуть о нее грудью… Жена выла по-волчьи, неразборчиво выкрикивая не то жалобы, не то проклятия, скрюченными когтистыми пальцами хватала и трясла тело сына. Сбегались, грудились вокруг растерянные москвичи.

С занеглименья, с той стороны, уже, верно, подобрались к стенам и метали в город горящие, обернутые смоленой паклей стрелы. Пламя вздыбилось над верхушками хором. Видно, зажгли князев конный двор, гордость Данилы. «Не тушат! – догадал воевода. – Перепали Юрьевы молодцы. К женкам под подолы залезли!» – помыслил он, ярея. Что-то стронулось и отвердело в сердце старого тысяцкого. Он тяжело повел шеей, велел холопам, не глядя:

– Хоромы – тушить! Женок всех – с ведрами!

И побежали, заспешили разом к городской стене. Тогда Протасий, сняв шелом, встал на колени, сложил сыну руки, ткнулся губами в дорогое, уже похолодевшее лицо и встал. Сказал сурово:

– Погиб, яко воину надлежит! Отнести в церкву. А вы, – он обежал глазами ратных и узрел, как тянутся перед ним растерянные было дружинники, – вас поведу сам!

Он всел на конь и, возвысив голос до медвежьего рыка, приказал:

– Снять всех со стен! Князевых молодцов – ко мне! Копьями гони псов!

Вокруг него уже собирались градские воеводы, подскакивали, ждали приказов.

– Ты, – оборотил он костистый тяжелый лик к ближнему боярину, – скачи за реку, сними коломенский полк и – на рысях!

– Тверичи прямь Данилова стоят, перейти реку могут… – неуверенно возразил было боярин.

– Иван-от Акинфич! Ни в жисть! Побоитце! – отмолвил Протасий с презрением. – Сымай заставы, всех веди!

И боярин поскакал. И скоро появились сбавившие спеси княжеские холопы и дружинники, чаявшие было пересидеть сражение в городе.

– Всех построить и – в бой! – велел Протасий. Кто-то – тысяцкий даже плохо различил кто, – подъехав на дорогом коне, закочевряжился было, и Протасий, молча вырвав лезвие дорогой тяжелой сабли и страшно оскалясь, с маху, вложив в удар все, что застилало туманом глаза, развалил спорщика вкось, от плеча до паха, наполы. И голова с одной рукою, помедлив, шмякнулась сбочь коня, а полтея, обвиснув, повалилась на другую сторону, глухо ткнувшись о бревенчатую мостовую. И, уже не глядя на труп, опустив клинок (стремянный кинулся платом обтереть кровь с лезвия сабли), Протасий повелел прочим:

– Пойдете напереди! – И к своим: – Который умедлит из ентих, колоть без жалости!

Эти, – коих Юрий нежил и холил, одаривая платьем, оружием, серебром, позволяя измываться над прочими, – эти обязаны были теперь, в сей тяжкий час, лечь костьми за своего князя. Лягут! А свои пойдут назади и не позволят даже и трусам повернуть вспять.

Уже подходил на рысях, гремя по наплавному мосту и низко прогибая почти зарывшиеся в воду бревна, коломенский полк. «Теперь – всеми силами в лоб, и пусть поможет Бог или уж решит со мною, как ему нать по совести!» – помыслил Протасий и, подняв глаза на главы соборной церкви, перекрестил чело…


Бороздин умаялся за прошедшие сутки вконец; погибал от жары, потное тело свербело под панцирем, и не почешешь, на-ко! Пришлось спешно вести полк на выручку великому князю, и теперь, в виду московских стен, лепо было отдохнуть, отмыть пот и грязь, а там, не торопясь, приступать к осаде города. Но ни вздохнуть, ни даже поспать старику не довелось. Михайло объявил бой из утра, а у Бороздина все подходили и подходили останние рати. И боярин, из упрямства, встречал их сам, хотя давно уж, в его-то годы, следовало слезти с коня и, свалив заботы на молодших, завалиться в шатер…

Мал час соснув на заре, Бороздин, у коего все тело ломило и жгло, как огнем, был точно пьяный и не вдруг соображал, что же происходит. О полдни он еще бодрился, но к пабедью уже совсем изнемог. Увидя, что княжеские рати всюду одолевают, он теперь только и ждал отдыха, не чая никакой беды. Поэтому, когда из разверстых ворот Москвы излились свежие конные рати и, разметав пешцев, ринули на тверские полки, Бороздин, вместо того чтобы бросить своих встречь, в защиту пешцев, начал бестолково метаться, отводя полк, и полк, сбитый с толку своим же старшим воеводой, не выдержал конного удара, покатился назад, топча и расстраивая тверскую городскую пешую рать, прославленное стойкостью ремесленное ополчение, которое тоже смешалось и вспятило, расстраивая ряды.

Никак не мог помыслить тверской боярин, что перед ним все и последние силы Москвы и что скачущий напереди, со страшно закаменевшим лицом, даже не опустивший стального пера на шеломе московский воевода – это сам тысяцкий Протасий, ищущий себе не чести, а смерти.

Михаил слишком поздно увидел замятню у Бороздина и, не зная толком, что происходит, удержал владимирский конный полк, готовый ринуть в сечу. Он знал, что в такой каше это бесполезно, может произойти любое всякое, и ждал гонца от Ивана Акинфича с известием, что тот перешел реку. Тогда – и не раньше – следовало ударить москвичам в лоб. Гонца не было. Владимирцы громко роптали. Уже побежала городская исшая рать, и приходилось вводить в дело запасные полки, но владимирцев он все же удерживал, чая, что Иван Акинфич наконец-то перейдет реку…

Уже в предвечерних косых и багряных солнечных лучах рубились ратники, зверея, сшибая друг друга с коней, храня и хрипя, гибли под саблями и слепыми ударами конских копыт, расщепывая щиты и шеломы. И уже бессчетно кровавил вновь и вновь Протасий свою дорогую саблю, многажды заворачивал вспятивших и – достоял-таки. Вдали затрубили тверские рожки, ратные стали покидать поле, и тогда Протасий велел, в свои черед, собирать остатних ратников и уводить поредевшие, измотанные дружины назад, к городу. У него самого плыли уже кровавые круги перед глазами. Бой затухал. А Михаил все ждал гонцов от воевод левого крыла, и лишь уже поздно-поздно, в начале ночи, узнал, что Иван Акинфич простоял без дела, так и не перейдя реку.

Так окончился этот день, в коем не было ни победителей, ни побежденных и про который московский летописец писал потом с торжеством, что князь Михайло хотя и много пакости сотвори, но «не успев ни что же».

Пожар детинца погасили только к утру. Успели сгореть княжеские хоромы, житничный двор, и обрушилась от сильного огня подгоревшая церковь – первое и единственное каменное строительство Данилы. Ее так и не восстановили потом, не до того было, сложили деревянную на пожоге.

Ночью Михаил вызвал к себе Ивана Акинфича и имел с ним злую молвь.

– Кабы не ты – город взяли бы нынче! – с тяжелою ненавистью глядя в гладкое, ражее лицо Акинфича, говорил Михаил, подозревавший измену боярина. Иван стоял почтительно и только чуть-чуть, совсем незаметно, как бы про себя, усмехался. Князь Михайло не знал о грамоте Даниловичей, не мог вызнать! За грамоту ту был спокоен Иван.

Дело было, впрочем, не только и не столько в тайной грамоте Даниловичей. Узнай Иван Акинфич, что Михайло решительно одолевает Юрия, он бы перешел реку. Но перейти Москву при неясном исходе боя, а там, гляди, застрять в тылу победоносной московской рати и быть окружену, разбиту и убиту, как отец под Переяславлем, – этого он не посмел. Протасий верно угадал характер Ивана и как в воду смотрел, когда бросил свое: «Не посмеет!» Старший Акинфич попросту боялся. Впрочем, испугавшись на рати, перед лицом князя Михайлы Иван не трусил отнюдь и потому не робел и оправдывался толково:

– На правой руке невесть что створилось, опасно было о реку бродить! Да и то сказать, княже, прямого наказу не было с полком в заречье переходить… В зажитье посылал, пограбили малость. Грехом, монастырь Данилов сожгли… Пополоху наделали, словом.

Михаил мрачно молчал. Не умея возразить, он чуял, однако, в доводах Ивана Акинфича некую обманную уклонливость. На Переяславль, небось, кинулись безо Князева слова! Опять же не упрекнешь: то отец, Акинф Великий, с сына за покойника отца не спросишь.

– Еще скажу, – добавил, помедлив, Иван, взбрасывая на князя и вновь опуская глаза, – в полках мор открылся. Даве четверо, никак, окончились железою. Уходить нать, не то всюю рать потеряем без бою! Еще и потому… – Он не договорил и вновь утупил очи.

Про мор Михаил знал уже и сам. Повестил о том Александр Данилыч, лично посетивший занемогших ратников.

– Ладно, ступай! – сдался наконец Михаил, так и не решив, что перед ним: робость, глупость или измена?

Загрузка...