Первые же слухи о событиях в Орде породили в Новгороде смуту. Михаилу заявили, что, по вечевому приговору всех вятших и меньших, отказывают давать великому князю черный бор и дань заволоцкую. В ответ Михаил вывел из Новгорода своих наместников и прекратил подвоз хлеба. Год был тяжек, новгородцы смирились. Князю было послано с дарами. Городу пришлось дать Михаилу по миру полторы тысячи гривен серебра отступного.
Урядив с Новгородом, Михаил собрался в Орду, к Узбеку. Уже ясно стало за протекшие месяцы, что Узбек утвердился прочно, и приходилось ехать на поклон, получать у нового хана ярлык на великое княжение. Оставя наместникам строгие наказы (пуще всего – беречься возможных Юрьевых пакостей), расцеловавшись с Анною, а пятнадцатилетнего Дмитрия, с приданными боярами, посадив вместо себя, Михаил отбыл во Владимир, чтобы оттуда уже плыть в Сарай.
К новому хану за ярлыком церковным собирался и митрополит Петр, и так уж совершилось волею судеб, что Михаилу с Петром пришлось плыть вместе, в едином корабле. Великий князь не мог не пригласить митрополита, а Петру неудобно было отказать князю и ехать в особину.
Караван судов, – и среди них самый большой, расписной и изукрашенный резью, с беседкою, устланной коврами, великокняжеский, – спустился по Клязьме, вышел в Волгу и, растянувшись долгою вереницею крутобоких, с вырезными носами учанов, лодей и паузков, под серо-белыми, желтыми и красными парусами, на поворотах и стремнинах обрастающий сверкающею щетиной долгих весел, враз и дружно пенивших синюю громаду волжской воды, поплыл в Сарай.
Поначалу великий князь с митрополитом сторонились друг друга. Михаил больше сидел наверху, в беседке, обдуваемый ветром, обозревая плывущий караван, извивы Волги, зеленые берега и осыпи крутояров, на которых все еще щетинился лес, не желающий уступать места ковыльному натиску степей. Думы его были невеселы. Тревожил Новгород, едва укрощенный, тревожил московский князь, тревожил юный Дмитрий – как-то он там? На пятнадцатом году можно и натворить беды, уже и ближний боярин за шиворот не возьмет. А сын рос нравным, крутым, уже и прозванье получил от холопов: Грозные Очи. Должен быть грозен князь! Но и мудр, но и добр порою. Хотя ему самому, Михаилу, доброта давалась все трудней и трудней, девять лет власти сделали свое дело… Второй сын, Саша, тоже тревожил. Этот, напротив, излишнею легкостью нрава. Или уж у него, у отца, столь требователен взгляд на детей? Этим детям править Русью. Тут подумаешь! Константин, тот еще был непонятен. Красивый, большеглазый, высокий, а – робковат. Хоть, конечно, третий сын, а все же его сын, Михаила! Он сам никогда не робел на ратях, ни на охоте, ни в иных путях княжеских. Чуял восторг, гнев, прилив удали, а страха – никогда. Разве за кметей своих, а за себя – нет. Быть может, потому, что о себе думать времени не хватало, может, и оттого, что не убывала сила в плечах, годы не чуялись еще телом, разве – душой иногда, как нынче, и то перед неизбежным, перед неподвластным ему, там, где и сила бессильна… Раздражало и то, что рядом этот чужой и, вместе, столь уважаемый многими муж – митрополит Петр. Не знал, как держать себя с ним, как и речь вести, после Переяславского-то собора!
Петр поначалу пребывал в глубине корабля, но вот как-то тоже вышел, сел в раскидное креслице, с любопытством оглядывая сине-зеленое приволье. Михаил покосился, Петр слегка поклонился и улыбнулся князю. Так и сидели в молчании до часа полуденной трапезы. Тут уж нельзя было промолчать, следовало сказать нечто, пригласить к столу. Петр к столу княжескому сел, но лишь испил легкого квасу с медом, а от еды отказался вовсе, изъяснил навычаем своим. По Петру видно было, что и правда – не чревоугодник сей муж. Ни жира, ни лишнего мяса не чуялось в его просторно-сухощавой, как бы иконописной стати, в долговатом горбоносом лице, с крупными яблоками глаз в больших отененных глазницах, в чистых, с западинами худобы, линиях щек и вогнутых седоватых висков. И одет был просто митрополит: в светлых холщовых ризах, с единым золотым митрополичьим крестом на груди и тяжелым перстнем-печатью на пальце. Руки были у него чуткие, тонкие, с долгими перстами, и Михаил вспомнил, что Петр, кажется, сам иконописец.
Митрополит тоже любопытно всматривался в бугристое, тяжелое, с широко расставленными выпуклыми глазами лицо князя, в крутые взлысины и темные вьющиеся волосы хозяина Русской земли, в его большие мощные длани, в огромные мышцы предплечий. Зримая сила Михаила Ярославича, ясно ощутимая тяжесть властности настораживали Петра. Он знал, что с излишнею силой подчас соединяется заносчивость и необузданность норова. На Москве о великом князе говорили нехорошо, а во Владимире наразно. Петр должен был признать для себя, что не понимает князя, как и князь, видимо, не понимал, не чуял Петра. Посему Петр и медлил, не заговаривал. Наконец Михаил не выдержал, отверз уста для первых необыденных слов. Подняв на Петра свои тяжелые глаза, он сухо выразил сожаление в поступке тверского епископа:
– Впрочем, собор уже установил невиновность митрополита в хулах, на него возводимых!
Петр внимательно поглядел на князя, покивал. Помолчав, сказал мягко:
– Прискорбно не то, что охулили мя неправые и неправдою, прискорбно, что несть в русичах братней любви друг к другу, до раздрасия и доносов на брата своего! Сему, княже, достоит тебе, яко главе земли нашея, разумение многое приложити, речено бо есть: «аще царство на ся разделится…»
– Прилагаю силы, дабы одержати землю в единых руках! – сурово отмолвил Михаил, подумав про себя, что ни Петр, ни он сам сейчас ничего не скажут об Юрии, разве о новгородских делах, и, значит, все, сказанное днесь, будет лжа.
– Ведаю, что Юрий Данилыч много препон творит сему, и молю Господа об утишении страстей и вражды вашея прекращении! – спокойно возразил Петр.
Михаил вздохнул глубоко и сильно. В самом деле, показалось, что стало легче дышать. Словно некий груз великий камнем отвалил с души. И уже теперь совсем легко показалось толковать с митрополитом.
Больше, впрочем, ни об Юрии, ни о тверском епископе они не заговаривали. Обсудили зато новгородские дела и дела ордынские, паки и паки. Петр рассказывал (а Михаил расспрашивал и слушал жадно) о Цареграде, о волынском дворе, о латынском богослужении и о том, како ся держат Палеологи и константинопольский патриарх. Уже скоро перерывы в беседах, – когда приставали к берегу, варили кашу дружине, дневали или ужинали, – стали отяготительны тому и другому, ибо хотелось говорить и слушать еще и еще. От дел господарских и церковных скоро перешли к живописному искусству иконного письма, в коем Петр был знатцом великим, а также к пению церковному, в коем Михаил мог и сам кое в чем поучить Петра. И уже настал день, когда князь открыто рассказывал митрополиту о домашних трудах и трудностях в воспитании княжичей своих и прошал совета, а Петр, хваля Дмитрия, обещал, воротясь во Владимир, позаниматься с прочими, ежели княжичи приедут к нему.
– Порою долит и власть, и труды княжеские. Хочешь простой жизни, с женой, с семьей! – признавался Михаил.
– Святительская участь такожде многотрудна, в ину пору восхощеши и покоя, и уединения, а паче всего тишины! Быв игуменом, почасту завидовал я участи простых мнихов, спасающихся в горе Афонской! – ответно поддакивал князю бывший ратский настоятель.
Петру начинал все более нравиться тверской князь, а Михаилу все проще и душеприятнее становилось разговаривать с митрополитом. И хоть так и не было сказано слова о том, но к концу этого пути решилась участь тверского епископа Андрея, коему пришлось вскоре покинуть епископию и уйти в монастырь. Решилось и другое: Петр в Орде не поддержал происков князя Юрия, что сильно облегчило Михаилу тяжкие для него переговоры с Узбеком.
В Сарае их встретила почетная стража, и внешне все было так, как и всегда. Казалось, ордынцы всячески стараются загладить прошлогодний погром русских купцов. (Михаил уже знал, что пограбленным был частью возвращен товар и сбежавшие было тверские и иноземные гости начали возвращаться в свои лавки.) Еще шла война на восточной окраине великой степи, в Синей Орде, мусульманская конница Узбека теснила последних защитников древней монгольской веры, но тут, в Сарае, уже все было тихо. Узбек вовсю занимался реформами управления. Появился диван (совет при государе) и старший визирь, с почти неограниченными полномочиями. Дела страны решали теперь четыре главных эмира, одержавших четыре улуса Орды, из коих старший, беглербег, ведал войском и имел в подчинении темников, тысячников, сотников и десятников, – прежде подчинявшихся самому хану, – второй визирь распоряжался гражданскими делами государства, третий – денежными. На местах начинали плодиться муфтии – духовные наставники – и казы – судьи, секретари дивана, таможенники, сборщики налогов, начальники застав и прочие и прочие. Едва созданная администрация разрасталась, как половодье. Приемы стали пышнее. Русского великого князя встречали и чествовали, передавая из одних рук в другие, несколько эмиров разного ранга, среди коих Михаил, однако, почти не встречал знакомых лиц, а ежели и встречал, то видел в их глазах странное отчуждение, холодную почтительность, а два-три раза (и это было самое тревожное) – промелькнувший страх.
К Узбеку их допустили только на третий день. Но уже вечером, в день приезда, прибежал (именно прибежал, – у него был вид тайно притекшего беглеца) сарский епископ, от коего они и узнали, пуще чем от русского ключника княжеского подворья в Сарае, о всех происшедших здесь изменениях. Епископ был явно напуган и утверждал, что мусульмане грозятся вырезать всех христиан в Орде. И хоть русичи составляли едва ли не треть населения Сарая, по утверждению епископа, все они не чаяли добра и остерегались покидать свои улицы. Петр, как мог, успокоил епископа и отпустил. Про себя подумал, что этот перепуганный человек вряд ли возможет и на грядущую пору достойно нести бремя Сарской епископии.
Михаил помнил Узбека стройным красивым мальчиком и недоумевал, зачем этот мальчик сам, своими руками, лишает себя власти, передавая ее в руки визиров, беглербега и прочих бесерменских вельмож – ведь он все же потомок Чингиз-хана! Михаил уже видел, как эта, только-только складывающаяся, администрация в один прекрасный день съест и саму ханскую власть, и пожалился в душе о времени Тохты, таком близком и уже таком далеком!
Слишком мягкое и слишком жаркое в этой жаре ложе – бумажный тюфяк, вместо привычного, скользко-прохладного соломенного, и бумажное (ватное) одеяло – не давали уснуть. Михаил скинул липкую, горячую, изузоренную бухарским хитрецом оболочину и лежал раскрывшись, в одной льняной, тонкого полотна, рубахе и нижних, тоже холстинных, портах, – думал. Пересушенное дерево потрескивало от жары. Зудели вездесущие мухи. Охватывало знакомое уже не впервые и всегда только в Орде подступавшее к нему чувство бессилия. Тут он ничего не мог сделать, ни приказать, ни заставить, и даже сила своих рук здесь была (или казалась) лишней. Что-то царапало ум, какое-то воспоминание дня, будто шепот, мельком коснувшийся уха, и потом опять, вновь… «Райя»… Вот оно, это слово: «райя»! Это они про них! Напуганный епископ толковал, что так бесермены зовут иноверцев, врагов, захваченных или завоеванных ими. Райю облагают непосильными налогами, поворуют хуже скота. Райя. Это они, русичи, это он теперь райя! И к нему и к ним, значит, приложимо то, что бесермены испытывают к униженным врагам ихней веры. Райя. Как ему завтра говорить с Узбеком? И подарки… Подарки ордынцам приходилось давать всегда. Татары плохо понимали, что можно служить за плату от хана. Каждый важный путник рассматривался ими как источник дохода. Что ж! К этому можно было привыкнуть, притерпеться, приспособиться, наконец. В Орде порою, когда не хватало серебра для подношений, брали по заемной грамоте у своих же, русских купцов. Отданное татарам тотчас, через торг, возвращалось в купеческую мошну. Брали подарки просто, открыто радовались красивым вещам, прищелкивали языком, улыбались, тут же примеряли на себя богатую сряду, любовались посудой и оружием. Было во всем этом что-то детское и по-детски не обидное. Нынче важные ордынцы так уже даров не берут. Толкуют что-то о праве, о законе, поминают имя пророка. Приношений ждут, отводя глаза, и тотчас отсылают со слугами куда-то в задние покои. Злее и настойчивей требуют серебра – видно, купцы выучили – и берут подарки не просто так, а с делом каким, чтобы, например, ускорить встречу с Узбеком, – уже не подарки, взятки берут. И это тоже вызывало омерзение. Михаил про себя вспоминал, кому, что и сколько дано. Беглербегу явно даров показалось мало. Ну, придет домой, увидит иной принос княжеский, коней разглядит – омягчеет! У себя, в Твери, некогда вирников и мытников казнил за такое. А тут наново вводят, радуются! Бесермены теперь во все щели полезут, раз ихняя настала власть!
Он еще не мог обнять умом всего, что совершилось и совершалось в Сарае, но чувствовал, что свершившееся и огромно, и страшно, и – провидя не умом, но сердцем грядущую судьбу – понимал, что в своем падении (а падение мыслилось неизбежным) Орда может подмять под себя Русь и погубить ее вместе с собою.
Князь задремывал, и, засыпая, блазнил ему бледный мерцающий свет, как бы ореол, исходящий от собственных волос, – свет мученичества, предвестие грядущего горя…
Узбек сидел на золотом троне, в окружении главных жен и бесчисленных эмиров. Заметно было, несмотря на множество новых лиц в окружении хана, что старые монгольские обычаи торжественных приемов пока сохранялись еще полностью. Вскоре Михаилу пришлось уразуметь и еще одну истину: чиновники новой администрации ханского двора назначились в большинстве из прежней знати, эмиров и родичей хана, лишь сменивших веру отцов, – да и то полного замещения всех государственных постов мусульманами не произошло и не могло произойти еще долгие годы спустя, несмотря на всю ретивость духовных руководителей и вдохновителей Узбека. И все-таки хоть и те же самые люди, и почти на тех же местах, но вели себя нынешние ордынцы иначе. Ненавистное слово «райя» звучало там и тут. На Михаила взирали любопытно, как будто ожидая, когда же и в чем он сорвется и станет неугоден хану.
Петр был отпущен вборзе и отбыл на Русь с новым ярлыком. Русская церковь была еще слишком сильна даже здесь, в Сарае, и самые умные из мусульман предпочли пока не ссориться с нею.
После отъезда Петра Михаилу сделалось совсем сиротливо. Подступила зима. Завьюжило. Вести с родины приходили самые нехорошие. Весною Новгород поднялся вновь, и Юрий Московский, конечно, воспользовался отсутствием великого князя, послал в Новгород изменника, окраинного тверского князька Федора Ржевского, с которым стакнулся еще в прежние годы. Тот похватал в Новгороде наместников Михаила и осенью, с новгородской ратью, двинулся на Тверь. Пятнадцатилетний Дмитрий с тверскими полками вышел ему встречу, но уже начинался ледостав, перевозу не стало, войска остановились по обеим сторонам Волги и стояли шесть недель, ожидая, когда укрепит лед. До бою не дошло, замирились, но тотчас вслед за тем Юрий с братом Афанасием отбыл в Новгород, позванный туда на княжение.
По первому чувству Михаил хотел было, бросив все, устремиться на Русь, чтобы разгромить коромольников, но, подумав, понял, что права уезжать не имеет. Надо было продолжать обивать пороги ордынских вельмож, дарить и дарить беглербега, добиваться новых и новых свиданий с Узбеком, который – он видел это – не понимает и едва ли даже не боится его, Михаила. Иногда охватывал настоящий страх: а ну как Узбек помыслит и вовсе оставить его при себе вековечным заложником?
Весною Орда кочевала по степи, и Михаил кочевал вместе с Ордой. Проходили месяцы. Вновь задували зимние ветра, и все продолжалось и продолжалось томительное сидение, раздача подарков, пустопорожние переговоры… В одном ошибся Юрий – слишком круто стал действовать и, кажется, насторожил Узбека. К тому же новгородцы задержали ордынскую дань, и Узбек наконец начал склонять слух к просьбам великого князя, решив довериться его авторитету на Руси. Неизвестно даже, сам ли Узбек или его советники, а скорее всего задаренный Михаилом беглербег надумали наконец, через полтора года хлопот и ожиданий, отпустить великого князя на Русь, снабдив его вспомогательным войском для усмирения непокорного Новгорода. Самого Юрия тогда же, зимою 1315 года, хан строгою грамотой потребовал к себе, в Сарай.
В конце концов это было то, чего хотел и что намеревался совершить Тохта, но, боже мой, чего это стоило и во что обошлось теперь Михаилу! Дотла истощившаяся великокняжеская казна уже взывала о милосердии. Да и железное здоровье самого великого князя было основательно подорвано в Орде. Пыль, жара, жгучие и ледяные ветра степей да еще непривычная еда в Сарае – сделали свое дело.
Много толковалось и тогда и впредь о частых будто бы отравлениях русских князей в Орде. Увы! И безо всякой отравы русичу из лесного мягкого климата Владимирской Руси попасть на жарынь, сушь и сырость нижней Волги, да еще пробыть там, ожидаючи ханской воли, в постоянном напряжении и тревоге духа много месяцев – редкое здоровье могло выдержать все это без труда и без вреда для себя!