Людей в дружбе ли, ненависти связывает (или разъединяет) не расчет, не выгода, не любовь даже, и уж конечно не признание заслуг другого человека, а некое темное чувство, непонятное и древнее, схожее с запахом, по коему звери находят себе подобных, – чувство, что этот вот «свой», «своего» племени, клана, вида или типа людей. Или «не свой», и тогда никакие стремления превозмочь это чувство, помириться или сдружиться не достигают цели и заранее обречены. Причем этот «свой» может и предать и выдать (а тот, «не свой», – спасти и помочь), все равно тянут к «своим» по духу, по нюху, по темному и древнему чутью животного стада. Так слагаются сообщества по вере и по ремеслу, так съединяются разбойничьи ватаги, так находит, по одному невзначай уроненному слову, «своего» странник-книгочий в чужой стране, среди чужого себе народа. Так, видимо, складываются и племена, уже потом вырабатывающие себе общий язык и навычаи, обряды, сказания, образы чести и славы. Обрастают затем дворцами и храмами, творят искусства, строят города… Но когда уходит, ветшает, меняется оно, это древнее, похожее на запах, чувство-осязание «своих» и «не своих», – когда уходит оно, ничто не держит уже, ни храмы, ни вера, ни власть, ни рати, ни города, и падает, рассыпает по лику земли, неразличимо растворяясь в иных племенах, некогда сильный и могучий народ, и мертвые памятники его славы, словно скорлупу пустых раковин, заносит песок времен.
Кавгадый сдружился с Юрием не потому, что Юрий осыпал его золотом, льстил и дарил каждодневно. Нет! Хотя подарки и тешили жадного на добро татарина, Кавгадый признал, почуял, унюхал в Юрии своего. Понял в нем то же отсутствие твердого нутра, заместо коего колотилось одно лишь распаленное честолюбие, какое было и в самом Кавгадые. Ибо Кавгадый был отступник. И отступник тройной. Булгарин по матери, он отрекся от языка и памяти своего материнского племени, надругался над ним, числя себя чистым потомком Чингиз-хана. Как монгол он отрекся от веры предков, легко приняв «веру арабов», ибо иначе ему грозила смерть или лишение богатств и бегство вон из Орды. Не веруя Магомету, он принял его учение, как надевают чужое платье, и стал рьяно преследовать тех, кому совесть и честь не позволяли так легко переметнуться к иным богам. И так он стал отступником вторично. Сторонник и друг Тохты, Кавгадый в грозном розмирье после смерти своего хана переметнулся к Узбеку, предав и выдав соратников, что ждали его помощи и верили, что он приведет им тумен отборной конницы, предал сына своего господина, и Ильбасмышу пришлось заплатить головой за доверие к бывшему другу отца. И так, предательством купив почет и влияние в стане Узбека, стал Кавгадый отступником в третий након.
И потому он обожал дары: шелка, серебро, рабынь и редкостных пардусов; и всего этого, хоть и хватало до пресыщения, все было мало и мало ему, ибо за утехи мира сего отдал он главное, за тленное добро подарил бессмертную душу. И ненасытимая жажда точила и мучила его из нутра, рождая зависть и гнев в его душе, зависть к тем, кто не предал святая святых сердца своего. Впрочем, он и не чуял своей зависти, мысля, что презирает их, неумелых, негибких, теряющих головы там, где, уступив, можно было получить и жизнь, и жирный кус со стола удачи…
Юрий прислал Кавгадыю весть, что скачет в Новгород собирать ратных, и Кавгадый, до того целый день и ночь бывший в безвестии и страхе, – все мнилось, что русичи, эти вот мужики с рогатинами, возьмут и вырежут весь татарский тумен и его голова будет болтаться, черная от крови, на каком-нибудь самодельном копье, – Кавгадый, получив известие от московского князя и одновременно зов Михайлы Тверского, тотчас взыграл сердцем. Конечно, тверской князь не знает, как капризна милость Узбека, что хану то и дело наушничают кому не лень и подозрительный Узбек может любого вдруг и враз лишить своего благорасположения… Всего этого тверской князь, видимо, не ведал, и Кавгадый нахрабрился. Вздел дорогое платье, даренную Юрием шубу, велел оседлать лучшего коня. Со свитой из вооруженных нукеров, с четырьмя сотниками своей потрепанной «тьмы» отправился он на зов Михаила в Тверь.
Города Михайлова до того он не видел и, цокая, прищелкивая языком, жмурясь и покачивая головою, оглядывал мощные валы, взметенные на недоступную высоту бревенчатые городни из светлого, видно только-только срубленного, леса, высокие, с мохнатою опушкою кровель, костры с навесным боем, выдвинутые вперед за линию стен. Его встречали сыновья тверского князя, высокие красивые мальчики на породистых тонконогих, с лебедиными шеями, конях, и коням этим тотчас позавидовал Кавгадый. (А когда ему позже подарили такого коня, позавидовал еще больше, ибо дар сильного не столь сладок – слаще отобрать самому, надругавшись прежде над дарителем. Разбив Михайлу и захватив Тверь, он бы мог сам выбирать себе княжеских коней!) Оглядел Кавгадый и белокаменный, в резном кружеве каменного узорочья, собор, поднял глаза на сияющий золотом купол; он уже знал, что золота этого нельзя одрать, что кровля купола обита медью, только позолоченной снаружи, и все-таки позавидовал золотому куполу собора. Он въезжал во двор княжеских хором, спешивался и озирал эту твердыню в твердыне, двор-крепость, и высокие, тоже изузоренные терема, и вышки, и стрельницы, и смотрильную башенку, поднявшуюся вровень с крестами соборной главы, и думал, сколько тут добра, рухляди, серебра и сукон и как сладко было бы ворваться сюда с окровавленной саблей в руке и глядеть, как рубят, зорят и волокут добро, как тащат за косы упирающихся женщин, срывая с них дорогие одежды, как пламя начинает лизать эти узорные столбы и расписную украсу хором…
Его провели по сукнам, и он оробел несколько, не смог не оробеть, при виде князя, высокого, с грозным и величавым лицом. Подумалось вдруг, а что как Михайло сейчас взмахнет рукой, и его, Кавгадыя, за шиворот сволокут по ступеням и там, под крыльцом, прирежут, словно барана или свинью, простым кухонным ножом? Таких смертей он уже навидался вдосталь у себя, в Сарае, и знал, как легко нынче теряют головы князья-чингизиды. Кто может запретить тверскому князю поступить точно так же и с ним? (Тем паче что оставался с Юрием и отправился в этот злосчастный поход Кавгадый без приказания Узбека.) Но его не зарезали, не скинули под лестницу – хотя, быть может, это и было бы самым разумным деянием Михаила! Его провели в столовую палату, чествовали, кормили на серебре и поили винами и медом. И Кавгадый брал руками жареное мясо, ел и рыгал, узкими глазами разглядывая тверского князя, который был заботлив и ласков к нему, сам наливал ему чары, передавая их кравчему, и чествовал и его и сотников татарских, пировавших вместе с ним. А внизу чествовали, кормили и поили нукеров Кавгадыя, и в те же часы кормы – мясо, пиво и хлеб – были посланы князем в татарский стан, на прокорм всей Кавгадыевой рати… Нет, ни в чем не мог упрекнуть или укорить тверского князя Кавгадый! И баранина, и мясо молодого жеребенка, изготовленное нарочито ради татарских гостей, и дичь, и рыба были отменно хороши. Хороши и обильны были хмельные пития, обильны и подарки, полученные затем Кавгадыем. И, прикладывая руки к сердцу, Кавгадый наклонял голову, улыбался, совсем в щелки сощуривая свои узкие глаза под припухшими нависшими надглазьями, и уверял князя, что в поход они вышли без слова царева и он, Кавгадый, виноват, но загладит свою вину, похлопочет за него, Михаила, перед ханом, чтобы Узбек не рассердился на тверского князя за разгром татар и не прислал сюда своих грозных туменов, своих непобедимых степных батыров, которые покорили три четверти мира и могли бы покорить всю землю до последнего моря. И Кавгадый, качая головой, повторял по-мунгальски слова старинных песен, петых еще при Чингиз-хане, изредка остро и кратко взглядывая и проверяя – так ли его слушает тверской князь? Понял ли он? Устрашился ли? Совсем не хотел Кавгадый, чтобы его вытащили нежданно из-за стола и, проволокши по сеням, бросили с перерезанным горлом под крыльцо, на снедь псам.
И хвастая, льстя и пьянея, Кавгадый все больше и больше начинал ненавидеть тверского великого князя, ибо понял по духу, по запаху понял, почуял, что этот князь чужой ему, что в нем присутствует то твердое, несгибаемое, чего нет в нем, Кавгадые, и нет в Юрии, что у этого высокого и сильного, с тяжким взором, урусутского коназа есть, верно, такие мысли и такие убеждения, за которые он будет драться и, если нужно, положит голову, но не отступит от них. А это было как ржа, как болезнь, ибо в душе Кавгадыя на месте этом зияла пустота. И Кавгадый возненавидел Михаила, возненавидел пуще Юрия, ибо, в отличие от Юрия, почуял величие в супротивнике, величие и гордость врага своего, почуял то, чего Юрий Московский в Михаиле не понимал и не чуял совсем.
Упившегося Кавгадыя под руки вели в изложницу, а он все продолжал, качаясь и прикладывая руки к сердцу, попеременно то стращать, то молить Михаила о защите перед Узбеком, ибо он-де боится теперь опалы за самовольный поход на Тверь… И моля, и льстя, и пугая князя, Кавгадый цеплялся за руки Михаила, тяжело обвисая на плечах служителей, тянул к нему жирные пальцы в кольцах золота, и все заглядывал не то кошачьим, не то лукаво-старушечьим взглядом снизу вверх в лицо тверского князя, и, льстя и ненавидя, все думал: а не зарежут ли его теперь в спальне вот эти дюжие служители? Ибо самому Кавгадыю неистово хотелось сейчас погубить Михаила, только о том уже и мыслил он, засыпая на роскошном княжеском ложе, и утром, пробудясь, уже почти знал, удумав во сне, что он для этого совершит.
Михаил, проводив наконец Кавгадыя, поднялся к себе и прежде всего вымыл руки и лицо. Казалось, что-то нечистое пристало к нему во время пира. Только потом он позволил себе тронуть за плечо Анну и огладить по голове малыша Василия. Князь не был брезглив, почасту ел и пил в дымных избах смердов, куда более грязных, чем этот разряженный татарский князь, и все же у него осталось до тошноты доходящее ощущение нечистоты. Он тоже по духу почуял в Кавгадые нечто до того чуждое и неслиянное с ним самим, нечто до того пакостное, что спешил омыться, будто это мерзкое и страшное, проглянувшее в соратнике Юрия, можно было смыть простою водой.
У Михаила от меду и вина тоже слегка кружилась голова и была, сверх того, общая, почти безнадежная усталость. Он усадил Дмитрия, Сашка и Константина с собою за стол, выслал слуг. Анну попросил присесть рядом. Младший сын и дочь уже спали.
– Василия посадим в Кашине! – сказал Михаил усталым и тихим голосом.
– А ты, Костянтин, возьмешь пока Дорогобуж. Тверь пусть будет вам всем нераздельно. Ты, Дмитрий, никогда не спеши… – Он хотел еще что-то сказать, но замолк и прикрыл глаза. Заметны стали морщины на висках, набрякшие вены тяжелых рук и темные мешки подглазий. Анна вдруг ткнулась лбом ему в плечо и беззвучно заплакала, вздрагивая всем телом. Дмитрий с Александром переглянулись.
– Тятя, мы от тебя не отступим! – сказал Дмитрий сурово. Михаил кивнул, отмолвил шепотом:
– Знаю. Не погибнуть бы только и вам, дети, вместе со мной!
– Неправда! – вдруг высоким голосом выкрикнула Анна, подняв горячечный взор, и сжатыми кулаками ударила себя по коленям. – Неправда! Все тверичи за тебя встанут! Неправда! Неправда!
– Успокойся, жена! – сказал, усмехнувшись через силу, Михаил и привлек Анну к себе. Сыновья враз опустили очи. Сидели строгие, высокие, готовые по его зову взяться за мечи, такие еще щенячьи юные и простодушные!
– Не верю я Кавгадыю! – выговорил Михаил, подымаясь с лавки. Помедлил, добавил: – И он не верит мне… – И, шатнувшись, тотчас готовно поддержанный с двух сторон сыновьями, пошел вон из покоя.
Начались томительные пересылки и переговоры, затянувшиеся на весь январь и февраль. Новгородцы собирали рать, но медлили. Низовские князья, после разгрома под Бортеневом, готовы были перекинуться на сторону Михаила, но все и всё ждало ханского решения. Была и такая мечта у многих, что Узбек, убедясь в силе и значении Михаила на Руси, вернет ему великое княжение. И только Кавгадый с Юрием, деятельно и бесстыдно хлопоча, добивались своего.
Кавгадый потребовал допустить его к Кончаке, и Михаил не посмел отказать ему. Изнывавшая от безделья, скуки и одиночества, пленная княгиня надменно и капризно принимала Кавгадыя, который садился на подушки, весь расплываясь в улыбках, гнулся и лопотал по-своему, а ханская сестра бросала ему слово-два, узила глаза, а то кричала, называя предателем и трусом, требуя, чтобы Кавгадый тотчас повестил хану, освободил ее или привез к ней ее ненаглядного алтын коназа, – чтобы хоть так развеять тоску. Кавгадый уходил, и Агафья-Кончака била по щекам девок, а затем, упорно и зло глядя на образ, молилась новому своему богу, не понимая, почему он не может тотчас и сразу помочь ей покинуть Тверь.
Братьев Юрия, Бориса с Афанасием, Михаил принял у себя, был гостеприимен, но холоден. Борису слегка попенял, и московский княжич померк и потупил взор – давно был в могиле Александр, с которым… Ах, да и что вспоминать! Афанасий глядел испуганно и страдальчески, он не ведал, зачем и к чему это все: война и трупы, и плен, и равно боялся Михайлы Тверского и своего старшего брата…
А из Орды все не приходило ясных вестей. И тяжелее всего было понимать Михаилу, что Узбек сейчас сам не знает, что сделать, что предпочесть. Со всех сторон ему наушничают те и другие, а он, этот красивый юноша, влюбленный в Аллаха и не понимающий людей, только слушает и попеременно склоняется то к одному, то к другому мнению, и от его безвольно колеблющихся решений гибнут жизни, падают головы людей, – как всегда в таких случаях лучших, а не худших, – и страшно качается на весах судьбы участь Великой Руси.
Весенняя распута прервала боевые действия. Рати застряли, пережидая бездорожье, и синяя Волга, с шорохом и хрустом ломая лед, на время проложила непроходный рубеж между Новгородом и Тверью. Однако вырабатывались условия мира и стало известно что князь Михайло на сей раз намерен уступить. Пригодилось торопить события. Тем паче что Кавгадый уже заручился согласием Юрия на все, что произойдет и что может произойти в Твери. Московский князь заранее прощал Кавгадыю любое преступление, лишь бы оно оборотилось во вред Михайлу. К марту Кавгадый с Юрием узнали, что переменчивый Узбек, устрашась возможной резни, почти порешил простить Михаила. А значит, стало возможно опасаться возвращения тверскому квязю великокняжеского ярлыка…
…Это было теплым весенним днем, когда так чист воздух над Тверью, когда пахнет свежестью волжской воды, птицы реют, ширяясь, в воздушных струях вокруг глав собора и дотаивают в глубине дворов остатки зимнего льда. Агафья-Кончака уснула после прогулки по княжескому саду, а Кавгадый, пришедший ее навестить, не ушел сразу, а вызвал из покоя на сени одну из двух ближних служанок Агафьи – Фатиму, сказав, что хочет ей передать весть для ее госпожи от князя Юрия.
Кавгадый недаром долго присматривался к двум приближенным рабыням Кончаки и недаром выбрал из двух эту, Фатиму, не такую робкую и преданную, как вторая, Зухра (та была совсем под башмаком Агафьи-Кончаки и не дерзнула бы даже помыслить чего-нибудь худого противу великой княгини). Фатима была посмелее, да и бойчей. Она уже немного понимала русскую речь, когда и обижалась на побои нравной Кончаки, любила драгоценности. Водились за ней и другие грешки, о коих Кавгадый заботливо вызнал. И Кавгадый понял: если сделает, то только она!
Сейчас Кавгадый стоял перед нею, большой, толстый, усмехаясь по-бабьи, лукаво и сладострастно оглядывая девушку. Вдруг он грубо и со страшною силой ухватил Фатиму за предплечья, придвинул к себе и, оскалив пасть, проговорил:
– Знаю про тебя все! Зарежу! Хан повелел!
– За что?! – обвисая в его руках и бледнея, проговорила Фатима. Шепотом, медленно и раздельно, Кавгадый перечислил: и про украденный браслет, и про сахар, и про встречи с урусутским воином.
– Любовь? Наушничаешь урусутскому князю! За это… – он показал ребром ладони по горлу. Девушка, не отрывая от Кавгадыя испуганного взора, только трясла головой:
– Нет, нет, нет!
– Да! – жестко сказал Кавгадый. – Тебе или мне, князю, поверит Узбек? Твоя госпожа первая повелит тебя удавить, когда вернемся туда, вот увидишь!
Девушка дрожала вся с головы до ног и уже не понимала ничего. Звериный оскал Кавгадыя, эти страшные тугие складки щек и его тяжкое дыхание сводили Фатиму с ума. В первый миг, когда Кавгадый схватил ее за плечи, она думала, он хочет ее саму, и приготовилась к отпору. Теперь она готова была бы поступиться всем – телом, честью – лишь бы сохранить жизнь.
– Ладно, я не злой! – сказал Кавгадый, помедлив, и вдруг, сняв с пальца золотой перстень с большим изумрудом, вдавил его в полную ладонь девушки: – На, возьми! И этот вот порошок! Будешь давать госпоже в меду. Понемногу. Не сейчас, потом. Тогда она начнет забывать. Не бойся, не умрет, только забудет. Ей многое надо забыть. Так хочет коназ Юрий. И тебе будет хорошо. Но смотри! Ослушаешься, скажешь – умрешь. Трудно умрешь, долго. Может, кожу с тебя снимут, с живой, так и знай!
Фатима сжимала черную коробочку с порошком в трясущейся руке и ослепленно глядела на страшного князя, друга коназа Юрия, не понимая, не веря и уже не имея сил ни швырнуть порошок в лицо ему, ни побежать к госпоже – да и поверят ли ей?
Вечером она, замирая и холодея от страха, лизнула крохотную щепотку горького красновато-бурого порошка и, закрыв глаза, стала ждать смерти. Ничего, однако, не произошло. «Бытъ может, и верно? Только забудет… Зачем ему… И коназу Юрию тоже!» На беду свою, она не знала, что страшный тибетский яд, врученный ей, действует медленно и убивает не с первого разу, а только после нескольких приемов и, к тому же, разбавленный действует сильнее, чем в сухом виде.
Волга входила в свои берега. Новгородские полки подошли к бродам и остановились. Михайлова рать уже ждала их на правом берегу. Нападать не думали ни те, ни другие, это был, скорее, показ сил. Новгород давал понять князю, что уже оправился от предыдущих погромов и готов сразиться с тверскою ратью, а Михаил являл Новгороду твердость и намерение вести переговоры, не очень унижая себя. Однако на деле силы были очень и очень неравны. Из Орды вести вновь доходили недобрые, Михаилу грозил вызов на суд к Узбеку, сверх того, Агафья-Кончака заболела, маялась животом, верно, как полагал лекарь, объелась солеными грибами. И не дай Бог, ежели ей станет хуже в Твери!
Он уступал новгородцам все, завоеванное годами трудов и крови. Рвал грамоты, подписанные Новгородом после поражений, признавал старые рубежи, давал путь чист торговому гостю и послам новгородской республики. Пропускал хлебные обозы из Ополья в Новгород, признавал ряд, заключенный новгородцами с покойным князем Андреем, а с тем и суд, и печать Великого Новгорода, отпускал всех задержанных на рати новгородских бояр, давал путь Юрию и выпускал без выкупа его жену и братьев…
Агафье меж тем становилось хуже и хуже. Она умерла, не дождав двух дней до приезда Юрьевых послов. А в день приезда москвичей произошло еще одно, почти не замеченное в общей суматохе, несчастье. Удавилась на шелковом шнурке, привязаном к оконнице, одна из двух ближних рабынь Агафьи – Фатима.
Усопшую княгиню повезли хоронить в Ростов. И тотчас поползли зловещие слухи, что Агафью-Кончаку отравили по княж-Михайлову наущению. Слухи эти как-то очень скоро, подозрительно скоро, достигли Орды.