Петроград остался позади. Он возникал в памяти Виктора как сон, только что виденный, волнующий сон. Никогда еще его духовные и умственные силы не получали такого сильного возбуждения, такого толчка, как это было в Петрограде. Все, начиная от прогулки по Невскому до встречи Ленина, было необыкновенно, незабываемо. Поездка в Петроград была новым рубежом в жизни Виктора, новым этапом в развитии его миропонимания. Вместе с впечатлениями от великого города Виктор увозил с собою живой образ Ленина.
На исходе восемнадцатого дня пути — поезда ходили плохо — ранним утром в окне вагона показался Амурский залив, вершина его, имеющая свое собственное название — Угловой залив.
Всю дорогу от станции Угольной — тридцать верст — Виктор Заречный не отрывался от окна, любуясь родным заливом. Уходивший отсюда на юг, в бледно-голубую даль, залив уже совершенно очистился ото льда, и в его широких просторах чернели паруса шаланд, плывших по направлению к Семеновскому базару. По ту сторону залива на десятки верст тянулся пустынный гористый берег. У железной дороги, на откосах и косогорах, зеленела трава, но сопки были еще голы.
На вокзале Виктора встретила Женя. Он увидел ее в публике на перроне. Она еще больше пополнела, но была хороша собой. Виктор устремился к ней. Как свет утреннего солнца, радость осветила ее лицо.
Они пошли по перрону. На вокзальной площади сели в трамвай.
Расспросив Женю о доме, Виктор стал рассказывать о Петрограде.
— Ленина видел.
— Да что ты!
— Да, да!
И Виктор рассказал о встрече Ленина, о Василии Рудакове — словом, обо всем, о чем он писал в своем неотосланном письме.
У Мальцевского оврага они сошли с трамвая. Проходя по Маньчжурской улице, мимо знакомого серого деревянного забора, за которым, в глубине двора, стоял двухэтажный дом, Виктор невольно вспомнил девушку с русыми косами вокруг головы.
«Первая встреча, последняя встреча», — пронеслись у него в голове слова навсегда запомнившегося романса.
— А я устроилась на работу. Опять в городскую больницу, — сказала Женя.
— Довольна?
— Очень… Федю Угрюмова видел?
— Нет. Дал ему в Иркутск телеграмму, но он к поезду не вышел.
— Странно!
— Да, не понимаю, в чем дело. Может быть, не получил моей телеграммы?
— Ну, а сынишка у Василия хорош?
— Чудесный.
Заглянув в глаза Виктору, Женя шепотом сказала?
— Я тоже хочу сына.
Виктор прижал ее руку к себе.
— Будет сын.
— У нас организовался профессиональный союз медицинских работников, — заговорила вновь Женя. — Меня избрали членом комитета. Но скоро уже придется бросить, — с сожалением добавила она. — Вот участь женщины, которая хочет стать матерью. Я часто думаю об этом, и мне становится грустно.
— Это сейчас, пока нет ребенка, — старался Виктор утешить Женю. — А вот появится на свет сын — и ты будешь счастлива. Ну, на полгода оторвешься от общественной работы — что за беда? А там мама вступит в права бабушки… Ну, а как партийные дела? — перевел Виктор разговор на другую тему. — Организация все еще объединенная?
— Объединенная. И знаешь, много таких, которые собственно к революции не имеют никакого отношения. Модно.
— Да, в тюрьму теперь за это сажать не будут.
— Новостей целая куча! — рассказывала Женя. — Во-первых, вернулся с каторги Володя Маленький.
— Вот как! — обрадованно воскликнул Виктор.
— Теперь его зовут Дядя Володя.
— Дядя Володя? Почему «дядя»?
— Не знаю. Во-вторых, тебе привет от Антона Грачева.
— Приехал!
— Был у нас с женой, американкой. Он пробыл во Владивостоке всего два дня, рвался к себе, в Хабаровск. Там у него отец, мать. Десять лет не видел их.
— Как жаль, что не удалось повидать его! — воскликнул Виктор.
— Обещал написать из Хабаровска… Знаешь, Витя, у его жены такой испуганный вид! — Женя засмеялась.
— Испуганный?
— Она насмерть перепугалась, увидев Россию. Антон Грачев говорит, что Рабочая слободка поразила ее своей нищетой. Она изумлена условиями, в каких мы с тобой живем: этот жалкий домишко, две комнатушки с потолком, который можно достать рукой… Она спрашивала Антона: «Неужели и мы с тобой так будем жить?»
— А кто она такая?
— Работала упаковщицей афиш в какой-то типолитографии.
— Что же она, не видела нищеты в Америке?
— Должно быть. Они, вероятно, жили хорошо. Одета она прекрасно, изящная такая, маленькая, черненькая. Только глаза испуганные, — Женя опять рассмеялась.
Виктор прижал к себе ее руку: он так любил ее смех.
— Как она будет жить в России? — говорила Женя. — Что-то уж очень они не подходят друг к другу. Но, должно быть, любят. Поехала же она с ним из своей Америки!
Они поднялись в гору.
— Отдохнем, — сказала Женя.
— Устала? Тяжело ходить?
— Да, стала уставать.
Внизу лежал глубокий Мальцевский овраг с убогими домишками портовых рабочих; к Сибирскому флотскому экипажу шли Маньчжурская и Абрекская улицы.
— Из Сан-Франциско — и прямо к нам, в Рабочую слободку! Испугаешься! — Женя опять звонко рассмеялась.
— Как ее зовут? — спросил Виктор.
— Гарриет… Гарриет Блэк. Она очень приятная, только чужая какая-то, уж очень иностранная. Все на ней чужое, нерусское… Из Америки приехало много бывших эмигрантов. Среди них большинство анархисты, и такие, знаешь, оголтелые. Один Передвигав чего стоит!
Они подошли к Рабочей слободке.
Серафима Петровна встретила Виктора так, будто век не видала. Ну, и первым долгом стала хлопотать, чем бы покормить своего ненаглядного сына. Мать всегда остается матерью.
Идя на другой день после приезда в Совет по Абрекской улице, Виктор увидел знакомую фигуру человека,
«Неужели он?» — подумал Виктор.
Да, это был тот, о ком подумал Виктор. Это был Володя Маленький.
Встреча была так радостна, что они не знали, что и сказать.
— Шутка ли, десять лет не виделись! — говорил один.
— Да, да, десять лет! — восклицал другой.
Володя сильно изменился, отрастил усы, но главное, что меняло выражение его лица, — это скорбные складки в углах губ, под усами. Минутами он задумывался, будто вспоминал что-то. Он тоже направлялся в Совет, и они пошли, оживленно рассказывая друг другу о себе.
Володя пробыл на каторге восемь лет. Перед самой революцией его назначили в ссылку в Якутскую область. Была зима, надо было ждать открытия навигации по Лене, и его отправили в Куналейскую волость, Верхнеудинского уезда. Там-то и получил он известие о революции. Каторге и ссылке пришел конец. Заехал он к своим родным, в Читу, а оттуда покатил в Приморье.
— Семья твоя здесь оставалась? — спросил Виктор.
(Володя женился еще в 1907 году на милой и умной девушке, социал-демократке; родились у них две девочки.)
Володя промолчал, темная хмурь залегла у него в глазах.
Виктор не стал расспрашивать.
— Рассказывай, как в Питере, — сказал Володя. — Ленина видел?
Расстояние до Совета было порядочное, и Виктор успел рассказать о многом, что он видел и слышал в Петрограде.
— У нас здесь тоже мелкобуржуазная стихия, — заметил Володя. — Мы в меньшинстве — и в Совете и в организации.
— А где ты работаешь?
— Пока в Совете, секретарем. Перейду в комитет,
— Надо разъединиться с меньшевиками.
— Конечно, надо. У нас, брат, совершенно противоестественный симбиоз большевиков с социал-демократами современного германского образца — скорее филистерами, чем революционерами. Кого только у нас нет, даже сын миллионера, Вульф Циммерман, пребывает в организации.
— Так это что же — единый фронт с меньшевиками?
— Какой, к черту, единый! Такая грызня идет! Но наша фракция малочисленна, среди меньшевиков — влиятельные служащие банков, адвокаты, журналисты. Сейчас создается газета. Недавно я был в Спасске — там продается небольшая типография. Я договорился с владельцем, а денег у нас нет. Меньшевики устроили кредит в банке. Организуем газету и будем постепенно брать ее в свои руки, расширять фракцию… Вот такие-то, брат, у нас дела. Что ты думаешь делать?
— Да еще не знаю… что найдется для меня. Хотел бы по партийной линии. А вообще-то уже давно хлеб зарабатываю себе литературным трудом.
Они вошли в подъезд здания, где помещался Исполком Совета. Навстречу им по лестнице спускались двое с портфелями. Слегка приподняв шляпу, один из них, с моржовыми усами, невнятно буркнул:
— Здравствуйте.
Володя ответил.
На площадке второго этажа он сказал:
— Вот они, с кем у нас симбиоз, — меньшевистские лидеры Агарев и Новицкий. Такие фрукты!
Вскоре после приезда Виктора была получена «Правда» с знаменитыми тезисами Ленина.
Затем пришли петроградские газеты с материалами о конференции большевиков.
Василий писал Виктору:
«Я же говорил тебе, что приезд Ленина — поворот истории».
В Приморье начались ожесточенные споры вокруг тезисов Ленина, борьба стала раздирать социал-демократическую организацию на две глубоко враждебные друг другу части. «Симбиоз» дальше становился невозможным и бессмысленным.
Восславим женщину-мать, чья любовь не знает преград, чьей грудью вскормлен весь мир! Все прекрасное в человеке от лучей солнца и от молока Матери — вот что насыщает нас любовью к, жизни.
Когда Виктор Заречный впервые узнал, что будет отцом, перед его воображением предстал белокурый мальчик, сын, с большими, как у Жени, темными глазами и такой же красивый, как она.
И действительно, родился сын, но только не белокурый, а чернокудрый.
Женя лежала в светлой палате, пользуясь особым вниманием со стороны своих сослуживцев — сестер, нянь и самого главного врача городской больницы, высокого, всегда спокойного, усатого блондина, известного жителям Владивостока доктора Панова.
— Он — вылитый ты, — с любовью говорила Женя Виктору, сидевшему на седьмой день после рождения ребенка возле нее.
— А по-моему, он весь в тебя.
— Ну, что ты! Посмотри на него!
Трудно было, конечно, сказать, на кого был похож ребенок.
— Как я счастлива, Витя! — Женя смотрела, как сын, закрыв глаза, жадно сосал грудь своим крошечным ртом, в котором едва вмещался розовый сосок, и в ее глазах светилось то особое счастье, какое знают только женщины-матери.
Рождение сына преобразило их внутренний мир, обогатив его новыми, совсем не известными им чувствами. Любовь к ребенку, к появившемуся вдруг на свет от их плоти и крови сыну, еще больше связала их.
Назвали они сына Петром, в память прадеда Виктора, волжского бурлака Петра.
Когда Женя оправилась после родов, Виктор повез свою семью за Амурский залив, на заимку, к старым знакомым Серафимы Петровны, где он был однажды в детстве.
Плыли они в китайской шампунке под парусом. Погода была превосходная, дул небольшой попутный ветер. Шампунка легко летела по мелким волнам залива. Справа залив уходил верст за тридцать к своей вершине, а слева, далеко-далеко, — где солнце сверкало на воде золотой чешуей, будто там шел огромный косяк золотых рыб, — залив сливался с синим морем. Морской воздух, проникая в кровь, наполнял сердце ощущением радости жизни, безмерного счастья как чего-то материально существующего, заключенного в самой природе.
На середине залива ветер усилился, парус надулся, и шампунка понеслась, ударяясь тупым, широким носом о волны. Женя, прижимая к себе ребенка, с тревогой смотрела на воду,
— А ты, оказывается, трусиха! — весело посмотрев на Женю, промолвил Виктор. — Раньше ничего не боялась.
Женя взглянула на безмятежно спавшего Петюшку, завернутого в пикейный конверт.
— За него волнуешься? Не волнуйся.
Наконец шампунка вошла в речку Эльдуге. Китаец пристал к берегу у деревни, населенной эстонцами. Отсюда до заимки было версты три. Виктор нанял лошадь, и они поехали дальше.
Владельцы заимки отвели им светлую комнату, под окнами которой росли кусты дикой Малины.
Ночью у Петюшки поднялась температура. Ни Женя, ни Виктор не сомкнули глаз.
«Что бы это значило? — не могли они понять. — Неужели простудили в шлюпке?»
Утром температура у мальчика была 39,8°, ребенок продолжал гореть. Послали за фельдшером в село Раздольное, лежавшее верстах в двадцати пяти от заимки. Только часам к четырем прибыл старик фельдшер с дряблой, обвислой кожей на бритых щеках и у кадыка, в голубой рубашке, со старинным галстуком-шнурком с розовыми помпончиками.
Фельдшер приложил ухо к горячей груди тяжело дышавшего ребенка.
— Воспаление легких, — сказал он и прописал микстуру.
Женя сама была фельдшерица, она подозревала у ребенка воспаление легких и делала компрессы из уксуса.
— Такому крошке — микстуру? — в недоумении сказала она.
— Банки бы лучше… Оно, конечно, банки лучше, — рассуждал фельдшер, — но как ему поставить банки?
— Боже мой! — воскликнула Женя. — Банки!
— Разве вот горчичники? — гадал фельдшер.
— Горчичники!
— Слабенькие горчичники, — пояснил фельдшер.
— Где же их взять?
— Самим сделать… Впрочем, делайте ему компрессики из слабенького уксуса. Разведите уксус, слабенький уксус… и… компрессики… под лопатки… с боков… хорошо помогает. А то умрет у вас ребенок.
— Не говорите так! — крикнула в ужасе Женя и с гневом взглянула на фельдшера.
Фельдшер смутился и в свое оправдание сказал:
— Уж очень мелкий пациент. Не знаешь, что и прописать.
Во вторую ночь температура у ребенка поднялась до сорока. Ни Женя, ни Виктор не ложились спать.
Когда взошло солнце, осветившее стену с отставшими голубыми обоями, Виктор взял руку Жени, поцеловал ее и сказал:
— Ляг, милая, поспи.
Женя устало ответила:
— Нет, нет.
Оба — отец и мать — стояли на коленях возле кровати и с тревогой смотрели на пылавшее жаром личико первого их ребенка, сына Петюшки.
На исходе третьих суток, рано утром, температура у ребенка резко упала.
— Ложись спать, — сказал Виктор. — Опасность миновала.
— Я пройдусь, подышу свежим воздухом. — Она накинула на плечи вышитый шелком креповый платок лимонного цвета с кистями и вышла на открытую террасу.
Перед террасой вся площадка заросла сильно пахнущим жасмином. На листьях сверкала роса. Женя спустилась по лесенке, обогнула кусты жасмина и вышла на дорожку. За территорией заимки, справа и слева от заново проложенной дороги, стояло несколько новых срубов для изб переселенцев и лежали свеже-ободранные сосновые бревна. Пахло корой. По бревнам ползали жуки-усачи. На самой дороге кучка ребят толпилась вокруг огромной, метров двух, убитой змеи с яркими желтыми поперечными полосами на черной коже. Это был амурский полоз, страшный враг птиц, уничтожающий их яйца и птенцов. Ребята открыли рот у змеи и рассматривали ее зубы.
— Кто ее убил? — спросила Женя.
— Пастух Ефим убил, — ответил один из мальчиков.
— Змея ядовитая? — спросила Женя.
— Не, только может укусить здорово, — ответил тот же парнишка. — Посмотри, какие у нее зубы. — Он поднял голову змеи. У полоза были острые зубы, идущие внутрь глотки.
— Какая красивая змея! — промолвила Женя и пошла дальше.
Вдали раскинулось залитое водой и зеленевшее молодой зеленью рисовое поле. Белели согнувшиеся спины корейцев. У рисового поля чернели приземистые фанзы корейской деревни.
Женя дошла до фанз, возле которых бегали корейчата в коротеньких, до пупка, белых кофтах. Они гонялись друг за другом, выкрикивая непонятные слова.
«Через три-четыре года и Петюшка будет вот так же бегать», — подумала Женя, и в сердце у нее шевельнулась тревога.
Кореянки вышли из фанз, с любопытством рассматривали Женю. Одна из них — у нее за спиной был грудной ребенок — потрогала платок, одобрительно покачав головой. Женя приласкала ребенка.
Возвращаясь на заимку, Женя увидела быстро шагавшего ей навстречу Виктора. Он был в радостном возбуждении:
— Спит. Дышит ровно.
Ребенок выздоровел, и Виктор, оставив Женю с Петюшкой на заимке, поехал во Владивосток: ждала партийная и литературная работа.
До станции Раздольное пришлось ехать на почтовых. По этой дороге Виктор в детстве совершил путь вместе с матерью, когда они возвращались с заимки домой. То было замечательное путешествие, аромат которого остался у него в памяти на всю жизнь… Был знойный день, он сидел в тарантасе, слушал, как звенел колокольчик под дугой, и смотрел, как овода летали над крупами лошадей, жалили их. Ямщик бил кнутом оводов, покрикивал: «Ах вы, кровопивцы, едят вас мухи с комарами!» Рыжие лошади отмахивались длинными хвостами от оводов и от кнута…
И теперь, как и тогда, навстречу бежали деревья, кустарники. Овода летали над крупами лошадей, жалили их; тот же самый ямщик, уже седой, лет семидесяти, старик Игнат, бил кнутом их, приговаривая: «Ах вы, кровопивцы, едят вас мухи с комарами!» Лошади — на этот раз тарантас везла пара пегих лошадей — отмахивались длинными хвостами от оводов и от кнута.
Игнат пошевеливал вожжами, тарантас легко катил по ровным, хорошо наезженным, неглубоким колеям, между которыми далеко бежала омытая дождем яркая зеленая полоса. Медный колокольчик под дугой коренника бодро названивал. Через дорогу перебегали испуганные фазаны, а с ветвей высоких кедров на тарантас посматривали с любопытством рыжие белки.
— Больно тихо бегут лошади, — говорил Виктор ямщику.
В ответ на это замечание ямщик дергал вожжами, и лошади ускоряли бег.
Но вот и паром через Суйфун. За рекой село Раздольное, тут же и станция того же названия.
Виктор пользовался каждым случаем, чтобы повидать свою семью. Чаще всего он ездил на заимку через Амурский залив, иногда — по железной дороге до Раздольного, а там на лошадях.
Между Женей и им шла также постоянная переписка. Виктор писал о политических новостях. Женя наполняла письма восторженными рассказами о Петюшкé, но случались в них и жалобы на одиночество, на «оторванность от жизни».
Вот одно из ее писем:
«Дорогой мой!
Как я счастлива! Петюшка уже улыбается. Он теперь спит в кроватке. Я поставила ее рядом со своей кроватью. Сегодня днем он проснулся, я стала разговаривать с ним, он долго смотрел на меня, слушал и вдруг улыбнулся. Значит, ему был приятен мой голос. Мне кажется, он чувствует меня. Когда я подхожу к нему, он сразу оживляется. Интересно наблюдать, как он прислушивается к звукам. Одни звуки ему приятны, другие вызывают недоумение, третьи пугают его. Когда я гуляю с ним по лесу, он с видимым удовольствием слушает пение птиц. Он такой прелестный, я так люблю его. Но мне нечего здесь делать. Я хочу работать. Это просто возмутительно — в такое время я сижу здесь, как в ссылке, совершенно оторвана от жизни. Петюшка подрос, пора переехать в город и начать работать. Приедешь — поговорим подробно. Я не могу жить тунеядцем. Сейчас такие события! Я снова хочу окунуться с головой в работу, не могу жить, не принося пользу обществу. Помнишь четвертый сон Веры Павловны? «… будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него…» Вот я и хочу работать. Между прочим, мне пришла мысль организовать в корейской деревне медицинский пункт. Я начала поголовный осмотр корейских детей и женщин. Прошу тебя, привези аптечку, накупи всяких лекарств, йода, ваты, бинтов, горчичников, детских клистирок, два-три термометра. Я уже израсходовала почти весь запас лекарств. В одной из фанз я ежедневно буду принимать больных — два-три часа. Корейцы здесь живут без всякой медицинской помощи.*****
Мы с Петюшкой крепко, крепко тебя целуем, Приезжай поскорее.
Твоя Женя»
Ответ Виктора:
«Любимая!
Получил твое письмо, такое хорошее, ты вся в нем — чудная, светлая. Твой рассказы о Петюшке интересны и трогательны. Веди дневник, записывай свои наблюдения. Это будет интересно потом и для самого Петюшки.
Медикаменты привезу. У тебя замечательная мысль… Когда-нибудь весь край покроется медицинскими пунктами, будут они и в корейских деревнях, а сейчас ты — пионер этого дела. Ведь это же благородная деятельность, она должна увлечь тебя, ты найдешь в ней большое удовлетворение. Если мы осуществим социалистическую революцию, вся наша деятельность будет состоять из такой вот работы, которая постепенно преобразит страну. Мы будем трудиться, строя социалистическое общество. Твоя медицинская работа среди корейцев — это и есть то, что ты называешь пользой обществу.
Твоего желания переехать в город и начать работать я не разделяю. Я хотел бы, чтобы мы вырастили Петюшку здоровым. Поэтому, пока ты кормишь его грудью, ни о какой работе не может быть и речи.
Насиловать твою волю я не буду, но я уверен, что ты согласишься со мной.
Обнимаю крепко, целую тебя и Петюшку.
Твой Виктор»
Женя прочитала письмо Виктора, села у раскрытого окна. Был солнечный, ветреный день, лес шумел, ветви деревьев качались, листья дрожали на ветру. Петюшка спал в своей кроватке, высунув из-под пикейного одеяла маленький розовый кулачок.
Письмо Виктора произвело на нее двойственное впечатление. С одной стороны, ей казались бесспорными его высказывания, с другой — ей не хотелось мириться со своим положением тунеядца (она продолжала называть себя тунеядцем). Ей хотелось уже теперь работать, работать и работать. Подумать только: в такое время сидеть сложа руки.
«Конечно, Виктор прав…» Она не додумала. К окну подошла девочка-кореянка. Она была вся в слезах. Девочка с трудом объяснила, что семилетний братишка ее обварился кипятком. Женя в волнении вскочила со стула, схватила парусиновую сумку, где у нее находились разные медикаменты, и бросилась из комнаты. Попросив хозяйку заимки посмотреть за Петюшкой, она побежала в корейскую деревню…
…Так и текла жизнь Жени Уваровой на заимке. Она производила на корейцев, особенно на кореянок, необыкновенное впечатление. Ее забота о деревне казалась непонятной, ее медицинская помощь, которую она оказывала женщинам и детям, — каким-то чудом, а сама она с ее красотой казалась посланной богом добра. Ее и называли «дочь доброго бога».
Тайны дома № 19 по Лазаревской улице и других мест, где хранились «совершенно секретные дела», влекли Виктора Заречного с неодолимой силой. Все свободное время от работы в комитете партии он проводил на Лазаревской улице. В руках у него оказались документы, которые изумляли своей неожиданностью. Перед Виктором прошла целая галерея людей, которых он встречал на нелегальных собраниях, которых он знал как подпольных работников, которым он доверял, но которые, оказывается, были агентами охранного отделения, провокаторами. Иногда он чутьем своим угадывал в человеке предателя. Так было при встрече у Николая Петровича Уссурийцева с журналистом Сикорским. Теперь его подозрение оправдалось. Сикорский был «совершенно секретным» агентом охранного отделения и носил кличку «Ольнем».
Бывало, Виктор подозревал, что причиной провала было предательство, что в организации находился провокатор. Но чаще всего Виктор не замечал, как по его пятам следовала тень иуды. Теперь обнаружилось, что тенью этой был агент охранного отделения «Тигровый», кличку которого Виктору, однако, не удалось расшифровать, и такие известные Виктору Заречному люди, как рабочий военного порта Полуэктов, носивший кличку «Северов», телеграфист Мостипан — «Гануль», служащий частной фирмы Бодянский — «Камчатский».
«Как же низко может пасть человек!» — изумлялся Виктор, читая донесения агентов охранного отделения.
Вот ему встретилась фамилия секретного сотрудника — Ушполевича Ипполита Михайловича; он работал в охранном отделении под кличкой «Головин». До чего же знакомой показалась Виктору эта фамилия и особенно имя: Ипполит! И вдруг он вспомнил: да ведь это тот самый длинный человек, которого по возвращении из Японии Виктор встретил на квартире у эсера Пекачки Чижикова, проживавшего на Ботанической улице! Он тогда внимательно следил за развернувшейся между Виктором, Пекачкой Чижиковым и бывшим эсером Глебом дискуссией о народничестве и сказал под конец: «Бог нам нужен, товарищи, бог». Что это было? Маневр провокатора? Или действительно идеи Петра Кропоткина — Ипполит выдавал себя за анархиста — переплелись у него с идеями христианства? Виктору удалось узнать, что Ипполит впоследствии вступил в секту баптистов, аккуратно посещал их молитвенный дом. Может быть, в нем проснулась совесть и он «замаливал» свое предательство, а может быть, это тоже был своеобразный маневр провокатора. Однажды утром его нашли замерзшим на льду Амурского залива.
Виктору бросились в глаза папки с копиями отчетов охранного отделения Департаменту полиции. Он стал листать страницы отчетов. Всюду пестрела его фамилия. Охранное отделение сообщало в Петербург, Департаменту полиции: «Адрес Виктора Заречного служит для сношений Центрального Комитета партии с.-д. с местной организацией». Ясно было, что письма Виктора Заречного подвергались перлюстрации. В другом отчете: «ЦК РСДРП сносится с местной группой партии по адресу: Владивосток, Тюремная улица, 20, Виктору Григорьевичу Заречному…» В третьем отчете говорилось о том, что Виктор Заречный побывал там-то и там-то. В одном из «дел» Виктор обнаружил копию совершенно секретного письма начальника Владивостокского охранного отделения на имя директора Департамента полиции, где на семи страницах полковник Гинсбург сообщал подробности ареста членов группы социал-демократов города Владивостока, а также группы «Юная Россия». Это было то самое письмо, которое полковник Гинсбург послал в дополнение к своему телеграфному донесению, составленному сейчас же после ареста группы социал-демократов и организации «Юная Россия». Он тогда писал: «Подробности — почтой». Так вот эти подробности теперь находились в руках Виктора. Оказывается, о собрании обеих групп, которое было назначено за городом в восемь часов вечера 27 августа, полковник Гинсбург узнал за полтора часа. Провокатор, сделав донос, сам поспешил на собрание и оказался в числе арестованных. Никто из арестованных не знал, что вскоре он был освобожден из тюрьмы.
«Где же все эти негодяи?»
Роясь в делах охранного отделения, или в делах приморского военного губернатора, или в приговорах военно-окружного суда, Виктор вновь переживал многие события революционной жизни родного края. Волнение, чувство негодования и омерзения охватывали его, когда он перелистывал папки «дел».
Его поражало, с какой бухгалтерской точностью царское правительство вело делопроизводство по уничтожению тех, кто восставал против него! Оно беспощадно истребляло наиболее, на его взгляд, опасных врагов своих, но в то же время очень тщательно разрабатывало всякого рода отчетность, где фиксировались акты умерщвления людей. Только благодаря скрупулезно разработанной отчетности и явилась возможность установить весь колоссальный объем и все детали преступлений, совершенных правительственной властью. Тайное становилось явным. Открывались судьбы людей, узнавались последние дни их жизни в страшных застенках царских тюрем.
В процессе работы у Виктора явилась мысль написать революционную историю родного края, где главным героем были бы сами события, но как бы отраженные в судьбах людей, так или иначе вовлеченных в поток революции или потерпевших крах от нее.
Однажды он обнаружил «Сведение об осужденных Приамурским военно-окружным судом к смертной казни, приговоры над коими приведены в исполнение за время с 1 января 1907 по 1 июня 1908 г.»
Какое безразличное слово — «сведение»! Однако у Виктора содрогнулось сердце, когда он взял в руки это «Сведение» и стал читать одну за другой фамилии казненных. Вдруг с болью в сердце он вскрикнул… Под № 51 стояла фамилия Гриши Шамизона.
— Гриша! Гриша Доколе! — шептал Виктор.
В графе «Время исполнения приговора» стояла дата: «3 марта 1908 года».
Виктор вспомнил рассказ Александра Большого (это было по возвращении Виктора из Японии) о казни Гриши Доколе. Теперь стал известен день казни. И многое другое стало известно об этом человеке.
До казни он сидел на крепостной гауптвахте, и 31 декабря 1907 года, когда Виктор встречал Новый год в колонии эмигрантов в Нагасаки, Гриша писал в тюрьму, политическим заключенным (письмо это Виктор нашел в обвинительном акте Приамурского военно-окружного суда по делу об участниках военной организации):
«Здравствуйте, дорогие товарищи! Душевный привет всем! С Новым годом поздравляю. Наступает 1908 год, да будет он счастливее своего предшественника. Взамен гадания, разочарований, уныния и сомнений, в противоположность сему да принесет он нам осуществление великих надежд, бодрость и уверенность освобождения томящихся в ржавых оковах. Сил и счастья, друзья! До скорого свидания на воле».
Гриша Доколе весь был в этом письме, сердечный, страстно веривший в светлое будущее.
Виктор разыскал некоторых родственников Гриши. В городе Николаеве, Херсонской губернии, проживали его старшая сестра Ревекка и двоюродный брат Давид Левин. Гриша и Давид родились и росли в немецкой колонии Карлсруэ, Николаевского уезда, Херсонской губернии, и были друзьями.
Давид Левин прислал Виктору последние, предсмертные письма Гриши.
Пятого февраля 1908 года, сидя на крепостной гауптвахте, Гриша писал Давиду в Карлсруэ:
«…ждем суда… суд назначен на 9 февраля… все надежды в этом ожидании… мечтаю о недалеком свидании со всеми родными, близкими… Прошу возможно чаще мне писать. Единственная отрада заключенному — это друга теплое слово».
В воскресенье 17 февраля Гриша послал Давиду открытое письмо:
«Приветствую вас, дорогие мои родные и друзья! Приговором Приамурского военного окружного суда 9-го с/м ночью я признан виновным по 1 части 102 и 273 ст. ст. уголовного уложения, 112 и литер 6 110 ст. ст. XXII книги свода военных постановлений и т. д. Сурово! (Призыв к вооруженному восстанию — следствие понятно…) Три матроса приговорены к каторжным работам на 10 лет… подали кассационную жалобу в главный военный суд. Будем ждать и надеяться снова. Я здоров, бодр. Скоро напишу подробнее. Пока до свидания. Крепко обнимаю».
Отец Гриши — он работал в хлебозаготовительной конторе Дрейфуса в Николаеве, — узнав о страшном приговоре суда, 25 февраля выехал во Владивосток экспрессом, чтобы застать сына и благословить его в далекий, неведомый путь.
В субботу первого марта, не зная, что за дверями его камеры уже сторожила смерть, Гриша писал на далекую свою родину:
«…Живой еще и здоровый. Приветствую всех вас. Ждем ответа… Думаем, что там обратят внимание… указано много существенного. Будем надеяться! Ко мне едет отец. Из дома выехал 25 февраля… должен быть здесь приблизительно шестого с/м. Ах, встретить бы его великой радостью, вестью об отмене казни! Самочувствие томительнейшее, лихорадочное. С тем будьте счастливы! Скажу еще — до свидания! До свидания, мои дорогие, в жизни — на воле!»
Экспресс и днем и ночью мчался через поля, леса и горы, мимо занесенных снегом деревень и городов; он пересек всю Сибирь, Забайкалье, Северную Маньчжурию, Уссурийский край. Старик еврей с большой седой бородой среди глубокой ночи, когда весь вагон спал, сидел на своей скамье, накинув на плечи талес, и горячо молился Иегове. Девять суток мчался экспресс, девять суток старик молился. 6 марта он вышел на площадь незнакомого города. Тут, совсем недалеко, за штабом крепости, находилось невзрачное кирпичное здание гауптвахты.
— Кого тебе, дед? — спросил его караульный начальник, поручик Яковлев.
— Григория Шамзона, — ответил старик.
— Шамизона? А ты кто ему — отец?
— Да, это мой сын… Я приехал из Херсонской губернии повидать сына.
Поручик Яковлев посмотрел на него так, что лицо старика стало такое же белое, как и его борода.
— В тюрьму перевели его. Ступай туда, — сказал офицер.
— В тюрьму? А где тюрьма?
Офицер объяснил:
— За кладбищем… Спросишь там. Все знают, где тюрьма.
Старик поспешил в тюрьму. Но он опоздал на три дня. Его не хотели ждать. Что значит для палачей благословение отца? Три дня тому назад, третьего числа, повесили его сына на тюремном дворе.
— Тогда скажите мне: где же мне искать его могилу? — не вытирая слез, которые текли по серебряным нитям его длинной бороды, спросил старик.
— На кладбище, — был ответ. — На еврейском кладбище.
Старик пошел на кладбище, — оно было совсем близко, рядом с тюрьмой.
Кладбищенский сторож по фамилии Загускин, с такой же седой бородой, встретил его.
— Хоронили здесь три дня тому назад человека, повешенного в тюрьме?
— Я догадываюсь, о ком вы спрашиваете, — сказал сторож. — Я подозревал, что человек этот не сам умер. Если жандармы приходят и говорят, что сегодня ночью надо приготовить могилу, а потом привозят на двуколке труп человека, то можно думать, что человек не сам умер. Теперь мне все понятно. Это ваш сын? Когда я рыл могилу, в тюрьму на такой же военной двуколке, на какой привезли тело вашего сына, везли человека, и он пел: «Вставай, поднимайся, рабочий народ…» Теперь мне все понятно… Пойдемте, я покажу вам могилу вашего сына.
Сторож повел старика по кладбищу, которое было расположено на косогоре, у дороги, между тюрьмой и православным кладбищем. Кое-где белыми пятнами лежал снег.
— Вот она, — сказал сторож, указав на небольшой глинистый холмик, в который была воткнута новая дощечка с надписью на еврейском языке.
Старик прочитал: «Здесь похоронен солдат».
— Мне не сказали, как его фамилия, — пояснил сторож, — сказали: «солдат», и я написал: «солдат». Что я. мог еще написать?
Рыдание заклокотало у старика в груди.
История Гриши Доколе потрясла Виктора.
В архиве штаба Владивостокской крепости Виктор обнаружил «дело» минера Кирилла Кудрявцева. Он вспомнил эту фамилию. Это был тот минер, который после восстания забежал на Голдобинский колокол (об этом рассказывал смотритель Поспеловских маяков Дубровин), а потом пришел к Виктору, и Виктор отправил его из города на паровозе.
В «деле» было несколько аккуратно Подшитых суровыми нитками документов.
У Виктора остановилось дыхание.
«19 февраля 1908 года, — читал он в документе, который носил название «Акт», — в стенах владивостокской тюрьмы… бывший рядовой владивостокского крепостного батальона Кирилл Семенов Кудрявцев… был приведен к виселице, где ему был прочтен приговор, после чего в 11 часов 40 минут пополуночи был передан в руки палача и снят с виселицы в 12 часов ночи…»
Перед казнью в камеру к Кудрявцеву приходил священник — в черной рясе, с серебряным крестом на груди. Неизвестно, какой разговор произошел у них. Может быть, взглянув на распятие, изображенное на кресте, Кудрявцев подумал:
«Христа распяли, меня будут вешать. Если бы и его повесили, то на кресте была бы изображена виселица с повешенным Христом. Это было бы совсем кстати».
Виктор мог только предполагать, что Кудрявцев так подумал.
Но ему стало точно известно, что, войдя в камеру, священник сказал:
— Сын мой, я пришел, чтобы напутствовать тебя к новой жизни…
— Мне этого не надо, — ответил Кудрявцев. — Исполните, батюшка, мою последнюю просьбу, пошлите вот эти письма. — Кудрявцев встал с кровати, на которой сидел, взял со столика два листика бумаги, исписанные карандашом, и протянул их священнику.
«Батюшка» взял письма.
Дальше к «делу» был пришит секретный рапорт священника Кропотова командиру Девятого Восточно-Сибирского стрелкового полка:
«При сем представляю два письма казненного 19 сего февраля бывшего рядового владивостокского минного батальона Кирилла Кудрявцева: одно на имя подпоручика того же батальона Калинина и другое на имя отца его, Семена Федотовича Кудрявцева. Оба письма написаны Кудрявцевым до моего прихода к нему для напутствия и вручены мне им с просьбой об отправлении их по назначению. Адрес его отца указан им следующий: г. Старая Русса, Новгородской губернии, Дмитриевская улица, купцу Василию Винокурову, для передачи в деревню Нагатино, крестьянину Семену Федотову Кудрявцеву. О последующих распоряжениях Вашего высокоблагородия прошу не отказать меня уведомить.
Священник Н. Кропотов»
Тут же очень аккуратная рука письмоводителя пришила письма Кудрявцева.
Первое письмо написано на целом листе бумаги:
«Его благородию подпоручику Калинину. Ваше благородие, перешлите мои вещи домой и напишите моему отцу, Семену Федотову, Новгородской губернии, Старорусского уезда, Медниковской волости, деревни Нагатино, что меня казнили 19 февраля 1908 г., только не троньте их, они ни в чем не виноваты за меня, я сам делал, сам и отвечу… Прощайте, ваше благородие, и передайте мое последнее прощание моей нестроевой команде.
Кирилл Кудрявцев»
За ним второе письмо, написанное на половине листа:
«Прощайте, дорогие мои родители, папаша Семен Федотович и брат мой Александр Семенович, дорогая сестра Лидия и Анна, Анастасия и Устиния Павловна, племянники Коля и Саша, приказываю вам долго жить. Меня повесили 19 февраля 1908 г., в 10 часов. Простите меня, что я перед вами виноват, передайте мое последнее прощальное слово, затем еще раз прошу у вас прощения, мои родители, папаша и братец мой. Передайте всем родным и знакомым мои последние слова, простите, простите, простите, я оставляю вас, ухожу от вас, дорогие мои, затем я честно погиб за родину-мать и свободу, хотя вы этого не знаете, но я знаю.
Кирилл Семенов Кудрявцев»
Девять с лишком лет письма Кудрявцева пролежали в архиве штаба крепости. И только через девять лет отец Кудрявцева получил последнее «прости» от сына, повешенного «по указу его императорского величества».
«Где же участники всех этих злодеяний, бывших тайными, а теперь ставших явными? — думал Виктор, склонившись над серыми, зелеными, синими папками, на которых посредине крупным шрифтом было напечатано: «Дело», а сверху от руки написано: «Секретно» или: «Совершенно секретно». — Можно ли забыть обо всем этом? Можно ли простить?»
«Нет, — говорил внутренний голос Виктору, — этого нельзя ни забыть, ни простить».
История тоже ничего не забывает, ничего не прощает. Рано или поздно расплата за содеянное приходит. История не щадит и мертвых, она поднимает из гроба и распинает всенародно, на все времена.
Александр Васильевич Суханов сидел у себя в кабинете на Нагорной улице перед грудой папок, разложенных на письменном столе, и слушал доносившийся в окно шум тополей. Три тополя стояли перед окнами дома. День был солнечный, но ветреный. Листья тополей, сверху глянцевитые, а снизу матовые, опушенные сероватым войлоком, трепетали, поблескивая на солнце, и неумолчно шумели.
С того дня, как Александр Васильевич выгнал из дома своего любимого сына, прошло не так уж много времени, а старик изменился так, будто протекли многие годы. До революции его старил «позор», который он нес из-за ареста сына. Теперь спина горбилась из-за того, что весь город говорил о его разрыве с сыном, членом Исполнительного Комитета Совета рабочих и солдатских депутатов. К удивлению старика, Костя стал необыкновенно популярен среди жителей города. Рабочие успели полюбить его, как простого и «обходительного» человека, пылкого оратора, произносившего речи, которые были по душе рабочему люду. Его и называли-то не иначе, как «товарищ Костя». Этим выражалось особое расположение к нему. Представители имущих классов встречались с ним как с членом Исполнительного бюро Комитета общественной безопасности и относились к нему с уважением. Александру Васильевичу потребовались десятки лет упорного труда, чтобы имя его стало известно в крае, а Костя… едва произошла революция, как все заговорили о нем. Конечно, имя его окружено ореолом мученика, борца с самодержавием, освобожденного из тюрьмы, как все думали, Февральской революцией (никто не знал, что Костя был выпущен на поруки до суда благодаря хлопотам старика). С другой стороны, популярность его усиливалась молвой, что вот сын вице-губернатора (старика многие называли вице-губернатором) порвал с отцом и «перешел на сторону народа». Это импонировало трудовому населению, вызывало в людях любопытство к необыкновенному молодому человеку, студенту. На митингах, на которых часто выступал Константин Суханов, в народе шептались: «Вот он, Костя Суханов, сын вице-губернатора, большевик. А говорит-то как!»
Александр Васильевич знал, что говорили в народе. Обо всем он слышал. И стал он подумывать о том, чтобы бросить службу в страховом обществе, уединиться на заимке у старшего сына Григория и погрузиться в свои «Записки амурского старожила», над которыми он работал уже много лет. Это был замечательный труд по истории Приамурского края начиная с 1856 года (службу свою в Приморской области старик Суханов начал в 1882 году).
Александр Васильевич был редким и вместе с тем ярким представителем краевых государственных деятелей, которые по многу лет сидели на одном месте, изучая край и развивая его производительные силы. Знал Приморский край Александр Васильевич как свою квартиру. Несмотря на хромоту, он проехал верхом на лошади, в сопровождении одного только вооруженного казака, сотни верст, попадая к хунхузам, подвергаясь опасности нападения хищных зверей, переправляясь через опасные реки, в которых не раз тонул. Его именем назван в Посьетском районе Сухановский перевал (Александр Васильевич перевалил его верхом на лошади). Часто в квартиру Сухановых на Нагорной улице приезжали губернаторы и генерал-губернаторы за советом по тому или другому вопросу, связанному с управлением краем. Особенно любили старика Суханова за его ум и знание края барон Корф, Гродеков, Унтербергер — с этими именами связана история Дальнего Востока. А о крестьянах Приморья, корейцах-землепашцах Посьетского района, китайцах, густо населявших край, нечего и говорить; много их перебывало у старика с просьбами всякого рода и с жалобами на притеснения со стороны низшего начальства. Александр Васильевич, работая над историей края, собрал более ста старинных фотографий и зарисовок Владивостока и села Никольского (потом города Никольск-Уссурийского). Цены не было этой его коллекции. В папках с драгоценными материалами у него хранились великолепные панорамы Владивостока, сделанные в 1900, 1904 и 1908 годах. Он собирался сделать еще одну панораму: за последние семь лет город хотя и немного, но все же кое в чем изменился.
«Перевезу все на хутор, — думал Александр Васильевич, — и засяду… Надо кончать, время уходит, пошел шестьдесят пятый год».
Тяжело было ему оставаться в городе — вот и потянуло его на хутор к сыну Григорию. Там нет людей, там тишина, только море шумит.
Александр Васильевич понимал, что если после ареста Кости в прошлом году он упал во мнении лишь у известной части общества, главным образом у высшего краевого начальства — и в первую очередь у начальника края, генерал-губернатора Гондатти, — то теперь, после революции, имя его стало недобро поминаться простым народом, жителями города. Ну как же — выгнал из дома такого сына, избранника народного! Иногда Александру Васильевичу казалось, что люди на него смотрят с ненавистью. И он не ошибался. Оно так и было.
Да, старик очутился в очень неприятном положении, из которого один выход — уехать из города, поселиться у Григория на хуторе.
Думал Александр Васильевич еще и о другом. Выходит, что Константин во всем прав, Николая-то действительно заставили подписать манифест об отречении от престола. «Отрекись!» — «Отрекаюсь!» Революция победила, никуда не денешься. Прав Константин и насчет Михаила, не остался он на престоле. Все идет, как говорил Константин, а не так, как думал он, отец его. Монархии действительно конец. Какая там монархия, когда весь народ требует передачи власти Советам! Только и слышишь: «Вся власть Советам!» Вот и Костя на общем собрании социал-демократической организации, как рассказывали старику, вместе с большевиками выступил против создания коалиционного правительства. Говорят, будто он сказал: «Кризис правительственной власти, происшедший после расстрела рабочей демонстрации в Петрограде, может быть разрешен только путем передачи власти в руки Советов рабочих и крестьянских депутатов». Безумец!
Так раздумывал Александр Васильевич, а тополи за окном шумели. Давно ли было, когда Григорий и Костя сажали эти тополи (Григорий называл их канадскими)! Выполняя наказ старшего брата, Костя любовно выращивал молодые деревца… Да, давно это было. Много событий произошло за это время. Теперь тополям семнадцать лет. Они высоки, стройны и шумят листвой, будто перешептываются о чем-то между собою. Может быть, о том они перешептываются, что не придет уже теперь никогда в этот дом Костя.
Тоска болью вошла в сердце Александра Васильевича. Он положил голову на руки и совсем затих, и в кабинете было тихо, и во всем доме была тишина, только тополи за окном все шумели, все шумели.
Нельзя сказать, что Александр Васильевич сожалел о гибели монархии. Нет. Чего уж теперь жалеть! Он был уверен, что монархия похоронена навсегда. Рухнуло все, с чем он сжился, чему служил без малого сорок лет, во что верил. Слепо верил. Константин-то был, оказывается, дальновиднее. Июньское наступление на фронте, затеянное Керенским, провалилось. Брусилов телеграфировал Керенскому: «Настроение на фронте Пятой армии очень скверное… Части отказываются занимать позиции и категорически высказываются против наступления… В некоторых полках открыто заявляют, что для них, кроме Ленина, нет других авторитетов..»
Народ не хочет войны. Никакой народ нельзя заставить воевать, если он не хочет. Константин и тут прав. Выходит, что он во всем прав.
«За что же я выгнал его из дома? — спрашивал себя Александр Васильевич. — За что? За то, что он говорил правду?»
Старик встал и, опираясь левой рукой на палку, в сильном волнении стал ходить по комнате. В дверь кто-то постучался. Он не отозвался. Постоял посреди комнаты, подошел опять к письменному столу, заваленному рукописями «Записок», сел и застыл с суровой тоской в глазах и тяжелым чувством одиночества в душе.
«Пролиты потоки крови ни за что, — лезли в его голову мысли. — И ничего теперь нет. Пустое место там, где была великая Россия. А кто виноват?..» Союзники встревожены, боятся выхода России из войны, как они боялись сепаратного мира со стороны России, на который перед революцией готов был пойти двор. А Япония себе на уме. В страховом обществе говорили, что в японской газете «Мансю-ници-ници-симбун» — официозе Южно-Маньчжурской железной дороги — помещена телеграмма из Нью-Йорка о том, что предстоит мобилизация расквартированных в Южной Маньчжурии японских войск ввиду необходимости оказать военную помощь России (ведь Япония — «союзница» России). Интересно, как японский генеральный штаб представляет себе эту помощь?
Подозрительно что-то. Не находится ли эта предполагаемая «помощь» в связи со слухами, будто русский посол в Токио Крупенский, по настоянию министра иностранных дел Японии, запросил Временное правительство: верно ли, что американцам будут преодоставлены права на разработку горных руд в Приморье и на Северном Сахалине? Телеграмма посла будто бы заканчивалась словами: «Если слух соответствовал бы действительности, это произвело бы в Японии самое тяжелое впечатление…» Япония насторожилась и готова к прыжку на материк. Дальний Восток — это тот лакомый кусочек, который хотелось бы съесть Японии. Японские газеты распространяют слухи, будто в Приморье — анархия. Ясно, для чего это они делают. На Дальнем Востоке проживает около десяти тысяч японцев, — Александр Васильевич располагал точными данными. Во Владивостоке их 3883 человека. Японские парикмахеры, фотографы, часовых дел мастера, — нет, кажется, улицы в городе, где бы их не было, — все это в большинстве своем шпионы, разведчики; среди них немало резервистов. Нынешним летом особенно заметен стал приток японцев из Кореи. Разумеется, под видом рабочих едут сюда военные, тайные агенты. Это несомненно. Не такое время, чтобы мирные люди ехали сюда за куском хлеба. В Японии прекрасно осведомлены о продовольственных затруднениях в крае. Едут с другими целями. Александр Васильевич был в курсе многих дел, о которых все эти «желторотые», стремящиеся захватить власть в городе, понятия не имеют. Благодаря своему прошлому служебному положению он имел доступ ко многим документам, в том числе и весьма секретным. Работая в Областном правлении, он знал о существовании в Японии общества «Черный дракон», организованного еще перед русско-японской войной. Общество это вело пропаганду войны с Россией и захвата Дальнего Востока. В Областное правление была доставлена изданная в Японии карта — Александр Васильевич своими глазами видел эту карту, — на которой все побережье Тихого океана, от Владивостока до Камчатки, было окрашено в тот же цвет, каким были окрашены и острова Японии. На карте была надпись: «Земли, которые должны принадлежать Великой Японии». Около Владивостока иероглифы откровенно намекали: «То, что ты приобрел, принадлежит тебе, но не мешает приобрести и еще что-нибудь». А на Охотском море стояла наглая надпись: «Это море следует приобрести силой». Знают ли «они» (он подумал о «желторотых»), с кем им придется иметь дело? Да, придется иметь дело, это ясно. Япония думает, что пришло время для осуществления ее давнишней мечты. Во всяком случае, свой повышенный интерес к рудным богатствам края японцы не скрывают. Недавно через Владивосток на Амур проехали несколько японских инженеров с целью покупки золотых приисков на Зее. Японские промышленники открыто предлагают свои капиталы для учреждения концессий. Они спешат. Они пользуются «смутным» временем, наступившим в России, и боятся, как бы их не опередила Америка. За океаном тоже насторожились. Не в интересах Америки, чтобы Япония захватила Дальний Восток.
— Вот что должны знать нынешние правители! — сказал громко Александр Васильевич, увлеченный своими мыслями.
За дверью заскулил Парис. Он лежал в передней, ожидая, когда хозяин откроет дверь. Старик поднялся с кресла, впустил в кабинет своего любимца, потрепал его по шерсти. Парис успел лизнуть ему руку, потом залез под письменный стол, вытянул лапы и стал внимательно смотреть на хозяина.
Александр Васильевич попробовал поработать над «Записками», но перенестись в прошлое он не мог. Слишком бурным было настоящее, и слишком тревожно у него было на душе. Мысли его работали в одном направлении… При последних выборах в городскую думу, или, как теперь чаще говорят, в городское самоуправление, блок Совета рабочих и солдатских депутатов и социалистических партий получил восемьдесят процентов голосов. Восемьдесят процентов! Управление городом уплывает из рук его прежних хозяев. В думе теперь Константин Суханов, а не Александр Суханов… Обида, как каменная глыба, налегла на сердце старика. Но вдруг пронеслось в сознании: «Все-таки Суханов!» Суханов! Сын его! Константин! Но это просветление длилось одно мгновение. Оно потонуло в мутном потоке тяжелых мыслей… У Кости нет никакого опыта. Ему бы опыт старика. Да и все эти никому не известные люди, рвущиеся к власти, — что они могут сделать? Разруха усиливается. Продовольствия нет. События стремительно развиваются. В Иманском уезде крестьяне деревень Каборга и Павло-Федоровка захватили самовольно церковные земли. Анархисты, которыми наводнен город, требуют немедленной конфискации домов, магазинов, фабрик. И нечему тут удивляться. В самом Петрограде — столице! — черт знает что творится. Там анархисты захватили дачу Дурново, дворец герцога Лейхтенбергского, поселились в нем, разгромили все хранилища и сейфы, растащили бриллианты, коллекцию золотых и серебряных табакерок и портсигаров, буфетное серебро, всякие безделушки из драгоценных металлов. Кружева употребляли вместо салфеток. Варвары! Действительно наступает анархия, водоворот. И в этом водовороте — Костя!
Александр Васильевич вздохнул, с горечью в душе покачал головой. В дверь опять постучали. Александр Васильевич знал, что это жена. Тяжело поднялся с кресла, пошел, отпер дверь. И действительно, перед дверью стояла Анна Васильевна, в темном длинном платье, с черной кружевной наколкой на голове. Старик взглянул на нее и сейчас же отвел глаза в сторону. Анна Васильевна вошла в кабинет.
— Чаю хочешь? — спросила она. — Самовар на столе.
— Принеси сюда.
Анна Васильевна ушла и скоро принесла стакан крепкого чая в подстаканнике и кусок слоеного пирога с маком.
— Пирога я не хочу, — сказал Александр Васильевич.
— Съешь. Такое воздушное тесто получилось! Съешь.
Анна Васильевна поставила серебряный с позолотой подстаканник и пирог на письменный стол.
Старик помешал ложечкой в стакане, поднес к губам горячий, приятно пахнущий чай (чего-чего, а чаю в городе колоссальные запасы).
С того «страшного» дня, когда Костя покинул отчий дом, старики Сухановы ни разу не говорили о сыне. Избегали разговора. Да нечего было и говорить. Какой мог быть разговор?! Произошло такое, что не только говорить, а смотреть друг другу в глаза они не могли. У Анны Васильевны, правда, иной раз появлялось желание поговорить с мужем, но она не решалась начать: думала, что разговор о Косте станет навеки запретным в доме. И вот сегодня старик вдруг спросил ее:
— С Костей видишься?
Анна Васильевна даже вздрогнула.
— Вижусь… изредка.
— Где он живет?
Анна Васильевна обрадовалась случаю поговорить о Косте:
— Шура рассказывала, они тогда всю ночь просидели на скамеечке в сквере Невельского.
Сердце у Александра Васильевича дрогнуло: он представил себе Костю бездомным, сидящим на скамеечке в сквере.
— Солисы-то всей семьей на хуторе. Александр Федорович опять снял у Григория флигель. Ну вот, им некуда было идти.
Александр Васильевич поставил стакан на стол,
— Ну, а потом?
— Потом Костя снял комнату на Ботанической улице, а Шура уехала на хутор к своим, там и живет сейчас.
— Значит, Костя один живет?
— Один.
— Ну и как он?
— Работает и день и ночь.
— А выглядит?
— Похудел очень.
Глаза у Анны Васильевны с каждым вопросом мужа наполнялись все больше и больше радостными слезами. Она видела, как помягчело сердце отца. В душе у нее раскрылось такое теплое чувство к мужу, какого уже давно не было. Александр Васильевич мельком взглянул на жену. «Доброе у нее сердце», — подумал.
— А как у него ревматизм? — спросил он.
— Не жаловался.
— А питается где?
— При Совете, говорит, столовая есть… Ну, и в ресторан «Золотой Рог» ходит. Где придется.
Александр Васильевич вздохнул и покачал серебристо-черной головой.
— В Петроград не собирается? Ведь ему государственные экзамены сдавать надо.
— Не до университета, говорит, мама.
— Значит, останется без законченного образования?
— Видно, так.
Александр Васильевич опять сокрушенно покачал головой.
— Знаешь, отец, — с некоторой гордостью сказала Анна Васильевна, — Костя видную роль в Совете играет.
— Знаю я, знаю. А что толку? Не выдержат их плечи всего, что надвигается.
— Ты о чем это? — с тревогой спросила Анна Васильевна.
— Да так… Принеси мне еще чаю. А пирог возьми со стола, не буду я.
— Да ты попробуй. Такое воздушное тесто у меня получилось!
Александр Васильевич отломил от пирога небольшой кусочек, взял его в рот.
— Ну как? — спросила Анна Васильевна, глядя в глаза мужу.
— Удачный пирог.
— Съешь. Я оставлю его.
— Ну, оставь.
Анна Васильевна принесла еще крепкого чая.
— Я хочу поработать, — сказал Александр Васильевич.
— Работай. Я тебе мешать не буду.
Она тяжело поднялась со стула — поясница болела, — а он опять подумал о ней: «Доброе у нее сердце».
— Отец! — сказала она.
Александр Васильевич посмотрел на нее долгим взглядом.
— Знаю, что ты хочешь сказать. Знаю. Из этого ничего не выйдет. Ничего не выйдет.
— Почему не выйдет? — возразила Анна Васильевна. — Я позову Костю. Скажу, что ты просил прийти. Он придет.
— Говорю, не выйдет. Теперь уж не поправишь, — горечь прозвучала в его словах. — Теперь не поправишь. Нет. Осталась одна память о нем. Вот, слышишь?
— Ты о чем? — не понимала Анна Васильевна. — Ничего не слышу.
— Не слышишь? — Он поднялся со стула, подошел к окну. — Иди сюда.
Анна Васильевна подошла к окну.
— Слышишь? — спросил Александр Васильевич. — Тополи шумят, Костины тополи. Вот все, что мне осталось в память о нем.
Анна Васильевна поглядела на него очень странно скорбными голубыми глазами, отошла от окна и, как тень, в темном своем платье, с черной наколкой на голове, вышла из кабинета.
Старик хотел сесть за работу, но настоящее так властно держало его в своих объятиях, что он не мог думать о прошлом. Думал о настоящем. Сидел у стола и думал.
А тополи за окном все шумели, все шумели.
В один из субботних дней Костя Суханов и, по его приглашению, Виктор Заречный и Дядя Володя поехали морем к Солисам, жившим на хуторе Григория Суханова, — провести там воскресный день.
Выйдя из Золотого Рога, пароход «Эльдорадо» поплыл в тумане. Слева едва виднелись берега, а справа висела сплошная туманная завеса. Беспрерывно раздавался тревожный, словно взывавший о помощи, протяжный гудок. Скоро и берега исчезли. Пароход пересекал Уссурийский залив. И чем ближе он подходил к бухте Чам-ча-гоуза, тем прозрачнее становилось небо. Вот оно засияло голубизной, и открылась залитая солнцем долина Чам-ча-гоуза с белыми хуторскими постройками. Пароход бросил якорь против небольшой бухточки, вдавшейся в материк между двумя мысами.
К пароходу уже плыла лодка. На корме сидел Григорий Суханов с длинным веслом вместо руля; кореец-огородник Сен Чжу Ни усердно работал веслами.
Обитатели хутора стояли на берегу, гадая, кто это приехал с Костей.
Среди стоявших были Александр Федорович Солис, его жена Магдалина Леопольдовна, дочери Александра и Софья и другие члены семьи.
Александр Федорович Солис, тесть Константина Суханова, происходил, как значится в формулярном списке его отца, Федора Васильевича Солиса, из детей солдат-кантонистов. Родился он в 1868 году. Как и его отец, он прошел длинный трудовой путь таможенного служащего, начав его писцом в Шипиорнской таможне, в Калишской губернии. Не имея никакого образования и достатка, Александр Федорович женился на семнадцатилетней дочери калишского помещика красавице паненке Марии-Магдалине Валигурской. Александр Солис был интересным молодым человеком (ему шел двадцать первый год), но все же брак с родовитой дворянкой Магдалиной Валигурской, жившей после смерти отца в городе Калише, считали неравным. Однако все объяснялось очень просто.
Отец Марии-Магдалины, пан Валигурский, был кутила и мот. Пани Валигурской не удалось остановить мотовство своего супруга, и когда он умер, промотав свое имение, ей пришлось поселиться в Калише и давать уроки музыки, а когда она сама скончалась, две дочери ее остались без всяких средств к жизни, с одним пальто на двоих. Тут-то и увидел прекрасную паненку Марию-Магдалину таможенный писец Александр Солис.
В 1901 году приказом по Департаменту таможенных сборов Александр Федорович был назначен помощником пакгаузного надзирателя и корабельного смотрителя в Николаевске-на-Амуре. При городском училище он выдержал экзамен и получил право на первый классный чин. Через девять лет его перевели на должность бухгалтера во Владивостокскую таможню. Февральская революция застала его в должности корабельного смотрителя, в чине титулярного советника. Всего месяц, как он вышел в отставку.
И сам Александр Федорович и жена его Магдалина Леопольдовна далеки были от всяких революционных идей. Они благосклонно отнеслись к выходу замуж их старшей дочери Александры за сына статского советника Суханова. Но когда в ночь на 28 августа 1916 года в квартиру Александра Федоровича нагрянули жандармы во главе с самим начальником охранного отделения полковником Гинсбургом, то Александр Федорович и Магдалина Леопольдовна поняли, что зять их Костя — государственный преступник. Утром они узнали, что Костя в тюрьме. «Вот тебе и зятек!» — сказал Александр Федорович. Пожалели ли тесть и теща, что выдали дочь за Константина Суханова, — этого никто не знал. Об этом они никому ничего не говорили. Известно только, что арест Кости нисколько не поколебал в них, особенно в Александре Федоровиче, любви к такому приятному, веселому, умному, с глубоким уважением относившемуся к ним зятю. Они его жалели. Жалели, конечно, и дочь. И не думали они, что отныне революция втянет их в свою орбиту, как смерч втягивает в свою вихревую трубу все, что попадается ему на пути. И уж никак не могли они предполагать, что и вторая их дочь, Софья, или Софочка, как они ее звали, также доставит им немало огорчений. «Поистине, пути господни неисповедимы», — не раз вздыхали они уже на старости лет, перебирая в памяти прошлое.
Уйдя в отставку, Александр Федорович оставил казенную квартиру в корабельной конторе на Коммерческой пристани, и все Солисы поехали на лето на хутор Григория Суханова и поселились в беленьком флигельке позади дома Григория.
После приветствий гости отправились купаться. Они переплыли в лодке через речку, огибавшую хутор, и очутились на широкой кошке[9]. Раздевшись, они уселись на сухом, горячем песке. Перед ними расстилались синие воды Уссурийского залива; вдали, очень далеко, серой завесой, казалось — недвижно, стоял туман, а над головой сияло солнце.
— Хорошо здесь, — сказал Володя.
— Чудесно! — воскликнул Виктор Заречный.
— Кусочек земного рая, — проговорил Костя Суханов. — Недаром здесь селился древний человек.
— Вот как? — заинтересовался Виктор Заречный.
— Да, мы с Григорием занимались здесь раскопками. Вон там, где скотный двор, находили орудия каменного века, кости диких зверей, обломки гончарной посуды. На вершине мыса Азарьева, — Костя указал рукой на мыс, возвышавшийся слева, — нашли каменные стрелы. Совсем не изученный край. Не только не исследованы стоянки доисторического человека, но очень мало известно и о царстве Бохай, которое сотни лет назад процветало в Уссурийском крае.
— Памятники этого царства погибают, — сказал Виктор. — Я читал, на месте Никольск-Уссурийского был древний город, который китайцы называли Шуан-Чэн, что значит — двойная крепость. Остались следы этого города. Надо все это обязательно взять под охрану, изучить.
— Тебя, Виктор, следует назначить министром старины Приморского края, — сказал Костя.
— Я бы не отказался от такой должности. Интересная работа.
— Ну вот, — добавил Володя, — возьмем власть в свои руки и назначим тебя министром старины. Звучит — то как: министр старины! Это ты, Костя, здорово придумал.
— Превосходная должность! — согласился Виктор.
Володя, сидевший между друзьями, лег на песок. Его примеру последовали Виктор и Костя. Солнце грело их сухопарые тела. Оно было горячее, лучи его проникали через кожу и согревали самую кровь.
— Так бы и лежал вечно, — сказал Володя.
— И мыслей-то в голове никаких нет, — отозвался Виктор Заречный. — Происходит какое-то изумительное слияние с природой всего организма — и тела и того, что называется душой.
Помолчав, Виктор добавил:
— А первобытный человек счастливее нас был. Как вы думаете?
— Он был счастливее уже потому, — усмехнулся Костя, — что тогда не было меньшевиков.
Приятели рассмеялись. Потом долго молча лежали, как могут лежать только усталые люди.
— Ну, пойдемте в воду, — проговорил наконец Костя.
— Полежим еще, — лениво протянул Володя.
— Идемте. На хуторе нас ждут. — Костя поднялся. — Знаешь, Виктор, — сказал он, входя в воду, — в прошлом году я здесь часто видел нерпу с белым пятном на лбу. Шура ее очень боялась. В этом году что-то не видно. — Костя сделал еще несколько шагов и нырнул, сверкнув розовыми пятками.
Виктор последовал за ним. Вода за день хорошо нагрелась. Дно было песчаное, полого спускалось вглубь; в нескольких местах на дне неподвижно лежали морские звезды.
Когда друзья наконец, одевшись, двинулись к лодке, Костя вдруг спросил Володю:
— Тебе Соня нравится?
Тот не ожидал такого вопроса и не сразу ответил:
— А что?
— Я заметил.
— Что ты заметил?
— Я заметил, что она тебе нравится. Женись!
— Чудак! — сказал Володя. — Да она мне в дочери годится!
— Ну, положим!..
Разговор этот Володе показался просто шуткой, одной из обычных Костиных шуток, до которых он был великий охотник.
— Нет, нет, я говорю серьезно, — настаивал Костя, едва удерживаясь от смеха. — Будем с тобой свояками.
Софья училась в «зеленой» гимназии[10]. Она была девушка видная, рослая, веселая и интересная. Словом, в ней были все качества, чтобы привлечь внимание молодого человека! Магдалина Леопольдовна и Александр Федорович, к своему неудовольствию, заметили, что Дядя Володя как-то по-особенному относился к ней, хотя он был старше ее на восемнадцать лет и при его возрасте мог только любоваться ею.
— Имей в виду, — продолжал Костя, — в нее по уши влюблен Пашка Конь. Она — его муза. Статьи ему особенно удаются, когда она приходит в редакцию. Он даже специально приглашает ее: «Посидите со мной. Вы меня вдохновляете». Ей лестно, что она вдохновляет большевика, когда тот пишет умные статьи, и сидит… вдохновляет его. Смотри не прозевай!
— Ты в самом деле внушишь мне мысль жениться на ней, — сказал Володя.
— Я этого и добиваюсь, — говорил Костя. Нельзя было понять, серьезно он говорил это или шутил. — Хочешь, скажу ей, что ты влюблен в нее?
— Я тебе скажу! — пригрозил Володя.
— Могу выступить сватом, — не унимался Костя. — Вот сейчас придем, и я прямо к Александру Федоровичу и Магдалине Леопольдовне: «Жених, скажу, есть, просит руки Сони».
— Ты можешь выкинуть такое, — сказал Володя.
— Что значит выкинуть? Я самым серьезным образом, — сдерживая смех, продолжал Костя, — Люди мы с тобой положительные. Я — зять. Ты, как-никак, секретарь владивостокской организации Российской социал-демократической рабочей партии. Не фунт изюму. Где они найдут такого партийного жениха… да еще с каторжным стажем…
Друзья разразились смехом.
Переплыв в лодке через речку, они поднялись на берег. Из дверей флигеля вышла Софья. На ней было белое платье, плотно облегавшее ее статную фигуру. Тонкие, слегка вьющиеся спереди каштановые волосы спускались по спине толстой косой, на конце которой красовался белый бант. Из-под коричневого загара на щеках пробивался легкий румянец. От нее веяло здоровьем, в глазах играло беспричинное, с трудом сдерживаемое веселье.
Костя продекламировал стихи Давида Бурлюка:
Каждый молод, молод, молод,
В животе чертовский голод.
Так идите же за мной,
За моей спиной…
— Стол давно накрыт, — весело сказала Софья. — Мы вас заждались. — Она повернулась на каблучках.
Костя толкнул локтем Володю и шепнул:
— Коса-то какая! Из-за одной косы можно жениться.
— Будет тебе разыгрывать меня!
Они вошли во флигель.
Стол по тогдашним голодным временам производил впечатление необыкновенного изобилия: большие, спелые помидоры, кучки зеленого лука, китайский длинный белый редис, нарезанный ломтиками камчатский кетовый балык — все это лежало на тарелках, словно натюрморт, приготовленный для живописца.
Усевшиеся вокруг стола гости и хозяева безжалостно разрушили этот великолепный натюрморт. Магдалина Леопольдовна стала разливать по тарелкам уху.
Когда убрали глубокие тарелки и на столе появилась жареная рыба с молодым картофелем, посыпанным укропом, Костя обратился к тестю:
— Александр Федорович!
Сидевший рядом с ним Володя встрепенулся и так сжал Косте коленку, что тот чуть не вскрикнул.
— Ты думаешь, я насчет того? — смеясь, пробурчал Костя. — Я хочу о деле поговорить.
— О деле потом, — вмешалась в разговор Софья. Она сидела возле матери и передавала тарелки с корюшкой.
— Какое дело? — заинтересовался Александр Федорович.
— Дело у нас такое.
И Костя рассказал, что для социал-демократической организации была приобретена в Спасске типография, которую за отсутствием помещения пришлось временно разместить в одной из пустующих казарм на Эгершельде. Все попытки арендовать дом не увенчались успехом. Ни один домовладелец не захотел сдать помещение под типографию социал-демократической газеты «Красное знамя».
— Вы ведь будете снимать себе квартиру, — говорил Костя. — Арендуйте дом побольше, а половину сдадите нам под типографию и под редакцию.
Александр Федорович стал расспрашивать, какова типография, сколько и какие машины, сколько комнат нужно для редакции и так далее.
К концу обеда вопрос был решен положительно. Александр Федорович взял на себя задачу найти подходящий дом. Он даже сказал, что у него есть на примете один такой дом — на Ботанической улице, прямо над Народным домом. Александр Федорович и не думал, что своим намерением выручить социал-демократическую организацию он еще больше свяжет себя с революцией, не будучи даже отдаленно сочувствующим идеям рабочего движения. Он это хотел сделать просто из уважения к зятю, из любви к нему. Об этой любви Александра Федоровича к зятю знали все домашние, она бросалась в глаза и посторонним людям. Это была совсем не та любовь, которой любил Костю старик Суханов. Там была любовь отца, хотевшего сломить волю сына. Здесь была простая, сердечная любовь.
После обеда гости и хозяева разбрелись кто куда.
В шестом часу сошлись к самовару. С берега моря прибежали девушки с восторженными криками:
— На берегу лежит кашалот! Кашалот!
К месту происшествия сбежался весь хутор.
Действительно, на берегу бухты, на песке, головой к хутору, лежал молодой кашалот; только хвост его был в воде. Что за чудо? Григорий Суханов разъяснил. Молодой китенок, плавая недалеко от берега, по-видимому, заснул, и во время прилива его прибило к берегу. Когда начался отлив и вода ушла, бедный кашалот остался на песке. Проснулся, а кругом суша. Хлопал-хлопал он плавниками — ничего не вышло, не смог сдвинуть с места свое большое, тяжелое тело. Сбежавшиеся корейцы отрубили ему голову и разделили его жирное мясо между собою.
В понедельник рано утром друзья отправились в Шкотово, чтобы поездом поехать во Владивосток.
С тех пор как Виктор Заречный задумал свою книгу и уже начал работать над нею, его стало интересовать все, что касалось края.
Однажды он зашел навестить дядю Ваню, которого уж очень давно не видел. Жил дядя Ваня в Голубиной пади.
Виктор застал его сидящим на низеньком табурете перед столиком, на котором были разложены всякие охотничьи принадлежности. Дядя Ваня набивал порохом медные гильзы. Над его кроватью висели дробовое ружье и американский винчестер.
Дядя Ваня уже не служил в конторе военного порта. За двадцатипятилетнюю службу он получил звание личного почетного гражданина, чем до революции очень гордился, а после революции перестал говорить об этом: все стали гражданами. Домишко свой, после смерти бабушки Веры, он продал и уехал в бухту Тетюхэ. Там он поступил волостным писарем, потом снова вернулся в город и стал служить где придется. Хотя он сильно постарел, но держался все так же прямо; такие же у него были пышные усы, как и прежде, — теперь, правда, с проседью.
— Еду в Ольгу поохотиться, — сказал он после приветствий и взаимных расспросов. — Получил письмо от Платона — зовет. Поедем, Витя.
— А он все там? — спросил Виктор.
— Там.
— И все охотится?
— У! Ему уж семьдесят пять, а глаз у него как у ястреба, а ноги как у оленя.
— Но я ведь, дядя, охотник-то липовый, — сказал Виктор. — И не люблю убивать ничто живое.
— Ну, побродишь с ружьем. Поедем.
Мысль побывать в Ольге, где Виктор был семь лет назад, соблазняла, и он решил воспользоваться предложением дяди Вани. Путешествие, хотя и небольшое, вдоль побережья Японского моря и посещение самой Ольги должны были быть не только интересными, но и полезными — надо было изучать родной край.
Ольга теперь ему еще больше понравилась своей уютной бухтой, зелеными сопками, лесным воздухом, тишиной — словом, всем тем, что создает «внутреннюю тишину», так необходимую для творческой работы.
Именно эту «внутреннюю тишину» почувствовал Виктор, едва пароход «Георгий» вошел в бухту.
Платон Кочетков жил в своем домишке на краю поселка. Выглядел он действительно молодцевато. Из-под лохматых бровей молодо смотрели живые серые глаза.
Виктору захотелось навестить свою бывшую квартирную хозяйку, но окна ее дома были закрыты ставнями и забиты поперечными досками, а на двери белела бумажка, извещавшая о продаже дома, с адресом, куда обращаться (в городе Никольск-Уссурийском).
С грустью, которая всегда возникает при воспоминании о счастливых днях прошлого, Виктор взглянул на заколоченные окна своей бывшей комнаты.
На следующий день ни свет ни заря охотники отправились вверх по течению реки, носящей китайское название Сыдагоу.
Гуськом, с накомарниками на головах, с котомками за спиной и винчестерами в руках, пробирались они вдоль реки.
Рассматривая следы зверей на тропе и на песке у реки, Платон Кочетков то и дело говорил:
— Олень прошел… Кабан!.. Изюбр!.. Водичку ходили пить, — добавлял он. — Поглядывайте, друзья. Винчестеры держите наготове! Тигры — они тоже водичку пьют.
Дремучий лес вокруг, скалы гор служили хорошим убежищем для зверей; дубы-великаны, вековые кедры, клены, маньчжурский орех, заросли орешника, леспедецы, боярки скрывали их от глаз охотников.
Была пора, когда все деревья уже отцвели и земля принимала в себя семена новой жизни, когда природа вошла в свой зенит и сочная зелень ярко сверкала.
Солнце уже поднялось высоко. День был жаркий. Земля испаряла теплую влагу. В воздухе кружились тучи мошкары.
Охотники достигли пади, которая так и потянула к себе своей пышной зеленью. С дерева на дерево перелетали проворные японские пеночки.
— Пойдем падью, — сказал Кочетков.
По дну пади, в густых зарослях белокопытника, китайского вьющегося лимонника, высоких ярко-зеленых папоротников, пролегала едва заметная тропа. Кто проложил ее, эту тропу? Охотники? Звероловы? Искатели чудодейственного корня женьшеня — панцуя? Или отряды хунхузов? Кто бы ее ни протоптал, она служила всем и вела туда, куда нужно было и охотникам, и звероловам, и искателям женьшеня, и хунхузам, нет-нет да и совершавшим свои набеги на Ольгу.
Охотники поднялись тропой по склону пади. Открылась широкая панорама гор, покрытых хвойно-смешанным лесом. Позади, меж сопок, синей полосой показалось далекое море с белыми гребнями — по морю, должно быть, шел сильный ветер.
— Вот и Фын Тяо! — воскликнул Кочетков.
Виктор не сразу заметил под дубом почерневшую от времени и вросшую в землю фанзу и самого искателя женьшеня, сидевшего на корточках у дымокура и покуривавшего трубку с длинным черным мундштуком.
— Здорово, Фын Тяо! — приветствовал Платон китайца. Дядя Ваня тоже знал старика.
Загорелое, все в морщинах, лицо китайца осветилось детской улыбкой, узкие черные глаза радостно блеснули. Он вынул трубку изо рта, встал.
— Сыдыраствуй! — ответил он.
— Здравствуй, здравствуй! — повторил Платон, пожимая его сухую руку.
Указывая глазами на Виктора, старик спросил по-китайски:
— Кто это?
— Хороший люди, — ответил Платон. — Шанго люди. — И Платон начал бойко говорить со стариком на китайском языке.
Поделившись новостями с китайцем, Платон сказал:
— Вот здесь мы, друзья, и поохотимся денька три. Фын Тяо делает великолепные копчености из кабаньего и оленьего мяса.
Старик Фын Тяо жил в своей землянке уже несколько десятков лет. Он был одним из тех сотен китайцев, которые еще до основания Владивостока приезжали из Китая и расселялись по необозримым таежным просторам Южно-Уссурийского края. Первые русские исследователи Приморья наносили на карты многие фанзы, которые они встречали по побережью моря, у рек, в глуши тайги. Обитатели этих фанз, в большинстве своем одинокие китайцы, занимались промыслом трепанга, морской капусты, звероловством, поисками лечебного корня женьшеня, охотой за пантами пятнистого оленя — хуа-лу, что значит «олень-цветок». Драгоценные продукты тайги и моря скупались китайскими купцами и вывозились в Китай.
Фанза Фын Тяо представляла собой примитивное жилье, сооруженное из ветвей и сучьев деревьев и оштукатуренное желтой глиной. Внутри это была слабо освещенная двумя крохотными оконцами комната с каном — лежанкой.
За фанзой был великолепно возделанный трудолюбивыми руками Фын Тяо огород, где зеленели лук, черемша, редис, огурцы.
Отдохнув часа два, охотники отправились на добычу.
Едва они углубились в лес, как вдруг из-за дуба, ударившись задними ногами о дерево, выскочила испуганная козуля. Это был красивый молодой самец. Дядя Ваня вскинул винчестер, выстрелил, самец взмахнул передними ногами, точно хотел прыгнуть, простонал и ринулся в кусты — только ветви хрустнули.
— Красивый выстрел! — одобрил Кочетков и побежал за дядей Ваней к убитому животному.
Виктор не разделял восторгов охотников. Ему было жаль козулю.
Охотники не стали больше охотиться. Кочетков освежевал зверя, и они вернулись к фанзе.
— Кому убивай-ла? — спросил китаец.
— Он убил, — указывая на дядю Ваню, ответил Платон.
— Хао! — похвалил старик.
Охотники сняли накомарники.
Дядя Ваня был в хорошем расположении духа и немедленно приступил к исполнению обязанностей повара: резал козулину на куски, надевал на шомпол и жарил на костре.
Между тем уже и вечер придвинулся. Невидимое, где-то на западе потухало солнце. Жара спала, но было душно. Земля, казалось, испаряла еще больше влаги. В лесу, и так довольно молчаливом, стало тише, будто он вдруг опустел. Вместе с тишиной, с сумерками, надвигавшимися отовсюду из-за деревьев, пришла грусть. Природа всегда грустит, когда солнце покидает землю. Виктор вспомнил, как хорошо Василий Рудаков говорил о закате солнца: «Это не только закат солнца. Это уход в вечность одного дня человеческой жизни». Вот и сейчас уходил безвозвратно день жизни — загадочной, непостижимой человеческой жизни.
Ужин был готов. Поели козулины, напились чаю и, усевшись у входа в фанзу, где не переставая дымил костер, повели беседу. Фын Тяо подложил в костер хвороста и какой-то дымной травы, набил трубочку листовым табаком и сел на корточках возле дымокура.
Сумерки сгущались. В лесу одиноко раздавались голоса птиц.
Вот где-то близко жалобно вскрикнула какая-то, должно быть совсем маленькая, птичка:
— Лиу…
И сейчас же, словно в ответ ей, где-то далеко глухо отозвалась другая:
— Ван-га-го…
Старик Фын Тяо, покуривая трубку, напряженно прислушивался к лесу.
А в лесу тосковала маленькая птичка:
— Лиу… лиу… лиу…
И едва она умолкала, как раздавался далекий, тоскующий зов:
— Ван-га-го… ван-га-го…
Сколько Виктор ни вслушивался в пение птиц, обе они кричали чередуясь, словно сговорились. Крикнет одна отрывисто:
— Лиу…
И ей отвечает другая — глухо, размеренно:
— Ван-га-го…
— Твоя слышит? — вдруг загадочно спросил Фын Тяо, вынув изо рта трубку.
— Слышу, — ответил Платон.
— Твоя понимай?
— Что понимай? — Платон не понял вопроса старика.
— Его кричи, твоя понимай? — опять спросил старик.
— Ну, поют птицы.
— Твоя не понимай, — сказал старик, сунул трубку в рот и молча стал смотреть перед собой узкими глазами, от которых во все стороны бежало бесчисленное множество мелких, сухих морщинок.
Платон попросил старика сказать толком, о чем он говорит.
Сначала нехотя, а потом все с большей охотой Фын Тяо стал рассказывать. Платон внимательно слушал его.
— Что он говорит? — спросил Виктор.
— Интересную вещь рассказывает.
— О чем?
— Я переведу. Постойте.
Вот что рассказывал старик:
— Да, это птицы, но птицы особенные. Оки поют, словно перекликаются, словно зовут друг друга. Одна говорит: «Лиу». Другая говорит: «Ван-га-го». Они никогда не сходятся не только на одном дереве, но их не видели хотя бы на двух соседних деревьях…
— Рассказывай дальше, Фын, — просил Платон,
Старик рассказывал:
— Много лет назад в китайской деревушке, на месте которой теперь растут высокая трава и молодые деревца дуба и дикого винограда, жили два пастуха-китайца. Одного звали Ли У, другого — Ван Га-го. Одинокие, они с ранних лет жили под одной кровлей и были нежно и глубоко привязаны друг к другу.
Зима сменялась летом, лето — зимой, уходили старые годы, приходили новые, а Ли У и Ван Га-го не переставая ревностно пасли деревенское стадо черных свиней.
Но вот однажды под вечер, когда пришло время собирать разошедшихся по лесу свиней, на зов Ли У Ван Га-го не ответил…
Это было впервые за много лет, и Ли У это обстоятельство показалось странным. Предчувствие недоброго сжало его сердце.
Пригнав свиней в деревню и сообщив об исчезновении Ван Га-го, он бросился обратно в лес.
Дрожа от страха, Ли У бегал по лесу и что было силы звал своего друга:
«Ван Га-го! Ван Га-го!..»
Звал и прислушивался… Птички пугливо вспархивали с деревьев. И кто-то большой, лохматый гулко разносил по лесу:
«Га-го… га-го… га-го…»
Ван Га-го не откликался.
Время шло. Бог ночи протянул руку в небо, и солнце скрылось где-то далеко за тайгой. Веселые духи дня затихли, разбежались, притаились — кто в дупле, кто под камнем, кто под корнями старых деревьев. Отовсюду надвинулись таинственные призраки. Лес замолк. И только Ли У метался в лесу и кричал:
«Ван Га-го!»
Да лес вздрагивал и зловеще повторял:
«Га-го… га-го… га-го…»
Долго Ли У бегал по лесу и вдруг почувствовал, что никогда не найдет своего друга. И великая тоска вошла к нему в душу. Он сел на поваленное дерево и заплакал.
«Пропал Ван Га-го, пропал. Или тигр неслышно унес его, или злой дух сбил с пути и зазвал в тайгу».
Тревожно стало в лесу, качались странные тени, ночь уже притаилась под деревьями. А Ли У все сидел на пне и плакал…
И вдруг он услыхал свое имя.
Ли У весь встрепенулся и замер.
«Ли У!» — снова раздалось где-то.
И слезы радости брызнули из глаз Ли У.
«Ван Га-го!» — крикнул он и бросился в ту сторону, откуда доносился голос друга.
Но сколько ни бежал Ли У, голос Ван Га-го казался далеким и раздавался то в одной стороне, то в другой. Ли У останавливался, прислушивался, звал друга и снова бежал…
Радость покидала его, тревога сжимала сердце. Он уставал, запинался в темноте за обнаженные корни старых дубов, падал, жесткие ветки больно хлестали по лицу. А Ван Га-го все звал его, и неземная скорбь была в голосе друга.
Отчаяние охватывало Ли У, сомнение холодило мозг.
«Что же это значит? — думал Ли У, слыша, как его имя произносилось то в одной стороне, то в другой. — Что же это значит, о жестокие боги?!»
И Ли У всматривался с мольбой в синее небо, где ярко горели звезды, и просил всемогущих богов:
«Зачем вам Ван Га-го? Зачем?.. Отдайте мне друга! Отдайте!»
И с тоской звал:
«Ван Га-го!.. Ван Га-го!»
Звал и бежал и бежал… все дальше и дальше… туда, где лес становился непроходимой тайгой…
На другой день жители деревни услыхали пение двух странных птиц, которых прежде никогда не слыхали и не видали и которые произносили имена их пропавших пастухов.
Пастухи погибли в тайге, — закончил легенду искатель женьшеня, — но их души перевоплотились. В образе птиц Ван Га-го и Ли У до сих пор безнадежно ищут друг друга.
В лесу тоскливо вскрикивала птичка:
— Лиу… лиу…
И далеко глухо плакала другая:
— Ван-га-го… ван-га-го…
Улеглись спать на канах. Но Виктору не спалось. Он весь был во власти рассказа Фын Тяо, глубоко верившего, конечно, в правдивость легенды. Старый китаец владел не только секретом, помогавшим ему отыскивать животворящий корень жизни, он, как ему, вероятно, казалось, проник в самую глубину сокровенной тайны, которую хранила тайга.
Виктор поднялся с кана, снял крючок с низкой двери, вышел из фанзы и присел на скамеечке.
Кругом стоял темный, совсем умолкнувший лес. Звери и птицы спали. Тишина изредка нарушалась лишь хохотом филина.
Глядя на этот темный лес, слушая его мертвую тишину, трудно было представить себе, что за этим лесом, за горами, на огромных пространствах России бушевал великий тайфун…
…Уезжая через три дня из Ольги, Виктор испытывал такое чувство, будто он оставлял в тайге что-то очень важное, нужное человеку в его трудной жизни на земле.
Это был период в истории революционного движения на Дальнем Востоке, когда внешне не происходило ничего значительного. Жители города ожидали необыкновенных событий. Каждый думал, что обязательно должно совершиться что-то необыкновенное. Но никаких необыкновенных событий не происходило. Все было неясно, все было как в тумане. И над городом целыми днями и неделями плыли морские туманы; они возникали где-то за Гнилым Углом и двигались оттуда серо-молочной мутью, оседая на панелях и на спинах прохожих. Выла сирена. В тихие дни иногда доносился тревожный звон Голдобинского колокола. По ночам в городе тускло светились фонари, на мокрых панелях лежали блики; город спал настороженно.