Часть четвертая. ВРАЖЬИ СИЛЫ

В БЕЛОМ ДОМЕ

В глубине большой овальной комнаты стоял письменный стол превосходной резной работы. Его делали английские мастера по рисунку художника. Стол этот преподнесла Белому дому английская королева Виктория.

За столом, в кресле с высокой, обитой красной кожей спинкой, сидел человек с сухим, изрезанным морщинами, бритым, продолговатым лицом, большим лбом, широкими бровями, длинным носом с пенсне, длинными ушами, вытянутым подбородком. На нем был черный смокинг. В прошлом — литератор и педагог, ректор Принстонского университета и автор пяти томов «Истории американского народа»; теперь — президент Северо-Американских Соединенных Штатов Вудро Вильсон, пятидесяти шести лет от роду,

Против него в неглубоком кресле восседал государственный секретарь, или министр иностранных дел, Роберт Лансинг. Лансинг выглядел моложе Вильсона — ему и было всего пятьдесят два года, — но тщательно причесанные, с пробором волосы его серебрились гораздо больше. Это был самоуверенный и гордый человек. Самоуверенность его выражалась во всем: в свободных жестах, в твердом голосе, в манере высоко держать голову, независимо сидеть, откинувшись на спинку кресла. Даже усы он подстригал, как стригут их самоуверенные, с твердым характером люди: концы усов он срезал в углах губ, и они имели вид двух густых мазков над верхней губой.

Эти два государственных мужа делали политику Америки.

* * *

До знаменитого взрыва 22 июня 1916 года на Маркет-стрит в Сан-Франциско Том Муни (он все еще находился в заточении) говорил Антону Грачеву, что Америка вступит в войну, что она не допустит поражения союзников, что она боится господства Германии над миром, что она сама хочет быть владыкой мира. Том Муни оказался прав. Вильсон добился от Конгресса решения объявить войну Германии. Это произошло через месяц с небольшим после Февральской революции в России. Однако развитие революции в России приобретало нежелательный для союзников характер. Посол США в России Френсис, увидев опасность для союзников в деятельности большевистской партии, требовал от Временного правительства расправы над большевистскими вождями и откровенно говорил о необходимости убить Ленина. Это у него родилась идея судить Ленина после июльских событий в Петрограде, чтобы, обвинив его в измене, казнить. Френсис, наблюдавший русскую жизнь, видел и понимал неизбежность в России социальной революции. Он телеграфировал государственному секретарю Лансингу о нежелании русского народа продолжать войну, о растущем влиянии большевиков в армии. Телеграммы Френсиса тревожили Вашингтон. Лансинг тогда настаивал перед Вильсоном: «Я хочу, чтобы мы сделали что-нибудь для обуздания социалистических элементов в России». 8 ноября в Америке стало известно о восстании в Петрограде, о свержении правительства Керенского. На биржах началась паника. Американское правительство прекратило все поставки в Россию. Вудро Вильсон и Роберт Лансинг принимали отчаянные меры, чтобы предотвратить становившийся неизбежным выход России из войны. Лансинг говорил тогда Вильсону: «Нам абсолютно не на что надеяться в том случае, если большевики будут оставаться у власти». Вильсон отвечал: «Телеграфируйте Френсису, чтобы американские представители не вступали в прямые переговоры с большевиками». Лансинг еще за несколько дней до этого разговора самолично сделал распоряжение Френсису не отвечать на ноты советского правительства. «Я думаю, — сказал тогда он, — что для России будет полезен режим военной диктатуры». — «На кого же можно опереться?» — спросил Вильсон. «Самой подходящей кандидатурой будет генерал Каледин[12], — отвечал Лансинг. — Он объявил открытую борьбу Ленину. Посол Френсис сообщает, что под командованием этого генерала находятся двести тысяч казаков. Эго сильная личность. Он привык добиваться цели, несмотря на противодействие. По всей вероятности, он получит поддержку кадетов, всей буржуазии и класса помещиков. Мы должны обещать ему моральную и материальную поддержку, если движение станет достаточно сильным». Вильсон одобрительно слушал государственного секретаря. «Я считаю необходимым, — продолжал Лансинг, — сообщить нашему представителю в Союзном совете по делам военных поставок программу финансовой помощи генералу Каледину. Мы передаем Англии и Франции денежные средства, они финансируют Каледина». Вильсону понравился изложенный Лансингом план завуалированной помощи Каледину (он не хотел, чтобы мировое общественное мнение узнало об истинном положении дела). «Телеграфируйте, — сказал Вильсон, — о строжайшем соблюдении тайны нашей помощи». — «Само собой разумеется, — ответил Лансинг и продолжал: — Саммерс[13] направил в Ростов неофициально, под предлогом ознакомления с коммерческой ситуацией, Де Вит Пуля[14]. Пуль находится в контакте также с полковником Тюше[15]. По словам Тюше, французское правительство передало Каледину сто миллионов рублей для восстановления в России порядка. Пуль считает необходимым прежде всего захват Транссибирской железной дороги для снабжения лиги[16] вооружением. Без такой помощи лига не сможет достигнуть сколько-нибудь значительных масштабов».

И Лансинг и Вильсон считали, что все это задумано очень мудро.

* * *

Какие вести из России? — спросил Вильсон.

— «Бруклин»[17] покинул Владивосток, — ответил Лансинг.

— Почему?

— Адмирал Найт доносит, что седьмого декабря во Владивостоке состоялась демонстрация, в которой участвовало по меньшей мере сорок тысяч вооруженных рабочих, солдат, матросов, жителей города. Они требовали, чтобы Совет взял власть в свои руки. Совет потребовал от Найта, чтобы тот сообщил причины его пребывания в порту. Попытка Найта вместе с Колдуэллом[18] создать «Русско-американский военно-промышленный комитет» вряд ли будет иметь успех. Буржуазия во Владивостоке слаба. Колдуэлл будет оказывать помощь этой организации, но я не жду каких-либо существенных результатов для нашего дела. Полковник Эмерсон[19] также покинул Владивосток.

— Почему?

— По той же причине. «Русский железнодорожный корпус» был приглашен Временным правительством, а Временного правительства теперь не существует. Я считаю, что на Дальнем Востоке нужно вести другую политику,

— Именно?

— Мы попадаем в смешное положение. Адмирал Найт принял на «Бруклине» комиссара Временного правительства Русанова, а правительства такого нет в природе. Это открытый вызов Советскому правительству, но реального значения он не имеет. Только вчера я получил сообщение, что и Русанова больше не существует — он арестован.

Вильсон нахмурил свои широкие брови.

— Наконец, я должен доложить, — продолжал Лансинг, — что матросы «Бруклина» были в довольно хороших отношениях с красными матросами Владивостока. Перед уходом «Бруклина» из Владивостока в местном морском клубе состоялась так называемая «встреча» наших матросов с матросами Сибирской флотилии.

В глазах у Вильсона появилось выражение чрезвычайного удивления.

— На этой «встрече», — продолжал Лансинг, — лидер владивостокских большевиков произнес речь на прекрасном английском языке[20]

Вильсон не сдержал своего удивления.

— О! — воскликнул он.

— Да. Этот лидер много лет жил у нас, в Соединенных Штатах Америки, пользуясь законом, предоставляющим право убежища политическим преступникам. Он здесь овладел английским языком и теперь отблагодарил нас за гостеприимство! — в голосе Лансинга прозвучала легкая усмешка.

— Ваше мнение?

— Все, что мы делаем, хорошо. Но этого мало.

— Что же вы еще предлагаете?

— Интервенцию.

— Я подумаю, — сказал Вильсон.

Аудиенция была окончена.

* * *

В Бресте начались переговоры о мире. В Вашингтоне стало известно донесение английского посла в Петрограде Бьюкенена министру иностранных дел Англии, в котором говорилось: «Если большевики не смогут обеспечить мир, они вряд ли удержат власть на продолжительное время». Сама собою возникла мысль сорвать Брестские переговоры, столкнуть Советскую Россию с Германией. «Будут отвлечены немецкие дивизии с Западного фронта, — говорил Лансинг Вильсону, — и крушение большевизма станет неизбежным. Я не сомневаюсь, что наступление германских армий приведет к падению советской власти».

Посол Френсис через третьих лиц обещал комиссару иностранных дел Чичерину добиваться у своего правительства всевозможной поддержки, включая посылку военных запасов и продовольствия для русских армий, если советское правительство начнет боевые действия против центральных держав. Он даже обещал признание правительства народных комиссаров, если русские армии будут «серьезно вести боевые действия». Наконец, Вильсон выступил с обращением к союзным народам, где, обращаясь к русскому народу, говорил: «Верят ли нам его нынешние лидеры или нет, но нашим сердечным желанием является отыскать путь, который дал бы нам возможность помочь народу России достигнуть того, что составляет предмет его горячих надежд, — свободы и благоустроенного мира. Отношение к России в грядущие месяцы со стороны сестер-наций послужит лучшей проверкой их доброй воли и понимания ими ее нужд, которые отличаются от собственных интересов этих наций, — проверкой их разумной и бескорыстной симпатии».

Посол Френсис распорядился расклеить на улицах Петрограда сто тысяч листовок с обращением президента Вильсона.

Троцкий в Бресте самовольно прервал мирные переговоры с Германией, отказавшись подписать договор. Через восемь дней после этого немцы начали наступление по всему фронту,

Вильсон и Лансинг снова сидели в кабинете, украшенном картинами, изображающими сцены из истории США. Государственный секретарь докладывал телеграммы Френсиса и Саммерса. Френсис сообщал: «Немцы в семидесяти верстах от Петрограда. Они могут быть в городе через сорок восемь часов». Саммерс радостно писал: «Германские войска грузятся в эшелоны для занятия Москвы».

Президент и государственный секретарь, казалось, торжествовали победу.

— Меня тревожит одно, — говорил Лансинг, — упорство Ленина, с которым он борется против Троцкого, отказавшегося подписать мирный договор с Германией. Френсис доносит, что Ленин разгадал западный план. Вот его тезисы по вопросу о заключении сепаратного мира. — Лансинг вынул из портфеля лист бумаги, исписанный от руки на английском языке, и, встав с кресла, положил перед Вильсоном.

Вильсон взял лист в руки.

— Противники мирного договора с Германией, — говорил между тем Лансинг, усевшись в кресло, — считают, что большевики, подписывая договор, становятся агентами германского империализма. Ленин говорит обратное: что революционная война в данный момент сделала бы большевиков объективно агентами англо-французского империализма. Френсис пишет, что на одном собрании Ленин сказал: «…объективно агентами Вильсона».

Президент улыбнулся и, взглянув на Лансинга, проговорил шутливо:

— Он считает меня, вероятно, главарем мировой буржуазии.

— Ленин — умный и опасный человек, — заметил Лансинг.

— Может быть, мы сможем быть умнее и опаснее его? — с некоторым хвастовством проговорил Вильсон.

Лансинг на это ничего не ответил. Он сказал:

— Генерал Блисс[21] доносит, что по его предложению в Совете обсуждался вопрос о посылке союзных войск на Дальний Восток. Японии предоставлена свобода действий против Советской России. Войска Японии готовы к вторжению во Владивосток. У меня был французский посол. Он сообщил, что японское правительство намерено расширить свои операции до Уральского хребта. Я ответил, что мы не примем участия в интервенции, но и возражать не будем. Поскольку это затрагивает нас, то мне кажется, что все, что от нас потребуется, — это создание практической уверенности в том, что с нашей стороны не последует протеста против этого шага Японии.

* * *

В государственном департаменте была получена телеграмма посла Френсиса:

«Я снова рекомендую занять Владивосток, Мурманск и Архангельск».

Лансинг доложил телеграмму Вильсону. Президент, пробежав телеграмму, сказал:

— Надо отправить в Японию меморандум о нашем отношении к интервенции. В меморандуме надо сказать, что правительство США не считает разумным объединяться с правительствами Антанты в просьбе к японскому правительству выступить в Сибири. Мы не имеем возражений против того, чтобы просьба эта была принесена, и мы готовы уверить японское правительство, что вполне верим, что, введя вооруженные силы в Сибирь, Япония будет действовать в качестве союзника России, не имея никакой иной цели, кроме спасения Сибири от вторжений армий Германии и от германских интриг.

— Не слишком ли ясно будет для Японии, — усомнился Лансинг, — что мы хотели бы, чтобы она, выполнив свою роль, ушла из Сибири? Япония смотрит на это иначе.

— Она должна знать нашу точку зрения, — возразил Вильсон.

Лансинг подумал. Он вспомнил о своем разговоре с начальником генерального штаба Марчем. Подумав, сказал:

— Марч задумывается о том, каким образом сильную японскую армию, которая захватит Сибирь, можно будет затем заставить покинуть сибирские земли. Генерал Блисс считает, что японская интервенция откроет путь, по которому придет новая война.

— Сейчас наши интересы диктуют необходимость объединения с Японией. Мы должны соблюдать осторожность. Пусть действует Япония.

Вильсон и Лансинг тут же составили текст меморандума Японии.

— Пригласите послов Англии и Франции и ознакомьте их с меморандумом, — сказал Вильсон.

На этом закончился разговор Вильсона с Лансингом. Получив согласие президента на отпуск по состоянию здоровья, государственный секретарь покинул Белый дом.

* * *

Советская Россия изнемогала в борьбе со все еще сильной Германией. Помощь, которую сулил посол Френсис, не приходила. «Об этом не может быть и речи», — сказал, уходя в отпуск, Лансинг французскому послу в Вашингтоне.

Третьего марта Советская Россия подписала Брестский мир. Немцы остановили свое наступление. Ошеломленный этим известием, полученным в Вашингтоне вечером 4 марта, Вильсон достал из сейфа меморандум к Японии и стал менять его текст.

Вызвав затем заместителя Лансинга, Вильсон сказал ему:

— Немедленно отправьте в Токио.

В меморандуме правительство США возражало против интервенции.

Заместитель Лансинга Полк заметил:

— Я не думаю, что японцы будут вполне довольны.

Вильсон возразил:

— Я продумал это и чувствую, что это абсолютно необходимо. Меморандум не является протестом, японцы могут выступить и делать свое дело. Между тем мы должны помешать ратификации Брестского договора и добиваться от России вступления в войну.

Полк вполне понял и оценил дипломатический шаг президента.

— Отправьте копию меморандума в Россию, — сказал Вильсон. — Они должны думать, что мы являемся противниками японской интервенции.

* * *

Американский посол в Японии Моррис вручил меморандум министру иностранных дел Японии виконту Мотоно. Прочитав ноту, Мотоно сказал:

— Я высоко оцениваю искренность и дружеский дух меморандума. Ни один шаг Японии не будет предпринят без согласия Соединенных Штатов Америки. Мы выступим в целях самозащиты.

Сговор состоялся.

«ЧЕРНЫЙ ДРАКОН»

На главной улице города желтел одноэтажный особняк. На улицу особняк смотрел большими зеркальными окнами. При входе в особняк по обе стороны железного навеса стояли две небольшие, на деревянных колесах пушки (их все еще не убрали). Во дворе до самого берега бухты шел сад. Здесь была веранда, откуда открывался вид на Золотой Рог.

Совсем недавно здесь была резиденция военного губернатора Приморской области. В годы первой революции губернатором был подтянутый, молодцеватый генерал-майор Флуг, носивший синие брюки навыпуск и ходивший по городу всегда пешком (у его шпор был удивительно мелодичный звон).

Теперь в этом особняке уже не звенят шпоры губернатора, осталась только кое-какая его мебель. Сейчас здесь Исполком Совета рабочих и солдатских депутатов.

В большом кабинете, за письменным столом, стоявшим у стены слева, как войдешь в кабинет, на дубовом резном стуле с высокой кожаной спинкой, сидел Костя Суханов. Напротив стоял диван черной кожи, вдоль стен были расставлены дубовые стулья. Три высоких окна глядели на бухту. На камине в углу бронзовые часы мерно отбивали секунды.

Из штаба крепости позвонили. Костя узнал голос начальника крепостной артиллерии.

— Слушаю вас, товарищ Сакович.

— В порт вошел, — взволнованно сказал Сакович, — японский крейсер… без всякого предупреждения. Взгляните в окно, от вас видно.

Костя вскочил со стула и бросился к окну. Было морозное утро. Ломая и кроша лед, в бухту входил под японским флагом — белое поле с красным шаром посредине и красными лучами, отходящими в стороны, — неуклюжий ледокол. За ним, по проложенному им каналу, раздвигая острым носом льдины, медленно двигался военный корабль с длинными стволами орудий на палубе. Пушки меньшего калибра выглядывали из бортовых амбразур.

Костя побледнел. Раздался снова телефонный звонок. Костя взял трубку.

— Видели? — спрашивал Сакович.

— Видел.

— На брандвахте[22] — сказал начальник артиллерии, — были подняты сигналы, требовавшие остановиться, но крейсер прошел мимо, не остановившись.

Костя положил трубку.

«Что это? — подумал он. — Повторение того, что было с «Бруклином», или…»

* * *

Смотрел из окна своей комнаты и Александр Васильевич Суханов. Он припал к окну и с величайшим изумлением глядел на бухту.

«Неужели началось?» — думал старик.

Слухи о возможности прихода японских военных судов давно носились по городу. Александр Васильевич к тому же знал, что американский и английский консулы заявили председателю Земской управы, что «политическая ситуация в настоящий момент дает право правительствам союзных стран, включая Японию, принять предохранительные меры, которые они сочтут необходимыми для защиты своих интересов, если последним будет грозить явная опасность».

Проходя по Светланской улице, Виктор Заречный увидел толпы народа, бегущие по улице Петра Великого к бывшей Адмиральской пристани. Слышались возбужденные голоса японских резидентов: «Ивами»! «Ивами»!»[23] Под аркой, что стояла на улице при спуске к пристани, он остановился, пораженный: на рейде, во льду, стоял крейсер с японским флагом. Люди продолжали бежать к пристани, толкая Виктора со всех сторон. Он стал пробираться сквозь толпу обратно На Светланскую, к Совету.

В это время Костя в волнении ходил от стола к окну и обратно, снимал телефонную трубку, звонил.

Виктор порывисто открыл дверь.

Куда девалась его приветливая улыбка, которая всегда появлялась у него при встрече с друзьями! С тревогой и недоумением посмотрел он на Костю.

— Что все это значит?

Костя передал свой разговор с Саковичем.

Пришел Дядя Володя. Избранный секретарем краевого Совета, он теперь бывал во Владивостоке только наездами.

Нельзя было узнать в наших друзьях тех жизнерадостных людей, какими мы их видели еще прошлым летом на хуторе Григория Суханова. Мгновенно они будто постарели.

Встревоженные необычайным событием, собрались члены Исполкома. Кабинет переполнился до отказа. Началось заседание.

«Не выдержат их плечи всего, что надвигается», — пророчил Александр Васильевич Суханов. Да, в самом деле: как они, молодые советские деятели, большевики, взявшие власть в свои руки, но не умудренные опытом государственной работы и не знавшие того чудовищного дипломатического заговора, который зрел и уже созрел в Вашингтоне, в Токио, в Лондоне, в Париже, как они, эти чистые сердцем люди, мечтатели, хотевшие только одного — блага народу, — как они будут выходить из положения, становившегося угрожающим? Выдержат ли их плечи?

* * *

В это время японский консул Кикучи, то присаживаясь за письменный стол, то прохаживаясь по кабинету, то подходя к окну, смотревшему во двор, обдумывал, что он должен был сделать по указанию из Токио. У него на столе лежал привезенный дипломатическим курьером на «Ивами» текст обращения к городскому голове. Кикучи сам перевел его на русский язык. Он хорошо знал русский язык, любил, по его словам, русскую литературу, особенно произведения «Рьва Торстого и Федора Достоевского», как он говорил.

На Кикучи было темно-серое, превосходного материала кимоно и соломенные зори[24]. Во внеслужебные часы он всегда ходил в кимоно и зорях. Квартира его была в здании консульства на углу Китайской и Пекинской улиц и сообщалась непосредственно со служебными помещениями. Кабинет его был обставлен на европейскую ногу, с креслами, ковром во весь кабинет, но много было на письменном столе, на камине японских безделушек. Зато воздух в кабинете консула Кикучи был пропитан тем непередаваемым запахом, который выдавал национальность обитателя кабинета. У каждого русского, кому приходилось бывать в Японии, оставался в памяти этот специфически японский запах. У Кикучи в кабинете запах этот держался устойчиво, еще, вероятно, потому, что консул курил японские сигареты.

Пройдя в кабинет секретаря, консул попросил заложить в пишущую машинку три бланка. Произнося звук «л» как «р», консул Кикучи диктовал (секретарь консульства, молодой японец, одетый по-европейски, тоже хорошо владел русским языком):

— «Императорское японское правитерьство, имея в виду то, что при обстоятерьствах настоящего времени японцы, проживающие в городе Врадивостоке и окрестностях его, чрезвычайно тревожатся, реширо отправить военные суда во Врадивосток. Решение это сдерано искрючитерьно с церью защиты своих подданных, каковая явряется надрежащей обязанностью правитерьства. Японская империя, как искренно дружественная страна России, горячо жерает здорового развития посредней, причем надеется, что справедривые интересы Японии и других союзных стран порностью будут уважаться в предерах России. Вместе с тем императорское правитерьство нискорько не намерено вмешиваться в вопрос о поритическом устройстве России, которое будет решено русским народом дря своей страны, тем борее, что церь нынешней отправки судов вовсе не имеет никакого отношения к этому вопросу. Императорский японский генерарьный консур».

Кикучи подписал этот первый интервенционистский документ, посмотрел на календарь, поставил число: «12 января 1918 года», велел заделать бумагу в конверт и вручить один экземпляр председателю Приморской земской управы, другой — городскому голове.

— Медведеву и Агареву, — сказал он секретарю.

(Как и все иностранные консулы во Владивостоке, Кикучи сносился с Советом через Земскую управу и городского голову.)

* * *

К концу заседания Исполкома Совета технический секретарь Ильяшенко передал Суханову полученную от председателя Земской управы копию ноты японского консула. Костя огласил ее. Негодование казалось всеобщим.

— Какое лицемерие! — раздавались реплики. — Наглость!

Началось обсуждение ноты.

— Разрешите мне сказать несколько слов, — встав со стула, заговорил Сакович. Это был высокого роста, очень худой, с длинной шеей, темноволосый человек, в военном кителе, бывший капитан царской армии, заменивший арестованного генерала Сагатовского. — Нет никакого сомнения, что мы стоим перед лицом начала интервенции. Я уже ставил перед президиумом Исполкома вопрос о необходимости готовиться к обороне крепости. Ведь слухи о возможности прихода иностранных судов носились давно. — Сакович дернул головой (у него был тик в результате контузии, полученной в русско-японскую войну). — Мы имеем силы, чтобы сопротивляться, — продолжал он, — у нас имеется двадцать тысяч артиллеристов, правда, дезорганизованных и требующих роспуска по домам… но их можно сорганизовать… На фортах мы имеем двести орудий разных калибров, у нас есть сто тысяч снарядов, на пристанях в ящиках лежат сто тысяч новых японских винтовок, в складах — колоссальное количество военного и другого имущества, на два с половиною миллиарда рублей… Надо показать японцам… — Сакович вытянул длинную, жилистую шею из воротника френча и опять дернул головой, — надо показать японцам нашу решимость обороняться, показать им, что Владивосток им шутя не достанется, что им придется вступить с нами в бой…

Раздались иронические возгласы.

— Я не думаю, что это входит сейчас в их расчеты, — продолжал Сакович. — Однако на город наведены дула морских орудий с японского крейсера. Мы должны навести на них дула орудий с наших крепостей и не допускать больше в порт ни одного иностранного судна.

Речь Саковича прозвучала убедительно и нашла сторонников, но раздались и протесты.

— Вы что же, предлагаете начать войну с Японией? — спросил Суханов.

— Нет, я предлагаю начать оборону, мы должны воспрепятствовать захвату Владивостока Японией.

— Ну что мы можем сделать против Японии! — безнадежно воскликнул кто-то.

— Я думаю, — заговорил Костя, — что без санкции Совнаркома мы не должны предпринимать шаги, которые действительно могут повлечь за собой войну с Японией. Это во-первых. Во-вторых, можем ли мы привести нашу крепость в боевую готовность и организовать оборону? У меня, товарищи, имеется доклад Алютина. — Костя открыл ящик письменного стола и вынул из папки напечатанную на машинке докладную записку бывшего комиссара штаба крепости и председателя военной комиссии Совета Алютина. — К сожалению, здесь нет товарища Алютина, — он бы сам рассказал. Товарищ Сакович, как начальник крепостной артиллерии, конечно, казалось бы, должен знать, что наша крепость в боевом отношении не представляет собой прежнего могущества. Алютин вместе с командующим Приамурским военным округом генералом Хокандоковым объезжал форты, они составляли опись разных ценных приборов, оставшихся на фортах… В своем докладе Алютин пишет, что на многих фортах нет ни одного орудия — все сняты еще до революции и отправлены на германский фронт. Это всем известно. На Русском острове, охраняющем вход в бухту Золотой Рог, на фортах — пустые блиндажи, голые цементные площадки. Мы, товарищи, получили разоруженную и разоренную царскими генералами, предателем Сухомлиновым крепость. Ко многим оставшимся орудиям нет снарядов, а что касается тех ста тысяч снарядов, о которых говорит товарищ Сакович, то эти снаряды предназначены для орудий, в большинстве своем находящихся на германском фронте.

Костю слушали внимательно. В преданности Саковича революции никто не сомневался — с первого дня Февральской революции этот офицер-демократ пошел вместе с солдатами, — но, по-видимому, он переоценивал возможности обороны крепости, да и в вопросах международной политики был не очень сведущ.

— Кроме того, — продолжал Костя, — взгляните на карту нашего края. Нам известно, что пехотные японские войска сконцентрированы в Корее и в любой момент могут перейти границу. Японские войска стоят на Квантунском полуострове, в Маньчжурии. Им не трудно выйти на Забайкальскую дорогу и отрезать весь Дальний Восток, и мы будем сидеть в своей разоруженной крепости, как в мешке. Наконец, вы знаете, что все погреба и пороховые склады в крепости забиты взрывчатыми веществами. Все это сейчас находится в таком состоянии, что достаточно одного-двух снарядов, чтобы взлетел на воздух весь город. Есть и такое соображение: если мы начнем войну против Японии, то Япония займет Приморье уже не в порядке интервенции, а по законам войны… И вообще, товарищи, такие вопросы мы не можем решать самостоятельно.

— Надо менять политику, — злобно, как всегда, проворчал Новицкий. — Откажитесь от большевизации края — и тогда никто не будет на нас нападать и не надо будет обороняться.

Костя не ответил на это замечание, а сказал:

— Я предлагаю о приходе японского крейсера довести до сведения Совнаркома. Совнарком по дипломатической линии примет меры, какие он сочтет нужным. Японскому же консулу мы пошлем свой протест.

* * *

Кикучи взял в руки переданный ему секретарем протест Совета и, быстро прочитав его, велел перевести на японский язык.

Когда протест был переведен, Кикучи распорядился один экземпляр перевода послать с дипломатической почтой в Токио, а другой отвезти адмиралу на «Ивами». Он приказал секретарю также немедленно протелеграфировать текст протеста министру иностранных дел Японии, виконту Мотоно.

Когда все это было сделано, Кикучи сел в кресло и закурил сигарету. Дым сначала тонкими, а потом широкими сизыми лентами поплыл по кабинету, где каждая вещь была пропитана запахами Японии.

Над Приморьем распростер свои крылья «Черный дракон».

«ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО» КОНСТАНТИН СУХАНОВ

В конце Ботанической улицы, высоко на горе, над Народным домом, стоял двухэтажный дом (он и теперь стоит) под номером шестьдесят три. Низ у него каменный, примыкающий задней стеной к скале, верх деревянный. К верхнему этажу пристроен балкон, обшитый досками, — получилась терраска с окном и лестницей сбоку.

Фасадом своим дом смотрит на бухту и хорошо виден с нее.

Дом этот и облюбовал Александр Федорович Солис под свою квартиру и под типографию газеты «Красное знамя». Прошлой осенью семья Солисов переехала с хутора Григория Суханова в город и разместилась во втором этаже дома. В комнате, окна которой слева от террасы, поселился Костя с женой.

Две комнаты в задней половине своей квартиры и весь низ Александр Федорович сдал редакции газеты. В редакционной комнате стояли канцелярские столы — для редакторов, сотрудников, для корректора (должность эту исполняла жена Кости, Александра).

Низ дома занимала типография: наборное и машинное отделения, где стояли плоскопечатная машина, «бостонка», пресс-ножницы для резки бумаги, стол для верстки газеты. Словом, это была настоящая типография, которая после разрыва большевиков с меньшевиками на сентябрьской конференции в Никольск-Уссурийском стала собственностью большевиков. Александр Федорович, до мозга костей беспартийный человек, окончательно стал «соучастником» большевиков, все более и более удивляя знавших его благонамеренных граждан города своим «странным поведением».

Александр Федорович, по русскому обычаю, справил новоселье, но недолго пришлось Косте жить в этом доме. Однажды — это было уже после Октябрьской революции — он возвращался домой из Совета (как всегда, поздно ночью), и, когда уже входил в калитку, из темноты раздался выстрел, пуля провизжала у него над головой. Он взбежал по лестнице и застучал в окно своей комнаты, где еще горел свет. Александра, услыхав выстрел, сильный стук в окно и голос мужа: «Шура, открой…», бросилась к двери. В этот момент раздался второй выстрел — пуля ударилась в филенку двери. После этого случая, по настоянию друзей, Костя переселился и стал жить в небольшой комнате при Совете, наверху. Дома бывал редко.

Сейчас он сидел у себя в кабинете, читал ноту Народного Комиссариата по иностранным делам послу Японии. Нота эта явилась результатом сообщения Совета о приходе во Владивосток крейсера «Ивами».

«...Комиссариат по иностранным делам желал бы в самом непродолжительном времени узнать точные причины и цели указанного поступка японского правительства».

«Желал бы узнать», — мысленно повторил Костя и вспомнил Саковича. «Наивный человек!» — подумал он.

Через два дня после прихода «Ивами» во Владивосток вторгся английский крейсер «Суффолк», а еще через три дня — второй японский крейсер, «Асахи». Известно было, что в японском порту Иокогама стоял на парах американский крейсер «Бруклин».

«Не так-то все просто, как кажется Саковичу и… некоторым другим», — опять подумал Костя. Вид у него был утомленный. Он не брился два дня, и кожа на месте бороды и усов потемнела. Политическая обстановка в крае сложилась неблагоприятно для советской власти, которую олицетворял в городе, да, в сущности, во всем Приморье, Константин Суханов. Буржуазия, ущемленная такими мероприятиями, как рабочий контроль на производстве, травила его, в городе распускались слухи, что председатель Совета Константин Суханов продался немцам.

Костя взял со стола японскую газету «Владиво-Ниппо», выходившую во Владивостоке на русском языке, прочитал в ней:

«Вчера мы имели честь посетить Его превосходительство, председателя Совета рабочих и солдатских депутатов Константина Суханова, засвидетельствовать ему свое почтение и вместе сняться на фотографии. Его превосходительство, председатель Совета, владивостокское дитя, студент русского столичного факультета, годами молодой барич…»

Презрительная улыбка, какую редко кто видел на лице у Кости, скривила его губы.

Трудно было ему. Он сменил первого председателя послеоктябрьского Совета Арнольда Нейбута, избранного в Учредительное собрание и уехавшего в Петроград до начала трагических событий в Приморье. Вся тяжесть этих событий легла на его плечи.

С первых же дней Октябрьского переворота в учреждениях, промышленных и торговых предприятиях начались саботаж, забастовки.

Разгон Учредительного собрания в Петрограде вызвал негодование у большей части интеллигенции города. Посыпались проклятия на голову большевиков, и в первую очередь Константина Суханова. Сорок семь различных организаций и учреждений устроили демонстрацию протеста против ликвидации городской думы. Демонстранты шли по главной улице, распевая «Марсельезу». Чрезвычайное собрание областного земства объявило, что власть в области принадлежит земству, а в городах — городским самоуправлениям. Один за другим следовали приказы Президиума Исполкома, подписанные Константином Сухановым: то об устранении от должности и предании суду Революционного трибунала начальника телеграфа или начальника почтовой конторы, то об аресте председателя биржевого комитета или еще какого-нибудь активного врага советской власти. Это еще больше разжигало страсти. Крутые меры, которые принимал Президиум, вызывали трения в самом Исполкоме, едва не приведшие к уходу Кости Суханова с его поста. В коммунальном хозяйстве начались неполадки: то вдруг произойдет подозрительная авария на электростанции, то остановится трамвайное движение. Во всем обвиняли большевиков и главным образом — председателя Совета Константина Суханова. Одним словом, происходил, как говорил Александр Васильевич Суханов, водоворот.

Мало радости было и в личной жизни «его превосходительства» Константина Суханова. С отцом разрыв продолжался. Костя знал, что отец страдал не только от разобщенности с ним, но и от омерзительной клеветы, которая распространялась о нем в городе. Не знал он только того, что старик считал роль Кости ролью заведомо обреченного человека. Единственно, что ободряло Костю, — это любовь к нему со стороны рабочих. Старые рабочие, знавшие всю его семейную «историю», особенно трогательно, как-то по-отечески, относились к нему. Его никто не называл «председатель Совета» или «Константин Суханов». Говорили «Костя». Когда он появлялся на митинге и произносил свои вдохновенные речи, его провожали бурей восторженных аплодисментов. Он подкупал своей моральной чистотой, простым образом жизни. Он не думал и не умел думать о чем-нибудь, что было связано с его личным благополучием. Это был человек особой формации, особого душевного склада.

Не было еще восьми часов. В Совете ни души. Но скоро пойдет поток посетителей. Нужды у людей океан, она копилась годами, десятилетиями. Народ восстал, опрокинул монархию, капитализм, поставил у власти большевиков: «Наводите порядок, устраивайте жизнь, давайте нам то, чего у нас нет». И все захотели, чтобы все было сразу.

Дверь приоткрылась, в кабинет заглянула Александра.

— А! — Костя встал из-за стола.

— Я думала застать тебя в твоей комнате. — Александра всмотрелась в Костю. — У тебя такой утомленный вид. Небритый. Много работаешь?

— Да… Весь день народ, а уйма такой работы… — Костя оглядел стол, заваленный бумагами различных учреждений, заявлениями трудящихся, — вот и сижу ночами или с раннего утра.

— Не щадишь ты себя… Дай мне, пожалуйста, ключ от комнаты. Мама прислала тебе пирога с рыбой…

— Ну зачем это? — Костя пожал плечами. — Мне ничего не надо. Скажи Магдалине Леопольдовне, что я… что я сыт, не голодаю и мне ничего не надо.

— Дай ключ, — настойчиво сказала Александра. — Я отнесу пирог.

Костя вынул из кармана ключ.

— Напрасно это, Шура, — сказал он.

— Доставь маме удовольствие, дай ключ.

Костя передал ключ жене.

— Скажи Магдалине Леопольдовне спасибо, но передай, чтобы она не беспокоилась обо мне. Я же все-таки «его превосходительство», — Костя засмеялся, сверкнули его белые зубы, — и не голодаю: в столовой у нас неплохие обеды… Как Георгий?

— Здоров. Мама души в нем не чает, нянчит.

— Еще бы: первый внук! Как жаль, что моя мама лишена радости хотя бы видеть его! — в голосе Кости прозвучала горечь. — Она любила бы его. — Он помолчал. — Отец просил меня прийти, — проговорил он.

— Просил прийти? — с изумлением переспросила Александра.

— Да, просил через маму прийти к нему. Сейчас пойду. Ключ оставь в дверях.

Они вышли из кабинета.

* * *

Костя встретился с отцом в кабинете Александра Васильевича. Какой у них произошел разговор, никто не знал. Это навсегда осталось тайной. Костя вышел от отца мрачный и молча простился с матерью. Анна Васильевна после ухода сына зашла к мужу и через минуту вышла от него в слезах. Весь день она плакала, а старик весь день сидел, запершись в кабинете.

* * *

В Совете Костю поджидал приехавший из Петрограда его близкий друг — Всеволод Сибирцев (младший Сибирцев — Игорь — приехал несколько ранее).

У дверей кабинета состоялась трогательная встреча друзей.

Мрачность исчезла с лица Кости, будто ветер сдунул ее. От радости он помолодел.

— Всевка!

Всеволод последний раз видел Костю в Петрограде весной 1916 года.

«Такой же», — подумал он.

— Пойдем! Вот, брат… здорово! — говорил Костя.

В кабинете они уселись на диване.

— Рассказывай, — сказал Костя.

Всеволод рассказал о себе.

— А у тебя как? — спросил он.

Костин рассказ был невеселым.

— Видел… на бухте?.. Ну вот, Всеволод, вот какие у нас дела.

— Неважные дела. — Всеволод закурил трубку.

Костя взял с жестяной пепельницы свою трубочку.

— Знаешь, Всеволод…

Костя предложил Сибирцеву пост секретаря Совета.

— Твоим помощником?

— Да

— Согласен, — не раздумывая ни минуты, ответил Всеволод.

БРАТЬЯ СИБИРЦЕВЫ

Через несколько дней Всеволод Сибирцев уже сидел за своим рабочим столом в Совете. Был он очень примечательной внешности: высокий, рано облысевший лоб, лицо вокруг окаймляла темная борода, а усы он выбривал, во рту вечная трубка. Друзья звали его Боклем за схожесть с этим английским историком. По мешковатой фигуре его сразу можно было заметить на большом расстоянии, среди сотни людей. Исполнилось ему двадцать пять лет, женат он не был и называл себя старым холостяком. Страстью его были политика и стихи. Ко всему этому был он удивительно веселый, с насмешливым умом человек.

Все — и воспитание в семье, и дружба с Костей Сухановым, и петербургская студенческая среда — все благоприятствовало выработке в нем революционного миросозерцания. Однако извилистый путь идеологического развития прошел этот довольно сложный по душевному складу человек.

Ему было двенадцать лет, когда в квартире Сибирцевых на Посьетской улице укрылись солдаты и рабочие, участники знаменитой демонстрации 10 января 1906 года. Матрос Обручев рассказывал тогда, как он с Виктором Заречным стрелял из-за угла дома по пулеметчикам. Темные глаза Всеволода изумленно смотрели на юношу Заречного. Не упала ли в тот день в душу Всеволода искра от пожара первой революции, полыхавшего над страной? О чем он думал, когда, будучи уже студентом первого курса Петербургского политехнического института, писал в дневнике своего друга Николая Уссурийцева:

«...Если бы я волен был устраивать жизнь, как я хочу, с каким удовольствием бросился бы я на зов своей души, туда, где я могу приложить свой ум и руки к делу, которое я считаю наивысшим, святым. Но, увы, мне свершить ничего не дано…»

К тому времени относится и его стихотворение:

Нет, нас не пугали

Средь жизни невзгод

Ни холод, ни мрак, ни ненастье…

Нам ярко сияли,

Маня все вперед,

Заветные грезы о счастье.

Не время минуло…

Напрасно ждала

Душа и любви и участья…

Нас всех обманула,

Нам всем солгала

Прелестная сказка о счастье…

Куда же звала Всеволода его мятущаяся душа? Какого счастья он ждал?

Когда вся революционная Россия в апреле 1912 года протестовала против расстрела рабочих на Лене, Всеволод тоже вышел на улицу. На Петроградской стороне вместе с большой группой студентов он был арестован и посажен в Спасскую часть на Садовой улице. Хотя заключение было коротким, но оно словно закрепило связь его с революционным движением. Он пошел работать в больничную кассу. Здесь перед ним впервые открылся новый мир — мир рабочего класса с его нуждой, жестокой эксплуатацией.

Началась мировая война. При известии об объявлении Германией войны России Всеволод — он тогда был во Владивостоке на каникулах — набросил на плечи студенческую тужурку, схватил фуражку и побежал, к великому удивлению Кости Суханова, чтобы принять участие в патриотической манифестации. Между друзьями возник потом жаркий спор. Костя Суханов, с первого дня войны ставший ее противником, не понимал происшедшей в своем друге перемены, упрекал его. «Да ты что, Всевка? — говорил он. — Что с тобой? Ведь ты же революционер!» Всеволод оправдывался. Он говорил о необходимости борьбы за освобождение славянских народов от Австро-Венгерской монархии, а для этого, говорил он, нужно уничтожить австрийский и германский милитаризм. «Но не путем же войны?» — возражал Костя. «Ну, раз возникла война, — в свою очередь возражал Всеволод, — мы должны встать на сторону тех, кто борется против Германии и Австро-Венгрии».

В Петрограде Всеволод не расставался со своей идеей братской помощи славянским народам. Надев повязку Красного Креста на рукав студенческого пальто, он поехал на фронт с медико-санитарным добровольческим отрядом как «брат милосердия». С сожалением проводил его Костя Суханов.

Вскоре Всеволода призвали в армию и отправили на курсы прапорщиков при Военно-инженерном училище. Тут его и застала революция, прояснившая его мысли. В марте он проездом был в Москве, забежал к закадычному своему другу Николаю Уссурийцеву, не застал его и оставил такую записку:

«Жаркое было дело, Колька! Мне, старому солдату, пришлось дежурить в комендатуре Государственной думы и подтаскивать ленты к пулеметам. Революцию делали рабочие и солдаты, а у власти — господа Милюковы, Гучковы и К°: «Мы пахали». Вторая революция закончилась. В добрый путь, к третьей революции!

Всеволод».

Какой поворот в мыслях! На втором месяце после Февральской революции он почувствовал неизбежность третьей революции. Теперь уже где бы он ни был — на фронте ли, в Двенадцатой армии, где, любимец солдат, он был избран ротным командиром и председателем полкового комитета, на Всеармейском ли фронтовом съезде, на первом ли Всероссийском съезде Советов, — везде Всеволод выступал как большевик. К большевизму он пришел не тем путем, по какому шел Костя Суханов. Тот методически вооружался учением Маркса, его путь был освещен идеями Ленина, Всеволод был мало знаком с Марксом и Лениным, но с первых же дней революции он стал практическим деятелем большевистской партии. Таким он приехал во Владивосток в феврале 1918 года.

* * *

Всеволод сидит, разбирает почту, недовольно хмурит лоб, поправляет пенсне на носу, без конца раскуривает трубку — по кабинету расплывается, как туман, дым с медовым запахом английского табака.

Дверь в кабинет осторожно приоткрылась.

— Ты один?

— Входи, входи!

В кабинет вошел Игорь.

Он сел у стола. С лета тысяча девятьсот шестнадцатого года, когда, окончив гимназию, Игорь уехал в Петроград, он сильно изменился. И не мудрено: много пришлось ему пережить. Беззаботность сменилась напряженностью во взгляде. Он похудел. Всегда стройный, теперь он казался еще более подтянутым: под штатским костюмом чувствовался военный человек, привыкший к выправке.

Оба брата одно время находились в одном и том же Военно-инженерном училище, а перед самой Октябрьской революцией судьба свела их в городе Валке, близ Риги, на съезде представителей Двенадцатой армии. С тех пор до приезда Всеволода во Владивосток они не виделись.

— Может быть, не место и не время говорить о том, о чем я хотел бы поговорить с тобой, Всевка, — сказал Игорь, — но я больше не могу. Со дня твоего приезда я все порывался поговорить с тобой. Сегодня всю ночь не спал, бродил по городу. Пришел домой — тебя нет. Решил пойти сюда. Не могу больше. Выслушай меня.

Всеволод с тревогой посмотрел на Игоря, видя его чрезвычайную взволнованность.

— Помнишь нашу встречу в Валке? — начал Игорь. — «Долой и домой!» — вот лозунг, руководивший тогда солдатской массой. Съехавшиеся на съезд представители от рот Двенадцатой армии говорили об этом со всей скудостью солдатского красноречия. Все разваливалось. Происходило, как мне казалось, омерзительное предательство родины. Голоса оппозиции терялись в дружном порыве серых шинелей: «Всё долой, и все домой». И среди этих людей в качестве их интеллигентного лидера был ты, прапорщик Всеволод Сибирцев, мой брат, Всевка, которого я беззаветно любил, считал учителем… Я и сейчас тебя люблю, — голос его дрогнул.

Всеволод подымил трубкой и с тревожным вниманием смотрел на брата.

— Тогда я был юнкером русской армии, — продолжал Игорь, — любил родину и хотел ей послужить честно, готовый отдать за нее жизнь. Я заподозрил тебя в нечестности. С большим, правда, колебанием, но я решил, что ты подыгрываешься под солдатскую массу. Уважение к тебе не позволяло бросить обвинение открыто, и я попытался взять хитростью. Зная твою, также большую, любовь ко мне, я решил сыграть на братских чувствах. Однажды — помнишь? — когда мы возвращались с одного из заседаний съезда, я под свежим впечатлением разбушевавшихся страстей сказал тебе, что брата, продающего родину на пользу немцам, я знать не хочу и готов встретиться с тобой в открытом бою. Помнишь?

— Гм… Как не помнить!

— Я полагал, что это заставит тебя открыть твои настоящие убеждения и ты дашь мне понять, что душою ты со мной. Словом, сознаюсь, я был глуп и надеялся, что ты протянешь мне руку истинного патриота, и я простил бы тебя. В первом я не ошибся. Ты открыл мне свои настоящие убеждения. Ты так хлестнул меня коротким, но сильным ударом горячего слова революционера-большевика, что у меня даже ёкнуло сердце. «Враги — так враги», — был твой ответ. Помнишь?

— Помню, — не вынимая трубки изо рта, глухо ответил Всеволод.

— Я понял, что если ты за идеи серой массы готов посчитать врагом даже меня, своего брата, то тут есть некое настолько ценное содержание, еще неведомое мне, что стоит над чем призадуматься… Я скорее почувствовал это, чем понял рассудком. Длинной бессонной ночью в грязном номере латышской гостиницы я думал, а ты спокойно спал… К утру я убил в себе контрреволюционера. Я еще не все понимал, что происходило вокруг меня, но контрреволюционер во мне умер. Гордость не дала сознаться тогда же, сразу, и я уехал в Петроград, предоставив тебе жалеть о моем заблуждении. Почем знать, — быть может, ты не думал больше увидеть меня как брата. Ведь Корнилов уже начинался. Не правда ли?

— Говори, говори!

— В общем, молодость и интеллигентство сказались, и я трепался в межклассовом пространстве и тщетно искал поддержки в статьях «Новой жизни»[25]. Этот период до приезда во Владивосток стоил мне дорого: колебания, борьба, стыд за бессилие собственного разума. Тебя близко не было, и некому было перетянуть чашу весов.

Игорь помолчал. Вздохнув глубоко, он продолжал:

— Здесь, встретившись со своими друзьями, я стал прозревать. Что же толкнуло их, — рассуждал я, — Костю, Зою Станкову, Таню Цивилеву, таких милых, хороших, честных, что заставило их вступить в большевистскую партию? Я вспомнил свои гимназические годы, когда наш дом на Последней улице, под Орлиным Гнездом, был центром, где собиралась молодежь, ставились замечательные спектакли. Боже, какое же это было прекрасное время! Как тогда мечталось о какой-то благородной деятельности. Ведь это же я, я устроил в одном из классов нашей прогимназии нелегальное собрание, на котором Костя выступил с речью против мировой войны. Куда же все это девалось? — думал я. — Как это случилось, что я в февральские дни с винтовкой в руках защищал Зимний дворец?! Какой позор! Ну как об этом сказать друзьям?

У Игоря дрожали пальцы, он встал со стула и сейчас же опять сел.

— Ты не представляешь себе, что я пережил. Весь ход событий, начиная от восстания рабочих и солдат в феврале, убеждал меня в том, что я находился в ужасном заблуждении. Вторжение во Владивостокский порт иностранных судов произвело на меня потрясающее впечатление. Я связал это с той кровавой борьбой, которую повели Каледин, Корнилов и многие другие генералы бывшей царской армии против Советской России, и ужас объял меня. Ведь и я мог очутиться на той стороне!

Он не мог больше говорить.

Потрясенный исповедью брата, Всеволод встал из-за стола, взял Игоря за плечи.

— Не надо, Гуля… Не надо… Впрочем, это хорошо… хорошо, — бормотал он. — Я очень рад… — Всеволод пошел, запер дверь на ключ. — В Валке я думал, что потерял тебя, потом грыз себя: зачем я так легко отпустил тебя, не постарался тогда же убедить, растормошить тебя?

Игорь поднял голову, благодарными глазами посмотрел на Всеволода.

— Я знал, Всевка, что ты не остался равнодушен к моему заблуждению.

— Еще бы!

— Теперь я прозрел. Теперь я с тобой, с вами, отдам всего себя, всю мою жизнь…

Они умолкли, снова родные, снова близкие…

В дверь постучались. Вошел технический секретарь Совета:

— Товарища Суханова вызывает Хабаровск.

Из Хабаровска по прямому проводу сообщили, что в Благовещенске вспыхнул мятеж, возглавленный атаманом Гамовым.

МЯТЕЖ АТАМАНА ГАМОВА

Теплый мартовский день сулил весну; она уже чувствовалась, ею пахло в воздухе.

Двери в теплушках были раскрыты настежь. Люди с винтовками в руках — тут были рабочие Амурского затона, матросы речной флотилии, арсенальцы, железнодорожники — прощались с родными, переполнившими перрон хабаровского вокзала.

На теплушках красовались надписи, сделанные мелом:

«Раздавим гидру контрреволюции!»

«Смерть буржуазным тиграм!»

«Долой белогвардейских гадов!»

По всему Дальневосточному краю, по всей линии Амурской железной дороги, от Хабаровска до Благовещенска, по всем окрестным деревням летели телеграммы краевого Совета о мятеже казачьего атамана Гамова. Совет призывал встать на борьбу против мятежников. Едва поезд останавливался у станции, к нему устремлялся народ — демобилизованные солдаты, заросшие бородами, как бурьяном, крестьяне, молодые парни, вооруженные кто трехлинейной винтовкой, кто берданкой, кто американским винчестером, кто охотничьей двустволкой, а кто и допотопным шомпольным ружьем.

— Заходи, заходи, братишки, залезай, ребята! — раздавались голоса из теплушек, и туда лезли с оружием в руках и без оружия все новые и новые бойцы.

Приходили к поезду подростки, просили:

— Запишите нас в отряд. Возьмите с собой.

Из пристанционных поселков прибегали женщины с разной едой — вареным мясом, салом, яйцами, шаньгами[26]. Они подавали свои дары в теплушки и голосили так трогательно, что брало за душу:

— Ешьте, родименькие… кушайте на здоровье!

Проходя на стоянках вдоль поезда, Виктор Заречный с восхищением смотрел на этих простых русских людей, рабочих и крестьян амурских земель. Никто их не неволил. Они отдавались зову своего сердца. За четыре месяца, прошедшие с Октября, народ успел породниться с советской властью. «Еще бы! Ленин покончил с войной, с капиталистами, с помещиками. Народ получил свободу, какая и во сне не снилась. Вся земля отдана народу. Кто до большевиков произносил такие слова, какие напечатаны в декрете советской власти о земле? Разве можно отдать все это обратно, расстаться со всем этим? Нет! Ни за что! Историю не повернешь вспять. Если народ поднялся, никакие силы не сломят его», — думал Виктор.

С тех пор как у него возникла идея написать в художественных образах революционную историю родного края, мысль эта никогда не покидала его. Видеть жизнь, находясь в самом пекле ее, писать о ней, волновать сердца людей, заставлять мечтать, бороться, восторгаться благородными поступками героев, плакать над их гибелью — в этом он видел свое призвание. Ему рисовались тысячи, десятки, а может быть сотни тысяч людей, читающих его книги. Говорить с такой аудиторией — это ли не мечта! Это ли не счастье!

Другу Виктора, глубоко штатскому человеку, предстояло руководить подавлением мятежа озлобленных, хорошо вооруженных офицеров, казаков, японских дружинников. Мятеж этот был первым контрреволюционным выступлением на Дальнем Востоке после Октябрьской революции, а Дяде Володе суждено было подавлять огнем и мечом этот первый мятеж. Его не смущала, казалось бы, совершенно не свойственная ему роль усмирителя мятежа. Ново это было для него, но смелость города берет, говорит пословица. А тут как раз и предстояло взять город, захваченный мятежниками.

* * *

В декабре 1917 года Третий дальневосточный съезд Советов, происходивший в Хабаровске, объявил советскую власть на всей территории Дальнего Востока. Но еще в ноябре атаман Амурского казачьего войска Гамов, бывший депутат Государственной думы, состоявший, ко всему прочему, членом эсеровской организации, объявил себя «войсковым правительством», с прежними станичными атаманами, вооруженным казачеством, старыми казачьими традициями. Существовало еще и земство, также претендовавшее на власть. Тогда же в Благовещенске, центре богатейшей Амурской области, возникла тайная организация во главе со штабс-капитаном Языковым и со штабом в японской коммерческой конторе «ТОМОЭ» (и сюда пала тень «Черного дракона»!).

Но были и другие силы в Амурской области. Завороженные декретами советской власти о мире, о земле, крестьяне, съехавшиеся в конце февраля на свой четвертый съезд, писали в Москву:

«...шлем крепкое рукопожатие мужика-переселенца далекой Сибири вождю всемирного пролетариата Владимиру Ильичу Ленину…»

И, несмотря на наличие этой силы, 6 марта, когда в бывшем губернаторском доме происходило заседание, на котором присутствовали руководители советской власти Амурской области, отряды казаков и белой гвардии напали на красногвардейцев, расквартированных в разных частях города, разоружили их, окружили губернаторский дом и арестовали всех, кто там находился.

Захват Гамовым Амурской области грозил Уссурийскому краю изоляцией от Советского государства.

* * *

Десятого марта поздно вечером — уже было темно — машинист поезда, в котором следовал отряд из Хабаровска, резко затормозил. Вагоны с лязгом и звоном ударились буферами друг о друга, и состав остановился. Володя и Виктор Заречный вышли на площадку вагона. Впереди, на путях, они увидели красные сигнальные огни, а вдали слева — множество костров. Они сошли со ступенек и побежали к паровозу.

— Что это за огни? — спросил Володя машиниста.

— Пойдем посмотрим, — машинист слез с паровоза.

— А что за костры, как вы думаете?

— Это, должно быть, в Астрахановке.

— Если в Астрахановке, то наши.

Их окликнул голос из темноты:

— Кто идет?

— Свои.

Из-за бруствера, на котором стояли два красных фонаря, показались три фигуры с ружьями — солдаты в шинелях без погон, в вязенковых шапках, с винтовками.

— Документы! — сказал один из них, бородатый, должно быть старший. Он посмотрел на пятиконечную звезду на рукаве френча у Володи, на планшетку Виктора.

Прочитав мандаты, солдат солидно, но весело произнес:

— У нас в Черниговской губернии говорят: «Оце гарно…» Только дальше, товарищи, пути нема, аж на десять стыков рельсы разобраты.

— Кто разобрал?

— Наши… чтобы гамовцев не пустить из города.

— Хорошо сделано, — одобрил Володя. — Правильно! А костры? Что это?

— Астрахановка, — ответил бородатый солдат. — Тут нас богато собралось. Десять тысяч разного войска. Вси хаты позанимали, вси сараи. У костров люди сплят.

— Десять тысяч! — радостно воскликнул Володя. Да мы привели из Хабаровска целый отряд. «Кто хочет драться, тому надо с силой собраться», — говорит русская пословица.

— Это справедливо, — согласился бородатый солдат.

Пошли к вагонам.

Володя дал команду выгружаться. Люди прыгали из теплушек. Под ногами хрустели песок и галька. Выгрузили пулеметы.

— Веди, Иван, до штабу, — сказал бородатый солдат одному из молодых.

Отряд растянулся вдоль всего состава и дальше — конца не было видно из-за темноты. Минут через пять отряд стал спускаться с насыпи. На дороге, по обочине которой слева, в кустах, белели пятна снега, построились по четыре человека. Пересчитали людей. Оказалось, что в пути отряд увеличился почти на четыреста человек: погрузилось в Хабаровске триста двадцать человек, выгрузилось семьсот.

Отряд тронулся.

Виктор не спускал глаз с костров, полыхавших в Астрахановке. В душе у него тоже горел костер, освещавший ему мир новым светом.

Костры все ближе и ближе. Уже виден поднимавшийся от них кверху дым, освещенные красным светом дома, сараи, приземистые бани, изгороди. В небе блестели яркие мартовские звезды.

* * *

До прихода хабаровского отряда события в Благовещенске развивались так. Остатки разгромленных красногвардейских частей покинули город. Комиссар Красной гвардии Аксенов с красными дружинниками отступил к морякам, в «министерский» затон у устья Зеи, впадающей в Амур. Моряки и рабочие-дружинники попытались оказать сопротивление Гамову, но не выдержали натиска и отступили в деревню Астрахановку, лежащую на правом берегу реки Зеи, верстах в четырех от окраины Благовещенска. Там в протоке Зеи зимовала канонерка Амурской речной флотилии «Ороченин» и посыльное судно «Пика», вооруженные дальнобойными орудиями и пулеметами.

Далеко проглядывалась местность вокруг Астрахановка Из-за леса виднелись купола Благовещенского собора. Доносился звон колоколов. Мимо Астрахановка шла железнодорожная ветка, соединявшая Благовещенск с узловой станцией Бочкарево Амурской дороги, верстах в ста десяти от города.

Вскоре сюда прибыл из Бочкарева вооруженный отряд деповских рабочих под командой молодого, но бывалого революционера-подпольщика, бывшего узника Орловского каторжного централа, слесаря Михаила Коншина. Астрахановка становилась средоточием революционных сил. Здесь образовался военно-революционный штаб. Помощник комиссара Красной гвардии, бывший поручик царской армии Анатолий Комаров принял командование всеми красными силами, собравшимися в Астрахановке. Были сняты рельсы со шпал против Астрахановки, перерезаны телеграфные провода, соединявшие Благовещенск с внешним миром; установлены пулеметы у полотна железной дороги в сторону Благовещенска; с «Ороченина» и «Пики» наведены на город орудия; в «окопах» между железнодорожной веткой и рекой Зеей, — там шел ров, заменивший собою окопы, — залегли красногвардейцы. Меры эти оказались своевременными. Едва закончились оборонные приготовления, как со стороны города показался «бронированный» поезд мятежников — платформы, обложенные кирпичами. Застрекотали пулеметы красных, защелкали пули по кирпичам «бронепоезда» и по паровозу. Машинист дал задний ход, и поезд умчался к вокзалу.

Неожиданный для мятежников отпор красных вызвал смятение в их рядах. Белое войско стало таять. А силы астрахановского войска росли с каждым днем. Член штаба Голик верхом на коне скакал по деревням, призывая крестьян на помощь Красной гвардии. Одна за другой поднимались близлежащие деревни и села: Белогорье, Черемушки, Ивановка, Алексеевка, Успеновка, Троицкая. Из Благовещенска перебегали рабочие, солдаты, казаки.

В деревне Владимировке, что на левом берегу Зеи, пониже Астрахановки, вырастал другой грозный лагерь. Сюда шли крестьяне-бойцы из Ивановки.

* * *

Хабаровский отряд подошел к штабу. На крыльцо вышли члены штаба. Все они были в солдатских шинелях.

Комаров распорядился разместить людей, и все пошли в дом.

— Садитесь, — предложил Комаров. — Может быть, с дороги… щей наших, астраханских! — Он снял фуражку и повесил в простенке между окон.

— Нет, спасибо, ужинали в вагоне, — ответил Володя.

— Ну, чаю… Попроси, Аистов, поставить самовар, — обратился Комаров к одному из членов штаба. — За чаем и поговорим.

Сели за стол в переднем углу большой комнаты. На столе лежал план Благовещенска со многими на нем синими точками и кружками. Под потолком — керосиновая лампа с белым жестяным абажуром. В комнате домовито пахло печеным хлебом и махоркой.

Не дожидаясь самовара, Комаров повел разговор. Володя положил перед ним свой мандат представителя краевого бюро РКП(б) и краевого Совета. Виктор Заречный показал свой мандат уполномоченного информбюро.

— Мы привели отряд в семьсот человек, — рассказывал Володя, — при шести пулеметах. Тысяча пятьсот винтовок, патронов четыреста пятьдесят тысяч. Завтра из Хабаровска прибудет эшелон с артиллерией.

— Сила! — радостно воскликнул Комаров. — К нам народ валом валит. Из Свободного сообщают: там собралось пятьсот человек крестьян, требуют оружия, отправки к нам, в Астрахановку. Воодушевление необыкновенное. Крестьяне объявили благовещенской буржуазии «священную войну», для продовольствия наших частей возами везут хлеб, мясо, приводят даже живой скот для убоя. Нет никакого недостатка в провианте.

— А каковы силы у Гамова? — спросил Володя.

— На нашей стороне перевес, а главное — необыкновенное воодушевление. Мы посылали к Гамову делегацию для переговоров.

— Что предлагала делегация?

— Мы требовали немедленного освобождения из тюрьмы всех арестованных, за что давали гарантию прекратить боевые операции, не вводить в Благовещенск свои части, а распустить их по домам, не производить арестов.

Володя с удивлением посмотрел на Комарова.

— Ну, и что же Гамов ответил?

— Он прислал проект соглашения, по которому мы должны самоликвидировать советскую власть.

— Что вы ответили?

— Ответили, что революционный штаб не принимает проекта соглашения и оставляет за собой свободу действий…

— Ответ правильный. А вот насчет делегации с предложением освободить арестованных взамен роспуска Красной гвардии — это неправильно. Разве так надо ставить вопрос? Вопрос надо ставить так, как поставил перед вами Гамов: надо было «потребовать капитуляции белой гвардии, ликвидации «войскового правительства». Дело ведь не в освобождении арестованных, а в восстановлении советской уласти.

«Уже начинает учить, — подумал Комаров, хотя он и понимал, что предложение штаба было действительно нелепое. — Ну что ж, — снова подумал командующий фронтом, — поучимся у представителя партии и краевой власти. Посмотрим». Комаров знал, что Володя человек не военный, и его заинтересовало, как он поведет себя.

Шум на улице прервал разговор.

— Что там такое? — Комаров встал из-за стола, прильнул к окну, а затем вышел в сени.

Вскоре он вернулся с двумя военными.

— Из Владивостока прибыли демобилизованные артиллеристы, — сказал Комаров.

— Ехали домой эшелоном, — заговорил один из артиллеристов, оглядывая членов штаба, — да вот завернули к вам. Хабаровские товарищи сагитировали. Решили помочь амурцам.

— Отлично, — сказал Володя.

Дела в Астрахановке в самом деле складывались отлично. Хотя у Гамова были целые офицерские части и конные казаки, но, по рассказам перебежчиков, мобилизованные Гамовым казаки-середняки и казаки-богачи были люди с разными устремлениями, враждовавшие между собой. А офицеры «дрались» больше по злобе, мстя большевикам за поражение, которое терпело контрреволюционное движение всюду, где бы оно Ни возникало, начиная с мятежа Каледина на Дону.

Астрахановка представляла собой необыкновенное зрелище. Это был военный лагерь и вместе с тем что-то напоминавшее Запорожскую Сечь. Военно-революционный штаб занимал большой дом, принадлежавший богатому молоканину, сочувственно относившемуся к советской власти. Дом был под железной крышей, с палисадником, с синими наличниками на окнах. В палисаднике чернели стволы рябин. На одной из них, на тонкой, голой ветке, висела с прошлого года кисть высохших и побуревших ягод. По улицам и переулкам бродили — красногвардейцы, одетые во что попало. У штаба стояли сани. Крестьяне Зазейской стороны, житницы области, дававшей на своих богатых черноземах миллионы пудов превосходной пшеницы, сдавали каптенармусу мешки с мукой и крупой. Лошади, опустив морды в колоды, жевали овес. Слышались звуки гармошки, песни. В кругу красногвардейцев и местных крестьян иные весельчаки под частушки отстукивали чечетку, то вдруг раздавалось громовое «ура» — приветствие вновь прибывшему отряду. Это была народная стихия, идущие из глубины веков веселье и удаль, которые ничто, никакие испытания, никакие беды не способны заглушить в русском человеке.

* * *

На другой день Астрахановка неузнаваемо изменилась. Умолкли гармошки, прекратились песни. Народная стихия утихомирилась. Началось формирование рот. Военно-революционный штаб снова засел за карту города. Весь день и всю ночь светились окна в штабе. Перед утром, только-только забрезжилось в сером, снежном небе, со сторожевого поста сообщили, что на Астрахановку двигается неприятельская цепь. Члены штаба вышли на улицу.

В занесенных снегом окопах сидели железнодорожники, среди них были солдаты бывшей царской армии, хорошо умевшие обращаться с винтовкой. Командир седьмой роты, занимавшей центральную часть окопов, паровозный машинист Михаил Черепанов, держал наготове «максим». Находясь во время войны в учебном батальоне Заамурской железнодорожной бригады, Черепанов научился владеть пулеметом, и это теперь пригодилось ему. Возле него стояли Анатолий Комаров и Виктор Заречный. Комаров говорил Черепанову: «Постой, постой, не торопись, рано». В снежных вихрях Виктор уже различал стройные ряды гамовских офицеров. Они шли с духовым оркестром. Торжественные звуки марша «Под двуглавым орлом» вместе со снежной метелью врывались в окопы. Подпустив врага поближе, Комаров сказал: «Нажимай!» Черепанов нажал гашетку, «максим» рванулся, и весь ров застрекотал.

Виктор вспомнил, как 10 января 1906 года генерал Селиванов расстреливал демонстрацию. Тогда он был среди демонстрантов и с ужасом смотрел, как падали от пуль люди. Теперь он сам стоял у пулемета и видел, как впереди, еще далеко от окопов, люди падали, как падают колосья пшеницы под ножом жнейки. На снегу темнели пятна крови. Оркестр умолк. Ряды белогвардейцев редели, но офицеры все шли.

Глядя на подходивших все ближе и ближе врагов, Виктор думал только об одном: чтобы офицеры — он хорошо видел их бледные, безумные лица — не дошли до окопов, чтобы они все до одного были сметены с этого белого снежного поля. Всякий раз, как падал сраженный пулей белогвардеец, Виктор испытывал чувство радости. Да, впервые смерть человека была для него радостью.

Не выдержав огня красных, гамовские офицеры остановились.

— За мной! — прокричал Анатолий Комаров и выскочил из окопов. Красногвардейцы один за другим с криками «ура» кинулись за ним. Гамовцы, дрогнув, побежали к городу, прыгая через трупы убитых, падая замертво.

* * *

Днем разведка донесла, что в городе началась паника. Гамов издал приказ, в котором говорил, что город находится в «чрезвычайной опасности». Он объявил Благовещенск на осадном положении, мобилизовал всех мужчин от восемнадцати до пятидесяти лет.

В штабе шло совещание. Помимо членов штаба, сидевших за столом в переднем углу, в комнате были командиры всех рот. Они расположились на стульях вдоль стен, иные стояли — негде было сесть. Все имели при себе оружие — револьверы всех систем, кавалерийские сабли.

Вошли китайцы — пять человек. Они были хорошо одеты — в ватных куртках из синей дабы, в матерчатых шапках, подбитых внутри мехом. Войдя, китайцы с изумлением оглядели «генералитет» и командиров Красной гвардии.

Это была делегация от китайского населения города.

— Попроси у хозяев пяток стульев, — приказал Комаров ординарцу.

Стулья были принесены, поставлены перед столом. Благодаря и кланяясь, китайцы сели.

— Мы вас слушаем, — сказал Володя. Он достал из кармана кисет и стал набивать трубку.

Один из китайцев, закурив сигарету, заговорил.

Из рассказа делегатов выяснилось, что Гамов предложил китайскому населению города организовать отряд для защиты своей жизни и имущества от большевиков. Гамов вооружил китайцев, а японцы обучали их стрельбе из винтовок.

— Наша люди не хочу война, — говорил китаец. — Ваша как думай?

Володя улыбнулся.

— Моя думай так: наша, — он прижал руку к груди, — и ваша, — он указал пальцем на китайцев, — война не надо. Зачем наша и ваша война? Чега пухао[27].

Китайцы улыбнулись, услышав родные слова из уст «капитана» большевиков.

— Наша война — Гамов, — продолжал Володя. — Его сволочи, сукин сын.

Смех загрохотал в комнате.

— Гамов тюрьма посадил наша люди, большевика капитан, — говорил Володя. — Его не хочу Ленин.

— Ваша знай Ленин? — спросил Виктор.

Китаец отрицательно мотнул головой.

— Сунь Ят-сен ваша знай? — снова спросил Виктор.

— Как могу не знай Сунь Ят-сен?

— Так вот: наша Ленин — ваша Сунь Ят-сен. Понимай?

Китаец понял:

— Ага, ага.

— Ленин — шибко большой большевика капитан, — Володя выставил большой палец. — Ленин, Сунь Ят-сен — союза. Ваша понимай?

— Понимай, понимай! — оживились китайцы.

— Дуань Ци-жуй[28], Чжан Цзо-лин[29] не хочу Сунь Ят-сен. Гамов не хочу Ленин. Ваша понимай?

— Понимай.

— Большевика, — продолжал разговор Володя, — не хочу Гамов. Ваша видел Красная гвардия? Шибко много солдата. Два солнца, три солнца Красная гвардия кантрами Гамов[30]. Китайски люди не надо бояться.

Дальше Володя сказал, чтобы китайцы распустили свой отряд, спрятали оружие и спокойно занимались своим делом, никто их не тронет. Сказал он также и о том, что, по сведениям, полученным штабом, белогвардейцы хотят ночью обстрелять Сахалян[31] — будто это делают большевики — и тем самым призвать на помощь китайские войска.

Негодование изобразилось на лицах у китайских делегатов.

— Моя пиши даоиню[32], — продолжал Володя. — Ваша ходи Сахалян, говори даоиню: Гамов хочет стрелять Сахалян. Его сволочи, сукин сын. Большевики не будут стрелять.

Китайцы закивали головами.

В заключение беседы делегаты дали обещание распустить свой отряд и сообщить даоиню о намерении белогвардейцев.

Прием закончился.

Возобновилось заседание штаба.

— Итак, товарищи, — сказал Володя, — завтра на рассвете обложим город, а сейчас пошлем парламентера к Гамову с требованием сдать город без боя. Если не сдаст, придется штурмовать, ничего не поделаешь. Нет возражений против посылки парламентера? Нет. Кто пойдет?

— Пускай идет Сальников, — сказал Комаров. — Он боевой солдат. Пусть поговорит с атаманом.

— Возражений нет? Нет. Ты не возражаешь? — Володя взглянул на человека в шинели, скромно сидевшего среди командиров.

— Дорогу знаю, — проговорил Сальников.

Командиры одобрили текст письма к атаману Гамову.

— Вот тебе письмо, — сказал Володя, передавая пакет Сальникову, — и скажи на словах этому бандиту — пусть сложит оружие к сегодняшнему вечеру. Скажи ему, что мы собрали огромное, хорошо вооруженное войско. У нас в армии кадровики. У нас есть артиллерия, пулеметы. Пусть знает, что под городом стоит грозная сила. Мы в два счета можем сокрушить его, но мы не хотим, чтобы пролилась кровь мирных жителей, мы не хотим разрушать город. Скажи ему: пусть он поймет, что не может быть государства в государстве. На всем Дальнем Востоке — советская власть. Должна быть и будет советская власть и в Амурской области. Скажи ему, что я лично, как представитель краевой советской власти, предлагаю ему сдаться без боя, иначе он будет уничтожен. Скажи ему еще, что если он тронет хоть одним пальцем большевиков, которые сидят у него в тюрьме и в реальном училище, он дорого за это заплатит. Мы его достанем везде. Ступай.

Володя перевел взгляд на комиссара Белогорья, матроса Безднина.

— Ты что хотел сказать?

Со скамьи в углу поднялся матрос, бывший председатель отрядного комитета Амурской флотилии, плотный, подобранный, темноволосый, производивший впечатление весьма положительного человека.

— Я хотел доложить ревштабу, — сказал он, — что ко мне в Белогорье доставили казачьих офицеров, арестованных в Черемушках. Они приехали туда на автомобиле, собрали народ, митинговали против советской власти, требовали назвать фамилии большевиков, чтобы разделаться с ними. Был на митинге казак Второго амурского полка, большевик Пенжуков. Выступил. Говорит: «Большевики — это мы, простой народ. А эти, что требуют уничтожать большевиков, — враги наши. Бери их, ребята!..» Ну, и доставили их ко мне.

— Надо предать их суду Революционного трибунала, — строго сказал Володя.

— Я посоветовал, чтобы народ сам судил. «Вы, — говорю я, — арестовали — вы и судите».

— Ну, а народ что?

— Судили и… ликвидировали… тут же, на краю станицы.

— Ну и прекрасно, — сказал Володя. — Итак, товарищи командиры, садитесь поближе к столу. Обсудим план наступления. Докладывайте, товарищ Комаров.

Анатолию Комарову было лет двадцать семь — двадцать восемь, родом он амурец. У него приятные черты лица, русые волосы, статная фигура, движения его просты, серые глаза выражали ум, волю и мужество, а весь облик заставлял предполагать в нем человека хорошей души. Он был наиболее грамотным в военном отношении членом штаба, поэтому-то ему и доверили роль командующего фронтом против мятежных войск атамана Гамова.

Наклонившись над планом города, Комаров излагал диспозицию для охвата города подковой. После его доклада началось обсуждение плана.

— Надо охватывать город не подковой, — высказал мнение один из командиров рот, — а кольцом. Взять город в кольцо. Если нельзя выйти на лед Амура, можно попытаться двинуть наши части по набережной, с востока и запада.

— Действовать со стороны Амура мы не можем, — говорил Комаров, — во-первых, потому, что если наши части начнут заходить со стороны Сахаляна, то, безусловно, они подвергнутся обстрелу с китайского берега. Во-вторых, мы можем понести большие потери: неприятель, теснимый нашими частями с востока, запада и севера, ринется на лед, чтобы прорваться на другой берег Амура.

— Выходит, — возразил второй командир, — гамовские войска уйдут живыми в Китай. Этого мы не должны допускать. Задача состоит в том, чтобы уничтожить живую силу противника.

Разгорелся спор.

— Я согласен с товарищем Комаровым, — сказал Володя. — Вы же видите, — он указал на план, — береговая линия вдоль города огромна. Чтобы охватить город кольцом, нужно не двенадцать тысяч войска, а еще столько же.

Несколько часов длилось обсуждение плана наступления на Благовещенск. В конце концов был принят план охвата города подковой. Перед речной артиллерией, которой командовал матрос Садчиков, была поставлена задача обстреливать главную цитадель Гамова — вокзал, где, по донесению разведки, были сосредоточены офицерские части противника.

В ночь на 12 марта, прежде чем вернулся Сальников, Красная гвардия в двенадцать тысяч бойцов, вооруженных винтовками и пулеметами, тихо выступила из Астрахановки и Владимировки. Пошли подковой: левый фланг — по берегу Зеи, правый — с запада, центр — вдоль железной дороги, к вокзалу. Бочкаревцы под командой Коншина получили задание штурмовать вокзал с правой стороны. За центральной группой войск двигалась гаубица, установленная на вагонетке. Вагонетку катили бойцы.

Вся Астрахановка высыпала из домов. Старики, женщины, дети смотрели, как уходили войска.

— Помоги вам бог, — говорили бойцам старухи и крестили спины уже едва различимых, уходивших в темноту ночи воинов. — Дай-то вам бог одолеть атамана!

Деревня опустела, люди ушли в дома, закрыв окна ставнями. Тихо стало, только у штаба все еще стояла группа людей — они глядели туда, где уже ничего не было видно, — да возле ворот, привязанная к столбу за узду, смачно жевала сено лошадь, запряженная в «американку».

Сальников — он ездил в город верхом на лошади— привез от Гамова, принявшего его в штабе войскового казачьего правления, такой ответ:

«Мною ни одно из ваших требований не принимается, так как я ваших призрачных сил не страшусь, я постараюсь их разогнать и тем доказать, что я есть сила, я есть власть в Амурской области».

В пять часов утра 12 марта жители города услыхали отдаленный гул орудий. Это била артиллерия с «Ороченина» и «Пики». Загрохотало и на татарском кладбище, в конце Благовещенской улицы, по дороге из города к вокзалу, — там была замаскирована гамовская артиллерия. Вслед за тем затараторили пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы — все гуще и гуще. Красные отряды пошли в наступление. Центральная часть подковы была встречена ружейным и пулеметным огнем со стороны вокзала. От вражеских пуль упали и не встали многие бойцы передней цепи. Неподалеку от Астрахановки запылал завод Чепурина, подожженный неприятельскими снарядами. В революционный штаб, остававшийся в Астрахановке, от командиров рот беспрерывно скакали вестовые с донесениями.

«Идет жаркий бой за вокзал. Наша артиллерия метко бьет по зданию вокзала; снаряды рвутся над составами поездов, стоящих на путях. Противник — офицеры и белогвардейская молодежь — защищается отчаянно, несет огромные потери. Через час после начала боя мы заняли вокзал, но вынуждены были оставить его».

«Седьмая рота бочкаревцев под командой Черепанова ворвалась в город, окружила тюрьму. Черепанов взломал замки, так как тюремная стража разбежалась. Все арестованные освобождены».

«На восточном фронте, перейдя Зею в устье, наши войска сломили сопротивление противника. Гамовцы бросились бежать через Амур на китайскую сторону. Поставленный на берегу пулемет расстрелял их. На льду лежит около двухсот белогвардейских трупов. Идут бои на улицах, во дворах. Не успевшие бежать из города Гамовцы бьются из-за каждого угла до последнего патрона. Горит дом Духовной семинарии, где засели белые. Всюду трупы противника. Мы также несем большие потери».

«Из гостиницы Кондрашова пьяные офицеры обстреливают нас из ручного пулемета».

«Восьмой час длится осада дома золотопромышленника Иванова на Амурской улице, где укрылись Гамовцы. Мы несем большой урон».

«Много вооруженных японцев сражаются вместе с белогвардейцами против наших частей. Судя по всему, это дружинники японского отряда, прошедшие военную школу. Уничтожаем беспощадно. Местные жители японцы подбирают своих убитых и раненых и уносят в дома».

«Распространенное в Благовещенске воззвание революционного штаба производит огромное впечатление. Казаки на своих лошадях ушли из Благовещенска по домам».

«Рано утром Гамов подъехал на автомобиле к Государственному банку, приказал открыть кладовые. Все золото (говорят, на тридцать семь миллионов рублей) увезено на подводах в Сахалян. Сам Гамов умчался на своем автомобиле по льду через Амур в направлении Сахаляна. Командование передал полковнику Вертопрахову, но и этот смылся».

Бой продолжался весь день, всю ночь и весь следующий день. К вечеру 13 марта вокзал прекратил сопротивление. Белогвардейцы, не выдержав натиска Красной гвардии, оставили вокзал и пытались бежать, но почти все были перебиты, часть вышла из здания вокзала с белым флагом.

Члены штаба обошли вокзал. Всюду были следы только что закончившегося сражения. Крыша над буфетом первого и второго классов была пробита снарядом. Упавший на длинный, стоявший посредине зала, сервированный стол снаряд разорвался и разнес в щепки всю мебель, стойку, буфет. На полу лежали изуродованные трупы офицеров. За одним уцелевшим столиком, навалившись на него грудью, застыл офицер в погонах капитана. Окровавленная голова его была пробита осколком снаряда.

В зале третьего класса находились под караулом пленные белогвардейцы. Сюда же санитары носили с улицы раненых и убитых красногвардейцев; они лежали рядами на каменном полу.

Вдруг Виктор бросился к одному из трупов. Это был бородатый солдат в шинели, без шапки; седые волосы его слиплись от крови; один глаз слегка приоткрыт: рот крепко сжат… Он уже не скажет: «Оце гарно!» Виктор побледнел, отошел от солдата.

— Володя, — сказал он, — это тот самый… — Спазмы сдавили ему горло.

Указывая на тела убитых, Виктор крикнул пленным:

— Негодяи!

— Отведите их в тюрьму, — приказал Володя часовым, охранявшим пленных. — Доставьте живыми… никакого насилия! Трибунал будет судить.

* * *

Утром 14 марта революционный штаб разместился в казармах Амурской флотилии, на окраине города, в Горбылевке.

Где и кем был сделан последний выстрел — этого никто не знал, только к восьми часам вечера 14 марта в городе, погруженном в полный мрак (электрическая станция не работала, огней в домах не зажигали), наступила тишина, от которой жителям города, пережившим ужас первых дней гражданской войны, становилось жутко.

* * *

…Хотелось забыться, очень хотелось забыться, и Виктор лег на деревянном диване в штабе. «Оце гарно!» — отчетливо услышал он голос бородатого солдата, и все вдруг ушло… исчез труп бородатого солдата, не стало гула орудий, трескотни пулеметов… Виктор заснул.

ДЕСАНТ ВРАЖЬИХ ВОЙСК

В избушку Серафимы Петровны пришел, как всегда, рано утром Ван Чэн-ду со своими булками. Работая по организации китайцев в профессиональный союз, он не переставал носить за спиной корзинку с булками.

Виктор умывался.

— Япынска солдата ходи на берег, — сказал Ван Чэн-ду, когда Виктор, умывшись, утирался полотенцем.

— Как? — Виктор с тревогой посмотрел на булочника.

Ван Чэн-ду поставил корзину на пол, сел у двери на порог, достал из-за пазухи вместе с пачкой сигарет отпечатанный типографским способом листок.

— Солнца мэйю[33], — сказал он, — моя ходи посмотри… — Дальше он, пустив в ход жесты, объяснил, что японские матросы расклеивали по городу объявления.

Повесив полотенце на крючок, Виктор взял листок из рук Ван Чэн-ду. Бледность покрыла его лицо.

— Что это? — встревоженно спросила Женя.

— Объявление командующего японской эскадрой… Высажен десант…

— Десант? — смятение послышалось в голосе Жени.

Глаза их лихорадочно бегали по печатным строчкам листовки адмирала Хирохару Като.

— Это уже настоящая интервенция! — Виктор смял в руке листок, от волнения у него пересохли губы.

— Его война хочет, — сказал Ван Чэн-ду. — Япынска люди посмотри, кричи «банзай»[34].

Виктор заговорил о загадочном убийстве, совершенном накануне, 4 апреля, в японской конторе «Исидо» в Маркеловском переулке. Убийцы не были обнаружены, не было и никаких следов ограбления.

— Как ты думаешь, Ван Чэн-ду, кто убил японцев? — спросил он всезнающего булочника.

— Моя думай, — ответил Ван Чэн-ду, — хунхуза нет[35].

— Кто же тогда убил, если не хунхузы?

Если бы убили хунхузы, они совершили бы грабеж, резонно заметил Ван Чэн-ду.

Виктор согласился.

— Пухао[36], — сказал Ван Чэн-ду. Он закурил и взял свою корзину.

Виктор поспешил в Совет. У Мальцевского базара толпился народ. Слышались возгласы:

— Почему же это Совет допускает!.»

— Топить их надо!

Виктор сел в трамвай.

У мастерских военного порта шумела толпа рабочих, не приступавших к работе. На кирпичной ограде на месте сорванного листка, от которого остался только небольшой клочок, кто-то уже успел написать углем: «Долой интервентов!»

Улица поражала своей необычной многолюдностью. Возле памятника Невельскому вагон трамвая с лязгом остановился. Через улицу проходила рота японской морской пехоты в белых гетрах, в синих бескозырках, с винтовками через плечо. Словно рисуясь, четко отбивали шаг и были похожи друг на друга, как бывают похожи оловянные солдатики. Вместо лиц у них были непроницаемые, желтые маски с узкими темными щелками на месте глаз. Шли они, словно это был их город — Кобе, или Киото, или Осака. Никогда у Виктора Заречного не было неприязненного чувства к какой-нибудь нации, тем более к таким народам, как японцы, китайцы, корейцы, среди которых он рос. Даже во время русско-японской войны злоба охватывала его не к японцам, одерживавшим победу, а к самодержавию, виновному в поражении. Живя в Японии, в эмиграции, он полюбил эту страну, ее народ, а маленькая обаятельная Тори едва не завлекла его своими чарами. Теперь, увидя японских солдат в родном городе, Виктор пережил чувство, какое, вероятно, должен испытывать человек, получивший пощечину, — в нем закипела ненависть к врагу, пришедшему, чтобы отнять свободу, добытую потоками крови, отнять любимый край.

В Исполкоме царила растерянность. Никто не сомневался, что убитые в конторе «Исидо» японцы были жертвой коварной провокации: нужен был повод для интервенции.

Собрались члены Исполкома, партийные и военные работники. Об убийстве в Маркеловском переулке уже говорили мало. Ни милиция, ни уголовный розыск не могли обнаружить преступников. Говорили, будто собака-ищейка повела сотрудника уголовного розыска из Маркеловского переулка на Китайскую улицу, остановилась на углу Китайской и Пекинской, где помещалось здание японского консульства, нервно кинулась к двери консульства, обнюхала ее, потом побежала дальше, перешла Светланскую улицу у городского сада и привела к берегу Золотого Рога. Здесь она обнюхала песок на берегу, посмотрела на бухту и, вытянув шею, несколько раз тоскливо пролаяла…

Началось экстренное заседание Исполкома, Оно было коротким — времени для разговоров не было. Все знали, что скажет председатель Исполкома Суханов, и тем не менее слова его: «Японские войска занимают город» — были встречены глубокой тишиной.

Приступили к составлению телеграммы Ленину и протеста консулам.

— Надо им вручить лично, — предложил Костя.

— Примут ли? — усомнились некоторые.

Костя пододвинул к себе телефонный аппарат, снял трубку. -

— Японского консула… Господин Кикучи?

Разговор продолжался две минуты. В течение этих двух минут все смотрели на Костю, стараясь угадать, что отвечал японский консул.

Окончив разговор, Костя сказал:

— Могу, говорит, принять представителя Совета только как частное лицо.

Второй звонок был американскому консулу.

— Господин Колдуэлл?

Этот согласился принять и назначил время — четыре часа.

— Не кажется ли вам, товарищи, — сказал Костя, — что разные ответы японского и американского консулов говорят о несогласованности их действий?

Мнения разделились.

— Господин Хадсон? — говорил Костя в трубку.

Английский консул дал положительный ответ.

С французским разговор был более продолжительным.

Положив трубку, Костя сказал:

— Отказался говорить по поводу десанта. Ссылается на отсутствие инструкций от правительства.

Разговоры с консулами укрепили у большинства членов Исполкома ошибочную, как потом оказалось, мысль, что японцы действуют самостоятельно.

Договорились, кто к какому консулу пойдет.

Виктор Заречный изъявил желание пойти к японскому консулу. Костя поднялся из-за стола. Усталость была написана на его лице. Взяв текст депеши Совнаркому, он поехал на телеграф.

Выйдя у телеграфа из автомобиля, Костя услыхал радостный возглас:

— Конец советской власти!

И сейчас же до него донеслись слова:

— Радуются! Ради собственной шкуры готовы продать родину!

На телеграфе Костя узнал, что грузчики на Эгершельде прекратили работы по разгрузке японских судов, но что русских грузчиков заменили японцы[37].

* * *

Возле здания японского консульства разгуливал патруль японских солдат: три солдата со стороны Китайской улицы и три — со стороны Пекинской.

Виктор Заречный нажал кнопку электрического звонка у входа в консульство. Дверь — это была массивная черная дверь — открылась.

— Я представитель Совета, — сказал Виктор японцу, открывшему дверь. — Хотел бы видеть консула.

С приторной вежливостью японец пригласил его в приемную. Через минуту туда вошел секретарь. Он сделал короткий вздох со свистом и не торопясь сказал:

— Консур может принять вас торько как частное рицо.

— Да, я знаю.

Секретарь ввел Виктора в кабинет консула. Запахи, которыми был пропитан воздух в кабинете, мгновенно воскресили в памяти Виктора улицы Нагасаки, чайный домик чернозубой японки, образ очаровательной Тори. Кикучи сидел за письменным столом. Он был в кимоно, что подчеркивало неофициальность приема.

— Садитесь, пожаруйста, — сказал Кикучи.

Виктор сел. Они смотрели друг на друга. Глаза консула ничего не выражали. В них нельзя было увидеть ни добрых движений души, ни злых. Они были словно задернуты темной пеленой.

— Курите? — консул пододвинул к Виктору сигарету в черепаховом портсигаре.

— Благодарю, я не курю, — ответил Виктор, — Председатель Совета Суханов поручил передать вам протест Совета против высадки десанта японских солдат.

Кикучи вынул из незаклеенного конверта отпечатанный на пишущей машинке протест.

— Я могу разговаривать с вами торько как с частным рицом. И ноту Совета я не могу признать как официарьный документ. — Консул превосходно говорил по-русски, речь его текла плавно, слова он выговаривал ясно, произносил с необычайной важностью, но тон был любезный.

— Каждый русский человек сказал бы вам то же, что и представитель Совета, — возразил Виктор. — Высадку десанта без согласия советских властей мы рассматриваем как нарушение суверенных прав Российской республики.

Кикучи прочитал протест.

— Десант совершен, — сказал он, — адмираром Хирохару Като дря защиты жизни и имущества японских подданных. Адмирар питает грубокое сочувствие к настоящему порожению России и жерает немедренного искоренения междоусобиц и брестящего осуществрения реворюции…

«Какое лицемерие!» — подумал Виктор.

— Адмирар Хирохару Като абсорютно избегар совершать такие действия, как вмешатерьство во внутреннюю поритику России ири оказание той ири иной пори-тической партии поддержки ири даврения. Подобные действия напрасно препятствовари бы осуществрению реворюции и ришари возможности вынести соответствующее закрючение, основывающееся на разуме русского народа…

«Какая забота о русской революции!» — снова подумал Виктор.

— Адмирар Хирохару Като грубоко встревожирся, что в~ настоящее время здешние поритические споры становятся все борее острыми и в конце концов не будет возможным избегнуть возникновения беспорядков. Увидя, что в надрежащих органах, на которые возро-жено поддержание безопасности в городе, не набрюдается порядка и город попар в такое порожение, что у него как бы нет пориции, адмирар не мог не беспокоиться о жизни и имуществе проживающих в городе подданных Японской империи и держав Сограсия….

— Защита проживающих на территории Российской республики лиц, — прервал консула Виктор, — лежит всецело на обязанности русских властей.

— Русские врасти не в состоянии обеспечить порядок в городе, — возразил консул, положив дымящуюся сигарету на бронзовую пепельницу в виде какой-то рыбы. — В городе среди бера дня произошри убийство и ранение трех японцев, что и заставиро адмирара Хирохару Като принять на его ответственность защиту жизни и имущества подданных Японской империи. Адмирар Хирохару Като принужден быр высадить десант с вверенной ему эскадры и принять меры, какие он считает соответствующими, а о дарьнейшем направрении испрошена у императорского японского правитерьства инструкция… Потрудитесь, пожаруйста, прочитать вот это заяврение городского самоуправрения. — Кикучи передал Виктору газету «Далекая окраина», где было опубликовано заявление городской думы от 29 марта. — Городское самоуправрение заявряет, — продолжал Кикучи, — что оно, как там написано, бессирьно охранять порядок в городе. Японские резиденты, которым старо известно это заяврение, быри очень встревожены и обратирись к адмирару Хирохару Като с просьбой о принятии мер дря защиты их жизни и имущества. Особенно японских резидентов встревожиро убийство двух японцев в конторе «Исидо».

— Совет считает заявление городской думы, — возразил Виктор, — не имеющим под собой почвы. Порядок в городе охраняет милиция, которая находится в ведении Совета. Не дело думы заниматься вопросами охраны порядка. Совет рассматривает заявление думы как акт, направленный к тому, чтобы возбудить общественное мнение. Если адмирал Хирохару Като и вы, как представитель японского правительства, беспокоились о жизни и имуществе японских подданных, вы могли обратиться к Совету…

— Японское правитерьство не признает советской врасти, — перебил консул Виктора.

— Но обращение ваше к думе — это беспредметное обращение.

— Как вы сказари?

— Я хочу сказать, что обращаться к думе с вопросами об охране порядка — это все равно, что обращаться к луне. Что же касается убийства японцев, — продолжал Виктор, — то это случилось впервые в нашем городе. И согласитесь, господин консул, убийство это весьма загадочно. Милиция и следственные органы стараются разгадать его, но оно все еще остается загадочным. Убийств без определенной цели не бывает. В данном случае не было грабежа конторы, что могло бы служить целью убийства. К сожалению, вы не помогаете нам отыскать убийц, а, напротив, препятствуете этому, укрыв у себя раненого и не допуская к нему начальника уголовного розыска, чтобы снять с Него показание. Во всяком случае, повторяю, это случилось впервые в нашем городе и не может считаться причиной для нарушения нормальных отношений между Россией и Японией. Мне поручено просить вас передать правительству Японии, что Совет самым энергичным образом протестует против высадки японского десанта и пребывания здесь японских военных кораблей. Вместе с тем Совет выражает свою искреннюю дружбу к Японии, к японскому народу.

Виктор встал. Поднялся из-за стола и консул.

Несвойственно Виктору было играть роль дипломата, но он вежливо сказал:

— Разрешите поблагодарить вас за любезный прием.

Консул жестом руки задержал его.

— Я доржен обратить ваше внимание на обращение адмирара Хирохару Като к русскому народу. Принятые им меры закрючаются искрючитерьно в защите японских подданных. Адмирар горячо питает грубокую дружбу и сочувствие к русским врастям и русскому народу и жерает, чтобы русский народ ни о чем не беспокоирся и, как обыкновенно, занимарся своими дерами. Я искренне присоединяюсь к нему.

«Дорого русскому народу обойдется ваша дружба», — подумал Виктор.

Он направился к двери.

* * *

В это время на Центральном телеграфе Костя Суханов сидел у прямого провода.

«Я — Суханов, председатель Владивостокского Совета рабочих депутатов», — стучал аппарат.

«У аппарата председатель Центросибири Яковлев», — бежала узкая белая лента ответной депеши.

— «Передайте Ленину, — диктовал Костя Суханов телеграфисту. — Сообщаю подробности десанта. Был совершен самолично японским консулом и адмиралом Като, без всякого предупреждения… Десант высажен без согласия английского, американского и других консулов…».

Телеграмма была длинная.

— «Буржуазия и все темные силы, — диктовал Костя, — страшно довольны вводом, видят в этом свое освобождение от советской власти…»

Костя уже продиктовал: «Пока и все», — как раздался телефонный звонок. Звонил из штаба крепости Сакович.

— Передайте находящемуся у вас председателю Совета Суханову, что происходит высадка английского десанта.

Костя продиктовал телеграфисту:

— «Сейчас передали по телефону — высадился английский десант».

Он понял свою ошибку, но исправить телеграмму нельзя было, ее уже приняли в Иркутске.

Костя взглянул на стенные часы — было два часа.

* * *

Передавая телеграмму в Москву, Ленину, председатель Центросибири Яковлев добавил:

«Вот все, что передал Суханов сейчас из Владивостока. Сообщите ваш взгляд на все это».

* * *

Желтый свет в окнах кабинета Кости Суханова р эту ночь не мерк, он лился в сад, освещал верхушки еще голых деревьев.

«Господин Суханов не покидает своего кабинета, — думал адмирал Хирохару Като, прогуливаясь перед сном по палубе «Ивами». — Прекрасный город! — мысленно восклицал он, любуясь огнями Владивостока, широко раскинувшегося по берегу бухты и по крутым склонам сопок. — Красивый город! Он мог бы быть второй столицей Великой Японии».

Хирохару Като поднес к глазам морской бинокль Цейса. В бинокле ночью город представлял собою особенно чарующее зрелище. Адмирал навел бинокль на здание Исполкома Совета. В трех окнах горел желтый свет. Окна были так близко к стеклам бинокля, что видны были тени людей, двигавшихся по кабинету председателя Совета.

* * *

Уже после полуночи Костю вызвал к прямому проводу Яковлев.

«Передаю, — стучал аппарат Морзе, — телеграмму товарища Карахана[38] ЦИКу Советов Сибири, полученную мною в одиннадцать часов пять минут:

«Сегодня нами были вызваны представители Англии, Франции и Америки, которым заявили протест против японского десанта и указали, что выступление Японии не могло иметь места без согласия союзников. Француз объясняет чисто местной необходимостью в охране японских граждан и не придает серьезного значения десанту. Американец и англичанин удивлены выступлением, последний не верит в возможность английского выступления. Верить на слово представителям правительства трудно, и мы думаем, что только после того, как получим ответ от правительства, можно судить о том, во что выльется японское выступление, и о степени соучастия союзников. Для ориентировки сообщаем, что политика в отношении так называемых союзников должна быть осторожной, ибо позиция их не определилась…»

Десятого апреля на заседании Исполкома при полной тишине Костя читал ответную телеграмму Ленина:

«Мы считаем положение весьма серьезным и самым категорическим образом предупреждаем товарищей. Не делайте себе иллюзий: японцы наверное будут наступать. Это неизбежно. Им помогут вероятно все без изъятия союзники. Поэтому надо начинать готовиться без малейшего промедления и готовиться серьезно, готовиться изо всех сил. Больше всего внимания надо уделить правильному отходу, отступлению, увозу запасов и жел.-дор. материалов. Не задавайтесь неосуществимыми целями. Готовьте подрыв и взрыв рельсов, увод вагонов и локомотивов, готовьте минные заграждения около Иркутска или в Забайкалье. Извещайте нас два раза в неделю точно, сколько именно локомотивов и вагонов вывезено, сколько осталось. Без этого мы не верим и не будем верить ничему. Денежных знаков у нас теперь нет, но со второй половины апреля будет много, но помощь нашу мы обусловим вашими практическими успехами в деле вывоза из Владивостока вагонов и паровозов, в деле подготовки взрыва мостов и прочее.

Ленин.

7 апреля».

Несколько секунд длилось глубокое молчание.

— Вот, товарищи, ответ Ленина, — положив телеграмму на стол, сказал наконец Костя.

Началось обсуждение телеграммы, посыпались недоуменные вопросы.

— Что значит: «Не делайте себе иллюзий»?

— Это же ясно, — ответил Костя. — После фразы: «Не делайте себе иллюзий» — двоеточие, а после двоеточия фраза: «Японцы наверное будут наступать». Все ясно. Ленин нас предупреждает.

— А что значит: «Не задавайтесь неосуществимыми целями»?

Костя в двадцатый раз пробежал глазами эту фразу.

— Это и я не совсем понимаю.

Начались догадки, предположения.

— Это значит, — сказал кто-то, — надо готовиться к отступлению, а не к обороне.

— Оставить Владивосток без боя! — воскликнул кто-то.

— Разрешите мне сказать несколько слов, — заговорил Сакович. — Я вновь настаиваю — мы должны организовать сопротивление. Сейчас, правда, у нас нет той живой силы, какая была, армия демобилизована, но надо форсировать организацию Красной гвардии. Надо дать отпор интервентам.

— Из Иркутска нам говорили по прямому проводу, — возразил Костя, — чтобы мы немедленно эвакуировали весь запас вооружения и взрывчатых веществ. Как это согласовать с вашим предложением, товарищ Сакович?

Сакович переспросил:

— Немедленно эвакуировать весь запас вооружения?

— Да, немедленно, — ответил Костя.

— Наивные люди! — сказал Сакович. — Немедленно! За год не вывезешь всего, что тут есть.

— Итак, разрешите резюмировать, — сказал Костя, — В телеграмме Ленина нет предложения организовать сопротивление в самом Владивостоке. Напротив, в ней говорится об отступлении. Хотя телеграмма адресована нам, но она относится не только к нам, а и к Центросибири: мы отсюда не можем готовить минные заграждения около Иркутска или в Забайкалье. Яковлев по прямому проводу говорил мне, что он получил телеграмму за подписью Ленина, где говорится: «Ежели будут продвигаться, сопротивляйтесь». Обратите, товарищи, внимание: «Ежели будут продвигаться». Ленин предлагает больше всего внимания уделить уводу вагонов, паровозов, подготовке взрывов рельсов. Для чего это? Для того, чтобы затруднить продвижение японских войск в глубь страны. Ленин понимает, что серьезного сопротивления сильной японской армии мы оказать не можем. «Не задавайтесь неосуществимыми целями», — телеграфирует он. В Иркутске, по-видимому, не представляют, какое количество вагонов и паровозов нужно и сколько времени понадобится для того, чтобы вывезти из Владивостока вооружение и разные грузы. Ведь все это скапливалось здесь годами. Грузов — до пятидесяти миллионов пудов. Пятьдесят миллионов! Вы только вдумайтесь в эту цифру. Я приведу некоторые цифры. — Костя порылся в столе и достал папку. — Вот какие у нас, товарищи, богатства на складах Эгершельда: 25 тысяч тонн машинного оборудования, меди, цинка и стали, 25 тысяч тонн рыбы и икры, 44667 тонн риса, 26866 тонн чая, 16667 тонн сахара, 25 тысяч тонн обуви, кожи, тканей, 50 тысяч тонн консервов, 25 тысяч тонн крупы, 33334 тонны кофе, 16667 тонн пряностей и так далее. Какой же нужен подвижной состав, какая нужна колоссальная пропускная способность железной дороги, сколько надо месяцев, чтобы все это отправить в Советскую Россию! Я уже не говорю о вооружении, о взрывчатых веществах. До революции во Владивостоке работала междуведомственная комиссия по разгрузке порта и мало что сделала… Мы примем все меры и будем отправлять все, что можно, до последнего вагона, но разве можно требовать от нас, чтобы мы это сделали немедленно, да еще при разрушенном транспорте? Дальше… Не забывайте, товарищи, что страны Антанты очень заинтересованы в том, чтобы военные материалы во Владивостоке, предназначенные для ведения войны с Германией, были сохранены именно для этой цели, а не для войны с ними. Сопротивление с их стороны будет отчаянное. Здесь ведь имеется специальная Союзная комиссия для распределения грузов, созданная еще до революции, — Костя кончил говорить.

Трудно, несогласно писался ответ Ленину:

«Положение безусловно серьезное, но не безнадежное, так как, видимо, существуют громадные разногласия в действиях, особенно Америки и Японии…»

(Никто из находившихся в кабинете у Кости не знал о разговорах Вильсона с Лансингом, о сговоре их с Японией.)

«...вашу фразу: «Не задавайтесь неосуществимыми целями» просим разъяснить — вызывает разногласия… инструктируйте пределы наших дипломатических шагов местными консулами, касающихся общей политики

Все заседание Исполкома Виктор просидел почти в полном молчании. В нем боролись два чувства: одно — это доверие к Ленину, вера в его мудрость, в правильность его позиции, убежденность в невозможности заставить японцев и англичан покинуть берег, а суда их уйти вон из порта, в невозможность вооруженной борьбы с ними в самом городе; другое, противное первому, — это желание оказать интервентам не пассивное сопротивление (увод вагонов и паровозов, взрыв рельсов), а активное — вооруженной рукой загнать японских и английских солдат на их корабли, открыть с батарей огонь по кораблям. В нем все кипело; уязвлено было самолюбие… нет, не самолюбие, это слово здесь не годится… оскорблено было самое высокое, что было в нем воспитано с детства, как в каждом русском человеке, — любовь к своей родине. Сейчас любовь эту топтали чужеземные солдаты, и все эти разговоры о каких-то разногласиях у интервентов казались ему ничтожными… В голове был сумбур. Карахан писал об осторожной политике в отношении «союзников» (значит, пусть топчут своими толстыми подошвами русскую землю), а Ленин говорит: японцам, по-видимому, помогут все без изъятия союзники (значит, надо топить всех, но как понимать: «Не задавайтесь неосуществимыми целями»? Не топить?).

Виктор порывисто взял с подоконника свою шляпу и, ни с кем не прощаясь, вышел из кабинета.

Мимо здания Исполкома проходил взвод японских солдат, они в такт били подошвами о камни мостовой. И опять тяжелое чувство унижения, гнев и ненависть охватили Виктора.

* * *

Недели через две, передавая Виктору, зашедшему в Исполком, полученные с почтой «Известия» от б апреля, Костя сказал:

— Читай!

Советское правительство с тревогой объявляло:

«…С Востока идет новое страшное испытание. Внутри страны поднимают голову темные силы. Буржуазия Сибири протягивает руку чужеземным насильникам… Отпор японскому вторжению и беспощадная борьба с их агентами и пособниками внутри страны есть вопрос жизни и смерти для Советской республики…»

— Для Москвы, — сказал Виктор, прочитав объявление, — испытание с Востока идет, а для нас оно уже пришло, переступило порог.

Он еще раз пробежал глазами объявление и, взяв со стола синий карандаш, подчеркнул слова:

«Отпор японскому вторжению… есть вопрос жизни и смерти для Советской республики…»

— Вот, Костя, — проговорил он, положив на стол газету, — отпор безоговорочный.

— Какими силами?! — воскликнул Костя, устремив на Виктора вопрошающий взгляд.

— Какие есть, — ответил Виктор.

— Они ничтожны, Виктор, пойми ты это! — впервые Виктор услышал в голосе Кости и горечь и отчаяние от бессилия.

Вошел Всеволод Сибирцев с телеграммой в руке.

— Дальсовнарком, — сказал он, — предлагает сформировать отряд для отправки в Забайкалье, на борьбу с атаманом Семеновым.

Все трое молча переглянулись.

У СОЛИСОВ НА СЕДАНКЕ

В первых числах мая Солисы упаковали свои вещи и переехали с Ботанической улицы на Седанку, где Александр Федорович арендовал зимнюю дачу (на улице Семирадского, дом № 10), в пяти минутах ходьбы от берега залива. В городе в это время беспрерывно моросили туманы. Они ползли из Гнилого Угла по горам, спускались вниз и окутывали город. Из окон квартиры Солисов не было видно ни города, ни бухты. Все было Скрыто густым и сырым молочно-серым туманом. Сырость проникала в квартиру; соль в солонке и в деревянном ящичке в кухне постоянно была мокрой; на кожаной обуви, если ее долго не употребляли, появлялась зеленая плесень. Сын Сухановых Георгий, родившийся в апреле, не отличался здоровьем. Дед и бабушка Солисы поспешили вывезти внука на дачу. На Седанке — это одно из чудеснейших дачных мест, зелено раскинувшихся вдоль Амурского залива, — было значительно меньше туманов. Работу корректора в «Красном знамени» Александра, ставшая матерью, должна была оставить, но она устроилась в качестве учительницы в седанкинской школе.

Солисы занимали на даче просторный дом: пять комнат внизу и одна наверху, в мансарде. Внизу была столовая с дверью на террасу, спальня самих Солисов, комната Александры. Две другие комнаты занимали остальные члены семьи. В мансарде помещалась Софья.

Позади участка протекала река Седанка.

По воскресеньям на дачу приезжал Костя, иногда его сопровождали друзья, чаще всего Всеволод Сибирцев и Дядя Володя — они были наиболее близки семье Солисов. Несмотря на то что политическая обстановка в городе и во всем крае была чрезвычайно напряженной, приезд друзей на дачу сопровождался большим оживлением, в доме было шумно и весело.

Дня через два-три после переезда Солисов на дачу, в воскресенье утром, Софья и ее подруга по гимназии Наташа, жившая неподалеку, сидели на скамье у реки. Солнце заливало весь берег. У каждого художника явилось бы желание взять в руки палитру и кисть — так живописно и молодо было здесь все: и девушки в цветных платьях, и нежная зелень кустов сирени позади них, и еще влажный от росы зеленый покров у их ног. Некоторое время они молча смотрели, как тихо текла вода в реке.

— Ты, Наташа, последнее время какая-то странная, — проговорила наконец Софья.

— Я влюблена, — ответила Наташа.

— Что?! — изумленно воскликнула Софья.

— Влюблена, — повторила Наташа.

— В кого?! — с тем же изумлением спросила Софья.

— В Дядю Володю.

— Ты с ума сошла!

— Нет, я в своем уме.

— Да ведь он годится тебе в отцы! — воскликнула Софья. — Наконец, что ты в нем нашла? — уже более спокойно, но с усмешкой спросила Софья.

— Ах, он такой интересный!

— Интересный? — недоумевала Софья.

— Я удивляюсь тебе, Соня: ты чаще, чем я, видишь его, и неужели ты не находишь в нем ничего интересного?

— Абсолютно.

— Даже абсолютно?

— То есть вот столечко в нем нет интересного, — Софья показала крошечный ноготок на своем мизинце.

— Значит, ты, Соня, толстокожая.

— Комедия! — воскликнула Софья. — Влюблена! Да еще в кого — в Дядю Володю! — Она звонко рассмеялась.

Мимо них проплыли в лодке мальчишки-рыбаки. Когда лодка скрылась за поворотом реки, Наташа сказала:

— Ты, Соня, бессердечная. Вот влюбишься сама, тогда узнаешь, как смеяться.

— Во-первых, я никогда не сделаю такой глупости — влюбиться, а во-вторых… во-вторых, если и влюблюсь, то во всяком случае не в такого…

— Какого?

— Старого и неинтересного.

— Какой же он старый?

— Сколько ему лет, по-твоему?

— Года тридцать три.

— А тебе?

— Восемнадцать.

— Ты, Наташка, дура!

— Какая ты… нечуткая, Соня! Я так жалею, что заговорила с тобой об этом! Думала, что ты отнесешься ко мне как подруга, а ты… — слезы навернулись у нее на глазах.

Софья посмотрела на нее, пожала плечами.

— Да ты что, Наташа, по-настоящему влюблена?

— По-настоящему.

— А это… как? — Софья с любопытством смотрела на влюбленную подругу.

— Это невозможно рассказать, — ответила Наташа, и лицо у нее приняло выражение человека, которого впервые посетило какое-то еще не совсем понятое им самим, еще не осознанное чувство.

Перемена в лице подруги поразила Софью. Впрочем, последнее время она часто видела у Наташи такое именно выражение.

«Вот, оказывается, в чем дело!» — думала Софья.

Не зная еще чувства, посетившего подругу, Софья со свойственным ей необычайным любопытством стала расспрашивать Наташу уже без иронических замечаний:

— Ну хорошо. А чем же он интересен? Как это у вас все получилось?

— Если бы ты послушала, как он рассказывает!

— О чем?

— Ах, обо всем, обо всем… У него такая интересная жизнь!

Софья с любопытством слушала Наташу, а та продолжала:

— Знаешь, ему было семнадцать лет, когда он стал революционером, был на каторге…

— Ну, а как у вас началось? — допытывалась Софья.

— Да у нас ничего не начиналось, я просто влюбилась в него.

— А он?

— Он?.. Он, наверное, и не знает этого.

— Ах, вот как! — Софья была явно разочарована. Она ожидала рассказа о зарождении и развитии романтической истории между Наташей и Володей, а оказывается… — А ты знаешь, Наташа, — сказала она, — у него есть жена и двое детей — девочки.

— Знаю. Жена его вышла замуж за другого, когда он был на каторге. Теперь они не муж и жена.

— Слушай, Наташка, неужели ты вышла бы за него, если бы он сделал тебе предложение?

— Вышла бы.

— Ты, Наташка, совершенно сумасшедшая!

— Ну и пусть.

На этом кончился сердечный разговор подруг. Они поднялись со скамьи и пошли по тропинке к даче.

К обеду из города приехали Костя и Володя. После обеда Володя предложил Софье и Наташе, которая явилась сейчас же, как только окончился обед, прогуляться по декавильке[39] на спичечную фабрику. Софья отказалась от прогулки, и Володя пошел с Наташей.

Оставшись наедине у себя в мансарде, Софья принялась было читать какой-то роман — она очень любила «душещипательные» романы, — но потом погрузилась в мысли о Наташином романе. «Интересно, — думала она, — чем же он заставил ее полюбить себя? Хорошо рассказывает. Но ведь нельзя же полюбить человека только за то, что у него была интересная жизнь и что он хорошо рассказывает об этом! Послушать бы его…» Она пожалела, что не пошла с ними.

Размышляя, Софья задремала на кровати с открытой книгой у изголовья.

* * *

Вечером Софья предложила Володе пойти на залив — она была охвачена желанием узнать, чем же он покорил Наташу.

Был тихий, теплый вечер. Солнце уже давно зашло, потухало небо, темнел залив. На сопках, прямо против Седанки, горел лес. Это был большой пал — яркое пламя шло к югу, растянувшись на несколько верст.

— Как горит лес! — сказала Софья.

— Да, ужасный пал, — отозвался Володя. — Гибнут огромные богатства.

— Расскажите что-нибудь, — попросила Софья.

— Что же вам рассказать?

— Про каторгу.

— Про каторгу? Почему именно про каторгу?

— Вы же были на каторге, вот и расскажите. Про вас говорят, что вы бывший каторжанин. Слово-то какое страшное — каторжанин!

Володя улыбнулся.

— Ну, если вас интересует каторга, пожалуй, расскажу.

Почти всю дорогу до Океанской — они шли по песчаному берегу — Володя рассказывал о царской каторге. Он начал издалека, с декабристов, потом стал рассказывать о каторге тех лет, когда он был в Горном Зерентуе. Рассказывал он действительно мастерски. Перед взором Софьи прошла жизнь каких-то совершенно необыкновенных людей, бескорыстно жертвовавших всем — личным благополучием, жизнью — во имя идеи, как говорил Володя. Она кое-что читала о французской революции, да и о русской революции попадались ей в руки книги, но они не захватывали ее; да и сама революция, тайфуном пронесшаяся над страной, не изменила строя ее душевной жизни. В ее душе было тихо, как в речной заводи.

— Неужели вы ни разу не пожалели на каторге, что стали революционером? — спросила она.

— Пожалел? Что вы! Я считал себя счастливым.

— Это просто непонятно: сидеть на каторге и считать себя счастливым!

— Не поймите мои слова так, что сидеть на каторге — одно удовольствие. Один этап чего стоит! От Сретенска до Горного Зерентуя я шел пешком в партии, где были сплошь уголовные, я один политический. Идти в партии уголовных — это пытка. На мое счастье, среди уголовных нашлись чудесные люди. Всегда буду помнить красавца Георгия Санакидзе — грузинского националиста, страшного ненавистника самодержавного строя. Был еще один грузин, фамилии его не помню, тоже красавец, с огромной бородой, живописный, как библейский пророк. Оба они отличались от остальных уголовных высокой нравственностью. Из партии, которая ушла перед нами, бежало двое. Наши конвоиры, мстя за побег каторжан, избивали нас прикладами. На пути в Горный Зерентуй есть этап Кавыкучи Газимурские и просто Кавыкучи. Расстояние между ними сорок четыре версты. Переход этот самый тяжелый. Об этом переходе каторжане говорили: «От Кавыкучи до Кавыкучи глаза повыпучи». В Кавыкучах нас встретила новая команда, которая так же в дороге зверствовала. От последнего этапа мы уже не могли двигаться пешком, лежали на подводах, как трупы. Тюремный врач в Зерентуе, осмотрев меня, сказал: «Лечить его бесполезно — у него не осталось живого места». Но я, как видите, выжил. При начальнике тюрьмы Высотском начались такие издевательства, что многие не выдерживали и кончали самоубийством: травились, перерезали вены, один облился керосином, чтобы сжечь себя, — едва спасли его. Сазонов[40] отравился, оставил записку, которая нас всех потрясла. Он написал: «Товарищи, сегодня ночью я попробую покончить с собой. Если чья смерть и может приостановить дальнейшие жертвы, то, прежде всего, моя. А потому я должен умереть. Чувствую это всем сердцем». Кончалось письмо так: «Сердечный привет, друзья, и спокойной ночи!» Утром нашли его в камере мертвым.

— Какой сильный человек! — воскликнула Софья.

— Нет, это он от слабости духа. Покончить с собой — дело нетрудное. Трудно бороться.

— Но он думал, — возразила Софья, — что своей смертью приостановит зверства.

— Надо было протестовать против зверств, а не умирать добровольно.

— Вы протестовали?

— Конечно. «Протестантов» оказалось тринадцать человек. По распоряжению начальника Нерчинской каторги Эфтина нас всех отправили в Кадаинскую каторжную тюрьму, где условия были очень тяжелые. Знаете, в Кадае в свое время был заточен Чернышевский. Потом меня отправили в Кутамарскую тюрьму, где я попал в карцер, а из карцера — в больницу. Тюремный фельдшер Аразов — хороший был человек — выходил меня. В России пошли протесты против зверств, царивших в каторжных тюрьмах. Высотского убрали, и товарищи добились моего перевода опять в Зерентуй.

— Вы были смелый, ничего не боялись? — уже с нотой восторженности в голосе спросила Софья.

— Кажется, ничего не боялся.

— Я люблю смелых людей. Моя бабушка тоже ничего не боялась. У нее было имение, вернее — у дедушки. Он любил лошадей. У него была конюшня рысаков. Не жалел денег на покупку лошадей. Правда, не жалел и самих лошадей. Однажды он купил в Калише двух рысаков, за каждого заплатил по три тысячи рублей. Возвращался на них в свое имение, был пьяный и так гнал их, что, когда коляска подкатила к подъезду дома, взмыленные кони упали и тут же издохли. Бабушка была другого характера, старалась сохранить свое добро, которое проматывал дед. Но я хотела сказать о другом. Я хотела сказать о ее бесстрашии. Вот это была женщина! Мама рассказывала, однажды ночью на конюшню проникли конокрады. Ни дед, ни прислуга — никто не решился выйти из дома. Бабушка — она была величественная женщина — надела свой длинный, широкий белый кружевной пеньюар, белый чепец, взяла в руку бронзовый канделябр с тремя зажженными свечами и вышла во двор. Держа высоко канделябр со свечами, она пошла прямо на конюшню. Конокрады, должно быть, приняли ее за привидение, бросили коней и разбежались. Ах, какая она была храбрая! Моя сестра Шура вся в нее, боится только мышей. Увидит мышь и вся задрожит, может умереть от страха, честное слово! — Софья рассмеялась. — Ну, рассказывайте дальше. Я вас перебила.

— Да я уже все рассказал.

— Ну, еще что-нибудь.

— Бывали на каторге и счастливые дни, — возобновил рассказ Володя. — В Зерентуе произошла моя встреча с братом Емельяном[41]. Трудно вам описать нашу радость. Вы только подумайте: увидеть родного брата — и где: на каторге! Когда он вошел в камеру с вещевым мешком в руке, я думал, что это галлюцинация. Но через мгновение я бросился к нему, — и что тут было! Товарищи плакали, глядя на нас…

— Боже мой, какая жизнь! — воскликнула Софья.

— Жизнь наша в одной камере, — продолжал Володя, — скрашивала тяжесть каторги. Брат работал в столярной мастерской, выжигал на деревянных изделиях цветы, виды Забайкалья — он ведь художник. Вечерами, после поверки, делал доклады по политическим вопросам, излагал сочинения Маркса, Энгельса, Ленина. Возникали жаркие споры с эсерами, анархистами. Это были замечательные вечера!

— На каторге — замечательные вечера? — Софья пожала плечами.

— Да, мы забывали о том, что находимся в каторжных горах. Но в тринадцатом году он вышел на поселение. Из окна камеры я смотрел, как вместе с двумя другими политическими, уходившими тоже на поселение, он шел по дороге, через гору, покрытую хвойным лесом. Вот он, с котомкой за плечами, остановился, снял шапку, помахал ею и, перевалив через гору, скрылся… А впереди у меня было еще четыре года. Четыре тяжелых года работы на золотых приисках… Ну вот… Мой рассказ, вероятно, разочаровал вас: ничего романтического!

— Вы прошли тяжелую жизнь, — возразила Софья, — а говорите — были счастливы.

— Счастлив был от сознания, что и я что-то делал для освобождения родины.

— Ну, а когда революционеров приговаривали к смертной казни, — спросила Софья, — что они чувствовали?

— Умереть, конечно, никому не хочется. Но смерть за революцию — это благородная смерть, счастливая.

— И вы бы так умерли?

— И я бы так умер.

— Вы просто необыкновенный человек.

— Самый обыкновенный. Таких, как я, тысячи.

— Говорят, что вы подавляли мятеж атамана Гамова в Благовещенске?

— Подавлял.

— Страшно было?

— Уничтожать врагов революции не страшно. На днях вот поеду с отрядом на Забайкальский фронт, на борьбу с атаманом Семеновым.

— Ух, какой вы! — промолвила Софья и подумала: «Наташка уж не такая дура».

Они дошли до Океанской и повернули обратно.

Софье очень хотелось заговорить с Володей о самом интересном: почему он разошелся с женой? Она не сразу решилась затронуть этот щекотливый, как она подумала, вопрос. Все же вкрадчиво спросила:

— Мне говорили, что вы были женаты…

— Был.

— Почему вы ушли от семьи?

— Я от семьи не уходил. С каторги я написал жене, что не хочу связывать ее, дал ей право поступать, как ей подскажут сердце и разум. Не знаю, сердце ли, разум ли или что другое подсказало ей, только… — Володя помолчал. — На каторге, — продолжал он, — мне один рассказывал. Был он осужден на десять лет. Оставил жену и трехлетнюю дочь. После каторги, как полагалось по закону, его отправили в ссылку. Но не мог он вынести якутской ссылки и бежал: душа рвалась к жене, к семье. Приезжает в родное село. Идет с волнением по селу к дому. Дело было зимой, поздно вечером. Луна на чистом небе. Снег серебрится. Дом его стоял с краю села, у леса. Подходит к дому. Видит — человек входит в калитку, мужчина. Он зашел с другой стороны дома. Припал к замерзшему окну, смотрит: жена, совсем еще молодая, стоит у печи, что-то делает, за столом девочка лет десяти читает книгу. «Неужели дочь?» — думает. А возле жены еще две девочки. Сердце у него защемило. Открывается дверь, входит человек, девочки — к нему… Тут он все понял. Оторвался от окна и побежал по глубокому снегу в лес… Там он обнял березу и зарыдал… А у меня, когда я вышел из дома бывшей своей жены, — закончил Володя, — не было и березы, чтобы обнять, стояли вдоль улицы одни телеграфные столбы, и ветер гудел в них.

— Это так тяжело, — не то спрашивая, не то отвечая на свои мысли, произнесла Софья, тронутая рассказом Володи. Что-то очень теплое, от чего ей самой стало хорошо, поднялось у нее в душе.

Показались огни на Седанке.

* * *

Вскоре после того, как Софья и Володя ушли гулять, на террасу к Солисам вошла Наташа. Магдалина Леопольдовна с некоторым неудовольствием сказала, что Соня ушла куда-то с Володей. Во время обеда она успела заметить, что ее средняя дочь как-то странно посматривала на Володю, да и он тоже «засматривался» на нее. От взора наблюдательной матери ничто не ускользает. Ей это не очень понравилось.

— Пойди поищи их, — попросила она Наташу.

Наташа обошла все кругом, вернулась, думая, что,

может быть, они уже дома.

— Их нигде нет, — с огорчением сказала она.

— Странно! — проворчала Магдалина Леопольдовна. — Уже так поздно!

В половине одиннадцатого Софья и Володя заявились. Оживленные, они вошли на террасу, где в одиночестве сидела Наташа. Софья разрумянилась; казалось, была вся горячая от длительной прогулки. Наташа укоризненно посмотрела на нее. Софья подошла к ней и шепнула:

— Я одобряю твой выбор.

* * *

Раздеваясь, чтобы лечь в постель, Софья вспоминала рассказ Володи. Перед ее глазами стояла береза, которую, рыдая, обнимал человек, вернувшийся с каторги. И опять в сердце у нее шевельнулось что-то очень доброе к Дяде Володе.

«ВЫЕЗЖАЙТЕ ВСЕ, КТО ХОЧЕТ ЗАЩИЩАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ»

— Когда у нас высаживались японский и английский десанты, в Забайкалье вновь вторглись отряды Семенова, — докладывал Костя Суханов членам Исполкома. — Младенцу ясно, что одно связано с другим. Положение в Забайкалье крайне тревожное. Вот телеграмма главнокомандующего Забайкальским фронтом.

В кабинете притихли.

— «Всем, всем, всем! Товарищи, приближается день решительной борьбы с Семеновым… Спешите послать все свои силы, все отряды. Посылайте людей вооруженными, одетыми, обутыми: у нас здесь ничего нет. Предстоит упорная борьба, враг силен, хорошо вооружен… Ему помогает русская буржуазия, его поддерживают иностранные капиталисты… Выезжайте все, кто хочет защищать революцию. Время не ждет. Лазо».

— Я получил, — сказал Костя, — также телеграмму из Хабаровска. — Он прочитал телеграмму Дальсовнаркома.

Полная тишина была ответом на слова председателя Совета.

— А как же здесь? — спросил кто-то.

— Что здесь? — в свою очередь спросил Костя.

— Здесь японцы высадили десант, а нам предлагают послать отряд в Забайкалье.

Костя ответил:

— Семенов стремится к Карымской, чтобы отрезать Дальний Восток от России. Мы очутимся в мешке. Мы кровно заинтересованы в разгроме Семенова.

— А что же Центросибирь? — последовало возражение. — Неужели Центросибирь не может двинуть свои войска, чтобы остановить наступление Семенова? Главнокомандующего назначили, а командовать некем?

— Центросибирь располагает всего десятитысячной армией, разбросанной по всем городам Сибири, — ответил Костя.

— Просто невероятно, чтобы в Иркутске ничего не было, — заметил кто-то. — Там же богатейшие интендантские склады, должно быть и оружие.

— Факт остается фактом, — возразил Костя. — Лазо взывает о помощи. Мы помогли подавить гамовский мятеж, должны принять участие и в борьбе с Семеновым. У интервентов, если они выступят…

— А вы все еще надеетесь на противоречия их интересов? — бросил кто-то язвительную реплику.

— Противоречия интересов у Америки и Японии на Дальнем Востоке несомненны. Только этим, по-моему, и можно объяснить тот факт, что Япония, имея огромную армию наготове, до сих пор не занимает Приморья. Я лично, да и не только я, многие товарищи… мы считаем, что противоречия интересов Америки и Японии на Дальнем Востоке будут сдерживающим фактором в развертывании интервенции. Ленин в своей телеграмме, как вы знаете, пишет, что японцы, наверное, будут наступать и им помогут, вероятно, все без изъятия союзники. Может быть, Ленин обладает такими документами и фактами, которых мы не знаем. Во всяком случае, в своей деятельности мы руководствуемся указаниями Совнаркома. Там, вероятно, виднее. Из Москвы высылают комиссию для быстрейшей эвакуации грузов из Владивостока.

— От нас, сидящих здесь, многое скрыто, — вступил в начавший разгораться спор Виктор Заречный, — и не нам тут делать политику. Надо быстро вывозить ценные грузы — это вне всякого сомнения. Отряд в Забайкалье надо послать — это тоже вне всякого сомнения. Но в то же время мы должны создавать Красную Армию — и не только здесь, в Приморье, а и в Хабаровске, на Амуре. Во Владивостоке нам придется трудно: иностранные корабли стоят в бухте, в любой момент в гавань может войти любое число иностранных транспортных судов с войсками. Ленин говорит об организации обороны около Иркутска или в Забайкалье. Следует, кроме того, создать оборонительный рубеж и под Хабаровском. В случае наступления японцев мы можем встретить их уже на Амуре.

Дальнейшие прения показали, что среди членов Исполкома были и такие, которые считали, что вывозка грузов, доставленных из союзных стран для русской армии, может только ускорить интервенцию.

— Это, конечно, вздор, — говорил Виктор Заречный. — Может возникнуть другой вопрос: дойдут ли грузы до Москвы? Если Семенову удастся продвинуться до Карымской, захватить ее, то грузы, конечно, попадут прямо к нему в лапы. Но это соображение тем более должно понудить нас отправить отряд на Забайкальский фронт, чтобы уничтожать семеновские банды.

Заговорил, как всегда, брюзгливым тоном Новицкий:

— Народное движение нельзя подавлять силой…

Виктор Заречный прервал его:

— Бандитские налеты вы называете народным движением! Стыдитесь, вы, «социалист»!

— К нам обращаются, — продолжал Новицкий, — с призывом идти для уничтожения гидры..»

— Обращаются не к вам, а к народу! — яростно крикнул Степан Чудаков.

— …но известно, — продолжал Новицкий, — вместо одной отрезанной головы у гидры вырастают две. Так и с контрреволюцией. С ней не справиться одним ножом. Мы больны, а нас лечат коновалы. Я говорил и говорю о полном невежестве правящих лиц. Методы борьбы этой власти с семеновщиной — типичные приемы коновалов…

Ему не дали договорить. Степан Чудаков вскочил со стула.

— Вот она, главная гидра контрреволюции! — указывая пальцем на Новицкого, кричал он. — Вот кому надо в первую очередь оторвать голову!

Костя с трудом водворил порядок.

Меньшевистский лидер Агарев уже давно нервно покручивал свой моржовый ус.

— Самой крупной организованной силой, борющейся против Семенова, — сказал он, — являются бывшие военнопленные мадьяры.

— Неправда! — прервали его.

— Этих сил, — продолжал он, — вообще много в советских войсках, по собственному их признанию. Эти венгры принимают русское подданство, но ввиду того, что большевизм — явление чисто русское, преданность их отрядов подлежит большому сомнению. Таким образом, против банд Семенова выступили такие же банды…

— Я призываю вас к порядку, — побагровев, но сдержанно сказал Костя.

Агарев покрутил ус и продолжал:

— …такие же банды, но с маленькой примесью идейных большевиков. Отряды Семенова, Калмыкова порождаются большевизмом…

— На революцию они отвечают контрреволюцией, — заметил Виктор Заречный.

Взглянув на Виктора, Агарев возразил:

— Их отряды состоят не только из монархистов и авантюристов. Ядро их составляет русское офицерство, которое нельзя огульно обвинять в контрреволюционности.

— Офицерство, которое пошло к Семенову, — сказал Костя, — сплошь контрреволюционно. Это бежавшие из России подонки русского офицерства; Честные русские офицеры остались в России и вступают в Красную Армию.

Взволнованный, поднялся со стула Виктор.

— Скверно, что семеновские подонки находят защитников в нашей среде, в среде членов Исполкома Совета. Это позор! Вы, — обращаясь к Новицкому и Агареву, сказал Виктор, — перешагнули сегодня грань, за которой уже начинается предательство революции. Товарищ Чудаков верно сказал: внутри Исполкома сидит контрреволюционная гидра. Да, товарищи, у контр-революционной гидры много голов, одна из них — здесь, в этом зале.

Костя встал из-за стола.

— Вопрос ясен. Отряд посылаем.

ВСТРЕЧА С СЕРГЕЕМ ЛАЗО

Приморский отряд в четыреста пятьдесят человек с артиллерией, пулеметами, лошадьми, фуражом, продовольствием в двух эшелонах двигался на борьбу с атаманом Семеновым.

Что же это за атаман Семенов?

По Маньчжурии шатался без дела казак — есаул Григорий Семенов, сын богатого скотовода Дурулгуевской станицы. Керенский послал его в Забайкалье формировать бурят-монгольский полк для отправки на фронт. В бурятских улусах Семенова застала Октябрьская революция, он бежал в Маньчжурию — туда стекались, как мутные потоки после наводнения, темные силы старой России. Агенты Белого дома и «Черного дракона» обратили внимание на лихого казака.

«Если есаулу Семенову не удалось сформировать полк для войны с немцами, так почему бы ему не заняться формированием отряда для борьбы с советской властью?» — думали они. Кому первому пришла в голову эта мысль, неизвестно. Но доподлинно известно, что президент Соединенных Штатов Америки Вильсон просил государственного секретаря Лансинга поискать «какой-нибудь законный способ» оказать Семенову помощь.

Семенов взял себе в помощники бежавшего из России барона Унгерна, необыкновенно жестокого человека, и они сформировали отряд, который получил название «Особого маньчжурского отряда». К ним пошли контрреволюционные офицеры и казаки, монголы, буряты, прельщенные высоким жалованьем, которое выплачивалось золотом. Атаман обещал большую наживу в деревнях, селах и городах Забайкалья. 1 января 1918 года Семенов напал на советский поселок станции Маньчжурия, разоружил дружину солдат, арестовал членов местного Совета рабочих депутатов, расстрелял их и изуродованные трупы отправил в запломбированном вагоне в Читу, чтобы устрашить народ Забайкалья. Вслед за этим он вторгся со своей конницей в забайкальские степи и пошел вдоль линии железной дороги, занимая станцию за станцией и сея ужас и смерть. У Даурии его встретил Сергей Лазо, двадцатичетырехлетний молодой человек, бывший прапорщик царской армии, отличившийся при подавлении белогвардейского мятежа в Иркутске и назначенный Центросибирью главнокомандующим советскими войсками на Забайкальском фронте. Семенов был разбит и бежал обратно в Маньчжурию. И вот он снова вторгся в Забайкалье.

* * *

— А я его знаю, — говорил Владимир Бородавкин, бывший рабочий порта, которого Виктор встретил у Финляндского вокзала в день приезда Ленина в Петроград.

— Откуда ты его знаешь? — спросил Володя.

Наливая себе в стакан чаю, Бородавкин ответил:

— В прошлом году, когда я возвращался из Питера, ехал с ним в одном поезде и даже в одном вагоне.

— Любопытно! — воскликнул Виктор. — Расскажите.

— Да рассказывать особо нечего. Семенов тогда ничего собой не представлял. Мордастый такой, скуластый, затылок — хоть гвозди заколачивай. Усы кверху. Шаровары с желтыми лампасами. Казачья шашка. Чин у него был есаула. Ехал он формировать бурят-монгольский полк для фронта. На какой-то станции выступил с речью. Митинги происходили на всех станциях, куда ни приедешь — митинг. Вот он и давай против Советов. На него так цыкнули солдаты, что он моментально смылся.

— Теперь фигура, высоко котирующаяся на международном рынке, — сказал Виктор.

— Жестокий, — заметил Радыгин, белокурый, голубоглазый, молчаливый человек в черной морской куртке.

— В этом его гибель, — проговорил Володя.

— Сейчас у него большая армия, — возразил Радыгин, — Бывшие царские генералы, много кадровых офицеров. Технически хорошо оснащен.

— Участие японцев в его армии — вот что затруднит борьбу с ним, — добавил Виктор.

Разговор этот происходил в служебном вагоне одного из эшелонов Приморского отряда. Вагон качало, как корабль, и наши собеседники называли небольшой салон в задней части вагона «кают-компанией». Они сидели вокруг стола и пили чай. В широкие открытые окна «кают-компании» видно было убегавшее назад полотно железной дороги. Поезд уже шел вдоль Шилки, мимо Нерчинска. За Шилкой, спокойно несшей свои воды к Аргуни, зеленели зубчатые горы. Вдали они были синие. За этими синими молчаливыми горами лежали Горный Зерентуй, Кадая, Кутамара — страшные места бывшей царской каторги.

Внизу, по берегу Шилки и на островах, освещенные солнцем, бежали цветущие кусты багульника.

Был май. Расцветала весна на земле.

* * *

Наконец поезд достиг стыка Амурской железной дороги с Забайкальской. Здесь железная дорога раздвоилась: основная линия пошла дальше, на запад, другая — на юго-восток, к Маньчжурии.

В сторону Маньчжурии помчался эшелон. Паровоз иногда так тоскливо гудел, словно жаловался кому-то, что заставили его везти, может быть, на смерть всех этих людей, сидевших, свесив ноги, в теплушках и беспечно распевавших песни. Вслед за первым шел второй эшелон.

Не прошло и часа, как показалась станция Адриановка, где расположился штаб главнокомандующего.

На перроне — кучка военных.

Во всех теплушках головного эшелона в широко открытых дверях толпились красногвардейцы, из люков торчали головы. Красногвардейцы искали глазами главнокомандующего.

— Который?

— Не поймешь.

— Должно быть, вон тот, — красногвардеец обратил внимание на заметную фигуру председателя Читинского областного военно-революционного комитета Дмитрия Шилова, бывшего казачьего офицера.

С вниманием и волнением смотрели на перрон и наши командиры, стоявшие в тамбуре служебного вагона.

Поезд остановился. Один за другим сошли со ступенек вагона Бородавкин, Володя, Радыгин, Виктор Заречный. Навстречу им шел стройный молодой человек в солдатских сапогах, в брюках-галифе цвета хаки, в такого же цвета гимнастерке и красноармейской фуражке. Он был неожиданно молод и так же неожиданно красив; черты лица благородны, движения мягки. Не было сомнения, что это сам главнокомандующий — Лазо. Но… так молод… так не похож на главнокомандующего!

Бородавкин взял под козырек. Вид у него был торжественный. Между бровями лежала глубокая складка, придававшая суровый вид его бритому мужественному лицу.

— Товарищ главнокомандующий, — рапортовал он, — Приморский отряд из частей Красной Армии, красногвардейцев военного порта, паровозного депо, временных железнодорожных мастерских, роты моряков, рабочих сучанских копей прибыл в ваше распоряжение.

Глаза Лазо, большие, темные, счастливо улыбнулись. Он пожал руку Бородавкину.

— Разрешите представить, — сказал Бородавкин. — Комиссар отряда.

Лазо протянул руку Дяде Володе:

— Вы подавляли мятеж атамана Гамова?

— Да, я был представителем краевого комитета партии и краевого Совета.

— Очень хорошо, — чуть картавя, произнес Лазо, отвечая на какие-то свои мысли.

Затем Бородавкин представил Виктора Заречного:

— Начполитпросвет.

Лазо внимательно, точно заглядывая в душу Виктору, посмотрел на него.

— Не знаю, как в вашем отряде, а в некоторых наших отрядах дело это плохо поставлено. Простите, ваша дореволюционная профессия?

— Преимущественно занимался революционными делами, — улыбнувшись, ответил Виктор.

Лазо тоже улыбнулся.

— А вообще, — добавил Виктор, — моя профессия — литератор.

— О! Это совсем хорошо! Будем просить вас организовать информационный отдел при штабе.

— Охотно возьмусь за эту работу, — ответил Виктор.

Очередь дошла до Радыгина. Среднего роста, в черной шинели и офицерской фуражке без кокарды, Радыгин производил впечатление скромного человека.

— Начальник штаба, — отрекомендовал его Володя.

— Вы служили во флоте? — спросил Лазо.

— Да, я моряк, бывший лейтенант, Служил в балтийском флоте, потом в Черноморском.

— Участвовали в сражениях?

— Против «Гебена» и «Бреслау».

— Артиллерист?

— Совершенно верно.

— Очень хорошо.

Лазо был оживлен, как человек, почувствовавший прилив сил. Радостно дышало его почти юношеское румяное лицо.

— Выведите, пожалуйста, людей из вагонов, постройте, — обратился он к Бородавкину.

— Есть! — Бородавкин перешел через первый путь, сделал ротным командирам распоряжение выгружаться.

Во время беседы Лазо с командным составом отряда красногвардейцы переговаривались между собою.

— Уж очень что-то молод, — закралось сомнение у одного.

— Спрашивай не старого, спрашивай бывалого, — возразил ему другой. — Лазо, сказывают, мятеж в Иркутске усмирил и Семенова в первом бою побил.

— Чем моложе, тем дороже, — вставил третий.

— Ну, не скажи! Молодость плечами покрепче, старость — головою. А главнокомандующему нужна перво-наперво голова.

— Старого воробья на мякине не обманешь. А этого. — поддержал кто-то предыдущего скептика.

— И одет-то уж очень простовато, — заметил солдат, по-видимому любитель пышных нарядов.

— Не все то золото, что блестит, — прозвучал чей-то тенорок.

— Птицу по перьям знать, сокола — по полету. Посмотрим, — решил самый рассудительный, не привыкший делать скороспелые выводы.

Ротные командиры дали команду выгружаться. Красногвардейцы посыпались из теплушек с винтовками, вещевыми мешками за спиной. В вагонах остались только лошади, пулеметы да четырнадцать орудий на платформах.

Наконец отряд построился вдоль поезда, фронтом к перрону. Лазо подошел к краю перрона, долго и внимательно оглядывал красногвардейцев, касаясь рукой планшета, висевшего на ремешке. Позади него стояли члены штаба фронта, командиры сибирских и забайкальских отрядов и командный состав Приморского отряда.

Наступила торжественная тишина. Слышно было только фырканье лошадей в вагонах. Что-то великое, трудно передаваемое простыми человеческими словами было во всей этой необыкновенной, созданной самой жизнью картине. С винтовками в руках стоял простой народ, поднявшийся на защиту своей свободы. Вот подразделения рабочих депо станции Владивосток, временных железнодорожных мастерских, военного порта — всех возрастов, с бородами и без бород, с усами и без усов, в синих и черных сатиновых косоворотках, в рабочих или кожаных куртках черной, коричневой или темно-желтой окраски или просто в пиджаках хлопчатобумажной материи, в брюках навыпуск или заправленных в голенища сапог, в кепках или фуражках с красными ленточками на околышах; на ремнях — сумки для патронов, бутылочные бомбы или ракушечные гранаты. А вот артиллеристы старой армии — они в шинелях, подпоясанных солдатскими ремнями с блестящими медными бляхами, все в сапогах. От них идет грозная шеренга пулеметчиков, обвешанных крест-накрест пулеметными лентами, с карабинами за плечами. Дальше молодцевато вытянулась рота матросов Сибирского флотского экипажа. Моряки, как один, в бескозырках с черными ленточками, поверх матросских рубах у них бушлаты, на ремнях патронташи и по десятку свесившихся на узких ремешках «лимонок» — круглых гранат. На груди, у самого сердца, как символ преданности революции, красные ленточки.

Они устремили свой взгляд на того, кому с этого момента вверяли свою судьбу, жизнь свою, да не только свою, а судьбу и жизнь жен, матерей, детей, оставленных дома: ведь неизвестно, как повернется дело, какую чашу придется испить домашним, если судьба заставит сложить голову в степях Забайкалья.

— Товарищи! — прозвучал спокойный, но повелительный голос главнокомандующего.

И отряд замер.

«Голос знатный», — подумал командир второй роты моряков, боцман Кусакин. Он стоял, вытянувшись в струнку, если можно применить такое выражение к человеку плотному и широкогрудому, крепко стоявшему на коротких ногах в черных флотских брюках. Темные «боцманские» усы придавали ему особую солидность. Казалось, он был спокойно уверен в себе. При всей его мужественности было в его взгляде что-то мягкое, задушевное. Из-под бушлата на груди у него виднелись синие полосы тельняшки, сбоку свешивался в кобуре наган с длинным ременным шнуром.

Лазо на один миг остановил на нем свой взгляд.

«И смотрит, как адмирал Нахимов», — подумал Кусакин.

Спокойно стало на душе и у командира первой роты, слесаря Гульбиновича, начальника отряда Красной гвардии военного порта. Это был уже немолодой человек, лет сорока, несколько сутулый, худощавый, но полный стремительности, которую он сейчас сдерживал, напряженно слушая Лазо и не спуская с него зорких глаз.

Виктор Заречный любовался красногвардейцами-приморцами и их командирами. За время пути он многих хорошо узнал.

На правом фланге полуроты железнодорожников стоял кузнец Тихон Бычков — начальник отряда Красной гвардии Владивостокского железнодорожного депо. Бычков молод, энергичен и отважен, недаром у него такой крутой подбородок. На нем гимнастерка защитного цвета, брюки, заправленные в сапоги, на голове кепка. С одного бока у него — шашка, с другого — наган в кобуре, а на груди — полевой бинокль. Тихон Бычков тоже спокойно и одобрительно смотрел на Лазо.

С доброй, спрятанной в усах улыбкой глядел в упор на командующего красногвардеец Николай Меркулов, секретарь комитета Красной гвардии железнодорожного депо, старый большевик, веселый человек, любимец отряда.

Деповские ученики, юнцы с пушком на губах, впервые взявшие в руки винтовки, — Макар Мазур, рядом Роман Дмитров, дальше Андрей Савченко, Паша Королев, Яша Кириченко — смотрели на Лазо как на героя, который поведет их в бой за революцию. О нем они много слышали. И вот он перед ними.

Вероятно, и другие командиры и красногвардейцы были подкуплены простым, солдатским нарядом командующего, его простой, но грамотно построенной речью.

«Видать, человек образованный», — подумал боцман Кусакин.

Речь Лазо захватывала искренностью, верой его в то, о чем он говорил, в правоту дела, за которое он призывал биться с врагами. Между Лазо, командирами и бойцами протянулась та нить взаимного доверия, без которой не может быть ни веры в победу, ни самой победы.

— Из Маньчжурии на нашу землю вступил сильный, злобный и хорошо вооруженный враг, — говорил главнокомандующий. — Нам предстоят тяжелые бои. Враг хочет снова отдать русский народ в рабство, он хочет восстановить капиталистический строй. Но не бывать этому! — Голос Лазо возвысился и слышен был бойцам, стоявшим на краю обоих флангов. Его слушал машинист, высунувшийся из окна паровоза, слушал кочегар, стоявший с масленкой в руке у колес паровоза; казалось, слушал его и степной орел, паривший высоко в голубом небе, над самой Адриановкой. — Защитим революцию! Защитим Советское государство! Разгромим врага! Мы хорошо вооружены, у нас хорошие командиры, славные бойцы, мы боремся за правое дело. Мы победим!

Восторженное «ура» покатилось по рядам Приморского отряда.

В ШТАБНОМ ЗАГОНЕ

В Забайкалье с востока прибыло три отряда — Приморский, Хабаровский, Благовещенский. На заседании штаба фронта Лазо предложил образовать из трех отрядов один. Так и решили сделать. Новая воинская часть, влившаяся в армию Лазо, получила название Первого дальневосточного социалистического отряда. Командный состав бывших трех отрядов избрал Бородавкина командиром этого отряда. Дядя Володя стал комиссаром всего Дальневосточного отряда.

На Забайкальский фронт беспрестанно прибывали отряды. Почти все крупные города Сибири послали сюда свои отряды. Красой армии Лазо был Первый казачий Аргунский полк в восемь сотен конников, во главе с группой революционных боевых офицеров.

Ежедневно происходили формирования и переформирования частей. К середине мая армия Лазо разрослась до десяти тысяч человек. В районе села Адриановка шли военные занятия, а в одном из трех штабных вагонов, стоявших на путях, день и ночь заседал полевой штаб.

Все станции от Маньчжурии до Бурятской, на протяжении более трехсот верст, были заняты Семеновым. Армия Лазо занимала лишь станцию Адриановку в двадцати верстах от Карымской да следующий за Адриановкой разъезд № 66. Разъезд Седловой, находившийся между разъездом № 66 и станцией Бурятской, неоднократно переходил из рук в руки.

Однажды перед началом памятного заседания штаба в вагоне командующего Виктор Заречный вдруг увидел кавалериста в синих галифе, с шашкой и маузером. Виктор подошел к нему:

— Не узнаете?

— Нет.

— Вспомните… У Крюкова после восстания… в октябре девятьсот седьмого года.

— Очень вы изменились, — узнав Виктора, произнес кавалерист.

— Да и вы тоже… И наряд такой… Ваш предок не поверил бы, если бы ему нагадали, что потомок его будет кавалеристом в русской революционной армии.

Чтобы замечание Виктора было понятным, надо сказать, что встреченный им кавалерист был Борис Кларк, сын Павла Ивановича, прямой потомок одного из шотландских кузнецов, привезенных Петром Первым из-за границы (озабоченный развитием металлургии в России, Петр привез несколько кузнецов-механиков). Потомки этого кузнеца обрусели, и все шотландское выветрилось из них. У Бориса осталась от предка только фамилия да схожая профессия — рабочий-слесарь. Родился он в 1889 году в Балаганском уезде, Иркутской губернии, где Павел Иванович находился в ссылке.

Виктор узнал от Бориса, что Кларки, уехав в Австралию вскоре после отъезда Виктора из Японии, прожили без малого десять лет в провинции Квислэнд. Там Павел Иванович вступил в английское подданство, получил в аренду участок земли и занимался сельским хозяйством. Борис сначала работал по найму на плантации сахарного тростника — резал тростник, — а потом тоже занялся сельским хозяйством на семейной ферме. Женился он еще в 1906 году на гимназистке шестого класса Анюте Поповой; обоим им тогда было по семнадцати лет. В Австралии у них родилось пятеро детей. После Февральской революции вся многочисленная семья Кларков вернулась в Забайкалье. Через два месяца после Октябрьской революции, когда выступил Семенов, Борис — он тогда работал в читинских железнодорожных мастерских — с отрядом Красной гвардии ушел па Даурский фронт. Лазо приметил его и назначил командиром Седьмой особой сотни, влившейся затем в Первый Аргунский полк. С тех пор Борис не покидал фронта.

Приятна была Виктору встреча с Борисом. Он очень походил на мать свою, Марию Федоровну.

Поздно вечером началось заседание штаба.

— Всем ясно, — говорил Лазо, — как велика наша ответственность перед Советской страной. Если мы будем разбиты, Семенов откроет японцам путь в Забайкалье, а там, возможно, и в Сибирь. Ведь японцы пишут, что они хотели бы добраться до Урала. Наша страна окажется под сильнейшим ударом с востока.

Командиры и комиссары и без его слов понимали серьезность положения. Им не надо было разъяснять, их не надо было убеждать. Но все слушали командующего фронтом с глубоким вниманием. В штабном вагоне было тихо, доносились только шаги часовых под окнами. Лазо встал из-за стола, подошел к одному из окон и закрыл его. Несколько человек поднялись и закрыли остальные окна.

— Все наши части готовы, чтобы перейти в наступление, — говорил Лазо. — По данным нашей разведки, Семенов стянул свои войска к Оловянной, он тоже готовится к наступлению. От того, кто раньше пойдет в наступление, в значительной степени будет зависеть исход боев. Наша стратегия, товарищи: первое — внезапность, внезапность и еще раз внезапность нападения; второе — головокружительная быстрота; третье — сила удара. Все это — расчет на деморализацию противника.

Командующий покорял своей обаятельностью. В нем чувствовался человек с твердой волей, но твердость эта гармонично сочеталась с мягкостью жестов, спокойной речью, что, по-видимому, было не только даром природы, но и результатом воспитания.

— Мы с товарищами, — говорил Лазо, — разработали план наступления на Оловянную. Сейчас я доложу его вам, чтобы обсудить диспозицию и выслушать мнение командиров. Предварительно я хочу сказать, что главную роль в диспозиции я отвожу Дальневосточному отряду. И вот почему. Дальневосточный отряд имеет лучшую артиллерию, опытных, кадровых артиллеристов. Командует артиллерией отряда бывший офицер царской армии товарищ Шрейбер. В декабре прошлого года в Иркутске он командовал батареей против юнкеров и белых. К сведению товарищей сообщаю, что я назначил товарища Шрейбера командующим всей артиллерией фронта. Второе. У Дальневосточного отряда прекрасная конница в двести пятьдесят сабель. Третье. В отряде много железнодорожников, а в войне, которая ведется главным образом вдоль линии железной дороги, роль железнодорожников велика. Четвертое. В Дальневосточном отряде — целая рота моряков Сибирского флотского экипажа, хранящих славные традиции революционного Тихоокеанского флота, и матросов Амурской речной флотилии, недавно громивших атамана Гамова. Пятое. Дальневосточный отряд имеет пехоту с опытом подавления мятежа атамана Гамова. Одного атамана разгромили, теперь на их долю выпала честь уничтожить другого атамана. И, наконец, шестое, с чего я, пожалуй, должен был начать, это высокая политическая сознательность красногвардейцев отряда, их дисциплинированность. Надо отдать должное товарищам командирам отрядов, из которых образовался Первый Дальневосточный социалистический отряд, а также и политработникам этих отрядов. Они хорошо укомплектовали свои отряды, отлично подготовили красногвардейцев политически. Командиры и бойцы спаяны воедино — вот что особенно ценно в Дальневосточном отряде.

Так говорил Лазо. За несколько дней он изучил боевые качества отряда, узнал до тонкости все части, запомнил фамилии многих командиров.

— Вот почему, — продолжал Лазо, — я предлагаю против главных сил противника выставить Дальневосточный отряд, усилив его прекрасно организованным Красноярским отрядом. Забайкальцам отведено почетное место в диспозиции. Забайкальцы — испытанные бойцы, они уже воевали с Семеновым, разгромили его, к тому же многие из них знают бурятский язык — это очень важно: ламы и крупные скотоводы ведут агитацию против советской власти и затуманивают головы неграмотной бурятской бедноте, не знающей, за что мы боремся и против чего мы боремся. Отведена роль и другим отрядам, но в некоторых из них дело обстоит плохо. Вот, например, кавалерийский отряд товарища Пережогина. — Лазо взглянул на известного анархиста, не молодого, но очень стройного, красивого человека с матовым цветом лица и большими, задумчиво глядевшими глазами. Пережогин в свою очередь спокойно посмотрел на Лазо, провел длинными пальцами по серебристой голове, поправил портупею. — Ваш отряд, товарищ Пережогин, — сказал Лазо, — службы не знает, дисциплины в нем никакой, бойцы грабят дацаны[42]. Да, товарищи, было несколько случаев, когда бойцы товарища Пережогина забирали у лам в монастырях продовольствие, уводили баранов из бурятских отар. Товарищ Пережогин своей властью, не доводя до штаба, без всякого разбора уничтожал пленных семеновцев… рубил их. Это позор! Все это дискредитирует советскую власть в глазах населения. Такие дела мы будем передавать в трибунал. Или вот, например, отряд товарища Лаврова.

Командир отряда иркутских анархистов Лавров, широкоплечий, рыжеусый человек, полная противоположность интеллигентной внешности Пережогина, нахально смотрел на Лазо.

— Отряд товарища Лаврова отказался выгрузиться из вагонов и пойти на позиции, — сказал Лазо. — «Будем, говорят, жить в вагонах».

Смех командиров прервал речь главнокомандующего.

— В поезде у товарища Лаврова большой запас спиртных напитков.

Сообщение это командиры встретили оживленно.

— В отряде Лаврова пьянство. Спирт он не желает сдать. Жизнь в отряде построена по принципу: «Анархия — мать порядка».

Снова раздался смех.

— Иными словами, — продолжал Лазо, — в отряде никакой дисциплины. От него можно ждать анархических выступлений. Такие отряды нам не нужны, и я дал телеграмму Центросибири, чтобы отозвали от нас отряд товарища Лаврова.

Лавров встал и демонстративно вышел из салона. За ним пошел адъютант командующего.

Помолчав, Лазо произнес:

— На этом я закончу свои предварительные замечания, а теперь разрешите приступить к изложению плана операции.

При полной тишине Лазо начал излагать план наступления против Семенова.

* * *

Всю ночь длилось обсуждение генерального плана наступления. План был разработан до мельчайших подробностей.

— Итак, товарищи, — сказал Лазо в заключение, когда в окна салон-вагона уже смотрел бледный рассвет, — от удачного выполнения операций на главном направлении будет зависеть успех всего нашего наступления… Сейчас — спать. А в ночь выступаем.

Командиры шумно поднялись со своих мест, и руки у большинства опустились в карманы за папиросами. Лазо не курил, и за все время обсуждения плана никто не выкурил ни одной папиросы.

Бледно-розовая заря окрасила небо на востоке. Воздух был прозрачен, свеж и душист.

НАСТУПЛЕНИЕ

По небу, иссиня-темному, холодноватыми серебряными точками рассыпались звезды. Покрытый мраком, спал железнодорожный поселок, спросонья перекликались петухи. Слабо освещенный, поблескивал медью висевший у входа в станционное здание колокол, в который давно уже никто не звонил. У вагонов говорили сдержанно. Не только обычного смеха, но и улыбки ни у кого не было на лице. Думали: «Не забыто ли что-нибудь?» Проверяли себя и других. На путях стоял бронированный поезд — американская платформа с глубокими железными краями для перевозки угля, внутри обложенная мешками с песком; в амбразурах — дула пушек и пулеметов. На передней стенке платформы надпись: «За власть Советов». Это было имя бронепоезда. Позади платформы — паровоз с воронкообразной трубой. За бронепоездом вытянулись составы с теплушками, со штабными и санитарными вагонами, кухнями, складами, платформы с орудиями, задравшими дула кверху. На одной из платформ, под стволом орудия, темнел старый «Чендер» — автомобиль командующего.

Боцман Кусакин построил свою роту с обеих сторон полотна железной дороги. Справа от него заняла исходную позицию рота слесаря Гульбиновича. Слева приготовились катить свои пулеметы интернационалисты Красноярского отряда.

Это был передовой отряд армии Лазо, который по диспозиции должен был принять на себя главный удар врага при наступлении на него.

На флангах стояли могучие колонны сотен Аргунского полка под командой Метелицы и кавалерийский отряд анархиста Пережогина.

Из штабного вагона вышел Лазо, за ним — члены полевого штаба. Лазо был в кавалерийской шинели, с биноклем на груди и планшетом сбоку.

— Ну, товарищи, — проговорил он спокойным голосом, — скажу словами поэта Плещеева: «Вперед, без страха и сомненья!»

Командир аргунцев Метелица и Пережогин пошли к своим коням, которых держали за узду их ординарцы неподалеку, у железнодорожного пути.

Шрейбер — подтянутый, гладко выбритый, с небольшими светлыми усами человек лет тридцати, по национальности латыш — отдал приказание командирам батарей.

Среди полной тишины раздался молодой голос командующего:

— Приготовиться к наступлению!

Вслед за голосом командующего послышались голоса командиров частей, рот, полурот, подразделений:

— Слушай мою команду!

И армия Лазо пошла в наступление.

* * *

…Виктор Заречный, заложив руку за ремень планшета, прохаживался у броневого поезда, а на броне-поезде у орудий и пулеметов сидели пулеметчики и демобилизованные артиллеристы Четвертого крепостного полка, пошедшие добровольно «громить контру». Между ними шел разговор. Виктор Заречный не видел их, но слышал весь разговор, слово в слово.

Несмотря на свою простоту и доступность, Лазо в то же время был как бы непроницаем для постороннего взора. В отрядах имя его приобрело широкую известность. О нем часто возникали разговоры. Неизвестно, какими путями к бойцам проникали сведения о его происхождении. Вот и сейчас бойцы говорили:

— Дворянин, сказывают.

— Бессарабского помещика сын.

— Удивительно!

— Я слыхал, что прадед у него был воеводой в Буковине.

— Это в Закарпатской Руси, Мы там австрийцев били.

— Дед Лазо, говорят, тоже был военный.

— Значит, в крови у них.

— Удивительно! — опять сказал артиллерист, которого, по-видимому, все удивляло, не только в Лазо, но вообще в жизни. Виктору солдат этот представлялся человеком с голубыми детскими глазами,

— А ведь простой прапор.

— А теперь прапоры — самый образованный народ в армии. Студенты.

— А говорят — не большевик, эсеровской партии будто бы.

— Вот уж этого я никак не пойму: какой же эсер, если с большевиками, с народом идет — и глава всему? Ведь фронт ему доверила советская власть! Вы только подумайте об этом: фронт! Это тебе не ротой командовать!

— Ну, над ним тоже поставлены.

— Кто поставлен?

— А Дмитрий Шилов. Он повыше Лазо.

— Повыше, да не командует.

— Наблюдает… От Читинского военного ревкома.

— И над большевиками наблюдают… старший над младшим… Оно так и идет: сверху донизу.

— Говорят, в Иркутске наш главком больно храбро дрался с офицерами и юнкерами.

— Там три полковника организовали мятеж.

— А прапор бил их.

— Народ побил! — с чувством гордости сказал чей-то басок. — Прапор! — укоризненно произнес он.

— Известно, народ, а что без командира народ сделает?

— Идет, — проговорил солдат, лежавший грудью на мешке с песком и посматривавший по сторонам.

К броневому поезду подошел Лазо.

— Разрешите… с вами? — обратился Виктор к Лазо.

— Едемте, — слегка удивясь, ответил Лазо. — Хотите все видеть своими глазами?

— Да, такая у меня должность…

На шутку Виктора Лазо ответил молчаливой улыбкой.

— К тому же, — добавил Виктор, — это вообще может пригодиться.

— Да, мы должны уметь воевать, — сказал Лазо.

Они подошли к паровозу.

На паровозе, взявшись рукой за рычаг, уже давно ждал команды машинист, старый железнодорожник.

— Ну как, товарищ Агеев, все в порядке? — спросил Лазо.

— В порядке, — весело ответил машинист.

— Сейчас поедем… через две минуты.

Лазо и Виктор взошли по железной лестнице на броневую платформу.

Красногвардейцы поднялись со своих мест.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Лазо бодро.

— Здравствуйте, товарищ главнокомандующий! — ответили красногвардейцы.

— Все в порядке? — спросил Лазо командира бронепоезда.

— Все в порядке.

— Можно ехать?

— Можно.

Лазо взял трубку полевого телефона, провод которого тянулся на паровоз.

— Товарищ Агеев! Поехали!

Паровоз вздохнул, прошипел, и бронепоезд тихо тронулся.

Виктор мало знал о Лазо. Ему было известно только, что Лазо, не окончив Технологического института, уехал в Москву, где поступил в университет на физико-математический факультет. Во время войны был мобилизован и зачислен в Алексеевское пехотное училище. Из училища вышел прапорщиком, его назначили командиром взвода Пятнадцатого Сибирского стрелкового запасного полка, стоявшего в Красноярске. После Февральской революции прапорщик-революционер подавлял в Иркутске мятеж офицеров и юнкеров. Вот и все его военное образование и весь боевой опыт. «Откуда же у него такая изумительная ориентация в обстановке и такая спокойная уверенность? Значит, в крови у него», — подумал Виктор словами красногвардейца.

За разъездом Седловым, очищенным от противника, бронепоезд нагнал Дальневосточный отряд и пошел дальше, в разведку.

Показались станционные огни. Семафор был закрыт. Послышались ружейные выстрелы, застрочил пулемет.

— Подъезжаем к Бурятской, — сказал командир бронепоезда.

— Здесь у него небольшой отряд, — заметил Лазо. — Вечером путь был цел. — Он взял трубку полевого телефона. — Прибавьте ходу, товарищ Агеев. — Положив трубку телефона, он отдал распоряжение командиру бронепоезда: — Откройте огонь.

Раздались выстрелы из пушек по станции. Пулемет у семеновцев смолк.

Лазо взял трубку телефона:

— Полный ход.

Поезд влетел на станцию. От здания станции во все стороны бежали семеновские солдаты.

— Остановите поезд, — сказал Лазо по телефону.

Бронепоезд остановился.

— Прекратить огонь, — приказал командующий.

Лазо спрыгнул с бронепоезда, и красногвардейцы, прыгая на перрон и на железнодорожное полотно с криками «ура», рассыпались в погоне за бегущими.

Станция Бурятская была освобождена от противника.

* * *

Но вот впереди на путях появился вражеский бронепоезд. Наблюдавший с бронепоезда за движением отрядов Лазо поднес к глазам бинокль.

— А на бронепоезде японцы, — сказал он с некоторым удивлением. — Русские офицеры и японцы.

Загрохотало орудие тяжелой батареи Тужикова, старого артиллериста, рабочего Владивостокского военного порта.

— Так, — произнес Лазо, глядя в бинокль. — Хорошо. — Он видел, как снаряд ударился в стенку бронепоезда и разорвался. — Еще… Так. Очень хорошо!

Батарея метко била по бронепоезду.

— Кажется, подбит, — сказал Лазо, не отрывая глаз от бинокля.

— Ура! — донеслись крики пехоты.

КРОВЬ НА ЦВЕТАХ БАГУЛЬНИКА

Армия Лазо подошла к Оловянной, к последнему по эту сторону реки Онон укрепленному пункту врага.

У подошвы одной из сопок собрались командиры, комиссары и политработники отрядов. Приехал на «Чендере» Лазо. Состоялось летучее совещание перед началом штурма Оловянной. День уже был на исходе.

Из-за сопки со стороны Оловянной поднималось огромное пламя. Слышался дикий рев животных. Как потом оказалось, это горели загоны со скотом; семеновцы, видя, что им не удержать Оловянную, облили керосином сараи, где находились тысячи голов скота для продовольствия армии Семенова, и подожгли их.

Во время совещания прибежал, запыхавшись, помощник командира роты железнодорожников, вагонный мастер депо станции Владивосток Исаев, бывший унтер-офицер царской армии. Взяв под козырек, волнуясь, он проговорил:

— Товарищ командующий, пулеметная команда Красноярского отряда требует от нас немедленного наступления и угрожает расстрелять нас из пулеметов.

— Виктор Григорьевич, — спокойно, как всегда, обратился Лазо к Заречному, — прошу вас, утихомирьте пулеметчиков. Ждите там ординарца.

* * *

Под сопкой, не видная для врага, залегла рота владивостокских железнодорожников. Тут же, бок о бок, расположилась пулеметная команда Красноярского интернационального отряда, а дальше лежали бойцы других отрядов.

Подходя к расположению частей, Виктор увидел… Тонкие стволы станковых пулеметов красноярцев были направлены не в сторону вражеских позиций, а на бойцов Красной гвардии, лежавших рядами по склону сопки.

Заслоняя как бы собою цепи бойцов, комиссар железнодорожников Тихон Бычков, горячась, говорил пулеметчикам:

— Товарищи! Вы говорите, что мы трусы, поэтому не идем в наступление. Стреляйте в меня первого, — Бычков рванул борта френча, открыл грудь. — Стреляйте в меня, вашего товарища. Мы не трусы, а такие же бойцы, как и вы, воюем за советскую власть, за дело революции. Вместе с вами сражаемся против банд Семенова, только без приказа командующего мы в наступление не пойдем. Мы… — Он не договорил.

Тут подбежал Виктор, а с ним Исаев.

— Стойте, товарищи! — Виктор выхватил из кобуры маузер. — Именем советской власти приказываю повернуть пулеметы на врага.

Пулеметчики нехотя стали поворачивать пулеметы.

Виктор хотел еще что-то сказать, но услыхал за собой самую отборную брань. Тяжело дыша, с наганом в руке, к пулеметной команде бежал командир Красноярского отряда.

— Застрелю! — он кинулся к командиру пулеметной команды. — Дисциплины не знаете… В своих стрелять! Трибуналу отдам!

Пулеметчики наконец поставили пулеметы, как им полагалось стоять.

— Сволочи! — не мог успокоиться командир отряда.

Но в этот момент показался скачущий верхом на лошади штабной ординарец.

Подъехав к Виктору Заречному, он передал ему пакет:

— От главнокомандующего.

Лазо писал:

«Виктор Григорьевич! Объявите о немедленном наступлении. Вдохновите!»

— От имени главнокомандующего — приготовиться к наступлению! — прокричал Виктор. Голос его показался ему совсем чужим, будто не он, а кто-то другой отдавал команду. Вместе с тем прозвучавшая в его голосе властность воодушевил его самого.

Бычков побежал к своей роте. Послышался его голос:

— Рота, слушай мою команду…

Раздались другие голоса:

— Слушай…

Виктор поднял маузер высоко над головой.

— Вперед, за революцию!

Бойцы Красной гвардии оторвались от земли.

Вслед за Виктором бойцы перевалили через сопку и рассыпной цепью в несколько рядов покатились вниз, туда, где, потонув в вечерних сумерках, лежала долина и где вдруг началась торопливая железная трескотня пулеметов, точь-в-точь как 10 января 1906 года.

Так легко было бежать под гору, но нет ничего неприятнее пулеметной стрельбы: тра-та-та-та… тр-р-р… Бойцы на полном бегу падали — один, другой, третий. Вдруг Виктору чем-то ударило в ногу. Он упал. Приятный ток разлился по ноге. Кто-то застонал. Сапог начал наполняться горячей жидкостью, и ноге стало тесно в нем. Виктор пошевельнулся и почувствовал, что его левая нога невероятно тяжела, словно приросла к земле. И тут только он понял, что ранен и что это он стонет. Но почему он стонет? Ведь боли нет…

Так вот как это бывает! Неужели все это действительность?

Однако надо что-то делать. Он сел, огляделся. Внизу расстилалась долина. Не было видно ни одного живого человека. «Все ушли вперед, и я один здесь, — думал Виктор. — Один. Страшная вещь — быть одному на поле боя». Он снял с себя ремень и, крепко перетянув им бедро, пополз вниз. Боли не чувствовал. «Странно!» Но нога казалась невероятно тяжелой… Из норы вылез тарбаган, встал на задние ноги, посмотрел на Виктора и бросился обратно в нору. Где-то далеко внизу стреляли. Иногда пули, свистя и щелкая, закапывались в землю рядом… Впереди он увидел лежащего без движения человека. У него были огромные ноги; на левом сапоге подошва протерлась, в ней чернела дыра. А вот еще один труп. А дальше долина, казавшаяся безграничной. Она вся в кочках… неподвижных, темных кочках. Виктор смотрел на кочки, которые полчаса назад были людьми, полными горячей крови; их охватывал гнев, они бежали, чтобы убить врага, а теперь это только неподвижные кочки. Виктор смотрел на них с чувством удивления. Чиркнула одна стайка пуль, другая: йхъюк-йхъюк-йхъюк! Вокруг облачками взметалась сухая земля. Говорят, что в первом бою бывает страшно, а потом человек привыкает и перестает обращать внимание на опасность. Нет. Это неверно. В первом бою ощущение опасности настолько ново, необычно, что она не возбуждает страха. В не, е просто не верится. Чтобы осознать, вернее — почувствовать реальность опасности, нужно привыкнуть к ней. В первом же бою все ощущения тонут во всеобъемлющем чувстве удивления: «Неужели все это действительность?» А порой и это удивление исчезает, и остается одно бездумное, безразличное полубытие… Сознание у Виктора помутилось.

И когда он пришел в себя, была темная звездная ночь. Слышались далекие орудийные выстрелы. Виктору стало казаться, что нога его растет, растет, увеличивается до невероятных размеров, и начинает врастать в землю, и тянет его куда-то вниз, глубоко-глубоко… дернет и опять потянет… противно, тошнотворно, и это ощущение усиливается и становится похожим на боль.

Виктор шевельнулся, и дрожь побежала по всему телу. Но потом опять стало тепло ноге и всему телу. И душе тепло, чьи-то любящие глаза смотрели на него… Да, это она… мама. Нет, это Женя. Нет, мама. Что это такое? Это действительно было когда-то? Или… Конечно, было и есть… далеко, за этой степью, за этими сопками. Там нет смерти и ужаса. Там голубой залив… дом… родное, нежное, теплое… Неужели «это» где-то есть и его больше не будет?.. Да, оно есть, и только там настоящая жизнь, а здесь — ужасный сон, галлюцинация, темное небо, орудийные выстрелы. Надо стряхнуть этот сон с себя, крикнуть — сразу исчезнет весь этот кошмар… Снова дернуло ногу; кажется, это уже началась настоящая боль. Он опять впал в беспамятство.

Он пролежал так всю ночь. Сознание стало возвращаться к нему. Он ощутил тепло на лице. Открыл глаза. Над ним висело огромное, горячее солнце. Он зажмурился. Снова открыл глаза, повернул голову и увидел зеленые кусты багульника с розово-красными цветами. За кустами багульника вдали к удивительно голубому небу поднимались грядой сопки. Он приподнялся. Далеко тянулась широкая зеленая долина с розово-красными кустами багульника. Сверкнула серебром река. «Это Онон», — подумал Виктор. Но надо что-то делать, нельзя оставаться здесь. Отчаянным усилием воли он собрал силы и пополз. Какие-то кусты. Ах, это багульник! Опять убитый, его разорвало снарядом, кругом кровь, и на листьях и на цветах багульника — капли крови. Это нехорошо, когда на цветах человеческая кровь.

Боль в ноге достигла предела. Стало очень жарко, в то же время трясло, будто от холода. Виктор крепко стиснул зубы и пополз дальше вниз. Вдруг радость осветила его сознание. Он увидел живых людей; один, с синим лицом, поросшим бурой щетиной, смотрел из-за бугра, на котором росли цветы багульника, другой, краснолицый, пухленький, почти мальчик, выглядывал из-за его плеча.

— Товарищи! — со стоном, в котором слышалась надежда, воскликнул Виктор.

Синелицый не шелохнулся, только посмотрел на Виктора какими-то непонятными, чужими глазами, и от его взгляда Виктору стало жутко, он рванулся в сторону от него, пополз, напрягая последние силы. «Семеновцы», — подумал он. Сзади он слышал всхлипывание и причитание: «Пропали, брато-о-ок… пропа-а-али…» — это плакал краснолицый мальчик.

Виктор прилег, чтобы отдохнуть, и услышал какой-то странный скрип. Прислушался и похолодел: он понял, что где-то рядом умирает человек. Ему представилось, что умирающий лежит с оторванной головой и этот нудный, клокочущий скрип — это кровь льется из него. Виктор попытался стряхнуть с себя этот жуткий образ и пополз дальше… Опять на цветах багульника кровь. Он лег, уронил голову на жесткую траву, выбивавшуюся из песчаной земли. Его словно что-то подхватило и понесло. Сознание его то мутилось, то вновь прояснялось. Как все странно! Вот и земной шар с невероятной скоростью несется в безвоздушном пространстве. Земля летит, а где-то далеко стреляют, он лежит, истекая кровью. В ушах звучит чей-то знакомый голос:

Ничто не ново под луною:

И прежде кровь лилась рекою…

Суета сует… Но ведь там стреляют, там семеновские банды, на белом коне гарцует сам атаман Семенов — человеческий выродок, воплощение зла, которого не тронут никакие человеческие страдания, не знающий, что такое родина, честь. Он ворвался в эти степи со своей дикой ордой, чтобы огнем и мечом истребить нас, большевиков, истребить народ, поднявшийся против него. Нет, это не суета сует. В мире происходит жестокая борьба. Значит, нельзя изменить мир без того, чтобы на цветах багульника не было человеческой крови… Виктор потерял сознание.

И когда он очнулся, то увидел — идут два санитара в белых халатах, с носилками. Они заметили его, подошли, положили на носилки, и вдруг исчезла надобность в своей собственной воле, порвались внутри донельзя натянутые нити нервов, и жгучая боль, смешанная со сладким блаженством и покоем, охватила все его существо.

ЛЮДИ УМИРАЛИ, А В СТЕПИ БЛАГОУХАЛИ ТРАВЫ

Дверь в вагон-теплушку для тяжелораненых открылась, и в нее на носилках подали человека, прикрытого простыней. В вагоне стояли четыре станка, справа и слева от дверей. Только одно место было свободное — справа, как войдешь в вагон, внизу.

Вслед за носилками по висячей деревянной лестнице поднялся начальник санитарной службы Дальневосточного отряда, он же начальник полевого госпиталя Сергей Гуляев, бывший фельдшер Третьего владивостокского крепостного госпиталя. Он подошел к человеку и открыл ему лицо. Женя Уварова вскрикнула и прижала руки к груди. Гуляев и все раненые, наблюдавшие за тем, как вносили носилки, разом перевели глаза на сестру.

Человек, которого внесли, был Федя Угрюмов.

Женя за время боев видела много раненых, у нее сердце сжималось от боли всякий раз при виде страданий бойцов, но неожиданность встречи с Федей, его безжизненное лицо поразили ее.

Гуляев в недоумении посмотрел на нее:

— Знаете?

— Друг моего мужа… наш друг.

Подойдя к Феде Угрюмову, Гуляев всмотрелся в его лицо, взял пульс.

— Все еще без сознания, — произнес он.

— Ранен? — спросила Женя. — Куда?

— В живот… тремя пулями… одна возле другой… пулеметной очередью.

Женя понимала, что это значит, и не расспрашивала.

— Сегодня с тремя вагонами поедете в Читу, — сказал Гуляев. — Тут всем нужна операция, а у него крови много вышло, совсем истек… и там, — он указал на живот Угрюмова, — неизвестно, что там. Три пули. Одна навылет, две застряли. Нужна срочная операция. Тяжелая операция. Живот! Искать пули… И вообще что там, неизвестно. Я пойду торопить с паровозом… Приготовьте шприц, следите за пульсом. Придется на камфаре держать. Пантопон давайте.

Сказав все это, Гуляев спустился по деревянной лестнице и пошел по шпалам соседнего пути.

Неожиданно скоро подали паровоз, отцепили от санитарного поезда три теплушки.

Жене Уваровой в помощь дали трех санитаров, на каждый вагон по санитару. Сообщения между вагонами не было, и Женя навещала раненых только на стоянках поезда. Федя Угрюмов находился вот уже несколько часов без сознания. Как он попал на фронт, где был ранен, при каких обстоятельствах — ничего этого Женя не знала, не спросила у Гуляева, да, вероятно, и тот не знал.

А Федя Угрюмов попал на фронт так. После Февральской революции он оставался в Иркутске, организовывал встречу и проводы ссыльных, приезжавших со всей губернии, с Лены, из Якутска; потом был избран в Совет, а затем в комитет партии, работал в железнодорожном предместье Иркутска — в Глазкове. Время было тяжелое: после Октябрьского переворота в Иркутске вспыхнул мятеж, подавленный Красной гвардией; гарнизон города был деморализован; сибирское казачество восстало против советской власти; из пределов Маньчжурии в январе выступил «Особый отряд» есаула Семенова.

На борьбу с семеновскими бандами были посланы коммунисты со всех городов Сибири. Поехал на Забайкальский фронт комиссаром отряда и Федя Угрюмов. После разгрома Семенова у станции Даурия Федя вернулся в Иркутск, а несколько дней назад снова прибыл на фронт с одним из сибирских отрядов. И вот, раненный при взятии Оловянной, он был принесен в санитарный поезд.

Настала ночь. Теплушка тускло освещалась двумя фонарями. Раненые бредили во сне, стонали. В полуоткрытую дверь тянуло теплым воздухом и запахами трав. Видны были темные силуэты сопок и над ними — яркие звезды, временами застилавшиеся паровозным дымом. Стучали колеса, громыхал и качался вагон. Санитар дремал на носилках посреди вагона.

Не смыкая глаз, Женя Уварова сидела у изголовья Феди Угрюмова и поминутно брала его холодную руку. Слабый пульс, с перебоями, говорил о его тяжелом состоянии.

Под утро, когда небо стало бледнеть, а звезды гасли одна за другой, Федя Угрюмов вдруг повернул голову в сторону Жени и, не открывая глаз, тихо проговорил:

— Воды…

Женя растворила в воде коричневый порошок пантопона, поднесла ко рту Феди поилку.

— Кто это? — вдруг открыв глаза, спросил он.

— Это я, Федя, — прошептала Женя.

Он вздрогнул.

— Не пугайтесь, Федя, это я, Женя.

— Быть не может! Это — галлюцинация… Я брежу…

— Пейте, пейте, Федя!

Он жадно пил, потом движением головы сказал «довольно», простонал. Мутными глазами смотрел на Женю.

— Я брежу… Этого не может быть… Где Виктор?

— На фронте.

— На фронте… Значит, это не бред… не бред. — Он простонал: — Какие боли!

— Я сделаю укол, Федя.

— Укол? — Он закрыл глаза, будто этим изъявляя согласие.

После укола взгляд его стал проясняться, перебои стали реже, но пульс по-прежнему был слабый.

— Ну вот и конец, — сказал он с большим усилием. — Как это у Леонида Андреева? Помните? «И вот пройдет пред вами жизнь человека с его темным концом и таким же темным началом…»

— Вам нельзя много говорить, Федя.

— Нельзя? Почему?.. Последний раз поговорим… Потом наступит великое молчание… Темный конец… темный… И начало темное. Вся жизнь темная, непонятная, непостижимая. — Он помолчал. — У меня нет сердца. Какой-то станок, на котором теребят лен. Как он медленно работает! Нет, это не станок, это мое сердце. Оно уменьшается с каждой минутой… Оно теперь как казанский орех… Оно сейчас исчезнет, и все будет кончено… Где вы? Дайте мне руку… Какая теплая рука! Нет, это галлюцинация. Не может этого быть. — Он открыл глаза. — Вы… — И опять закрыл глаза, затих.

Взошло солнце. Поезд шел вдоль реки, над рекой плыл туман. Серые телеграфные столбы проносились мимо.

Раненые просыпались. Женя ходила от одного к другому, перевязывала раны, спрашивала о самочувствии.

Весь день и всю последующую ночь Федя Угрюмов не приходил в себя. К вечеру температура у него поднялась до сорока градусов, он стал пылать.

Женя не спала вторую ночь.

— Лягте, сестра, — упрашивал ее санитар. — Я посижу.

— Ничего, ничего, ложитесь, я еще могу.

Только под утро, когда опять побледнело небо, Федя Угрюмов открыл глаза.

— Воды!

Женя напоила его.

— Если это не бред, — простонал он, выпив всю воду до капли, — то все это очень удивительно.

— Как вы себя чувствуете, Федя?

— Как человек за сутки до смерти.

— Почему вы так говорите? Ведь вам лучше. Вы в полном сознании.

— Да, да… Но я потерял представление о времени. И вообще… Где мы? Мы едем. Куда?

— В Читу, в госпиталь,

— Почему в Читу?

— Там есть хирурги. Вас осмотрят.

— Не довезете.

— Ну, что вы, Федя! Вам теперь лучше, много лучше.

Он отрицательно покачал головой.

— Вас послала сама судьба, чтобы легче было умереть. От вас исходит сияние. Вы — олицетворение чистоты жизни, Женя.

— Вам нельзя, Федя, много говорить.

— Мне вообще уже немного осталось говорить. — Он закрыл глаза, помолчал. — Нелепо, нелепо умирать, когда только начинается настоящая жизнь на земле! Заря занимается. Все небо озарено, а я… Ну что ж… жил между прочим и умираю между прочим… Судьба… Виктор… где он?

— На фронте.

— Я люблю его, Женя. Скажите ему, что вы и он — самые дорогие мне люди в моей никудышной жизни. Ах, как неуютна была моя жизнь…

— Федя, вам нельзя много говорить. У вас такая интересная жизнь… Помните, как мы собирались устроить побег Виктору?

— Помню, помню… Какая вы чудная!.. Все спят?

— Спят.

— Хотел сказать вам… Нет, не надо… Виктор — у него счастливая звезда. Вы — его счастье. А я всю жизнь один… неуютно одному на земле… Я думал, так и умру один где-нибудь в полутемной, холодной каморе.

— Федя, ну зачем…

— И вот — вы… вы… как видение… Мне с вами легче. Пусть скорее кончает свое дело смерть… Такой случай: умереть возле вас…

— Федя, ну зачем вы…

— Слаб стал… очень слаб… Но мне хорошо с вами… Я счастлив. — Он нащупал руку Жени, взял ее в свою большую, горячую руку. — Я счастлив, — снова произнес он и затих.

К вечеру, не приходя в сознание, Федя Угрюмов скончался.

Женя Уварова поднесла платок к глазам. Раненые красногвардейцы, повернув головы в ее сторону, смотрели, как вздрагивали ее плечи.

— Отошел, — сказал один из них.

Под вагоном неумолчно стучали колеса, вагон вздрагивал, качался, мерцали в фонарях свечи. Федя Угрюмов лежал вытянувшись, выражение лица его изменилось, губы сомкнулись. Удивительно спокоен был весь облик его. В полуоткрытую дверь теплушки вливался теплый воздух, наполненный ароматом весенних степных трав.

ЧЕРЕЗ ТЕМНЫЕ ВОДЫ ОНОНА

Штурм высотных укреплений Семенова под Оловянной, при котором советские командиры проявили превосходное знание военной стратегии, был неожидан для семеновского командования. Враг оставлял позицию за позицией. К полуночи советские войска овладели всеми высотными укреплениями противника. Деморализованные семеновцы бежали в поселок, к станции, к переправам через Онон. Часть семеновцев, метавшихся у переправ на берегу Онона, была перебита, часть взята в плен; многие в страхе бросались в реку и тонули в бурной, холодной воде.

На станции стоял подбитый броневик, всюду лежали убитые. Кое-где, устремив жерла в небо, замерли изуродованные советскими снарядами дальнобойные орудия, молчали брошенные пулеметы. За поселком горели скотские загоны; нестерпимый смрад от горелой шерсти и мяса отравлял воздух. В дыму пожарища всходило ярко-красное солнце.

Это было одно из первых классических сражений, которое дала молодая Красная гвардия на Дальнем Востоке жестокому врагу революции атаману Семенову. В этом бою во всем блеске раскрылся военный талант Лазо. Когда Лазо появился в поселке Оловянном, красногвардейцы, занявшие станцию и поселок, встретили его восторженными криками «ура». Лазо был необыкновенно красив и строен в своей кавалерийской шинели, с биноклем на груди. Он достиг, казалось, предельной силы власти над тысячами бойцов. Везде, где бы он ни показался, гремело «ура».

Жители Оловянной вышли встречать победителей.

Протискиваясь через толпу, к Лазо подбежали несколько бурят в своей национальной одежде. Один из них в сильном волнении стал говорить:

— Ты будешь Лаза?

— Я — Лазо.

— Это чо же такое, паря: один разбойник ушел, другой пришел?

— Постой, постой! В чем дело?

— Семенов грабил, а теперь ты грабишь…

— Я никого не граблю.

— А кто велел овец из моего стада взять? Двадцать овец увели твои люди.

— Какие люди? Где? Пойдемте разберемся.

Выяснилось, что грабеж произвели анархисты Пережогина.

— Ложка дегтя в бочку меда! — с возмущением произнес Лазо.

* * *

Впереди осталась преграда — река Онон, глубокая и быстрая. При своем отступлении в апреле Лазо взорвал одну ферму железнодорожного моста у левого берега реки. Один паром был разбит советской артиллерией, когда враг переправлялся через реку, два других парома стояли у правого берега. У самого моста на том берегу в окопах залегла семеновская пехота с пулеметами. С холмов по станции Оловянной и по поселку через Онон непрерывно била вражья артиллерия.

В окружении членов полевого штаба, командиров и политработников отрядов Лазо стоял на наблюдательном пункте возле батареи, над Ононом. Их скрывал бугор. Отсюда прекрасно было видно расположение вражеских предмостных укреплений.

«Нападение должно, быть всегда неожиданным», — не раз говорил Лазо. И теперь он повторил это командирам.

— Семеновцы не ожидают нашей скорой переправы через Онон, но мы должны сегодня же начать подготовку к переправе. Дня через два начнем обстреливать их продольным огнем, — обращаясь к начальнику артиллерии Шрейберу, добавил Лазо.

На разъезде № 73, за Ононом, дымили семеновские паровозы.

— Надо захватить паровозы и подвижной состав, — размышлял вслух Лазо. — Это задача аргунцев.

Со всеми командирами Лазо спустился с холма.

Неподалеку от моста, за холмом, путевые ремонтные рабочие под руководством линейного железнодорожного мастера скрепляли бревна, которые должны были служить для перехода через Онон, между разрушенными фермами. Линейный мастер объяснил, как он думает использовать бревна.

— Хорошо, — одобрил Лазо.

Десять дней шла подготовка к переправе.

* * *

Над левым, советским, берегом Онона, и над правым, занятым семеновцами, и над самой рекой, шумно катившей темные воды, сплошной, густой массой нависли тяжелые тучи. Была непроглядная темень. У советского берега, опустившись с ближайшего быка одним концом в воду, висела, как лестница, взорванная ферма моста. Между берегом и фермой зловеще урчала водяная бездна. На вражеском берегу то и дело бухали орудия и нет-нет, раздирая душу, испуганно тарахтел пулемет. В поселке при станции Оловянной прокричали петухи.

Дозорные красногвардейцы, спрятавшись за фундамент, который служил опорой для первой фермы моста, переговаривались между собою.

— До чего же плохо живет человек на земле! — сказал один.

— Это как кому. Кому и очень хорошо, — возразил другой.

— Нет, брат, сегодняшний год всем плоховато. Все взбудоражено, вся жизнь.

— Ну, буржуи — те сидят в тепле и едят белый хлеб с мясом.

— Ох, и у них тоска на сердце! Рушится их жизнь… Я вот и думаю: это от тоски они такие лютые.

— Это ты верно говоришь; волк давится костью, а враг — злостью.

— А вот ума у них нет: чем они лютее, тем народ отчаяннее воюет с ними. Ты видел председателя Оловянниковского Совета: отрезали уши, вырвали язык, выкололи глаза… Не дают пощады ни старикам, ни бабам, ни детям. Сколько изуродованных трупов рабочих нашли около оловянного рудника! Что это такое?

— Это от злобы: чуют, что конец ихний пришел… Ну, а тебя-то почему, я вижу, тоска гложет?

— Да вот смотрю на тучи, на все кругом, слушаю, как бухают, и… вот и сосет она… Да это пройдет.

— Знамо, пройдет. Справимся с контрой — заживем.

— Ох, браток, делов будет много! Успокоить землю, когда все поднялось, — это, брат… Онону течь да течь… — Дозорный заговорил вдруг тревожно: — Слышишь? Идут.

— Слышу.

Они сжали в руках винтовки.

— Командир, — всмотревшись в темноту, сказал тот, который жаловался на тоску. — Не один.

Подошли Бородавкин, Володя, Кусакин, Гульбинович, Бычков.

— Ну как, товарищи, все в порядке? — тихо пробасил командир отряда.

— Все в порядке, товарищ Бородавкин.

За час до этого с великими предосторожностями закончились работы по наведению бревенчатого моста к нависшей над водой ферме.

— Ну, товарищ Кусакин, — обращаясь к командиру роты моряков, шепотом проговорил Бородавкин, — можно начать.

— Есть, товарищ Бородавкин, начать, — прошептал Кусакин басом.

Задача у роты моряков была трудная: добраться до фермы, повисшей со второго быка, влезть по железным клеткам фермы на уцелевшую часть железнодорожного моста, поднять туда морские пулеметы и неслышно подойти к вражескому берегу.

Кромешная тьма помогала морякам. С карабинами за плечом, с ножами на поясе, обвешанные гранатами, матросы один за другим переходили по настилу, положенному на сваи. Внизу, словно недовольная всем происходившим, ворчала река. Дойдя до фермы, матросы лезли вверх.

Вот и командир роты Кусакин, а за ним командир отряда Бородавкин пошли по зыбкому мосту. Перейдя через реку, они взбираются по клеткам фермы на мост. А по бревнам два матроса уже тащат пулемет. Сверху спустили два конца веревки… Вот пулемет повис в воздухе. «Не оборвалась бы только веревка», — думают стоящие внизу. Нет, все хорошо. Пулемет выше и выше. Его уже подхватывают сильные руки храбрецов.

Никто не думал, что совершается что-то необыкновенное. Один из матросов сорвался с фермы и упал в бурную реку. Кто он был, никто не знал, фамилия его так и осталась неизвестной. О нем только подумали: «Бедняга!» — и сейчас же забыли. На правом берегу не прекращалась стрельба. Ожидая переправы через Онон, враг и днем и ночью обстреливал советский берег и прочесывал мост. Шальные пули ранили то одного, то другого моряка: кто сваливался с фермы в воду, река уносила его; кто, выпустив из рук карабин, безжизненно повисал на железных перекладинах фермы; кто оставался лежать на мосту, обняв ружье. В страсти, с которой люди шли в наступление, в бесстрашии, в добровольном приятии смерти бойцами была сила армии Лазо и самого командующего Сергея Лазо. Не только в военном таланте заключалась его сила — она была в матросах, так просто умиравших на железном мосту, под которым бурно катился холодный, черный Онон, сила эта была в преданности революции боцмана Кусакина, кузнеца Бычкова, слесаря Гульбиновича. Страсть, с которой бойцы бросались на врага, вдохновляла Лазо и возбуждала, усиливала бурлившую в нем самом страсть.

Прошло всего три недели, как прибыл Дальневосточный отряд, но Лазо, отличавшийся общительностью и привязанностью к людям, успел полюбить дальневосточников. Особенно его тянул к себе закаленный в революционной борьбе комиссар Дальневосточного отряда. Дядя Володя всюду сопровождал его и в свою очередь глубоко привязался к нему, покоренный его обаятельностью, культурой, военным талантом…

Но вот на берегу показалась знакомая всем фигура главнокомандующего.

— Сколько перешло? — подойдя к комиссару отряда, быстро спросил он. Лазо оставался внешне спокойным, но глаза его были полны волнения.

— Шестьдесят, — ответил Дядя Володя.

— А пулеметов?

— Пока один.

— За два часа шестьдесят человек и один пулемет!.. По тридцать человек в час! Мало. Медленно. До рассвета не успеем переправить даже роту моряков. Торопите людей. Услышите на мосту «ура» — дайте команду оставшимся на берегу кричать «ура»… беспрестанно, как кричат, когда идут в атаку.

Лазо быстро пошел по настилу.

Видно было, как он, ухватившись руками за клетку повисшего над водой пролета, полез вверх.

— Командующий уже там, — говорил Володя матросам, подходившим к мосту. — Не отставать! Проходите, проходите, ребята!

— Давай, давай, братишки! — подгоняли друг друга матросы, суетясь, как в лихорадке, у бурлившей реки.

Онон перекатывал волны через настил, бурлил в железных клетках затонувшей фермы.

Первый Аргунский казачий полк в полном своем составе тихо подошел к Онону, верстах в пятнадцати ниже моста. Еще днем командиры сотен во главе с командиром полка Метелицей нашли удобное для переправы место, с полого спускавшимся к реке берегом и с более спокойным течением. Конные разведчики из отряда Кларка, находившиеся на правом берегу, вечером подходили к реке и давали сигналы дозорным, что неприятеля поблизости нет.

Борис Кларк скомандовал своей сотне входить в воду. Люди вынули ноги из стремян, натянули поводья, стали понукать лошадей. Кони неохотно входили в темную, бурную воду.

— Плыть наискосок! — повторил Борис заранее данное указание.

Борис ввел своего гнедого жеребца в воду. Когда лошадь поплыла, он лег на нее, ухватившись левой рукой за гриву, а правой слегка потянул повод, держа голову лошади наискось течения реки. Сбоку у него болталась шашка, а за спиной дулом кверху торчала кавалерийская винтовка. Дрожь побежала по всем жилам от прикосновения к телу намокшей, холодной одежды. Руки сразу стали коченеть. «Градусов восемь, — подумал Борис, — а как холодно, черт побери». Он оглянулся. Уже вся сотня плыла за ним. Вся река позади, насколько глаз хватал в темноте, была покрыта конскими головами.

Борис вспомнил, как купал лошадей в озере на ферме в Австралии. Любил купать. Еще бы! Сидишь голышом на широкой спине лошади, теплая вода струится по бедрам… А тут… в ледяной воде… в сапогах… в полном обмундировании… не сидишь на лошади, а лежишь животом на ней… Держись, Борис, не то… прощай, поминай как звали…

Кто-то сзади дико вскрикнул. Борис обернулся. От лошади оторвался конник, его понесло течением.

«Не удержался, — подумал Борис. — Не выплывет… Спасать некогда».

Больше конник уже не кричал, нельзя было кричать — враг мог услышать, надо было тонуть молча.

Борис оглядывался назад и радовался силе своего жеребца, свободно плывшего, похрапывая, к темневшему берегу.

Но вот жеребец ударился копытом о дно реки, сильно рванулся вперед и стал всеми четырьмя ногами. Кларк едва удержался, прижав ноги к бокам лошади. Стряхнув воду с головы и дрогнув всем телом, жеребец с шумом вынес Кларка на берег. Борис повернул лошадь головой к реке, и ему представилось необыкновенное зрелище переправы Аргунского полка через реку. Конники подплывали к берегу. Лошади фыркали, выносили их на берег; вода с шумом скатывалась с коней и людей, под копытами хрустела галька; из воды выходили со ржанием лошади без седоков; иные казаки шли по грудь в воде, держась за гриву своего коня.

Переправа Аргунского полка закончилась благополучно, если не считать гибели нескольких казаков. Надо сейчас же скакать к цели, к расположению врага, зайти к нему в тыл. Надо согреться и согреть лошадей.

— По коням! — скомандовал Метелица, и конница понеслась вверх по правому берегу черневшего внизу холодного Онона, только топот стоял над рекой.

* * *

До рассвета оставались минуты, а на левом берегу, у моста, были еще сотни людей. Операции грозил провал.

— Ура! — раздался на мосту голос Лазо, и железные фермы моста, казалось, дрогнули от криков: «Ура!» — а вслед за тем покатилось «ура» по всему левому берегу.

Одна за другой вспыхнули зарницы за холмами, загрохотали орудия советских батарей.

С левого фланга на разъезд № 73 лавиной обрушились аргунцы с обнаженными клинками.

Семеновцы, ошеломленные неожиданностью лобовой атаки такого множества, как им казалось, советской пехоты, испуганные заходом советской конницы с фланга, бросая винтовки и пулеметы, бежали вдоль линии железной дороги в сторону Маньчжурии. Моряки занимали окопы противника. Батареи врага умолкли.

ОПАСНОСТЬ С ЗАПАДА

Взошедшее над Ононом солнце, казалось, радовалось победе красных войск; весь правый берег был залит его горячим утренним светом. Лучи солнца поблескивали на штыках винтовок бойцов, шумно прыгавших в теплушки, они искрились на рукоятках сабель у кавалеристов, возбужденно ждавших команды, чтобы снова пришпорить лошадей, еще не успевших остыть от ночного бега. То там, то здесь раздавались крики «ура»— бойцы приветствовали Сергея Лазо. Старый Онон тоже повеселел: куда девалась его вчерашняя хмурость, — игриво нес он, сверкая на солнце, быстрые воды; в разрушенных фермах моста вода радостно бурлила: «Ур-ра! Ур-ра!»

* * *

Отряды армии Лазо гнали семеновцев, не давая им передышки. Ясно было, что Семенову теперь не остановиться, не оправиться.

Великое ликование было в красных частях.

Уже шел разговор об отозвании из Забайкалья Дальневосточного отряда.

Виктор Заречный в ожидании отправки находился в одном из вагонов санитарного поезда, стоявшего на путях на станции Оловянная. Крепкий организм его сравнительно легко справлялся с большой потерей крови. Однако матовая бледность заросшего бородой лица, приглушенность голоса говорили о его недуге. Разрывная пуля сделала в ноге два огромных отверстия; пуля вышла навылет, не задев кости.

— Это ваше счастье, — сказал Гуляев.

— И в несчастье бывает счастье, — слабо улыбнувшись, ответил Виктор.

И в душе у него наступило то состояние умиротворенности, которое можно сравнить с тем, что происходит в природе, когда после грозового дождя вдруг с голубых высот теплыми струями польется солнце, затихнут омытые дождем поля и леса, и все замрет в покое.

«Великое счастье — жить на земле», — думает тогда человек.

— Да, счастье, — вспоминал Виктор слова Гуляева, — а вот Федя…

— Не думай об этом, — говорила Женя. — Тебе нужен покой.

Сдав раненых в Чите и похоронив Федю Угрюмова, Женя вернулась в Оловянную и каждую свободную минуту приходила в вагон к Виктору, сидела у его постели.

— Погиб наш Федя, — не мог не думать Виктор о своем друге, и слезы затуманивали его глаза. — Чудесный был человек!

— Тебе нельзя много говорить, Витя, — повторяла Женя одно и то же, с трудом сдерживая слезы.

— Не пришлось даже повидаться, — не переставал говорить Виктор. — Ну что ж… Смерть его благородная…

Знал ли Виктор, что самый близкий его друг так затаенно, так глубоко любил его жену? Не мог Виктор, такой наблюдательный человек, не знать этого. Но он и виду не подавал, когда замечал, с каким обожанием Федя Угрюмов смотрел на Женю, и никогда не говорил с ней об этом. Он не боялся потерять ее, дружба и любовь его к Феде Угрюмову не омрачались темными подозрениями или какими-нибудь предчувствиями. И теперь он ничего не сказал ей.

* * *

Однажды, проснувшись рано утром, Виктор услыхал разговор в вагоне.

— Взбунтовались чехи… по всей Сибири, — сказал лежавший над ним красногвардеец железнодорожной роты. — В Иркутске бой был.

— Это чо же они, паря? — отозвался другой, сидевший, свесив босые ноги, на противоположной койке наверху. Лицо его показалось Виктору знакомо.

— Шут их знает, — ответил железнодорожник. — Когда мы выезжали из Приморья, они туда только что прибыли, и ничего такого заметно не было, никакого бунта. Напротив, все по-хорошему. «Мы, — говорили они, — братья вам и едем во Францию биться с германцами». Да и на Амурской дороге — не помню, на какой станции, — встретился нам один ихний эшелон. Братались… Да ты, наверное, сам видел. А в Сибири вон что — бунт.

— Удивительное дело, — произнес второй раненый.

Виктор узнал его. Это был артиллерист, который на бронепоезде перед наступлением, когда солдаты говорили о Сергее Лазо, всему удивлялся.

— Вы это о чем толкуете? — спросил Виктор.

Железнодорожник приподнял голову, заглянул через край койки вниз, на Виктора.

— Чехи, говорят, в Сибири мятеж подняли.

— Почему они с оружием? Куда едут? — спросил артиллерист, обращаясь к Виктору.

— Я же тебе сказал: во Францию, — ответил железнодорожник.

— Удивительное дело: во Францию, а заехали в Сибирь!

— Из Владивостока морем поедут, — сказал Виктор.

— А! Откуда же они взялись?

Виктор рассказал историю Чехословацкого корпуса.

* * *

Корпус этот был создан штабом главнокомандующего генерала Алексеева еще до Февральской революции. В России тогда находилось в плену до двухсот тысяч чехов и словаков — австро-венгерских подданных. Они неохотно воевали за поработившую их Австро-Венгрию и часто во время боя, бросая оружие и поднимая руки, целыми полками сдавались в плен. Зная их ненависть к Австро-Венгрии и Германии, царское правительство стало формировать из них корпус для войны против этих государств. Формирование корпуса продолжалось и после Февральской революции. К 1918 году это была целая армия в сорок или шестьдесят тысяч легионеров — так называли солдат корпуса. Председатель чехословацкого «Национального совета» Масарик, находившийся в эмиграции во Франции (он был сторонником независимости Чехословакии), объявил корпус частью французской армии. «Союзники» обещали ему и другим чехословацким буржуазным деятелям в случае поражения Германии и Австро-Венгрии помочь образованию чехословацкой республики. Перед Советом Народных Комиссаров «союзники» поставили вопрос о переброске корпуса во Францию.

— А мятеж почему же? — допытывался артиллерист.

— Ничего не могу сказать, — ответил Виктор.

Для него, как и для всех, кто находился по эту сторону Байкала, мятеж чехословацких войск представлялся загадкой. Никто не знал его истинной причины и подлинной цели. Никому не было известно, что еще в ноябре 1917 года в румынском городе Яссы состоялось секретное совещание представителей «союзников» с русским белогвардейским командованием, на котором обсуждался вопрос об использовании Чехословацкого корпуса в борьбе против Советов. Об антисоветских настроениях командного состава корпуса стало известно советскому правительству. Надо было поскорее вывести его из пределов республики. Но как? По какому маршруту? Везде чехословацкие войска могли войти в контакт с враждебными советской власти силами: на юге действовали контрреволюционеры, на севере начали военные действия англичане, на востоке были наготове японцы. В конце концов решено было разоружить корпус и отправить через Владивосток. Командование корпуса дало согласие на разоружение, и эшелоны двинулись, растянувшись по всему Великому Сибирскому пути. 25 апреля во Владивосток прибыл первый эшелон легионеров.

Никто из деятелей Приморья не мог знать и того, что 14 мая, то есть спустя три недели после того, как первый эшелон корпуса достиг Владивостока, в Челябинске, во время стоянки там нескольких эшелонов, состоялось совещание представителей чехословацкого, английского и французского командования, правоэсеровских боевых дружин и членов комитета Учредительного собрания, где был выработан план вооруженного выступления с целью свержения советской власти. Был дан приказ по корпусу: «Оружие ни в коем случае не сдавать».

В то время когда армия Лазо готовилась к штурму правого берега Онона, чешские войска, поддержанные белогвардейцами, захватили станцию и город Мариинск, а затем — Новониколаевск и Челябинск.

И всю Сибирь охватил мятеж, слухи о котором в Забайкалье доходили как о чем-то непонятном и невероятном.

Это был один из многочисленных случаев в истории, когда целые народы оказывались одураченными кучкой правителей или даже одним властелином. Десятки тысяч чехов и словаков, одетых в солдатские мундиры, были обмануты командирами, авантюристами из «Национального совета».

Солдатам говорили:

— Мы едем во Францию, чтобы бороться за свою независимость, за чехословацкую республику.

Они верили и готовы были ехать, куда их повезут.

Им говорили:

— Советская власть умышленно задерживает продвижение эшелонов.

Они верили и волновались.

Легионерам говорили:

— Советская власть нас разоружает, чтобы обезоруженных сдать нашим поработителям.

Они верили и не сдавали оружие.

Им сказали:

— Надо силой пробивать дорогу.

Они поверили и подняли мятеж.

* * *

— Должно быть, дело сурьезное, — проговорил железнодорожник.

— Удивительно! — сказал артиллерист. — А мы с ними братались…

В теплушку поднялся Гуляев.

— Что такое с чехами? — спросил Виктор.

— Мятеж, — ответил Гуляев. — Получен приказ всем Совдепам по железнодорожной линии от Пензы до Омска… Каждый чехословак, который будет найден вооруженным на линии железной дороги, должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный, должен быть выгружен из вагонов и заключен в лагерь для военнопленных.

— В чем же дело? — не понимал Виктор.

— Темная история, — только и мог сказать Гуляев.

— А как во Владивостоке?

— Спокойно.

Гуляев подсел к Виктору, взял его руку.

— Как чувствуем себя?

— Да чувствую-то я себя хорошо.

Гуляев молча считал биение пульса.

— Шестьдесят, — сказал он. — А все прочее?

— Все в порядке.

— У вас такая сиделка, что иначе и не может быть, как в порядке. Да и характер… С таким характером люди быстро справляются с болезнями. Я заметил, что у людей беспокойных, мрачных даже раны медленнее заживают!

— Интересное наблюдение.

— Да. Говорят: «Здоровый дух в здоровом теле». Это правильно. А тут вот дух помогает телу.

— Дух помогает телесным недугам тогда, когда он вообще здоровый.

— Вот я и говорю… ваш характер помогает вам.

— Что же там происходит? — возобновил Виктор разговор о мятеже. От волнения лицо у него несколько порозовело.

— Ничего не пойму, — ответил Гуляев. Он обратился к артиллеристу: — Ну, как дела?

— Четыре сбоку — и ваших нет.

— Это что значит?

— Да это я так, поговорка такая ходит.

— А что она означает?

— Я и сам не знаю. У меня порядок, вот я и говорю: четыре сбоку — и ваших нет.

Гуляев улыбнулся. Спускаясь по лестнице, он сказал:

— Держите дверь открытой: погода прекрасная, воздух великолепный.

* * *

Двадцать девятого мая в шесть часов вечера Костя Суханов с погасшей трубкой в руке сидел у аппарата Морзе на Центральном телеграфе на Китайской улице. Тревога была написана на его лице. Тут же находился комиссар телеграфа Дмитрий Мельников. За окнами сумеречно моросил туман.

Дробно стучал аппарат. Телеграфист читал бежавшую ленту:

— «У провода председатель Центросибири Яковлев».

Костя говорил:

— «У провода председатель Совета Суханов. Что произошло в Иркутске с чехословацкими эшелонами? В городе ходят слухи о кровавых столкновениях. Верно ли это?»

Аппарат выстукивал ответ Яковлева. Телеграфист читал:

— «Чехословацкие отряды усиленно стремятся во Владивосток. Между тем Амурская дорога может принимать только один эшелон в два дня. Они думают, что мы искусственно препятствуем их продвижению, и решили пробиваться силой. Предпринято их разоружение. По соглашению, оставляем тридцать винтовок на эшелон. Каждому эшелону дали комиссара. Есть попытки использовать чехословаков против Советов. В Нижнеудинске Совет разогнан, в Мариинске чехословаки завладели городом. Туда двинуты большие силы, и если они не согласятся разоружиться, то будут раздавлены. Однако мы избегаем конфликта. Задержка чехословаков не в наших интересах, ибо она разбивает продовольственный план, и все конфликты являются чистой провокацией. Вчера в присутствии представителей чехословаков я потребовал от французского и американского генеральных консулов скорейшей отправки их из Владивостока, ибо задержка их там является более чем странной. Обещали телеграфировать. Примите со своей стороны меры к скорейшей отправке, в крайнем случае предложите свой пароход. Воздействуйте на консулов и в случае неудовлетворения широко опубликуйте и разъясните чехословакам, кто виновник их задержки. Передайте все краевому Совету. Телеграфное сообщение на запад имеем только до Красноярска. Вот и всё».

Костя спросил:

— «Были ли столкновения в Иркутске?»

Яковлев ответил:

— «Были на станции, так как чехословаки не хотели сдавать оружие. Очевидно, вызваны недоразумением. В результате оружие сдали и уже отправлены. В Иркутске разоружено три эшелона».

— «Не считаете ли нужным послать из Владивостока телеграммы от имени Исполкома и «Национального совета»? Я полагаю, что это внесет успокоение».

— «Совершенно правильно. Необходимы подписи всех членов «Национального совета»…»

* * *

Тридцатого мая в девять часов утра Костя Суханов вновь сидел у прямого провода. Он имел более встревоженный вид, чем накануне. Вокруг него непринужденно, покуривая, расселись на желтых стульях с высокими, прямыми спинками члены «Национального совета» — четверо, все бритые, в прекрасно выутюженных штатских костюмах (видно, в Приморье им жилось неплохо). Поодаль за всем происходившим наблюдал Дмитрий Мельников; он подолгу задерживал свой добрый взгляд на Косте.

По комнате сизыми кисейными лентами плавал душистый табачный дым.

Костя Суханов говорил, телеграфист бесстрастно выстукивал:

— «Представители чехословаков хотят выяснить положение с вами».

Яковлев отвечал:

— «В Иркутске эшелонов нет. Мы спешно пропускаем… Ближайшие эшелоны на западе, в Нижнеудинске, где, пользуясь присутствием их, местные контрреволюционеры арестовали Совет. Причины возникновения конфликта в Мариинске нам не известны. Известно лишь, что эшелоны захватили станцию и разоружили маленький партизанский отряд, спешивший на семеновский фронт, взяв у него два орудия и укрепившись там. Из Красноярска и Томска были посланы войска, были перестрелки. Заключено перемирие. Ведутся переговоры с председателем Красноярского Совета. По сообщению из Омска, более недели тому назад Челябинск был четыре часа во власти эшелонов, там было заключено соглашение, и Челябинский Совет настаивал перед Омском на спешном пропуске эшелонов во Владивосток. Во главе чехословаков стал некий полковник Войцеховский. В Новониколаевске, где стояли эшелоны, была свергнута советская власть. В сорока верстах от Омска было столкновение с эшелонами, желавшими пробиваться на восток. Было двадцать восемь убитых и раненых. В продвижении эшелонов были две задержки. Первая — когда они только что начали прибывать в Сибирь. Тогда нами был поднят вопрос перед Совнаркомом о движении их через Мурманск. Когда же Совнарком договорился с «Национальным советом» о движении на восток, мы стали немедленно их пропускать. Вторая задержка была в момент наступления семеновских банд, находившихся уже в семи верстах от магистрали. Мы не желаем ввязывать чехословаков в нашу борьбу с Семеновым. Когда Семенов был разбит, мы стали постепенно пропускать эшелоны. Таким образом, вы видите, что с нашей стороны не было намерения ставить искусственное препятствие… На Забайкальской дороге острый продовольственный кризис, который не позволяет сосредоточить там большое количество эшелонов. Сейчас на ней находится семь эшелонов, и мы тревожимся… Телеграфного сообщения с западом нет… Мы выражаем наше крайнее удивление по поводу того, что четырнадцать тысяч чехословаков до настоящего времени не вывезены из Владивостока, и предлагаем вам принять срочные меры к их вывозу. Что касается участия бывших военнопленных в столкновениях с чехословаками и разоружении их, то должен сказать, что это имело место чрезвычайно редко. Эти военнопленные перешли в русское подданство и вошли в состав нашей Красной Армии. Считаю необходимым определенно выяснить вопрос о передаче всего оружия чехословаками Владивостокскому Совдепу, ибо оружие нам слишком нужно в настоящий момент, когда нам угрожают новые нападения международных империалистов с запада и востока… Полагаю, что скорейшее улаживание конфликтов в наших общих интересах, и мы со своей стороны готовы сделать все для этого, что окажется возможным… Выражаю надежду, что в ближайшие дни при нашей общей работе все недоразумения уладятся. Опасаюсь за положение дел в Западной Сибири, откуда нет известий».

Разговор был окончен. Все поднялись.

Пожимая руку Косте, один из членов «Национального совета», доктор Гирса, чаще других посещавший Совет и постоянно уверявший в своей лояльности, сказал:

— Через час мы дадим вам текст нашего обращения к чехословакам.

Действительно, через час курьер «Национального совета» доставил Косте текст обращения к чехословакам, находившимся в Сибири:

«Наша отправка из Владивостока обеспечена и задерживается исключительно отсутствием до сих пор пароходов… В прекрасной обстановке с нетерпением ожидаем лишь вашего прихода. Местная советская власть нас всячески поддерживает, и мы к ней вполне лояльны и дружны. Всякое применение насилия с вашей стороны по пути лишь задерживает движение и угрожает громадными осложнениями. Поэтому настоятельно требуем: немедленно ликвидировать все столкновения, сохранять полное спокойствие, не отвечать ни в коем случае ни на какую провокацию, откуда бы она ни исходила… От Карымской до Владивостока путь совершенно спокойный.

Гирса, Гоуска, Гурбан, Шпачек».

Прочитав обращение, Костя подумал:

«Не может быть, чтобы это была ложь».

В кабинет вошел Всеволод Сибирцев.

— Читай, — сказал Костя.

Всеволод прочитал.

— Скажи Ильяшенке, чтобы сейчас же созвал президиум, и приходи — составим телеграмму, включим в нее это обращение.

Вернувшись, Всеволод сел к столу. Костя взял ручку.

Они дымили трубками и, склонившись над столом, писали:

«Товарищи сибиряки и чехословаки! До пас дошли прискорбные сведения о тех столкновениях, которые произошли между вами. Для нас это непонятно. Считаем, что только недоразумение или провокация могли довести до таких печальных фактов…»

Собравшиеся члены президиума подписали телеграмму.

* * *

Тем временем Семенов стремительно уходил от Онона к маньчжурской границе. Слух об отозвании Дальневосточного отряда подтвердился, и эшелоны с (бойцами-дальневосточниками двинулись домой.

В вагоне санитарного поезда возвращался в Приморье и Виктор Заречный.

Силы у него прибывали с каждым днем.

Женя радовалась этому. Когда Виктор засыпал, она смотрела ему в лицо. У него на правой щеке было родимое пятно величиной с горошину перца. Женя любила это «пятнышко». Сейчас оно заросло щетиной, и она не могла разглядеть его. «Когда побреется, — думала она, — пятнышко опять будет видно».

Удивительно — с момента ранения Виктора у нее возникло совершенно такое же материнское чувство к Нему, как к Петюшке. Да, в самом деле. Это очень странно, но это так. Перед ней вставали картины прошлого… Малышевка. Ангара. Она сидела на берегу реки, расчесывала волосы и пела. Что она тогда пела? Ах, да… «Что-о склонилася ты над рекою…» Подошел Виктор сзади, испугал ее. Как он тогда целовал ее! Сейчас ничего этого ей не нужно. Сейчас у нее совсем другое чувство к нему. Она любит его какой-то новой любовью. Так любят только матери.

«Спи, спи, мой чудесный, мой дорогой…»

Поезд неутомимо мчал их к родным берегам.

НЕОЖИДАННЫЙ ДРУГ

Жизнь в Совете, хотя деятели его и чувствовали себя так, будто сидели на пороховом погребе, который вот-вот взорвется, шла своим чередом.

Однажды — это было во второй половине мая — технический секретарь Совета доложил Косте Суханову:

— Просит принять американский литератор Альберт Рис Вильямс.

В кабинете находились Костя и Всеволод Сибирцев. Оба они удивленно переглянулись.

— Просите, — сказал Костя.

В дверях показался очень высокий, бритый человек лет тридцати пяти, с мягким, добрым и несколько застенчивым выражением лица. На нем был черный, не новый костюм; крахмальный воротничок свободно облегал его шею; темный галстук с белыми полосками подчеркивал белизну сорочки. В руках уже достаточно поношенная черная шляпа.

— Я — Вильямс, американец, литератор, — подходя к Косте, с сильным английским акцентом сказал он.

Костя встал из-за стола.

— Пожалуйста. Садитесь.

Американец сел, положив шляпу на колено.

— Я приехал из Москвы.

«Американец из Москвы!» — это еще больше удивило и Костю и Всеволода.

— У меня пропал чемодан, — сказал неожиданный посетитель.

— Как пропал? — спросил Костя.

— Не знаю, как пропал. Пропал… — Он пожал плечами.

Говорил он медленно и осторожно, подбирая и вспоминая слова, — так переходят через речку по узенькому мосту.

— Что было в чемодане?

— Брошюры, плакаты, московские газеты — «Правда», «Известия». Интересно… когда я посетил последний раз Ленина в Кремле, я упомянул о своем чемодане с литературой. «Неужели вы думаете, что ваше правительство пропустит вас с этим чемоданом в Америку?» — сказал Ленин. «Я нисколько не сомневаюсь, — ответил я. — Америка желает узнать правду о России и русской революции». Ленин смеялся и сказал: «Может быть, я ошибаюсь. Посмотрим». Он написал всем железнодорожным агентам, просил особенного внимания моему чемодану. И я прибыл во Владивосток с чемоданом. Но здесь он пропал, я не думал, что он пропадет по эту сторону Тихого океана.

С каждой фразой Вильямса интерес к нему у Суханова и Сибирцева возрастал.

— По-видимому, кто-то позаботился освободить вас от чемодана раньше, чем вы приедете в Америку, — сказал Всеволод Сибирцев.

— О, это вполне возможно! — добродушно улыбнувшись, воскликнул Вильямс. — В Америку не позволяют ввозить русские газеты. Меня самого туда не пускают.

— Вот видите! Случилось даже большее, чем предполагал Ленин, — заметил Всеволод.

Вильямс рассмеялся.

— Да, Колдуэлл сказал, что он должен запросить Вашингтон, а японский консул заявил, что он не даст мне визу на проезд через Японию. Он не может допустить, чтобы я осквернил японскую землю. Вы удивлены? — Вильямс оглядел своих собеседников. — Я жил в России больше года. Мы приехали с Джоном Ридом[43] в Петроград после Февральской революции. Меня очень интересовала Россия… русский народ… революция. Во время Октябрьской революции я организовал в Петрограде маленький интернациональный легион. Ленин был очень доволен.

— Американский и японский консулы, по-видимому, осведомлены о вашей деятельности в Петрограде? — спросил Костя.

— О да! Я думаю.

— Этим и объясняются ваши затруднения с визой?

— Да, да! Но я думаю — все устроится. Колдуэлл даст визу. Японскую землю можно не осквернять. Есть другой путь: через Шанхай. Американский народ хочет знать правду о русской революции. Наш народ особенно интересуется Лениным. Американские газеты печатают всякую глупость. Я нашел здесь много американских газет. — Он подумал и продолжал: — В утренних газетах, например, пишут, что Ленин едва спасся от своих врагов: соскочил с бронированного поезда в Сибири, убежал в тайгу.

Костя и Всеволод рассмеялись.

— Вечером Ленина видели в Испании, когда он с портфелем… — Вильямс подыскивает слово, сует руку под мышку.

— Под мышкой, — подсказывает Костя.

— Да, да, под мышкой… садился на пароход в Барселоне.

Общий смех.

— Газета «Толидо Таймс» в штате Огайо пишет, что Ленин сидит в холодной комнате и с утра до ночи пишет красными чернилами декреты…

Смех не прекращался.

— Он особенно любит красные чернила. Если ему не подают красных чернил, он отказывается подписывать декреты.

Никогда в кабинете председателя Совета не раздавался такой смех.

— Газета «Нью-Йорк таймс» изображает Ленина как веселого монгольского царя, которого в Кремле охраняют китайские наемники. Жители Москвы набрасываются на первую попавшуюся лошадь, режут ее на части, уносят домой куски мяса, а Ленин живет роскошно: его ежедневный расход на одни фрукты — тысяча долларов.

Смех стал гомерическим.

— Конечно, смех, — говорит Вильямс, — это лучший ответ на весь этот вздор. Но я буду писать, я постараюсь опубликовать в Америке книгу о Ленине. Я скажу правду о нем и о русской революции. Мой друг полковник Раймонд Робинс[44] — поклонник «великих людей». Он путешествовал по всему свету, повсюду знакомился с видными людьми в политике, науке, промышленности. По мнению Робинса, все «великие люди», которых он встречал, — карлики по сравнению с Лениным.

— А ваше мнение? — спросил Костя.

— Ленин — это величайший человек нашей эпохи.

Помолчав секунду, Вильямс продолжал:

— Ленин просил меня передать письмо американским социалистам-интернационалистам. Вас интересует это письмо?

— Да, да, конечно, — живо откликнулся Костя.

— Вот, — Вильямс вынул из внутреннего кармана пиджака незапечатанный конверт. — Ленин хорошо владеет английским языком. Это письмо он написал при мне. Он не знал только, одно слово. Do you understand English? — обратился Вильямс к обоим собеседникам.

— Yes, — ответил Костя.

И Суханов, и Сибирцев довольно прилично знали английский язык.

— Я прочитаю вам письмо Ленина, — предложил Вильямс. Он надел пенсне и стал читать: — «Через американского товарища Альберта Риса Вильямса я шлю свой привет американским социалистам-интернационалистам. Я твердо верю, что в конце концов…»

Вильямс снял пенсне и проговорил:

— Ленин не знал или забыл, как по-английски «в конце концов». «Я сказал ему: «ultimately». Он докончил письмо: «…в конце концов социальная революция победит во всех цивилизованных странах».

«Да, — сказал Ленин, написав письмо, — революция победит, может быть, скоро, а может быть, — он улыбнулся, — ultimately. Может быть, — добавил он, — потребуется и два десятка лет. Во всяком случае, мы уже начали…»

Друзья с интересом слушали Вильямса.

Костя задумчиво проговорил:

— Может быть — скоро, а может быть — в конце концов… Хорошо сказано!

— О моих разговорах с Лениным я напишу. Это будет книга: «Десять месяцев с Лениным». Я уже начал писать в дороге. Поезд шел медленно и долго — три недели. От Москвы до Тихого океана — одна третья часть окружности земного шара. Я проехал всю Сибирь. Пространства вашей страны необозримы и прекрасны. Но Россия бедна.

После некоторого молчания Костя обратился к американскому литератору:

— Считаете ли вы возможным повести в Америке кампанию против вмешательства в наши внутренние дела?

— Если меня пустят домой, я буду писать о России в доброжелательном духе. Кампания — это трудно, а писать можно. Я обещал Ленину писать правду о Советах. Я исполню свое обещание… Можете ли сообщить мне факты вмешательства американского консула в ваши внутренние дела?

— Такие факты есть. Вот, например, американский консул во Владивостоке вместе с консулами Японии, Великобритании, Франции, Китая и Бельгии еще в феврале этого года заявил протест против того, что мы ликвидировали городское самоуправление. У нас теперь Совет, а американский и другие консулы хотят, чтобы у нас была дума. В марте консул США вместе с другими консулами заявил протест против рабочего контроля над работой порта. — Костя пожал плечами, — Какое до этого дело американскому консулу?

— Ленин, когда я последний раз видел его, сказал: «Если вы думаете ехать через Владивосток, то лучше поспешите, а не то вас в Сибири встретит американская армия».

Сообщение Вильямса взволновало его собеседников.

— Он это сказал? — почти с испугом в голосе переспросил Костя.

— Да, он это сказал… Я должен признаться, что слова Ленина мне показались странными, но во Владивостоке я увидел… американский крейсер. Ленин — очень прозорливый человек.

Все трое помолчали. Сибирцев подымил трубкой.

— «Бруклин» пришел к нам, — заговорил Костя, — еще в ноябре прошлого года, когда мы брали власть. На нем тогда прибыл командующий американской тихоокеанской эскадрой адмирал Найт. Нам известно стало, что он организовал в городе совещание представителей русской буржуазии и обещал помощь в борьбе против советской власти. На этом совещании был создан контрреволюционный «Русско-американский комитет». Правда, «Бруклин» вскоре покинул наш порт, но он не ушел далеко. Он стоял наготове в Хакодате и первого марта вновь, без нашего разрешения, прибыл сюда.

— Да, этот факт мне был известен.

— У нас нет сил, при помощи которых мы могли бы заставить интервентов покинуть наш порт. — Костя поднялся из-за стола, подошел к окну. — Мы вынуждены каждый день видеть у себя иноземные корабли. Вот, полюбуйтесь.

Вильямс поднялся со стула. В гавани слышались звуки духового оркестра.

— Вот японские крейсера, — указывал рукой Костя. — Флаги страны восходящего солнца. С тремя трубами — это английский крейсер «Суффолк». Оркестр играет, кажется, на нем. А вон там — «Бруклин».

— Позор Америки! — с возмущением воскликнул Вильямс.

— На наши протесты, — продолжал Костя, — не обращается никакого внимания. Консульский корпус в Харбине добился закрытия маньчжурской границы. Там остался закупленный для Приморья хлеб — двести тысяч пудов. Это — экономическая блокада. Нас хотят взять измором. — Костя в волнении ходил возле стола. — В Маньчжурии формируются белые отряды, они переправляются на нашу территорию. В Гродекове образовался целый фронт. — Он подошел к карте Приморья и показал линию Гродековского фронта. — В Забайкалье продолжается война с армией атамана Семенова. Правда, Семенов разбит и бежит к границе. Конечно, и банды на Гродековском фронте будут уничтожены, но все это берет у нас много сил, мы не можем заниматься хозяйственными делами. Нас тревожит присутствие в городе четырнадцатитысячной армии чехословацких легионеров. При таких обстоятельствах мы стоим у власти. Фактически мы в плену у интервентов.

Вошел технический секретарь и подал Суханову телеграмму. Костя, прочитав ее про себя, вдруг разразился смехом:

— Послушайте. Телеграмма из Дормидонтовки: «Местный священник Ясков, совместно с кулаками и белогвардейцами, организовал в селе «общество спасения православия». Каждому вступившему в «общество» он выдает квитанцию с церковной печатью, за что взимает один рубль. Не желающих вступать запугивает тем, что он не будет исполнять никакие требы и что «они не попадут в рай без особых ордеров».

Костя поясняет Вильямсу:

— Требы — это значит церковные службы.

— Понимаю, — говорит Вильямс и записывает в книжечку. — Это очень смешно.

Наступило молчание. С рейда доносилась духовая музыка.

— Я не надеюсь на сочувствие американского общественного мнения большевизму, — возобновил разговор Вильямс. — Это, конечно, невозможно. Но на протест против вторжения Америки в ваш край можно рассчитывать.

— Нам сейчас это очень важно.

— Как друг Советской России, я сочувствую вам. — Вильямс посмотрел на часы. — О! Благодарю вас за прием. — Он встал со стула.

— Мы всегда будем рады видеть вас, — вставая, проговорил Костя. — Наш начальник милиции попытается найти ваш чемодан. Оставьте ваш адрес. Долго ли вы пробудете в нашем городе?

— Не знаю. Может быть, меня совсем не пустят домой, — Вильямс усмехнулся. — Много вероятности, что по приезде в Америку я не попаду в Гринвич — это мой родной город, штат Огайо, — а стану соседом Тома Муни на острове Алькатрас. — Он рассмеялся. — Пока я буду ждать визу, я хотел бы посмотреть Гродековский фронт. Это мне нужно для моей книги о русской революции. Вы мне можете разрешить?

— Пожалуйста. В ближайшие дни я должен поехать туда. Можем поехать вместе.

— О! Это великолепно.

— На днях прибывает часть нашего отряда с Забайкальского фронта, — добавил Костя.

— Интересно! — воскликнул Вильямс.

— На вокзальной площади будет митинг. Приходите. Вы увидите наших красногвардейцев.

— Непременно, непременно! — Вильямс восторжен но пожал руки Суханову и Сибирцеву. — О’кей! — произнес он и направился к двери.

— Неожиданный друг, — сказал Костя, когда американец закрыл за собою дверь.

* * *

В день прибытия Дальневосточного отряда — погода в этот день после долгих туманов и дождей выдалась превосходная — вокзальная площадь краснела знаменами, шумела народом. Город встречал победителей.

Когда Виктора выносили на носилках из вокзала, митинг уже начался. Он увидел на трибуне, обвитой кумачом, высокого человека в черном костюме, со шляпой в руке. До Виктора донеслись слова, произнесенные с сильным акцентом:

— Президент Вильсон послал на русскую землю американских солдат, чтобы топтать русскую свободу. Вильсон — не американский народ. Народ Америки сочувствует русским. Американские солдаты и матросы хотят домой. Только одураченные головы могут бороться против русской революции…

Ветер отнес дальнейшие слова иностранца в сторону Первой Морской улицы. Виктор видел только, как высокий человек в черном костюме под гул рукоплесканий тысячной толпы обнимал Владимира Бородавкина.

Виктору помогли сойти с носилок. Он не мог оторвать глаз от трибуны.

— Кто это? — спрашивал он.

— Американский социалист, — сказал кто-то в толпе.

— Американский социалист? — переспросил Виктор, и в голосе его прозвучали в одно и то же время и удивление, и радость, и какая-то надежда.

Его усадили в автомобиль, и Женя повезла его через весь город в военно-морской госпиталь, расположенный за территорией Сибирского флотского экипажа.

Как ему все было знакомо и мило в этом городе: каждый дом, каждый перекресток…

Загрузка...