Гондола доставила его к мраморным ступеням дома Пиццамано на улице Сан-Даниэле, возле Арсенала, когда солнечный диск уже погружался в ночь.
Он вошел — в мерцании черного атласа с серебристыми кружевами, с посеребренной шпагой, продетой через карман. Драгоценный камень сверкал среди прекрасных валенсийских кружев на его шее, а на лакированных туфлях блестели начищенные пряжки.
Он проследовал в великолепную залу с выложенными мрамором стенами, где швейцар в красной ливрее стоял в свете лампы, установленной в огромный позолоченный фонарь, который некогда венчал корму венецианской галеры. Широкая мраморная лестница привела его в приемную в конце лестницы, пока лакей, которому он назвался мистером Мелвилом, пошел пригласить капитана Доменико Пиццамано, которого спрашивал гость.
Всего несколько мгновений он ждал с учащенным сердцебиением. Затем дверь отворилась, чтобы пропустить молодого человека, который своей стройностью и величавостью, смуглым красивым лицом так напоминал свою сестру, что Мелвилу на мгновение показалось, что в нем он увидел ее.
Молодой капитан пристально посмотрел на гостя, на лице его появился испуг, а рука задрожала на граненом стекле дверной ручки.
Марк-Антуан, улыбаясь, двинулся навстречу.
— Доменико!
Губы, алеющие на фоне бледности, разлившейся по лицу венецианца, разомкнулись. И осипшим от неожиданности голосом он воскликнул:
— Марк! Неужели это ты? Марк! Марк-Антуан широко раскрыл объятия.
— Всем сердцем здесь, Доменико, убедись сам, что это я — из костей, крови и сухожилий.
Доменико бросился обнять его. Затем отодвинул на вытянутую руку и вгляделся в лицо.
— Так ты не был гильотинирован?
— Моя шея — свидетель обратного, — и Марк-Антуан вдруг посерьезнел. — Но вы верили этому все это время?
— Последние известия о тебе мы получили перед отъездом из Лондона. От твоей несчастной матери, которая так горько корила себя за то, что послала тебя; это был конец света. Мы сделали, что смогли.
— О, да Я знаю, как вы все добры. Это укрепило мою любовь к вам. Но как же мои письма? Я писал дважды. Ах, но в эти дни письма — словно пули, канувшие в темноту. Более благоразумно было бы сообщить это лично.
— Ты для этого и приехал? Ты проделал весь путь в Венецию, чтобы добраться до нас?
— Это причина. Если случилось так, что мне поручены и другие дела, то это — не более чем следствие.
Взгляд молодого венецианца посерьезнел, изучая раскрасневшееся от волнения, улыбающееся лицо друга Немного запинаясь, он ответил:
— Ты оказал нам большую честь.
И он направился сообщить родителям радость этого приезда и чуда выживания Марка-Антуана.
— А Изотта? Я полагаю, с ней все в порядке?
— О, да Изотта в порядке. Она тоже рада будет увидеть тебя.
Марк-Антуан уловил смутное замешательство. Подозревал ли друг, что особенный член семьи Пиццамано притягивал его через всю Европу? Его улыбка расширилась от этой мысли, и он очень обрадовался и воспрял духом, когда входил в гостиную, где собралась семья.
То была огромная комната которая простиралась во всю глубину дворца — от готических окон балкона над каналом Сан-Даниэле до рифленых колонн лоджии, выходящей в сад. То была комната богато убранная сокровищами, которые Пиццамано собирали годами, ибо их патрицианский дом восходил к временам, предшествовавшим закрытию Большого Совета к правящей элите четырнадцатого века.
Один из Пиццамано участвовал в разграблении Константинополя, и кое-что из сохранившейся добычи, привезенной им, было размещено здесь. Другой воевал в Лепанто, и его портрет на фоне галер, написанный Веронезе, висел при входе. Здесь был портрет Екатерины Пиццамано кисти Джованни Беллини, которая властвовала как дожаресса в свое время; и другой — кисти Тициана — портрет Пиццамано, бывшего губернатора Кипра и еще один замечательный — кисти неизвестного художника — портрет Джакомо Пиццамано, возведенного в титул графа Империи двести лет назад, добывшего этот титул аристократическому дому, еще не удостоенному такой чести.
Кессонированный потолок, украшенный фресками Тьеполо в рамках, мастерски высеченных и позолоченных; мозаичный пол из ценных пород дерева; мерцающий ковер, вызывающий воспоминания о левантийской торговле Светлейшей.
То была комната какой по великолепию искусства богатству и историческим реликвиям невозможно было найти нигде в странах Европы, за исключением Италии, и ни в одном городе Италии, кроме Венеции.
Но ее красоты лишь смутно открылись Марку-Антуану в мягком свете от пучков изящных горящих свечей, установленных в больших золоченых фантастического вида ветвях, основания которых были усыпаны драгоценными камнями. Они были подарены Папой давно умершему Пиццамано вместе с Золотой Розой, и считалось, что это — работа Челлини.
Но не к этой сокровищнице устремил Марк-Антуан свои полные страстного желания глаза Он искал ее обитателей.
Они сидели на лоджии: граф — высокий, худощавый и изможденный возрастом, немного старомодно одетый — от туфель с красными каблуками до напудренного парика — с орлиным типом лица, полного энергии и силы; графиня — еще сравнительно молодая, грациозная и величественная, чем-то столь же неуловимо прекрасная и утонченная, как венецианское кружево на ее платке; и Изотта, чья высокая, грациозная стройность подчеркивалась облегающим домашним платьем из материала столь темного, что в сумерках оно казалось почти черным.
Именно к ней устремлены были его глаза, когда он предстал перед ними, пораженными известием Доменико. Она была охвачена фоном угасающей бирюзы вечернего неба между двумя тонкими колоннами лоджии — колоннами из мрамора, который приобрел оттенок слоновой кости столь же бледный, каким было теперь ее лицо, являвшее Марку-Антуану сумму всего благородства и очарования.
Сами губы ее, казалось, побледнели, а ее темные глаза, нежный взор которых смягчал строгость ее характера, расширились, когда она увидела его.
Она, как он заметил, созрела за три с лишним года, минувшие с их последней встречи в Лондоне в ночь перед его отъездом во Францию. Но то была зрелость богатого завершения той перспективы, что была в ее девятнадцать лет. Казалось, она не могла быть более вожделенной тогда, но еще более желанной нашел он ее теперь — женщину, созданную для того, чтобы ее нежно любить, ей поклоняться, ей служить, которая в ответ будет источником вдохновения и источником чести для мужчины. Такая любовь и нужна была Марку-Антуану.
Он пришел в такое восхищение от созерцания той, видом которой внутренний взор его неизменно наслаждался, невзирая на все злоключения и несчастья последних трех лет, что едва ли слышал возгласы сначала удивления, а затем и радости, которыми граф и графиня встретили его. Лишь сердечные объятия графа пробудили его и направили припасть к дрожащим рукам, которые графиня с готовностью протянула ему.
Затем он оказался перед Изоттой. Она дала ему свою руку, губы ее дрогнули в улыбке, но глаза были задумчивы. Он взял ее руку — и, пока она, холодная как лед, лежала в его руке, нависла пауза. Он ждал каких-то слов от нее. Не дождавшись, он склонил свою темноволосую голову и очень почтительно поцеловал ее пальцы. Коснувшись губами пальцев, он почувствовал ее дрожь и услышал, наконец, ее голос — тот мягкий голос, запомнившийся ему таким мелодичным и смеющимся, теперь был напряженным и тихим.
— Вы говорили, что можете приехать однажды в Венецию, Марк.
Он затрепетал, радуясь свидетельству того, что она помнит его последние слова.
— Я говорил, что приеду, если буду жив. И вот я здесь.
— Да, вы здесь, — откликнулась она безжизненным тоном. Это вновь охладило его. Еще более бесстрастно, что наполнялось для него особым смыслом, прозвучало:
— Вы задержали свой визит.
Он понял, что она как бы сказала ему: «Вы приехали слишком поздно, глупец. Зачем тогда вы вообще приехали?».
Он неловко сделал полуоборот и уловил участие и даже смятение в глазах ее родителей. Доменико стоял поодаль: взгляд опущен, насупленные брови слились воедино.
Затем мягко, непринужденным тоном заговорила графиня:
— Вы находите, что Изотта изменилась? Конечно, она повзрослела.
И, прежде чем он успел воздать должное неотразимой красоте Изотты, прозвучали слова, которые все разъяснили и разрешили его сомнения приговором безысходности:
— Она должна очень скоро выйти замуж.
В последовавшей тишине — абсолютной, мучительной тишине — он почувствовал то же, что и в тот день три года назад, когда Камиль Лебель, председательствовавший в Революционном Трибунале Тура, приговорил его к смерти. Но сразу же, как и тогда, его отчаяние было подавлено сознанием того, что он — Марк-Антуан Вильерс де Меллевилль, виконт де Сол и пэр Франции, что он обязан по своему происхождению и крови устоять, не издав ни стона из своих уст и не проявив нетвердости во взгляде.
Он поклонился Изотте:
— Я поздравляю этого счастливейшего из мужчин. Молю лишь о том, чтобы он был достоин этого великого блаженства, какое он получает в вас, моя дорогая Изотта
«Хорошо сказано», — подумал он. Его поведение было корректно, его слова хорошо подобраны. Почему же тогда она выглядит так, будто вот-вот разрыдается?
Он обернулся к графу.
— Изотта сказала, что я задержал приезд. Не я, а события задержали его.
Вкратце он рассказал, как он выкупил свое бегство из тюрьмы в Туре, как он вернулся после этого в Англию, где по требованию долга занимался делами эмигрантов; как он побывал в гибельном деле при Киброне16 и, позднее, — в бедствии при Савиньи, где он был ранен; как после этого он продолжал сражаться в Вандее, в армии Шаретта, до его последнего поражения от Гоша пару месяцев назад; как ему во второй раз посчастливилось ускользнуть из Франции. Он возвратился в Англию и, поскольку разгром полностью освободил его от всех обязанностей, он направил свои усилия на достижение личных целей, где обязанности его были недолгими и состояли в войне с собственными приготовлениями. Он получил поручение по службе и потому переделал свою фамилию на английский лад — Мелвил — и теперь просит их помнить, что для всех в Венеции он является мистером Мелвилом — английским джентльменом, от безделья изучающим мир.
Он изложил все это сдержанно, бесстрастным тоном, механически. Мысли его были где-то далеко. Он явился слишком поздно. С Изоттой было связано все, что имело для него значение в жизни; и ему, несчастному глупцу, не досталось то, что он находил божественно прекрасным. Что значила для него эта беседа о его миссии, о службе делу монархизма против сил анархии, которые охватывают мир? Чем был для него этот мир, эти монархисты или анархисты? Что ему делать со всем этим, если свет для него померк?
Однако, даже если внешне рассказ его был монотонным, суть его была достаточно яркой сама по себе. Это был Одиссей, приведший своих слушателей к изумлению и симпатии, углубивший их уважение и любовь к нему.
В конце повествования граф вскочил на ноги в порыве чувств, вызванных известием о задачах Марка-Антуана в Светлейшей.
— Да поможет вам в этом бог, — воскликнул он пылко. — Необходимо напряжение сил, чтобы не быть уничтоженными и чтобы слава Венеции, уже изрядно потускневшая, стала такой, как никогда
Его продолговатое худое лицо озарилось.
— Путь ваш изобилует препятствиями: лень, малодушие, жадность и язва якобизма, которая разъедает фундамент государства. Мы истощены. Наше обнищание шло неуклонно последние двести лет и ускорилось позднее из-за неумелого правления. Наши границы, некогда столь обширные, отчаянно съежились. Наша мощь, в свое время соперничавшая с Литой Уэльса теперь такова что перед лицом вооружившегося мира мы выглядим весьма ослабевшими. Но, по-прежнему, мы — Венеция, и, если не будем медлить, мы еще можем вновь стать сильной державой, с которой мир должен считаться. Сейчас мы на переломном моменте нашей судьбы. Постигнет ли нас крах, или мы сможем восстать вновь во славе и выглядеть достойно на море, как раньше, — будет зависеть от храбрости, которую мы проявим, и от готовности пожертвовать всем, что только можно возложить на алтарь государства. Отважные сердца не перевелись у нас. Это — люди, отстаивающие вооруженный нейтралитет, который заставит уважать наши границы. Но их намного превосходят в Совете те, кто в глубине души является франкофилом, кто из лени предпочитает думать, что эта война — дело Империи, кто — бог им судья, — опасаясь расходов, прилип к своим цехинам17 подобно бездушным скрягам.
Сам Дож тоже из их числа по причине своего огромного богатства. Небеса простят мне нелестные слова о нем, но правда должна торжествовать. Людовико Манин не стал для нас Дожем в этот час. Нам нужны Моросино, Дандоло, Альвиани, а не этот Фриулиан, которому не хватает пламенного патриотизма который только и может отличать честного венецианца. Тем не менее, ваша миссия от Англии и данные о французских замыслах, которыми Небеса столь своевременно снабдили вас, помогут достичь цели.
Он вновь сел, дрожа в изнеможении от охватившей его горячности: презрение, бесстрашие и гнев, вызванные фанатичным патриотизмом.
Графиня встала и подошла утешить и успокоить его. Изотта наблюдала эту сцену с чрезвычайной серьезностью, словно испугавшись, в то время как Марк-Антуан, следивший за ней глазами, из которых он мужественно изгнал терзающее его страдание, слушал графа пришедшего в неистовство, но не сказавшего ничего стоящего.
Голос Доменико возвратил его к действительности.
— Если вам понадобится какая-нибудь помощь, — знайте, что вы можете рассчитывать на нас.
— До моего последнего вздоха, до моего последнего цехина, — поддержал своего сына граф.
Марк-Антуан вновь настроился на политическую беседу.
— В одной услуге я нуждаюсь уже сейчас. По-видимому, она не очень затруднит вас. Мне нужен поручитель, который мог бы дать мне необходимые рекомендации перед Его Светлостью Дожем.
Он чувствовал, что надо бы объяснить, чем это вызвано, но был слишком утомлен, чтобы углубляться в это, если они не вынудят его. А они и не подумали.
— Я возьму вас с собой к Дожу завтра, — заверил его граф Пиццамано. — Я знаю вас не с нынешнего дня. Приходите в полдень, и после обеда мы отправимся. Я извещу Его Светлость, чтобы он мог ожидать вас.
— Помните, что для него и для всех остальных без исключения я являюсь мистером Мелвилом. Если из-за какой-нибудь неосторожности правда обо мне достигнет ушей Лальманта, это будет концом моей деятельности.
Уже сказав, он понял, сколь излишне это было.
После этого они расселись и беседовали о других вещах: о матери Марка-Антуана, об общих друзьях в Англии, но более всего о Бонапарте — этом неизвестном еще три месяца назад чуде, оказавшемся вдруг в центре внимания всего мира.
Изотта, сидевшая в отдалении со сложенными руками и рассеянным взором, играла лишь роль слушательницы, если, конечно, она слушала. Это продолжалось до тех пор, пока не объявили о приезде Леонардо Вендрамина.