I

Петровское

Кто в Звенигороде не барин — тот в Москве не боярин.

Старинная поговорка


Дворец Ф.Н. Голицына в усадьбе Петровское-Дурнево Звенигородского уезда. Фото начала XX в.


К вечеру, когда ложатся косые тени, когда отчетливо выступают объемы зданий и древесных крон, когда все стихает и по реке далеко разносятся деревенские звуки, — в эту пору дня, чуть овеянную мечтательной грустью, особенно красиво и душевно-созвучно то, что представляют слова “русская усадьба”. Есть места, бесконечно типичные и цельные, полные гармонических созвучий природы и искусства. Одно из этих мест — усадьба Петровское[10]. О ней написана целая монография. Петровское начало безвременно оборвавшуюся серию книг “Русская усадьба”[11]. С него пусть начнется и эта прогулка по зарастающим дорожкам памяти. Пока еще живут в ней яркие образы, запечатленные картины.

Разросшиеся деревья на склоне холма, отражаясь в водоеме, полускрывают белый дом с нарядным портиком коринфских колонн под треугольным фронтоном. Задумчиво смотрится он в зеркало вод, повторяя в них свои благородные пропорции. Раскрытой рамы касается ветка липы, в угловой комнате кто-то играет на рояле, красные цветы в клумбе ярко освещены солнечными лучами. В парке гуще тени; незаметно переходят в рощу регулярные насаждения XVIII века. Прямая, долгая аллея ведет к беседке-ротонде над крутым откосом Истры. Отсюда на много верст открывается вид на луга, дальние деревни, села и усадьбы.

Патриаршее село Дмитровское, Уборы, старинное гнездо Шереметевых... Субботними вечерами спускается вниз по реке колокольный звон. Глухой, нескончаемо вибрирующий голос саввино-сторожевского колокола, торжественный и патетичный, точно из музыки Бетховена. После него долгая пауза. А потом, разносясь по воде то ближе, то дальше — колокола звенигородских церквей, собора на Городке. Перекликаются Введенское с Поречьем, звон подхватывают Аксиньино и Иславское, Уборы и Петровское, Усово и Ильинское — и дальше по течению реки, от усадьбы к селу — до самой Москвы.

С пригорка, где в зелени прячется беседка-ротонда, широкий вид. Здесь под высоким небом течет, извиваясь голубой лентой, быстрая Истра, здесь впадает около Петровского в Москву-реку, замедляя течение.

Среди этого типичного ландшафта традиционный, но здесь удивительно выисканный по своим простым формам, по дворовому фасаду украшенный колоннами старый дом, с тонким вкусом отделанный внутри.

Особенно памятна голубая гостиная с крашеной мебелью XVIII века, с картинами старых мастеров и изящной росписью стен в синих тонах; продолжая анфиладу — коричневая гостиная с фамильными портретами, где во фресковых десюдепортах* (*[франц. dessus de porte] — панно (картина или барельеф), расположенное над дверью.) изображены были корзины с цветами. Дальше угловая, в розовых и палевых тонах дерева, обивки и бронзы. В одной из комнат висела чудесная воздушная акварель — портрет молодой женщины работы Изабэ — и стояла изящная импрессионистическая фигурка самой хозяйки, кнг. Л.В. Голицыной, отлитая в бронзе Паоло Трубецким. В Петровском никогда не было портретной галереи в собственном смысле слова. Но во всех почти комнатах дома находились масляные, пастельные, акварельные и даже скульптурные портреты. Они начинались хронологически с парсуны — изображения князя Прозоровского, опирающегося на палку, работы Грубе (1767)[12]. Дальше шли очаровательный медальон работы Васса, изображающий императрицу Елисавету, с которой нежными узами был связан гр. И.И. Шувалов, владелец Петровского в середине XVIII века. Любопытные картины какого-то не слишком умелого художника иллюстрировали сцены из путешествия фаворита по “чужим краям”. Портреты работы Матвеева, художника — выученика итальянцев, пастели Барду и Шмидта, изображавшие П.И. Голицыну, урожденную Шувалову, и ее дочь, известную гр. В.Н. Головину, автора интереснейших записок[13], бюст Н.Ф. Голицына работы Шубина, удивительно мягкий по выполнению, и его же работы бюст Екатерины II — таковы главнейшие произведения представленных в Петровском художников. Позднее в интимных комнатах верхнего этажа появились портреты представителей последующих поколений, акварели Шрейнцера и Гау в типичных окантовках с золотыми узорами по цветному полю паспарту...

Никогда не покидали старые вещи старого дома: портреты ушедших людей жили в привычной для них обстановке. Верно, в этом заключалась удивительная гармоничность Петровского. До последнего времени** (** Перед этими словами зачеркнута строка: Со слов художника А.В. Средина, писавшего здесь интерьеры (примеч. Сост.).) в усадьбе строго соблюдались и бытовые семейные традиции — в доме никогда не переставлялась мебель и не было в нем ламп — их всегда заменяли свечи.

Чудится еще — вечерами играли в доме куранты. Рассыпались колокольчиками четверти, башенными колоколами — часы, а потом нежными переливами старые, наивные позабытые пьесы, с четкими фразами мелодий и долгими каденциями; английским часам отвечали другие, в гостиной в стиле Louis XVI своим серебряным звоном — а за ними другие, бронзовые. Потом колокол церкви, и снова часы в доме, часто отбивающие удары, точно заждавшийся голос, и снова молчаливая тишина бесшумного течения времени. Часы отмеряли месяцы, годы и десятилетия и внезапно, как сердце, перестали биться. Но одно [нрзб.] удержало искусство.

На московских художественных выставках промелькнули в десятых годах интерьеры Петровского в чуть смазанных, подернутых мечтательной дымкой картинах А.В. Средина. "Lе Poete des interieurs"*** (*** поэт интерьеров (франц.).) — называли когда-то парижане русского художника, запечатлевшего в своих картинах, нежных, как пастель, красивое умирание старинных усадьб. Эпилог этой уходящей культуры мастер сумел передать в своих работах, передающих виды Петровского, Белкина, Павловска, Кускова, Архангельского, Полотняных Заводов, тот аромат старины, который, как у цветов, увядающих и поблекших, наиболее силен перед смертью. 1917 год грубо оборвал этот медленный, неизбежный процесс умирания усадьбы. Художник-поэт пережил эту дату, определившую и его трагическую обреченность. Глухой, измученный невзгодами, он доживает свои старческие дни в убогой мансарде Парижа.[14]

Сбоку от главного здания стоял флигелек с колоннами — типичный “Ларинский домик", прямо готовый для декорации. La maison de 1’oncle Jean* (* домик дяди Жана (франц.)) — называли его; здесь доживал свои дни старый князь Голицын, владелец Петровского.

Старинные хозяйственные службы, очень красивые по своей архитектуре, придавали усадьбе вид настоящей и цельной домовитости. Более древняя по своим формам барочная церковь конца XVII века в виде четырехлистника соединялась с домом каменной дорожкой. Тускло, борясь с сумраком, горели восковые свечи перед темными стародавними ликами икон; в почти пустом храме повторялись веками скованные слова молитвы.

Точно подчиняясь общему классическому стилю усадьбы, церковь спрятала в кольце полуторасталетних лип свои барочные формы, правда, скромные, приглушенные еще побелкой. Неподалеку, в конце извилистой дорожки, обсаженной акациями, теми акациями, что заменяли в России виноград и вьющуюся розу Италии, еще цела была турецкая беседка, порождение барской фантазии, верно, исполненная крепостной рукой. Эта беседка на высоком берегу Москвы-реки была расписана по потолку и столбикам солнцами, звездами, лунными серпами и прихотливыми арабесками. Она вносила забавную черту экзотики во всю строго классическую архитектуру Петровского. Так было летом 1917 года. В 1920 году усадьба стала неузнаваемой.


Вестибюль дворца в Петровском (Дурневе). Фото начала XX в.


Кабинет в Петровском (Дурневе). Фото начала XX в.


Три года красное зарево пожарищ пылало над старыми усадьбами. Рушились колонны, с глухим стоном падали подсеченные топором липы. Выломанные, развороченные, изнасилованные дворцы зияли, как черепа, черными провалами окон и мрачной пустотой ободранных залов. Дом в Петровском был занят детской колонией; в вестибюле, отделанном искусственным мрамором, чудесно расписанным гризайлью, валялась разбитая мебель, но еще висел чудесный стеклянный екатерининский фонарь. Ведь люстры — последнее, что расхищается, — не легко снять их и трудно увозить — да и никчемны они в “новой” жизни. В коридоре верхнего этажа стояли низкие книжные шкафы с сетками, откуда усердно растаскивались французские томики в кожаных переплетах. Сваленным в груду архивом топили печи — а среди бумаг ведь были здесь ‹и› карты, оставленные некогда пощадившими Петровское наполеоновскими маршалами с их отметками и автографами. Во всех комнатах царила мерзость запустения.

Потом книги вывезли. Их вывозили из усадеб сотнями и тысячами ящиков в Москву и Петербург, в губернские и уездные города, где, никому не нужные, разрозненные, потерявшие свое лицо, лежали они грудами и штабелями в музейных кладовых и библиотечных подвалах. Старые книги, истерзанные и захватанные невежественными руками, четвертованные на части, сгорали в чадном дыму махорочной закрутки, перемалывались в машинах бумажных фабрик. Из них, точно куски живого мяса, выдирались гравюры и виньетки, а страницы, покрытые строчками печати, шли на обклейку стен под обоями или же просто бросались на съедение мышам в ободранных и загаженных комнатах. Ветер сквозь выбитые стекла разносил по пустым залам выдранные листки, тоскливо шелестевшие подобно осыпавшимся листьям на дорожках парков. Так безмолвно, но мучительно умирали после 1917 года старинные книги в русских усадьбах.

Последнее впечатление от Петровского еще через несколько лет. В доме, все еще наружно прекрасном, таком близком по строгости стиля к постройкам Кваренги, уже прочно обосновался санаторий. Все росписи, за исключением наддверных, были бессмысленно забелены. Около дома выросла деревянная пошло-дачная терраса-столовая. Турецкая беседка уже не существовала, обезглавленной, лишенной купола оказалась ротонда над Истрой. Сотни ног дочиста вытоптали траву в куртинах. От старого Петровского ничего не осталось. Вместо рояля назойливо взвизгивала гармонь в развинченно-ухарских руках. Новый быт еще не создал, разрушив старые, свои собственные эстетические и культурные ценности.


Ильинское

Ильинское, некогда имение графа Остермана[15], было еще в полном порядке в 1917 году. На высоком берегу Москвы-реки стоял двухэтажный деревянный дом неприхотливой архитектуры середины прошлого века, весь посеревший от дождей. С двух сторон к нему примыкали террасы на сводах, украшенные вазами, своеобразные висячие сады. Одна из террас, восточная, сообщалась с пристроенным к ней домиком, некогда заключавшим в себе баню и ванну, носившим милое прозвище “Пойми меня” или “Приют для приятелей”. Он сгорел весной 1917 года. На парапете восточной террасы было установлено небольшое мраморное изваяние, спящий Эрот, довольно ремесленной работы конца XVIII века. Осенью осыпавшиеся листья вековых лип устилали золотом его каменное ложе. Другая терраса, западная, переходила при помощи отлогого пандуса в широкую аллею, обсаженную вековыми березами и липами, а также типичными кустами акаций; аллея приводила к псевдоготическому зданию обсерватории, издавна служившему книгохранилищем, куда, однако, во времена Остермана сходились гости для игры на бильярде и в карты. Здание это являлось, таким образом, привычным, но оригинальным "усадебным клубом”. Эта постройка в виде какого-то корабля, увенчанного двумя башнями с зубцами, романтично стоит над оврагом в густых зарослях деревьев. Она довольно близко напоминает здание Арсенала, выстроенное архитектором Менеласом в Царскосельском парке. В залах обоих этажей и в комнатках круглых башен находилась библиотека великого князя Сергея Александровича. Здесь были и старинные гравированные увражи по искусству, и большой отдел истории, наряду с французскими романами, очень своеобразно и изящно переплетенными в пестрые “бумажки”, подражавшие ситцам. Эти книги с вензелевым экслибрисом хорошо стали известны впоследствии москвичам. Частично вывезенные, они, как и многие другие, попали на книжный развал Смоленского рынка. Ведь книжный фонд в гагаринском доме на Новинском бульваре был так близко...

В библиотеке сыро и мрачно. Тесно подступившие к окнам деревья затемняли свет; в полусумраке поблескивали рамы старинных портретов царей, золото корешков; слышался типичный запах затхлости, сочетавшийся с своеобразным запахом старинных книг. Библиотека была самым заманчивым местом в Ильинском, привлекавшем своей архитектурной романтикой — зубцами, стрельчатыми «замковыми» окнами, типичной расцветкой, сочетавшей кирпич и белый камень. Все это казалось милой, но бесконечно характерной игрушкой, пытавшейся по-своему воскресить в XVIII веке отсутствовавший в России средневековый, готический стиль. Ночью, однако, все Ильинское казалось таинственным и загадочным. Своды под террасами, причудливо сплетаясь, образовывали, иллюзорно, готические пролеты; попадая в их разрез, луна сообщала какую-то сказочность кусочкам пейзажа, точно сошедшего с псевдорыцарских иллюстраций 30-х годов прошлого столетия.

В главном доме сохранялась довольно шаблонная обстановка; кое-где стояла мебель начала XIX века карельской березы, кресла, столы и комоды, украшенные золочеными левкасовыми орнаментами. На стенах висело множество гравюр — и среди них карикатуры Теребенева на войну с Наполеоном. В зале с гнутой мебелью Гамбса, обитой кретоном, такой типично усадебной, была целая серия, по-видимому, очень редких гравюр или скорее всего литографий с видами Ильинского, нигде не зарегистрированная и никогда больше не попадавшаяся. Остальная обстановка дома была заурядна и безвкусна и в высшей степени характерна для упадочного, рыночного искусства второй половины XIX века, когда усадьба, перейдя в собственность Александра II, сделалась местопребыванием болезненной императрицы Марии Александровны.

Парк усадьбы представлял, несомненно, больший интерес, чем барский дом. Перед ним была распланирована полуциркульная лужайка, дальше шло пересечение четырех регулярных липовых аллей с традиционным кругом. Здесь в центре был водружен бронзовый отлив с фигуры “Кульмского героя”, графа Остермана-Толстого[16], по известной скульптуре Демута-Малиновского. Точно античное речное божество, занимающее угол во фронтоне храма, полулежит, опираясь на руку, воин, бесстрастно глядя поверх другой огромной руки. Эта часть парка вокруг монумента являлась некогда небольшим французским садом, сохранив от конца XVIII века, со времени И.А. Остермана, свою планировку. Должно быть, стояли здесь в 80-х годах XVIII века, когда устраивалась усадьба, мраморные статуи — одна из них, какая-то полуразбитая Венус, стыдливо пряталась в кустах разросшейся сирени на лужайке перед домом. Были в парке над обрывом берега плиты с высеченными на них именами собак, своеобразное псовое кладбище, красноречивый пример социального неравенства человека и животного. От старого времени, от основания усадьбы, еще целы были службы, многочисленные надворные постройки начала XIX века, образовывавшие особое каре, церковь, грот в первом овраге, выложенный белым и “диким” камнем с двумя круглыми окнами по сторонам входа, приводившего в помещение под сферическим гротом. Кому-то понадобилось завалить свод...

Во втором парке стояла на небольшом пригорке колонная беседка-ротонда памяти Александра I с бюстом его на постаменте, самая крупная по пропорциям из встречавшихся в усадьбах, вероятно, уже 30-х годов XIX века, и другая беседка, милый березовый домик 1828 года с круглой комнатой, обведенный ‹во›круг галерейкой, несмотря на увеселительный характер свой, всецело ампирный по архитектуре. На чайном фарфоровом сервизе, сохранившемся в Московском музее керамики, были изображены все эти милые незатейливые достопримечательности Ильинского.

Кое-где в парке много лет подстригавшиеся аллеи образовывали вьющиеся спиралью или зигзагами зеленые сводчатые коридоры; послушные ветви все еще изгибались по каркасу, ранее здесь бывшему, но уже давно сгнившему. Неподалеку от дома в куртинах запрятались небольшие домики, большей частью середины XIX века, домики с затейливыми названиями — “Миловид”, где постоянно жил граф Остерман, “Кинь грусть”, “Приют для приятелей”, “Пойми меня”, “Не чуй горе”, домики, меблированные старомодной обстановкой, со стенами, сверху донизу завешанными гравюрами, олеографиями, даже вырезками из “Нивы” и “Всемирной иллюстрации”. Здесь жили когда-то поэт Полежаев и романист Лажечников8, автор прославленной повести "Ледяной дом"[17].

Прошло несколько лет. Библиотеку вывезли. Один за другим погибли в пламени и “Приют для приятелей”, и “Миловид”, и “Кинь грусть”. Рухнула березовая беседка, кем-то никчемно разбит был грот.

На постаменте-ложе — бронзовая фигура графа Остермана-Толстого, почерневшая и поржавевшая, остается немым свидетелем проходящих, все разрушающих дней и лет.


Усово

Вид господского дома в Ильинском. Гравюра середины XIX в.


Среди построек уходящей дворянской Москвы особенно привлекательным является розовый с белыми колоннами дом на углу Пречистенки и Хрущевского переулка. Собственно, это целая усадьба с садом и службами, конюшней, флигелями, оранжереей, с павильоном и беседкой среди старых деревьев, со сводчатой башней XVII века в ограде и церковью за невысокой каменной стеной. Колонны портика особняка, обрамляя окна с полуциркульными завершениями, несут поверх сочно, богато орнаментированного фриза балкон, обведенный красивой решеткой, куда выходит дверь из мезонина, увенчанного треугольным фронтоном с красиво вписанным в него гербом Хрущевых. Боковые фасады — в сад и в переулок, — выходящие на каменные террасы, украшены нарядными пилястрами и лентами скульптурных панно. К подъезду с типичным навесом некогда подъезжали кареты и сани, выстраиваясь длинной вереницей по переулку, опушенному снегом. Над полуциркульной нишей ворот, украшенных колоннами, висел фонарь, тускло мигавший сквозь кисею падающих хлопьев и пушинок. В длинном двухэтажном крыле помещалась многочисленная прислуга — дворня и лакеи, в будние дни дремавшие в передних, в праздничные же, одетые в ливреи, встречавшие гостей на ступеньках лестницы. В конюшне стояли выездные лошади, в экипажном сарае — сани, кареты и дормезы для дальних переездов...

Ранней весной расцветали в саду подснежники, светло-синим цветом устилая газоны между дорожками. В скромной беседке, в миниатюре повторяющей знаменитый Конный двор Кузьминок, весеннее солнце жарко нагревало скамейки. На страстной вечерне под великопостный благовест по оттаявшим и просохшим плитам дорожки проходили владельцы и дворня через калитку в ограде в свою, тут же расположенную церковь. А к пасхальному столу появлялась первая зелень, выращенная во флигелях, тюльпаны и нарциссы, своим нежным благоуханьем наполнявшие гостиные и залы. Здесь, как свидетельствуют посейчас уцелевшие постройки, широко и деловито протекала жизнь. В дни празднеств ярко горели окна дома, лестницу, где еще уцелели старинные пейзажные фрески на стенах, освещал фонарь с оплывавшими в нем от движения воздуха свечами. В двух залах, отделанных ампирной росписью и лепниной, умело подчеркнутых светом зажженных люстр, растекавшимся на мебели и бронзе, на нарядных платьях и драгоценностях женщин* (* Так в рукописи.). В гостиной карточные столы открывали свое зеленое сукно, а в спальне хозяйки, украшенной колоннами и расписанным плафоном, зеркало отражало раскрасневшиеся от танцев лица. На антресолях в низких комнатках поверялись девичьи тайны, выше, в мезонине, джентльмены раскуривали длинные чубуки под нескончаемые разговоры о философии, политике, искусстве. Такой представляется жизнь хрущевского дома сто лет назад. Ранним летом уезжали отсюда владельцы в свою подмосковную, в Усово на Москве-реке.[18] Здесь также было все устроено хозяйственно и домовито, верно, одновременно с московским домом, при участии архитектора А.Г. Григорьева, талантливого, но еще малоизвестного архитектора московского ампира. Его авторство, правда, лишь угадывается здесь, но угадывается с какой-то безусловной уверенностью.

Усово почти так же хорошо сохранилось, как и московский особняк на Пречистенке. Не уцелел в нем только дом. В новой, заменившей его вилле в вестибюле висел старый снимок прежнего дома. Это было длинное одноэтажное деревянное здание с мезонином. Средние окна, разделенные пилястрами, окна с полуциркульными завершениями красиво и скромно разнообразили вытянутый фасад. Насколько позволяет судить память, ничто не противоречило в формах и деталях обычному характеру сооружений Григорьева, мастера, строившего вообще в Звенигородском уезде, в частности в Ершове у Олсуфьевых.

Участие Григорьева почти несомненно и в переделке церкви. Более старому сооружению середины XVIII века он придал ампирный наряд, пристроив колонные портики, переделав наличники окон, украсив шейку граненого купола ионическими колоннами, придав кое-где стенам рустику. К этому массиву зодчий прибавил трапезную с типичными трехчастными окнами, чрезвычайно близко напоминающими красивый ампирный пролет, украшающий уличный фасад углового домика в саду московской усадьбы Хрущевых. Внутри церкви, в этой более новой ее части, был устроен над входными дверями в храм придел на полатях с двумя винтовыми лестницами по сторонам, придел, сохранивший исключительно стильный ампирный иконостас, темно-синий, с белыми деталями и золотыми украшениями. Лучшее же звено церкви, поистине исключительно удавшееся мастеру, это связанная с нею колокольня — высокий цилиндр, обведенный внизу колоннами, с прорезанными в нем полуциркульными окнами. Ярус звона помещается в своеобразной беседке-ротонде из четырех арок промеж сдвоенных ионических колонн. Выше — купол и типичный ампирный шпиль. Сочетание звучно оранжевой и ослепительно белой раскраски дает яркое и радостное архитектурное пятно на изумрудной траве спускающегося к Москве-реке луга, на который темно-зеленые тени бросают живописно раскинувшиеся по откосу березы.

До сих пор растут здесь кусты сирени; весенними вечерами, росистыми рассветными зорями напоен воздух ароматом тяжелых гроздей цветов, в которых не одно поколение девушек, молодых и мечтательных, искало свое счастье. Только старый дом, свидетель этих грез, лиц, уступил место новому. Это — полузамок, полукоттедж, выстроенный последним владельцем имения великим князем Сергеем Александровичем (архитектор Родионов), довольно безвкусный и снаружи и внутри, обставленный лакированной мебелью и заурядными рыночными вещами. Лишь в одной из комнат были собраны здесь итальянские примитивы, неизвестно куда девшиеся впоследствии, нежные Мадонны и мученицы, святые в золототканых одеждах. В зимнем саду висели антики — обломки стел, фонтанов и монументов — поздние, довольно ремесленные работы римских мастеров, верно, подобранные где-то в Кампаньи, окрестностях Вечного города. Частично попали они впоследствии в Музей изящных искусств.

Новый дом в Усове занял место старого, из окон которого когда-то любовался А.Я. Булгаков,[19] обычный гость в подмосковных усадьбах, несравненным видом на реку и на дальнее Архангельское. Но, как прежде, примыкают к этой новой вилле аллеи векового парка, традиционно пересекающиеся по кругу. Видно, с этой стороны и был въезд в усадьбу; дорога, обсаженная столетними березами, ведет к большаку, соединявшему Москву и Звенигород, большаку, давно заброшенному и пустынному. Слева остаются корпуса служб, также в стиле ампир, очень простые и скромные; справа же к французскому саду примыкает английский парк, вернее, лес с прорезанными в нем, почти заглохшими уже, дорожками. Внизу цепью протянулись выше уровня реки пруды в темных зарослях разросшихся деревьев, пруды, разделенные плотинами, верно, когда-то предназначавшиеся для рыбы. По откосу вьется дорожка в акациях, приводящая к гроту, такому же, как в Ильинском. Разнообразие пород лиственных деревьев создает здесь осенью настоящее пиршество пламенеющих на солнце красок. Так долгие годы стояло Усово с его архитектурными памятниками. нигде не описанными, и чудными пейзажами, почему-то не запечатленными художниками...

Уборы

Через бор, мимо нового совсем имения Зубалова “Кольчуга", окруженного высокими кирпичными стенами, ведет звенигородский большак. Лес сменяет луг, ручей, снова лес, на пригорке деревня. Отсюда открывается далекий вид. Деревня Борки. Напротив, за рекой — Уборы. Стало быть, был некогда здесь большой лес, куда ездили, верно, охотиться и Борис Годунов, и Тишайший царь Алексей Михайлович. Место это древнее, и воспоминания о нем старее, чем о многих других местах.

Собственно, усадьбы уже давно нет здесь и почти не видно даже места, где стоял прежде барский дом. Только двухсотлетние липы, за вековую жизнь свою величаво разросшиеся, намечают следы еще не вполне исчезнувшего парка, омываемого излучиной синеющей Москвы-реки. В маленьком сереньком флигельке, единственном уцелевшем домике с колоннами-столбиками, украшающими крылечко, жил последний владелец этого родового гнезда, гр. П.С. Шереметев. Здесь сохранялся любопытнейший бытовой архив села Убор, здесь висели между книжными полками старинные портреты Яковлевых из имения Покровское, что выше по реке, на границе Звенигородского и Рузского уезда, где проводил свои молодые годы А.И. Герцен. Все это было увезено потом в Остафьево. А самый домик исчез. Зато стоит, и верно надолго еще, церковь — стройная башня из уменьшающихся восьмигранников, возникающих на фигурном, напоминающим четырехлистник массиве, со звоном вверху, с поясами “петушинных гребешков”, членящих этажи, с нарядными наличниками окон и овальных люкарн с витыми колонками, выражающими на стенах несущие части сооружения. Уже издали, со всех сторон видна эта нарядная церковь 1693 года — сначала только синяя луковка, потом ярусы, краснокирпичные с белокаменными деталями, наконец, весь храм, в силуэте образующий острую пирамиду. Неудержимо стремится кверху и внутреннее пространство здания; изумительную легкость и незаурядное строительное мастерство проявил здесь зодчий Янко Бухвостов “со товарищи”, создав в храме села Убор по поручению помещика боярина П.В. Шереметева одно из самых законченных достижений среди церквей так называемого “нарышкинского барокко”.

В жаркий летний день, на фоне синего неба, покрытого кучевыми облаками, выделяется эта изящная и стройная по своим формам и линиям красная церковь среди зелени старых берез, на берегу Москвы-реки, подмывающей здесь песчаные обсыпи берега. Каменные вазы украшают паперть-галерейку, обводящую кругом выгнутые стены храма: ступени лестниц приводят на луг, где в копны собрана пахучая, недавно скошенная трава. На деревенской дороге, врезавшейся теперь в усадьбу, лениво лежат в пыли утомленные зноем куры. И кажется, что все заснуло здесь крепким послеобеденным сном.


Церковь Спаса Нерукотворного (1694—1697) в усадьбе П.В. Шереметева Уборы Звенигородского уезда. Фото 1960-х гг.



Введенское

За Уборами — Иславское, бывшее имение Архаровых; здесь дом сгорел; остался только парк по берегу Москвы-реки да кое-какие сохранились старинные службы. Еще выше — Успенское Морозовых с домом в виде замка, как в Усове или Подушкине. По-видимому, это не случайное явление, а определенный стиль. Эта модернистическая архитектура связана с художественными запросами нового, передового купечества, начавшего сосредоточивать в своих руках дворянские земли и даже воздействовавшего на вкусы представителей высшего общества. Но и дворянское искусство в свою очередь влияло на буржуазию, будучи нередко источником для подражания. И не случайно строят Пыльцовы дом в Любвине, напоминающий Елисаветинский павильон в Покровском-Стрешневе, не случайно возникают палладианские “Липки" Алексеевых, ряд дач и особняков неоклассического стиля на Каменном острове под Петербургом и такие же виллы в Крыму. Вот почему неудивительно, что рядом с Успенским в другой усадьбе Морозовых стоит незадолго до войны построенный дом с колоннами, хорошо подделанный под “классическое” дворянское гнездо. В Аксиньине усадьбы нет. Здесь сохранилась только большая двухэтажная церковь XVII века.

Неподалеку начинается уже холмистая местность, пересеченная оврагами, поросшими кустарником. Прихотливо извиваясь, течет навстречу река в широкой долине. И на далеком просторе, по берегам ее, на обрывах, одетых лесом, снова белеют помещичьи дома и старинные храмы — Поречье, Введенское, живописно разбросанные дома Звенигорода, собор на Городке, колокольни и башни Саввина монастыря.

Поречье как-то видно отовсюду — длинный двухэтажный дом, украшенный посредине колонным портиком под треугольным фронтоном, как всегда. Он кажется нарядным издали; верно, потому, что белой лентой красиво оттеняет он крутой берег реки, где в лес давно превратился уже одичавший парк. Вблизи же скучными и монотонными кажутся длинные крылья дома, неудачными представляются пропорции колонн. Точно строил здесь малоумелый провинциальный зодчий начала ХIХ века.

Отделки и росписи сохранились внутри только на лестнице; здесь колонны и пилястры несут арки, поддерживающие потолок; ступеньки двумя маршами торжественно ведут на площадку, где, слившись в один, — приводят они к дверям залы. Куда-то исчезла вся мебель — в одной лишь комнате лежат груды обломков, в которых можно узнать остовы кресел и столов красного дерева и карельской березы, дверцы шкафов, ящики комодов, спинки диванов. Мебельный хлам этот брошен. Он никому не нужен. Ежегодно сменяются в Поречье хозяева — и, думается, недолго, верно, простоит этот белый барский дом, видимый отовсюду, и с колокольни Саввина монастыря, и с Городка, и с шоссейной дороги на Вязёмы.


Дворец кн. П.В. Лопухина в усадьбе Введенское Звенигородского уезда. Современное фото.


Есть места, овеянные поэтическими воспоминаниями. Есть места, попав в которые, сразу вполне ясно представляется та почва, на которой произрастали побеги неумирающего искусства. Что-то значительное и глубокое, связанное с русской культурой, родилось или развивалось в Введенском. Ведь здесь бывали и жили Чайковский, Чехов[20] и многие художники еще недавнего прошлого. На высоком пригорке дом. По крутому откосу, обрамленному деревьями парка, спадает затененная просека. Стены и колонны дома, полускрытые пригорком — в прозрачных розовых отсветах последних догорающих солнечных лучей. Ярко пламенеют в еще светлом небе облака. Огнями блещут стекла в окнах, точно в доме праздник или, может быть, пожар? И, стоя внизу перед этой картиной, вдруг вспоминаются холсты Борисова-Мусатова. Ведь именно этот дом в Введенском излюбленным мотивом проходит в его живописных образах. Именно Введенское — декорация для мусатовских девушек, нереальных, призрачных, как марево.

Из окна второго этажа обратный вид — зеленые кроны деревьев, блеснувшая отраженным световым облаком заводь старого русла реки, лес в туманной сизой дымке, горящие золоченые купола и белеющие башни Саввина монастыря, а в небе уходящие дождевые тучи. Этот вид в обрамлении капителей коринфских колонн — не что иное, как “Окно” М.В. Якунчиковой.

А мотивы деревенской околицы, освещенной последними догорающими лучами солнца, унылые под серым дождем лесные вырубки — разве это не темы левитановских картин, написанных именно здесь, в Звенигородском уезде. Многое можно даже узнать — морозовский дом в Успенском, в тумане моросящего дождя, или холмистую местность около монастырского скита. Звенигород и его окрестности — не только Швейцария и Америка, как окрестили их туристы, но также русский Барбизон. И на смену Левитану, Мусатову, Якунчиковой приходят Шиллинговский и Крымов. Так красочна и вдохновенна здесь природа, так сильно тут притяжение старого, отжившего, но все еще прекрасного искусства.

Введенское как-то никогда долго не держалось в одних руках[21]. Оно было выстроено в XVIII веке отцом фаворитки Павла I, [кн.] П.В. Лопухиным. Усадьба была отстроена хотя частично и в дереве, но с дворцовым размахом, как это и приличествовало настоящему магнату. Старый дом был деревянный — его не так давно сломали, и на его месте последний владелец Введенского, граф Гудович, возвел почти такой же — каменный. На двор выходит фасад с лоджией; перед ней терраса, образуемая полукругом колонн. Две низкие галерейки приводят к флигелям — старым, неперестраивавшимся, в плане образующим букву “Г”. Они скромно и изящно, но не совсем одинаково украшены колонными портиками на скошенном углу и лепными панно с изящной орнаментацией конца XVIII века. Перпендикулярно главному дому, охватывая двор, стоят еще каменные павильоны в кустах разросшейся сирени. В них центральные окна обрамляют колонны, а стены разнообразят сочные карнизы и выступы. Cour d’honneur* (* парадный двор перед домом (франц.).) порос травой, в этом — чарующее своеобразие, необходимая патина времени, сблизившая природу и искусство. На обрыв выходит другой фасад дворца в Введенском — с величавым шестиколонным портиком коринфских колонн. С двух сторон вели к нему отлогие пандусы, слегка закругленные, со статуями на постаментах. Торжественным архитектурным аккордом казался этот фасад.

Музей[22] находился в бельэтаже дома; сюда попали мебель, фарфор, картины, бронза из многочисленных усадеб Звенигородского уезда.

Здесь было немного вещей, представлявших в отдельности выдающийся художественный интерес. Но взятые вместе в своем ансамбле гостиной карельской березы или кабинета красного дерева, эти вещи давали стильное наполнение комнатам, превосходно уживаясь в своих новых, музейных, уже не бытовых интерьерах. В своем месте рассказано об этом музее, но не рассказано то ощущение старинной, традиционной, неспешной культурности, о которой свидетельствовали все эти вещи, еще раз, правда ненадолго, собранные вместе. Давно умершие люди, запечатленные на старых портретах, еще раз сошлись в залах и гостиных дома в Введенском.

Рука художника создала не только главный дом. Она коснулась и других построек усадьбы. Здание хозяйственного двора с портиком ионических колонн соответствовало все тому же широкому размаху. И по стилю своему, и по времени постройки Введенского очень близки к постройкам Петровского. Точно работали и здесь и там по проектам одного и того же неизвестного, скорее всего петербургского мастера. Может быть, это был Кваренги. Есть что-то роднящее дома в Петровском и Введенском с Английским дворцом в Петергофе.


Вид на дворец в Введенском со стороны обрыва. Фото начала XIX в.


В церкви старой лопухинской усадьбы — типично классической, но еще не ампирной, с круглящимися углами, колонными портиками и круглой, колоннами же обведенной колокольней — звучат отклики архитектуры Старова или даже скорее Львова. Несколько наивен в ней шпиль, завершающий колокольню, напоминающий протестантские кирки и уже издали видимый на подступах к усадьбе, в которую ведет со стороны шоссе прямая, по оси дома ориентированная въездная дорога-аллея. В парке, преимущественно липовом, английском, по-видимому, не было никаких “затей” — или не уцелели они, если не считать только маленькой оранжерейки, украшенной по фасаду полуколонками с египетскими капителями пальмовидного характера. Египетский мотив этот в какой-то пропорции свойствен вообще классической архитектуре и в частности ампиру. И вспоминаются египетские темы и мотивы в архитектурных фантазиях Пиранези, в альбомных композициях Т. де Томона, а также некоторые “египетские сооружения в усадьбах — домик и оранжерейный зал в Кузьминках, столовая в Архангельском, пристань в Ахтырке.

Теперь в Введенском совпартшкола. На дворе перед домом, вместо прежнего луга, разбиты цветники и трава кругом подстрижена. А при входе надпись “Вход воспрещается”. Может быть, она сохранилась здесь от дореволюционного времени? Только твердый знак отсутствует в ней. А впрочем, усадьба, несмотря на эту отгороженность одной своей части, — проходной двор теперь. В нее врезалась Звенигородская ветка, и рядом с церковью выросла станция. А еще в 1923 году здесь было совсем тихо и лежали на лугу копны сена.

В 1916 году на посмертной выставке Мусатова в небольших комнатах салона Лемерсье[23] на многих холстах в тумане утренних зорь и в отблесках закатов выступали среди деревьев парка белые дома с колоннами — Зубриловка и Введенское. В 1905 году прелюдия разрухи в последний раз осветила Зубриловку зловещим заревом пожара. А четверть века спустя из Введенского были изгнаны последние поэтические звуки и образы...

... Вечерами горела лампада перед иконой над аркой ворот. С высокой колокольни в отмеренные интервалы били часы колокольным звоном. Разносились звуки по реке — и снова тихо текла ночь. Так было много сотен лет. Вместо деревянного собора появился каменный XVI века, с перспективными порталами и чудесными фресками внутри, вместо первоначального тына — белые стены с башнями, со святыми воротами под орлом. Другие храмы, барочная, в несколько ярусов колокольня, кельи, дворец для остановок царя Алексея заполнили монастырь внутри, где по обету, по завещанию находили место своего вечного успокоения бояре и окрестные помещики. Царские портреты, кресло Алексея Михайловича, обитое чудесной парадной тканью, иконы, дорогая утварь вкладов, шитье и книги наполняли церковь и ризницу монастыря. "Дивный" колокол ударял к вечерне и обедне — и каждый набожно крестился, услышав призыв к молитве, такой торжественный и величавый. Колокол славословил небо[24]. А потом, после 1917 года, как в далекую старину, был арестован колокол на несколько лет — слишком волнующим казался его голос. Тогда в эти годы разместился в монастыре музей из Введенского, пополнившийся монастырскими вещами — церковной стариной, планами и чертежами, старинным оружием, палатой XVII века и домовой церковью с прелестным иконостасом. Кругом же сутолока и шум московских бульваров и улиц, привезенные домом отдыха, полуголые тела московских папуасов, пошлые речи с эстрады, как и однодневные карикатуры на заборах. И еще одно воплощение. В [нрзб.] привезенные сюда беспризорные, вакханалия безумств малолетних преступников, разбивших и разрушивших все что можно, начиная от стекол, кончая могилами кладбищ. Шутовской крестный ход, насилия, даже убийства. Но зато не осталось в Москве к 10-й годовщине 1917 года больше беспризорных. Отсюда путь их в Н‹иколо-›Угрешу, а потом в [Соловки] — своеобразное паломничество по русским святыням! И снова дом отдыха, снова музей, правда, урезанный. И только ночью, когда все стихает, струятся из архитектуры какие-то иные, старые флюиды. Как прежде, как всегда, опадают лепестки цветущих яблонь, неумолчно стрекочут кузнечики, отбивают четки времени безразличные башенные часы.

Введенское, как и Поречье, видно отовсюду. С Колокольни Саввина монастыря притягивает оно взоры своим белым пятном, прерывающим на горизонте кромку леса. В другой пролет звона видно Поречье. А за монастырской слободкой на берегу реки луга и леса, там позади Озерня, имение Голицыных, с парком, разбитым среди многочисленных водоемов. На западе и на севере — Кораллово, Ершово, Сватово. Их не видно. Их присутствие только угадывается. К живописному уездному городку, весной благоухающему сиренью, тянутся эти, здесь так щедро рассыпанные усадьбы, связанные общим духом, общим бытом и общей красотой. С колокольни вид на много верст кругом. Расстояние скрадывает детали, разрушений не видно — все точно осталось по-прежнему и не изменился ландшафт. Да, после 1917 года русскую усадьбу следует смотреть на расстоянии. А после 1930 года — не одними ли только глазами памяти?


Ершово

Ершово. Совсем тихий спрятавшийся усадебный уголок вдали от Москвы-реки. Помещичий дом, перед ним миниатюрный пруд с крошечным на нем островком. На деревне церковь. Нет никаких почти хозяйственных построек.

В Ершове надо быть ранним летом, когда расцветают незабудки. Почему-то, несмотря на высокое место, — говорят, с колокольни виден был даже купол Храма Христа, — здесь такое количество этих цветов, что луга и куртины парка вокруг дома кажутся покрытыми сплошным голубым ковром.

Каждый старинный парк, несмотря на свою типичность, имеет какую-то характерную, только ему присущую отличительную черту. И эта особенность в Ершове — несомненно, незабудки. В Ершове, у Олсуфьевых, гостил Фет[25], здесь было написано им несколько стихотворений — и нетрудно найти в окружающих деревенских просторах настроения, созвучные его душевной и сердечной лирике.

В 1920 году дом еще сохранялся как музей. Правда, довольно своеобразно охраняемый. Попасть в него можно было беспрепятственно и через окно. Цела была обстановка голубой гостиной, где висели фамильные портреты Олсуфьевых, большей частью, правда, копии. Среди них заметно выделялся один — овальный, представлявший молодую прекрасную женщину в коричнево-лиловой амазонке, с тросточкой в руках, с прической высоко взбитых волос. Превосходный по живописи, он казался вдвойне таинственным и загадочным — как образом запечатленной в нем женщины, так и анонимностью художника, его исполнившего. В другой гостиной рядом, соответствовавшей колонной лоджии, выходившей в сад, стояли ампирные простеночные зеркала в золотых рамах со стильными веночками. Стены были обклеены здесь редчайшими, но кое-где встречавшимися в России, большей частью в усадьбах, обоями, привезенными из Италии. Эти обои, состоявшие из больших кусков-полотнищ, представляли виды и ландшафты с кипарисами и пиниями, городами, церквами и виллами, около которых разыгрывались жанровые сценки — группы людей около остерии, пары, танцующие тарантеллу или просто прогуливающиеся. Все это в ярких красках, за долгие годы только немного выцветших на солнце. Эти обои как бы заменяли собой написанные на стене фрески. Рядом с этой гостиной, в угловом кабинете, с мебелью, обитой кожей, висели гравюры, акварельные и карандашные портреты, дагерротипы и старые фотографии. Здесь была превосходная акварель работы П.Ф. Соколова, изображавшая мальчиков Олсуфьевых в красной и синей рубашечках, с вьющимися волосами. Групповой детский портрет этот казался удивительно живо и легко написанным.


Главный дом в усадьбе Олсуфьевых Ершово Звенигородского уезда. Современное фото


Здесь висела еще картина Рабуса, представлявшая площадь перед кремлевскими соборами и на ней семью Олсуфьевых в качестве своеобразного портретного стаффажа. Наконец, здесь же находились два рисунка карандашом и мелом, изображавшие ершовский дом со стороны пруда и церковь. Большая полутемная библиотека сохраняла в своих шкафах французские преимущественно книги XVIII века и громадное количество всяких адрес-календарей, альманахов, в том числе готских, и других подобных справочников. Все это помещалось в красного дерева шкафах, тянувшихся вдоль стен. В библиотеке стоял и рояль, старинный, как всегда, flügel* (* флюгель — рояль фирмы Вирта, вытянутый в виде крыла или “хвоста” (нем.).); верно, комната эта, как самая большая в доме, служила чем-то вроде английского hall'a** (** холл — гостиная; главное, самое большое помещение в традиционной планировке английского дома; место для собрания семьи и приема гостей (англ.).). Столовая, отделанная под дуб, вносила диссонанс во внутреннее убранство, так же как и в более позднее время устроенная моленная. Лестница, увешанная большими картинами, как-то нелепо устроенная — ее, по преданию, забыл владелец усадьбы, планируя дом, — вела во второй этаж, где были жилые комнаты. В этих невысоких помещениях никаких вещей уже не было. Своеобразный музей существовал недолго. Ершово сделалось предметом каких-то спекуляций со стороны местного земельного отдела — в нем постоянно менялись хозяева. Мебель, картины, рисунки частью растащили, частью увезли в Звенигородский музей. Освободившееся помещение занял в конце концов дом отдыха.

Дом в Ершове, уже несколько позднего, николаевского ампира, со стороны двора украшенный только подъездом и гербом над ним, со стороны же сада — колонной лоджией, несомненно, возводился “под смотрением” московского зодчего, талантливого сотоварища Д.Жилярди, А.Г. Григорьева. Им, во всяком случае, была построена церковь, подписной проект которой сохранился в собрании чертежей архитектора. Ампирный храм несколько необычно принял вид высокой башни, как бы воскресив здесь тип церкви “иже под колоколы”, свойственный русскому зодчеству в конце XVII века. Внизу это куб с примыкающими к нему полукругами апсиды и притвора и двумя портиками на северной и южной сторонах; выше следуют ярусы башни, все более и более облегчающейся кверху, где в конце полусферический купол и ампирный шпиль над ним венчают все сооружение. Только по сравнению с проектом — с исключительно тонко исполненным чертежом-акварелью — в натуре все стало более вытянутым в высоту. Ершовская церковь — своеобразный ампирный храм-стрела. Внутри — стильный иконостас, конечно, исполненный по чертежам того же мастера; на стенах храма более поздние по времени мраморные доски памяти родных и друзей, связанных с Ершовом, с семьей Олсуфьевых. На одной из досок, насколько помнится, стоит имя Фета[26]. Кругом Ершова — пашни и луга, леса и перелески. Ничто не выдает среди них присутствие усадьбы.


Колокольня церкви в Ершове. (Взорвана в 1941 году). Фото 1920-х гг.


Имя архитектора Григорьева по счастливой случайности всплыло в истории русского искусства. Открытие мастера — одна из тех чудесных находок, волнующих и увлекательных, которые составляют радость исследователя. Безвременно скончавшемуся историку русской архитектуры В.В. Згуре принадлежит честь обнаружения творческого лица художника. Клубок счастливо и удачно начал разматываться на кладбище. Было известно место захоронения Григорьева, любопытного архитектора московского ампира, чьи чертежи, среди многих других, нашлись в Историческом музее. Старик сторож указал на родных, приходивших в прежние годы на могилу. По адрес-календарям удалось проследить потомков вплоть до преподавателя Петровской сельскохозяйственной академии Страхова, у которого по счастливой случайности отыскался и небольшой архив, и интереснейшее собрание чертежей, поступившее в распоряжение исследователя. Смерть В.В. Згуры прервала работу над монографией о Григорьеве. Только на специальной выставке в Казани появились впервые удивительно тонко и тщательно исполненные пером и акварелью чертежи в сопровождении краткого очерка, [исключенного при переиздании из] каталога.

Надо сделать какие-то усилия воображения, чтобы представить себе целый город, отстроенный в стиле ампир, где каждая подробность, каждая мелочь рождается из стилевой устремленности художника, не нуждаясь в истолковании при хитроумном разгадывании, как это приходилось делать всегда при всякой попытке, даже мысленной, восстановить старину. Трудно представить себе на основании чертежей Соляной городок Шо, с таким размахом скомпонованный Леду, или архитектурный наряд северной столицы в чертежах Томона, или, наконец, ампирную Москву Григорьева. Все эти дворцы, дома, особняки, церкви, монументы спаяны в единый организм стиля. Мастер строил много — но теперь, растворившись в новом городе, в большинстве случаев совершенно исчезнувшие, эти сооружения живут только в чудесных чертежах-акварелях. Здание Опекунского совета на Солянке, дом Челноковых, усадьба Хрущевых на Пречистенке — вот то немногое, что бесспорно принадлежит Григорьеву. Разрушен дворец великого князя Михаила Павловича, уступив место новому зданию лицея, не сохранился дом князя Грузинского и многие другие особняки послепожарной Москвы. Скромный труженик-архитектор, наделенный какой-то удивительной радостью творчества, сквозящей в его чертежах и рисунках, безвестный выходец из крепостного звания всегда скромно стушевывался рядом с [модными] иностранцами Жилярди и Бове. Он творчески перенял их — он упорно нес вглубь годов свой чистый, кристаллически ясный ампирный стиль. В папках накапливались проекты — церкви, фасады домов, планы, наброски орнаментов, тонкого рисунка отделки комнат, шкафов, кресел, даже надгробий. И надгробия эти [делают] почти бесспорным [нрзб.] авторство Григорьева в Ершове, Суханове, Усове, Кузьминках. Он создавал лицо города и окрестностей.

Пожар Москвы "способствовал ей много к украшенью" — этот отзыв Грибоедова устами героя его комедии, разве не предопределил он чудесной строительной деятельности Бове, Жилярди и Григорьева.


Кораллово

Родственными узами было связано с Ершовом в нескольких верстах от него расположенное Кораллово, так же находящееся вдали от Москвы-реки. Кораллово — собственно, искаженное Караулово, так же как наименование Саввина монастыря Строжевским, показывает, что здесь были некогда военные аванпосты для защиты Звенигорода. Конечно, от этого теперь не осталось никаких следов. Собственно, от старины сохранилось здесь очень мало. Дом в усадьбе — двухэтажный, каменный — был построен во второй половине XIX века и является довольно неинтересным и скучным “ящиком с окнами". Перед ним небольшой сад, парк с прудом. Только при въезде сохранились затейливые ворота, пережившие много десятков лет, — два рустованных пилона, украшенных волютами с совсем маленькими, почти миниатюрными на них львами, удивительно курьезными здесь и забавными. Когда-то при Васильчиковых дом в Кораллове был наполнен исключительной и своеобразной обстановкой, очень редкой в русских усадьбах и лишь дважды встретившейся еще — в Подушкине и Остафьеве. Это была мебель средневековья и северного Возрождения, не составлявшая здесь коллекции, а нашедшая свое применение в быту. Резная кровать под балдахином, резные шкафы и поставцы, кресла и стулья — все это уживалось вперемешку с вещами типично усадебными, с фамильными портретами, среди которых были работы В.Л. Боровиковского, картинами, гравюрами, книгами. Основное ядро обстановки коралловского дома было увезено владельцами при продаже усадьбы графу Граббе, но все же кое-что оставалось, попав впоследствии в Звенигородский музей. В 1921 году в доме помещалась детская колония; в иных комнатах еще были предметы обстановки — прелестные, например, столики русской резной работы XVIII века, зеленые с золотом, служившие подзеркальниками в зале. А в стены и столбы вестибюля-лестницы были вмазаны античные рельефы, мраморы, несколько десятков фрагментов, привезенных Васильчиковыми из Италии. Это была типичная коллекция “антиков”, собранная в Риме, конечно, не слишком ценная по художественным своим достоинствам, составившая, однако, весьма значительное дополнение к залу подлинников в Московском музее изящных искусств. Наглухо вделанные в гнезда, эти мраморы, не потревоженные, пережили здесь годы революции. Иная судьба постигла обстановку — и в Кораллове, так же как в Поречье и во многих других местах, одна из комнат являлась своеобразным и колоритным кладбищем старинной мебели красного дерева и карельской березы, приведенной в полную негодность.


Главный дом в усадьбе кн. Васильчиковых Кораллово Звенигородского уезда. Фото начала XX в.


Интерьер Кораллова. (Не сохранился). Фото начала XX в.


Кораллово — последняя из усадеб, “тянущихся” к Звенигороду. Неподалеку проходит здесь старая дорога на Воскресенск. Это уже иной центр помещичье-дворянской культуры* (* Далее автор дает текст на отдельном листе до следующего раздела.).

Р‹усская› р‹еволюция›, разнуздав инстинкты примитивно и тупо мыслящей толпы, позволяет на основе разрушений и вандализмов построить целый психико-социальный этюд. Страсть к разрушениям на известной ступени развития есть, в сущности, не что иное, как творчество со знаком минус, так сказать, отрицательная величина творчества. Как во всяком творчестве, в нем наблюдается желание проявить себя, притом с наибольшим эффектом и по линии наименьшего сопротивления. Характерно то, что такое творчество не продиктовано соображениями материального характера. Разрушение ради разрушения соответствует идее “искусства для искусства”. Усилия, известная “работа”, на разрушение затрачиваемая, бывает нередко довольно значительной. Сотни безносых статуй в садах и парках — результат метко пущенного камня или удара, наиболее “эффектно” и просто обезображивающего лицо. Колонный портик ломается обязательно снизу — и тогда как подрезанные рушатся фронтоны и зигзагообразными разрывами падают колонны; совершенно так же любуется этим зрелищем его творец, как посетитель Р‹усского› М‹узея› такой же картиной, запечатленной в "Последнем дне Помпеи" Брюллова. С мостов [нрзб.] летят в воду решетки и камни, верно, доставляя удовольствие эффектным всплеском потревоженной глади воды. Мосты разбираются в замке свода, и тогда рушатся навстречу друг другу части разомкнутой арки. Старые портреты издавна служат мишенью для выстрелов, так же как фотографии для упражнений булавкой, а зеркала для камней. Стремление к достижению эффекта всеми силами заставляет проявлять здесь известное изобретательство. В Ораниенбаумском дворце красногвардейцы на конях ездили по комнатам, разбивая знаменитый саксонский фарфоровый сервиз, в Зимнем дворце старинную посуду толкли в крошево прикладами ружей, в Лукине выбросили из склепа истлевшие останки баронов Боде. "Отрицательное творчество обросло хищничеством, величайшим обогащением и [стремлением] рассчитаться с “проклятым прошлым". И в результате слияния этих трех элементов, как в некоем химическом соединении, произошел тот взрыв, от которого запылали дворцы и дома с колоннами, рухнули церкви, загорелись [костры] с [нрзб.] книгами, старинной мебелью.


Загрузка...