Все притихли. Она окинула собравшихся насмешливым взглядом:
— Здравствуйте, господа! Вижу, я к вам попала в разгар подготовки к боевой операции. Едва не опоздала. Ну-ка, командир, налейте мне стакан вашего пойла, — совсем не по-женски приказала она Хрептовичу.
Тот засуетился и налил полный стакан коньяку. Залпом осушив его, она вдруг пришла в ярость:
— Все пьете, христолюбивое воинство! — и взмахом стека сбросила со стола стаканы и бутылки. — Вы хуже детей! Опоздай я на полчаса, и все вы были бы годны к единственной операции — дрыхнуть вповалку до вытрезвления!.. Поднимите его! — властно приказала она, указав стеком на Трутнева.
Головачевский и Евдокимов вытащили из-под стола обмякшее тело прапорщика, но Трутнев не мог ни стоять, ни сидеть и, как только его выпустили из рук, снова сполз под стол.
— Ладно, оставьте, — сказала баронесса. — Это ваша первая потеря, командир, и, заметьте, ещё до вступления вашей доблестной группы в бой.
— Я его предупреждал, баронесса, — начал Хрептович, но она уже не слушала:
— Ну как, господа офицеры? Можете ещё соображать?
Все замычали и закивали головой, Гедройц сделал страдальческую гримасу и обеими руками стал растирать живот.
— Вы что, Станислав Цезаревич? Больны? — спросил с тревогой Хрептович.
— Весь вечер, Виталий Федорович, у меня острые боли в желудке, — простонал Гедройц.
— Перед сражениями это у некоторых бывает, — вмешалась баронесса, — медвежья болезнь. Только что-то очень уж рано она вас посетила. Но ничего, пройдет… Итак, начнем. Первое — сведения о противнике: корабль стоит на прежнем месте и на нём никто ничего не подозревает. Командир Клюсс на берегу в объятиях супруги. Штурман Беловеский ещё днем увезен мичманом Добровольским в Ханчжоу. Они вернутся только завтра. Старший механик предупрежден и постарается к ночи покинуть корабль, а если это не удастся — запрется в каюте. Старший офицер должен заболеть той же болезнью, что и его сиятельство. — Баронесса кивнула головой в сторону Гедройца. — Судовой врач, подозревая приступ аппендицита, немедленно отправит его в госпиталь. Как только увезут старшего офицера, комиссар или пошлет кого-нибудь, или сам поедет за командиром. Но на корабль Клюсс не попадет: у его квартиры будут дежурить трое. В полночь вместо штурмана на вахту вступит наш человек. Под началом нашего человека на вахте будут сочувствующие нам матросы. Это поручено ещё вчера устроить через Нифонтова… Как видите, храбрые офицеры, корабль неплохо подготовлен к захвату.
— Ещё бы, баронесса! — польстил ей Евдокимов. — У вас опыт «Патрокла»!
Пропустив эту реплику мимо ушей, она продолжала:
— Если ваше нападение произойдет своевременно и внезапно, не будет оказано никакого сопротивления. Теперь о нашей доблестной группе: абордажной партией командует сотник Лисицын.
Все, кроме самого Лисицына, удивленно уставились на Хрептовича, который один сохранял олимпийское спокойствие.
— Все садятся в один большой сампан. В другой такой же сампан садятся нанятые мною китайцы. Они отчалят несколько раньше и отвлекут внимание вахты. Сампаны подходят с разных бортов, абордажники к борту, обращенному к Путу. Это потому, что между правым берегом и «Адмиралом Завойко» нет стоящих на якоре судов. Поняли?
Все закивали.
— Сампан с китайцами наваливает на скулу корабля, и его пассажиры поднимают галдеж. За это им уже заплачено. Пока они галдят и дрейфуют, на другой борт решительно и бесшумно высаживаетесь вы. Команду разоружаете, комиссара арестовываете, а в случае сопротивления ликвидируете, выставляете свою вахту. Вахтенным начальником — старший лейтенант Евдокимов. Если будут трупы, свои или чужие — безразлично, убирайте их в реку. Только не забудьте, как это в песенке… такая душещипательная… ах да: «к ногам привязали ему колосник»… Ещё не испугались, храбрые офицеры?
Гедройц скорчил страдальческую гримасу и стал снова растирать живот. Баронесса продолжала:
— Но самое страшное не это. Если будут тяжелораненые большевики, поручите их заботам господина Шушкова. Он знает, как с ними поступить. А потом колосник — и в реку. — Взгляд её стал мрачным и жестоким. — Что поделаешь, господа, на войне как на войне… Вот, собственно, и всё. Захватив корабль, без шума и стрельбы, стрелять можно только во внутренних помещениях и только в крайних случаях, даете условный сигнал клотиковой лампой. С берега приезжает капитан 2 ранга Хрептович и вступает в командование вновь обретенным русским кораблем… Ясно?
Все, кроме Лисицына и Хрептовича, удивленно переглянулись. Хмель сразу прошел. Молчание нарушил Нахабов:
— Отлично придумано, баронесса, но не совсем ясно. Мы захватим корабль, а наблюдающий с берега Хрептович, когда всё завершится, приедет и вступит в командование. А если неудача — возьмет рикшу и поедет домой отдыхать после бессонной ночи и пережитого волнения! Я, знаете, не моряк, но абордаж не так себе представляю. Сто лет назад капитаны бросались на абордаж со шпагами в руках, впереди своих команд.
У Гедройца забегали по спине мурашки. «Нет, я не поеду», — про себя решил он. Вмешался Евдокимов:
— В эпоху парусных флотов, Петр Саввич, такие эпизоды бывали. А теперь век пара и электрического телеграфа. Если капитан второго ранга Хрептович будет убит или даже ранен, все наши усилия, а возможно и жертвы, пропадут даром. Мы ведь завтра должны делать вид, что он вступил в командование самым обыденным способом, а не в результате абордажного боя. Если Хрептовича не будет, юридически командиром останется Клюсс до нового приказа адмирала. А его скоро получить не удастся.
— Так что уж простите, господа офицеры, — заключила баронесса, — но капитана второго ранга Хрептовича (она сделала ударение на слове «второго») мы вынуждены беречь для будущих боев с большевиками. Это вам понятно? А за риск быть убитым каждому из вас я хорошо плачу.
— А Хрептовичу не платите? — спросил корнет Рипас.
— А Хрептовичу не плачу. Удовлетворены?
Все озадаченно молчали. Под столом зашевелился Трутнев. Рипас с досадой пнул его ногой. Баронесса продолжала:
— Значит, поняли? С сампана и на палубе ни одного выстрела. Кругом военные суда, сразу поднимется тревога. Действовать только холодным оружием. Большевики, наоборот, стрелять на палубе, наверно, будут, по только но тем из вас, кто на неё вступит.
— Поэтому благоразумнее на палубу не вылезать, — иронически заметил Нахабов.
— Именно так, — согласилась баронесса. — Я не шучу, Николай Яковлевич, что вы на меня так смотрите? — повернулась она к Лисицыну. — Если вы увидите, что на вахте не наш человек и команда готова к бою, проезжайте мимо. Атакуйте только в том случае, когда нет признаков засады. Понятно?
— Не совсем, баронесса. По-моему, с такой установкой трудно рассчитывать на успех. Надо атаковать с ходу, а там будь что будет. Смелость города берет.
— Сразу видно кавалериста, да еще казака, — засмеялась баронесса, — только я боюсь, что с ходу вы один будете атаковать, а остальные при всей их храбрости не полезут. А дюжие большевики вас повалят на палубу и свяжут. Ха, ха, ха! И уже не знаю, как я вас потом буду выручать. — Она вдруг помрачнела. — Эх вы, христолюбивое воинство! Как посмотрю на вас, плакать хочется! Почему вас так мало?! Если бы все околачивающиеся в Шанхае русские офицеры готовы были идти на абордаж, сампанов бы у китайцев не хватило! «Смелость города берет»! Чья смелость? Все русские города большевики забрали. А теперь вот и в Шанхае объявились!
Её слушатели стали недовольно переговариваться.
— Что, обидно?! — спросила баронесса. — Это хорошо, что обидно! Может быть, обида заставит вас действовать храбрее… Ну ладно, я пошла. Пора и вам отправляться на берег, сампаны ждут. Пить больше не смейте! Господин Головачевский! Ничего им больше не давайте! Желаю успеха, господа офицеры! Помните, на эту ночь противник предельно ослаблен. Я сделала всё, что могла. Теперь дело за вами!
Она вышла, хлопнув дверью. Гедройц громко застонал:
— Виталий Федорович, у меня, наверно, приступ аппендицита. И температура, чувствую, поднялась. Я должен сейчас же ехать в госпиталь.
— Поезжайте, — с досадой махнул рукой Хрептович, — в таком состоянии вы нам можете только повредить!
Все стали выходить на темную, грязную Янцзе-Пу-роуд. Лисицын несколько раз пихнул ногой лежавшего под столом Трутнева. Убедившись, что тот на это не реагирует, выругался и, плюнув, вышел.
После сытного обеда в ресторане «Островок железных башен» обе пары отправились на прогулку. Жаннетта увела Добровольского на озеро — взять лодку и посетить островок Ку-Шань. Нина Антоновна предложила Беловескому побывать на живописном берегу горной речки Танцзян. Эта речка была известна и за пределами Китая благодаря редкому приливному явлению — «маскарэ», ежемесячно происходившему в её устье. Перед прогулкой она сказала Добровольскому:
— Только после захода солнца, Юра, сразу же возвращайтесь. Будет сервирован ужин, и вам не придется жаловаться, что на столе мало бутылок. Поэтому не запаздывайте.
Штурман хотел напомнить, что в полночь ему нужно на вахту, но Нина Антоновна выразительно взглянула на него, шепнув:
— Помолчите. Что нам делать — мы вдвоем решим.
Беловеский почувствовал и сам, что напоминать смешно. «Нужно взять себя в руки, иначе я отсюда скоро не выберусь, — подумал он. — Не следовало сегодня с ними ехать, но так хотелось побывать в Ханчжоу!.. Ладно, один раз в жизни можно и опоздать. В крайнем случае, вернусь с утренним поездом».
До речки было около четверти мили. Они быстро шли по тропинке, Воробьева впереди. Дорогой молчали. Нина Антоновна думала о том, что она должна заставить Беловеского провести ночь в Ханчжоу. Тогда она на какой-то срок будет счастлива. Она понимала, что добиться этого будет нелегко, и перебирала в уме все возможные варианты разговора у реки. Беловеский был увлечен Ниной Антоновной, но увлечения боялся, не веря в искренность своей спутницы. Смутное сознание опасности и идущая впереди женщина, к которой стоит только протянуть руку, его волновали, и он терялся в догадках: кто она? чего хочет? враг или друг?
Тропинка извивалась среди кустов шиповника и низкорослых сосен. Наконец она привела на берег. Внизу среди скал и обрывов в неглубоком каньоне неслась к морю Танцзян. Беловескому вдруг показалось, что он здесь не впервые и уже видел эту реку. «Что за наваждение, — подумал он, — говорят, перед смертью так бывает, — но вдруг вспомнил: — Да ведь это Тетюхе! Совершенно такой же каньон и такая же горная речка, только здесь вода мутная и, наверное, нет форели». И ему представились крутые лесистые отроги Сихотэ-Алиня, дым костров, перекатами отдающиеся в горах выстрелы. Нет, Приморье он ни на что не променяет… Женский голос вернул его к действительности:
— Не правда ли, очаровательный уголок, Михаил Иванович? Вы не жалеете, что поехали с нами?
Он огляделся. Маленькая площадка на выступе серой скалы, среди тонкоствольных низеньких сосенок, кроны которых образовали над ней пахнущий смолой игольчатый зонт. Кем-то, наверно очень давно, сделана небольшая низенькая скамеечка из серого полированного гранита. Скамеечка как раз на двоих, третьему места нет. Но его снова привлекла река, разбудившая такие яркие воспоминания, и он молча смотрел, как взлетала пена вокруг камня, гордо встречавшего ревущий мутный поток.
— Ну что же вы молчите? Садитесь рядом. Как хорошо, что мы наконец одни.
«Она очаровательна», — подумал штурман, встретив её ласковую вопросительную улыбку, сел рядом и взял её за руку:
— Нина Антоновна, неужели вы меня любите?
— Представьте, да… А вы?
Штурман молчал.
— Вот это мило! Интересная женщина объяснилась ему в любви, а он молчит. Скажите, что не любите, вот и ответ.
— Нет, это было бы неправдой.
— Значит, любите, — прошептала она, целуя Беловеского. Штурман взял её за плечи и посмотрел в её счастливые глаза:
— Я вам отвечу, Нина, и вы должны меня понять. Вы почти десять лет были женой морского офицера…
— А теперь соломенная вдова? Вам это не нравится?
— А я, видите, несвободен. Я на службе и о ней должен думать прежде всего.
— Михаил Иванович! Миша! Неужели вы всерьез красный? — Она рассмеялась.
— Представьте, да… И даже с сопочным стажем.
— Не думала… Я прямо не представляю вас в сопках среди партизан. Они такие бородатые, грубые, невежественные…
— Я тоже так думал, пока не попал туда. Там я увидел, что они не только бородатые. Они храбрые, выносливые, чистые сердцем, и в каждом из них живет чувство суровой справедливости. А уж если кто невежды, так это белые офицеры, несмотря на внешний лоск. Конечно, на иностранных языках, как мы с вами, партизаны пока не говорят и столовым прибором не все умеют пользоваться. Но дети их и внуки…
— Михаил Иванович, неужели вы во все это верите?
— Верю, Нина Антоновна. И не я один. Миллионы верят.
— Счастливый вы человек! А я вот думаю иначе: если это и будет, то опять не для всех и очень, очень не скоро. А мне нужно сейчас жить. Так, чтобы в моем теле каждый нерв трепетал! Ведь я женщина!
Штурман обнял её и поцеловал:
— Нельзя быть только женщиной, Нина. Да этого и не бывает. Вы должны стать для меня верным другом. Ведь правда?
— Правда, — прошептала она.
Освободившись из её объятий, штурман сказал:
— Если это правда, вы мне сейчас расскажете, кто организовал эту поездку. Я уверен, что не вы. Добровольский?
Она смотрела вниз на песок дорожки и, помедлив, ответила очень тихо:
— Одна женщина… Она недавно здесь появилась… Княжна Волконская.
— Так… Значит, она снова командует Хрептовичем, а он хочет командовать «Адмиралом Завойко»?
Она с улыбкой глянула Беловескому в глаза:
— Смотрите, как он информирован! А ещё меня спрашивает!
— Она была у вас. Чего она требовала и сколько за это обещала?
— Вы жестоки, Михаил Иванович! — На глазах Воробьевой сверкнули слезы. Беловеский тоже покраснел:
— Поймите, на карту поставлена наша дружба. А без дружбы не может быть и любви. Говорите всё, не бойтесь. Правда никому не вредила. Я должен быть уверен, что обнимаю друга, а не коварного врага.
Слезы потекли ручьем.
— Хорошо… Я скажу… Она хотела, чтобы я увезла вас сегодня…
У штурмана по спине пробежал озноб, но он взял себя в руки.
— А ночью Хрептович попытается захватить наш корабль? Хорошо, предположим, захватит. А дальше что со мной будет?
Нина Антоновна оживилась и, вытирая слезы, отвечала:
— Это предусмотрено. Вы сначала поживете у меня. Потом я вас устрою на пароход компании «Батерфильд энд Свайр». Менеджер всё для меня сделает. Будете плавать в южных морях, хорошо зарабатывать, часто встречаться со мной. Потом станете капитаном… Вот смотрите, она дала мне даже сертификат для вас…
На прекрасной бумаге по-английски было написано, что М. Беловеский прошел комиссию в апреле 1921 года во Владивостокском порту и удостоен звания второго помощника капитана Торгового флота. Возвращая бумагу, он сказал:
— Придумано хорошо. Режиссер опытный… И вы согласились?
— Михаил Иванович! Она сказала, что вас обязательно убьют в схватке или после неё. Так они решили, но она…
— И вы ей поверили. Но наиболее вероятный финал не предусмотрен.
— Какой? — с тревогой спросила Воробьева.
— Вот какой. Службу у нас несут хорошо. Народу много, вооружены. Скорее всего, абордаж отобьют. Каково же мое положение? О нападении знал, командира не предупредил, съехал на берег, не явился на вахту. Каждый скажет, что я трус и подлец. Останется только застрелиться. Ведь вы, жена морского офицера, должны это понимать.
Нина Антоновна молчала. Лицо её порозовело. Или это потому, что заходившее солнце окрасило скалы и прибрежные камни в нежно-розовый цвет? Шумела река. Чирикали птицы.
Беловеский посмотрел на часы. Он вспомнил, что Полговской предлагал подсмену и Нифонтов не возражал. Неужели и они?.. Надо быстро спасать положение, иначе он погиб при любом исходе затеи Хрептовича.
— Нина Антоновна! Если вы меня любите, вы должны помочь мне к полночи быть на борту. Да ведь вы это и обещали перед отъездом. Помните?
Воробьева порывисто встала. В глазах ее сверкали слезы.
— Идемте, Михаил Иванович. Время ещё есть. Если придется стреляться, убейте сначала меня за то, что я такая глупая.
И, поцеловав Беловеского, она быстро пошла по тропинке. Штурман едва поспевал за ней…
…После бешеной езды запыленный «линкольн» остановился на Бэнде у таможенной пристани. До полуночи оставалось тридцать пять минут. Штурман и его спутница сбежали на понтон.
— Пойдемте лучше выше, к Марше де л'Эст. Здесь нет шампунек, — нервничал Беловеский.
— Зачем вам шампунька? Поедете на таможенном катере. Смотрите, вот он подходит.
Сверкая во мраке ночи белым и красным ходовыми огнями, к понтону подходил большой опрятный катер. Мелодично прозвонил машинный телеграф, забурлила вода под кормой, и катер остановился. С дивана впереди рубки поднялся полный джентльмен.
— Станет он развозить опоздавших по кораблям, — скептически заметил штурман.
— Вы думаете, этот тюлень откажет хорошенькой женщине? Как бы не так!
Она стала у фонаря, чтобы быть освещенной. Действительно, выездной таможенный инспектор без колебаний предоставил катер в распоряжение штурмана, а сам заторопился в таможню.
— До свидания, Михаил Иванович! Берегите себя!
Приподняв шляпу, штурман с искренней симпатией взглянул на её таявший во мраке силуэт. «Какая она всё-таки милая», — подумал он.
Без четверти двенадцать катер высадил его на «Адмирал Завойко».
За полчаса до спуска флага неожиданно вернулся командир. С мрачным видом принял рапорт, приказал Нифонтову прекратить увольнение на берег и пригласить к нему комиссара.
В то время как в тиши командирской каюты Клюсс и Павловский совещались, Нифонтов задержал у трапа заторопившегося на берег старшего механика.
— Николай Петрович, разрешите? Мне очень нужно в город. Ведь штурмана же вы отпустили?
— Штурман, Петр Лукич, съехал на берег до прекращения увольнения. Сейчас я и его бы не пустил.
— Но мне очень нужно, Николай Петрович! Я только съезжу и сейчас же вернусь.
— Бесполезный разговор. Командир категорически запретил. Не вздумайте к нему обращаться. Сейчас у него комиссар.
Покосившись на штык выставленного у трапа часового, Лукьянов махнул рукой и пошел к себе в каюту.
Протрубили зорю, спустили флаг. Вахтенный офицер сменил кортик на кобуру с автоматическим пистолетом. Усилили караул. Караульный начальник — боцман. Он выставил ещё двух часовых: на баке и у флагштока.
Группами и в одиночку возвращались уволенные на берег. Команда пила чай, когда Павловский объявил, что шайка белоэмигрантов намерена напасть и захватить корабль. Поэтому необходимы повышенная боевая готовность и бдительность. Подробнее объяснит командир.
Клюсс в раздумье сидел в каюте. Только что старший офицер доложил, что на берегу остались штурман и два матроса, что Полговской опиума с белладонной не предлагал. Тон у него был официальный, обиженный и несколько удивленный.
«Что с Беловеским? — думал Клюсс. — Почему до сих пор его нет? Раньше никогда на вахту не опаздывал. Уж не случилось ли чего?»
Но без четверти двенадцать в каюту вошел Нифонтов:
— Только что прибыл штурман, Александр Иванович. Теперь все вернулись.
— Попросите его ко мне, — сердито ответил командир.
Беловеский явился уже переодетым, с пистолетом на поясе.
— Чуть не опоздали на вахту, — строго сказал Клюсс. — Что случилось? Неужели нельзя было раньше приехать?
— Так получилось, Александр Иванович. Ехал на предельной скорости.
— Где же это вы были?
— В Ханчжоу, Александр Иванович.
— В Ханчжоу?! Вы что? Впредь запрещаю выезжать за пределы Шанхая без моего разрешения. Мало ли что может случиться! Ведь, если бы вы пропали, никому в голову не пришло искать вас в Ханчжоу. С кем ездили?
— С мичманом Добровольским.
— Он из шайки Хрептовича?
— Так точно. Сегодня ночью они намерены на нас напасть.
— Знаю. Женщины с вами были?
— Были и женщины.
— Какой безрассудный поступок! Ведь могло выйти иначе!.. Так вот, Михаил Иванович, интересоваться вашими романами в мои обязанности не входит. Но предупредить я должен. Будьте осторожны в своих знакомствах и помните, что вы офицер флота Дальневосточной республики.
— Понял, Александр Иванович. Разрешите идти?
— Идите. И передайте Николаю Петровичу, чтобы распорядился собрать личный состав, кроме часовых и вахтенных, на нижней палубе.
Штурман вышел.
— Товарищи, — обратился командир к экипажу, — сегодня ночью шайка Хрептовича намерена на нас напасть. Они надеялись на внезапность, но нас своевременно предупредили. Нападающие в невыгодном положении: им надо со шлюпок влезть на палубу. Главное наше оружие — штыки, кинжалы, пожарные топоры и ломы. Стрелять только в крайних случаях и только в упор. В наших интересах не только отбить нападение, но и взять пленных. Помните: бдительность, выдержка и готовность разумно и решительно применить оружие!
Вахта с полуночи до четырех, которую моряки издавна окрестили «собакой», прошла без происшествий. На следующую вахту вступил Полговской, но штурман, сменившись, остался на палубе. Командир тоже вышел наверх. У караульного помещения стояли вооруженные матросы. Боцман сидел на комингсе у входа.
«Где же беляки?» — было у всех в мыслях.
Но вот вереница сампанов, плашкоутов и барж, которую всё ещё нёс вверх по реке ослабевающий прилив, прошла. Впереди на водной глади только два суденышка. Тускло мерцают их фонарики, мерно колышутся длинные весла. Эге, да в них много народу!
— Спокойно, товарищи, — сказал командир, вынимая наган, — это, наверно, неприятель. Боевая тревога!
Под трель авральных звонков раздались топот и бряцание оружия. В среднем люке показалась голова Нифонтова, он тоже держал в руках наган. Вслед за ним с браунингом вышел комиссар. Проходя мимо штурмана, он негромко сказал:
— Среди нас есть предатели.
— Предателю первая пуля! — отозвался штурман, вынимая кольт. Стоявший в двух шагах от него Полговской вздрогнул и оглянулся. Лицо его выражало ужас. Но штурмана отвлекли раздавшиеся на баке отчаянные крики, треск ломающегося дерева и чье-то жуткое завывание. Все бросились к левому борту.
Большой сампан ударился кормой о форштевень, поломал весла и кормовой фальшборт. Он был полон китайцев. Все они испуганно орали и умоляли не стрелять, увидев направленные на них дула винтовок. С треском и воплями сампан дрейфовал по борту.
— Цюйба! Цюйба![36] — кричал на китайцев боцман.
— Караул на правый борт! Неприятель справа! — скомандовал Клюсс.
— Ни одного выстрела! Пусть сначала пристанут! — срывающимся голосом крикнул комиссар.
Он, штурман и большинство матросов перебежали на правый борт. Перед их взорами предстала незабываемая картина: второй сампан, полный людей, медленно, как привидение, проходил в двух-трех метрах от борта. Его пассажиры, одетые в синее китайское платье, не галдели, молчаливо, настороженно смотрели на полную вооруженных людей палубу, боясь шевельнуться.
— Чао-юэ![37] — исступленно орал на гребцов стоявший на корме человек с выглядывающим из-под его желтого плаща маузером.
К борту, размахивая наганом, подбежал боцман:
— Беляки! Куда же вы? Ехали к нам, чего же трусите? Приставайте к борту!
В ответ послышалась звучная русская брань.
Через минуту оба суденышка исчезли во мраке. Только, удаляясь и покачиваясь, мерцали их фонарики.
— Финита ля комедиа, — сказал штурман, — вот как всё просто! Ни крови, ни абордажных крючьев.
— Сегодня на этом конец, — отвечал командир, — но если бы у нас, как обычно, все спали, а вахтенные были бы беспечны, могла быть и стрельба и кровь. Дайте отбой, Николай Петрович, и прикажите офицерам собраться в кают-компании. А команде пусть раздадут чай и усиленный завтрак. Спать сейчас все равно никто не будет.
У командирской каюты Клюсса ожидали старший механик, комиссар и машинист Неженцев, вооруженный винтовкой без штыка.
Лукьянов доложил:
— Вот, Александр Иванович, Неженцев по боевой тревоге спрятался с винтовкой в машинном отделении.
Павловский молча и строго смотрел на смущенного машиниста.
— Зачем же вы побежали не на палубу, а в машинное отделение? — спросил командир.
— Я должен был машину охранять…
— Боялись, что неприятель унесет её с корабля? Говорите уж прямо, что струсили… Ну что ж, бывает. Винтовку сдайте фельдфебелю, а вы, Бронислав Казимирович, найдите ей более достойного хозяина.
— А как же я? — спросил озадаченный Неженцев.
— А его, Петр Лукич, поставьте к пожарному насосу. Будем его запускать по боевой тревоге. Жаль, что не догадались сегодня полить водой неприятеля. Сразу-то стрелять как-то неудобно. — И Клюсс подмигнул улыбавшимся Лукьянову и Павловскому.
Тревожную ночь сменило хмурое утро. Уже сутки у таможни на серой высокой башне висел тайфунный сигнал. После разбора его по специальной таблице у Беловеского не оставалось сомнений, что на Шанхай надвигается тайфун и что он уже близко. Первые его предвестники — грязно-серые низкие облака быстро неслись над рекой и городом. А на реке затишье — ни ветра, ни дождя. Но погода быстро переменилась.
После обеда Клюсс отпустил старшего офицера на два дня на берег.
— Пользуйтесь случаем, Николай Петрович. Вдвоем нам сидеть нет смысла: Хрептович теперь на вторую попытку не скоро отважится, а тайфун, наверно, заденет нас лишь краем. Кланяйтесь от меня Анне Ивановне, а Наташе скажите, чтоб не ждала.
Ветер свежел от шквала к шквалу. Нифонтов уехал на прыгавшей по волнам шампуньке с тяжелым чувством. Вчера Полговской порошков не предлагал, поэтому не было повода предупредить комиссара о готовящемся нападении и послать за Клюссом. Вот и получилось, что Клюсс может считать его ненадежным человеком, положиться на которого нельзя.
Выпрыгнув на пристань, Нифонтов остро почувствовал обиду: его вежливо прогнали с корабля, дав понять, что в таком старшем офицере не нуждаются. Правда, пока только на два дня, но кто знает? Может быть, там уже решают, не прогнать ли его совсем? Что он тогда будет делать? Ведь у него здесь семья!..
Придется ежедневно наведываться в конторы пароходных компаний и вместе с другими безработными моряками терпеливо ждать появления менеджера. А дождавшись, выслушивать: «No news to day! No news, gentlemen’s!»[38] После этого нерадостного сообщения уныло брести домой, мучительно соображая, у кого можно ещё занять несколько долларов. Дома его будет попрекать жена. И наконец заставит его пойти к старику Гроссе и униженно просить отправки во Владивосток палубным пассажиром какого-нибудь захудалого парохода. А во Владивостоке что? И от ворон отстал, и к павам, не приехал…
— Ах, Николай Петрович! Как я рада! Как я вас удачно встретила! Вы домой?
Перед ним стояла Воробьева, приветливо улыбаясь.
— Домой, Нина Антоновна. Командир собрался встречать тайфун, а меня прогнал отдыхать.
— Это после бессонной ночи? Как это великодушно с его стороны! — Она засмеялась, но вдруг с тревогой взглянула на Нифонтова. — Вы как будто сердитесь, Николай Петрович. Чем я вам не угодила? Что, не нужно смеяться? У вас всё благополучно? Как там Михаил Иванович?
— Вы… самое… Можете быть совершенно спокойны, Нина Антоновна. Ваш Миша жив, здоров и прекрасно себя чувствует.
— Как я рада! Как я рада! Я так за вас всех беспокоилась. Значит, всё отлично?
— Значит, и вы знали, Нина Антоновна?
— О, Николай Петрович! Если б только я! Весь город знал. Ведь это секрет полишинеля! — Она подала ему руку и быстро пошла к Нанкин-роуд.
«Странные существа эти женщины!» — подумал Нифонтов, шлепая по лужам.
А в это время на борту «Адмирала Завойко» Клюсс говорил комиссару:
— К Нифонтову вы относитесь пристрастно, Бронислав Казимирович. Для вас будет новостью, что несколько дней назад он сообщил мне о попытке Хрептовича и Крашенинникова втянуть и его в заговор.
— Признаюсь, я от него этого не ожидал. Почему вы мне раньше не сказали?
— Потому что я в заговор не особенно верил. Ждал подтверждения.
После небольшой паузы Клюсс продолжал:
— Денег у нас мало. Надо перейти в такое место, где можно стоять бесплатно на своих якорях.
— В Вузунг?
— Нет, к Кианг-Нанскому арсеналу. Где мы до этого стояли.
— Но там на нас легче напасть.
— Совсем не легче, Бронислав Казимирович: там мы можем стрелять сколько угодно. Стрельбой там никого не удивишь — каждую ночь стреляют по контрабандистам. Да и с китайцами легче договориться об аресте шайки Хрептовича. А здесь они под защитой консульского корпуса. Гроссе будет уверять, что для ареста нет причин.
— Пожалуй, верно, Александр Иванович.
— И еще одно обстоятельство: будем около пароходов Добровольного флота. Они задержаны здесь за долги. Белогвардейцы готовы выкупить их, но деньги пока не удосужились перевести. А часть экипажей не хочет во Владивосток, пока там белые. Вот мы им и поможем. Станем рядом и будем негласно их охранять.
— Вы правы, Александр Иванович. Эту задачу ставит революция.
— Ну, я со своей беспартийной точки зрения проще считаю. Это долг каждого русского патриота, независимо от его политических воззрений. Даже недавние белогвардейцы стали это понимать. Лейтенант Ежов, например. Помните такого? Так вот, он считает, что мы должны до последнего патрона, до последнего человека защищать корабль от шайки Хрептовича. Так и сказал. А уж он ни с какой стороны не революционер.
— Это он Нифонтову сказал?
— Нифонтову.
— По-моему, Николай Петрович сейчас переживает моральный кризис… Итак, после тайфуна перейдем к арсеналу?
— Обязательно.
К вечеру портовый катер привез штормовое предупреждение: ночью ветер до 10 баллов, дождь и «ненормальный прилив», то есть наводнение. Подняли последнюю шлюпку, отпустили шампуньщика. В коридорах запахло кипящим машинным маслом: прогревали машину. Из труб всех стоявших на рейде военных кораблей валил густой дым: там тоже поднимали пары и прогревали машины. Когда стемнело, пошел проливной дождь.
Уже в четыре часа утра, собираясь на утреннюю вахту, штурман понял, что налетел сильный тайфун. На палубе шквальный ветер чуть не свалил его с ног. На мостике безотлучно дежурил командир. В дополнение к якорной цепи на бочку был подан прочный стальной трос. От ветра гремела деревянная обшивка мостика.
По темной вспененной реке неслись оторванные от причалов сампаны, плашкоуты, баржи, джонки. Ныряя в волнах и рассыпая из труб снопы искр, портовые и таможенные катера ловили дрейфующие суденышки и тащили их в безопасное место.
Когда рассвело, в бинокль стало видно, что прилив затопил тротуары Банда, ветер порвал трамвайные провода и опрокинул полицейские будки. К подъему флага он стих, но дождь усилился, барометр начал подниматься.
К полудню вода спала, оставив на Бэнде груды мусора и несколько полуразбитых шампунек. Паровые катера растаскивали сбитые в кучи сампаны и джонки. Некоторые из них уже отважно шли под парусами.
Тайфун прошел стороной, южнее Шанхая.
«Ханчжоу, наверно, изрядно досталось, — подумал штурман, ложась отдохнуть после обеда, — интересно бы там побывать».
На другой день утром «Адмирал Завойко» снялся с бочки, перешел на Кианг-Нанский рейд. Обменявшись «захождениями» с китайскими крейсерами, стал на оба якоря в уже знакомом месте, в кабельтове от парохода Добровольного флота «Эривань».
Торговые моряки пароходов Добровольного флота стали частыми гостями на «Адмирале Завойко». Им хотелось узнать настроения военных матросов, поделиться с ними сомнениями, вспомнить родной Владивосток, пожаловаться на свою судьбу. Клюсс и Павловский этому общению не препятствовали, надеялись, что оно поможет и гостям и хозяевам разобраться в создавшейся обстановке, понять, что долг каждого моряка — сохранить свое судно для законного русского правительства. Для гостей с пароходов всегда был открыт красный уголок, на столе лежали газеты «Шанхайская жизнь», английская «Шанхай Дэйли ньюс» и белоэмигрантская «Шанхайское новое время». Комиссар перестал бояться, что на экипаж посыльного судна в какой-то мере повлияет белоэмигрантская агитация. Прочитав в кают-компании очередной номер «Шанхайского нового времени», командир с улыбкой заметил:
— Лучший агитатор против белых — их же газета. Только глупец может поверить в те вымыслы и несбыточные надежды, которые расточает этот листок.
«Пусть читают, — думал комиссар. — Это вызовет споры, в которых правда неизбежно победит».
Сидя в красном уголке, он часто слушал эти споры, не вмешивался, отвечал лишь на вопросы, стремясь казаться предельно объективным.
Ему доставляло огромное удовольствие наблюдать, как кто-нибудь из завойкинцев критикует содержание номера «Шанхайского нового времени», как на лицах гостей сначала появляются недоверчивые улыбки, а затем интерес к тому, что они слышат от добровольного агитатора.
Кочегар Ходулин, машинисты Губанов и Никифоров, матрос Дойников любили эти встречи. Особенно радовал Павловского Ходулин. Он был в меру остроумен, обладал широкой эрудицией, сам был очевидцем переворота и бесчинств белогвардейцев, на своем горьком опыте знал, каково безработному русскому моряку за границей.
После неудавшегося налета шайки Хрептовича команда «Адмирала Завойко» остро почувствовала враждебность шанхайских русских, поняла, что друзей среди них искать нечего. По палубам и кубрикам промчался будто шквальный ветер из Забайкалья и просторов Амура. Заговорили о Советской России, о событиях на далекой приморской земле, о том, какая будет оказана им встреча в родном Владивостоке после изгнания белогвардейцев. Всё чаще и чаще можно было слышать слова «Ленин», «Советская власть», «Дальневосточная республика». Чувствовалось, что с этими понятиями люди связывают свою судьбу и решения основных жизненных вопросов.
На палубе у грот-мачты сидел в задумчивости кочегар Временщиков, рядом стоял фельдфебель Косов.
— Ты мне скажи, что тебя мучает? Что ты оставил в России? — допытывался Косов.
Временщиков молчал.
— Я серьезно спрашиваю. Расскажешь — легче станет. Не расскажешь — значит, ты мне не друг.
Был теплый осенний вечер. Солнце клонилось к закату. Скоро повестка, а за ней спуск флага. Косов присел на комингс машинного люка и стал гладить по спинке мунгоса, маленького, похожего на куницу юркого серого зверька из Индии. Его вчера продал за доллар какой-то матрос с большого английского парохода.
Наконец Временщиков нарушил молчание:
— Грех на мне, Иван. Забыть её не могу.
— Так письмо напиши.
— Куда? На тот свет?
— Так ты, что ли, виноват в её смерти?
— Выходит, что я. Растерялся я, когда за ней пришли. А их всего-то двое было. Щуплые такие. Вот она мне на прощание и сказала: «В любви клялся, а пальцем пошевелить побоялся. Трус!»
— А дальше что было?
— Дальше я стал одеваться. А она с одним из офицеров вышла на лестницу. Другой со мной остался… Слышу женский крик. Мой конвоир к двери, на меня — наган и кричит: «Руки вверх!»
— Ну и что?
— Потом выстрел и крик. Такой отчаянный!
— Убил её?
— Убил, подлец. Она ему пинка дала, он по лестнице покатился. А она на улицу. Вслед ей и выстрелил.
— А тебя как?
— Через сутки отпустили. Командиру батальона написали, что при аресте сопротивления не оказал. А для меня это теперь как каинова печать.
— Партийная была?
— Комсомолка, говорили. Музыку любила… В ресторане всегда для неё заказывал серенаду Брага… Замучает теперь меня совесть.
— Конечно, вдвоем вы и могли их одолеть, Саня, хоть и вооруженных, но прямой твоей вины я не вижу. Сплоховал, конечно, но с кем не бывает.
— Так теперь-то как быть? Хорошие люди дело погибших продолжают, себя не жалеют. Как же мне здесь, в Шанхае, её дело продолжать? Да и не знаю я его. Не говорила она мне, чем занимается.
— А это, брат, само приходит. Будет такой момент, что жизнь скажет: держись, Санька! Вот тогда и докажи.
— Кому это доказать?
— Народу, правительству, Ленину.
— Ленину, говоришь? Что ж, од про всех всё знает? Этого не может быть.
— Штурман говорит, знает. Память у него во какая!
— А штурман почему так говорит? С книжки?
— Да нет. Он один раз в Петрограде видал Ленина, когда матросом был.
— И что же он хочет, Ленин, я спрашиваю?
— Трудно мне тебе всё рассказать. Хочет, чтобы счастлив был трудовой человек. Складней тебе комиссар расскажет.
Временщиков покачал головой:
— Как это всех сделать счастливыми? А кто тогда несчастным будет?
— Буржуй! — вмешался вышедший из радиорубки Дутиков. — Ты не сомневайся, Санька, это всерьез. Большая сейчас перестройка идет в России.
— Эх, скорей бы туда попасть, — вставил машинист Губанов.
— Чтоб попасть, надо сперва беляков разбить, — отозвался Дутиков. Радиотелеграфист знал, что каппелевцы вытеснили партизан из долин Сучана и Даубихе в глухие таежные районы. Партизаны потеряли артиллерию, коней и более двух третей личного состава. Белая флотилия после упорного боя овладела заливом Ольги. Хабаровск был накануне падения. Правда ли всё это? Во всяком случае, доля правды есть, так как о наших победах пока эфир молчит. Молчать должен и Дутиков. Так приказал командир.
Наступали рождественские праздники. На мачтах стоявших в Шанхае пароходов появились традиционные елки, рестораторы захлопотали, организуя праздничный стол. Свято блюдя морские традиции, ресторатор «Адмирала Завойко» не захотел ударить лицом в грязь. Через комиссара он обратился к командиру за разрешением выставить и команде, и офицерам «угощение».
— Придется разрешить, Бронислав Казимирович, — ответил Клюсс. — Запретить морякам в праздник ездить друг к другу было б неразумно. Будут ездить — будут пить. Так уж пусть лучше пьют у себя на борту, дома, так сказать. Только нужно, чтобы вахтенные и вступающие на вахту были трезвы, чтобы служба неслась как полагается.
— За команду я ручаюсь, Александр Иванович. Я сам с ними буду, а штурману поручим его матросов-алеутов.
— Хорошо, Бронислав Казимирович, быть посему. Нифонтов обеспечит праздник в кают-компании.
Ресторатор превзошел самого себя. И для офицеров и для команды были приготовлены одинаковые блюда. Столы были уставлены закусками, винами, подали отличный борщ, бульон с пирожками, жаркое, котлеты, ветчину, колбасу, сыр, компот, какао, чай с кексом — словом, всё, что могла желать душа моряка.
Поданный в конце обеда «зверобой» — сюрприз ресторатора — развязал языки. Заговорили о единении, сплоченности, будущей победе над беляками.
Когда почти всё было выпито, Беловеский направился в кают-компанию, но его остановил кочегар Ходулин. Он был изрядно навеселе.
— Товарищ штурман, разрешите на берег?
— Обращайтесь к старшему офицеру. Ведь вы же знаете, что увольнения не объявляли.
— Тогда я лучше пойду к комиссару.
— Лучше всего вам сначала лечь отдохнуть.
Ходулин, не ответив, ушел. Комиссар, однако, в город его не пустил. Разрешил только съездить на «Эривань» к приятелям.
После дополнительного угощения на «Эривани» Ходулин нетвердой походкой спустился по крутому трапу в сампан, благополучно добрался до берега и побрел по тропинке среди обрезков листовой стали. Тропинка вилась по территории судостроительного завода к улочке арсенала, зажатой между крытыми черепицей кирпичными стенами. Слева белели одноэтажные казармы китайского пехотного полка. Ходулин уже готов был повернуть к воротам в Наньдао, как заметил у каменной ограды часового. Молодой румяный китайский солдат, почти мальчик, в серой куртке и таких же шароварах сжимал в руках старую японскую винтовку. Блестящий штык-кинжал сверкал в лучах заходящего солнца. Часовой смотрел на подвыпившего матроса. Непроизвольно оба улыбнулись. Эта улыбка решила их судьбу.
Ходулин подумал, что часовой хороший парень и его следует поздравить с праздником. Он решительно повернул к нему и с приветливой улыбкой протянул обе руки. Но китайский солдат был трезв, а спина его ещё не забыла удары бамбуковых палок, которыми наказывают за нарушение устава. Он твердо помнил, что часовой не должен никого, кроме разводящего, подпускать к себе ближе пяти шагов. Улыбка исчезла с его побледневшего лица, он угрожающе вскинул винтовку и, выставив штык, отчаянно крикнул:
— Ба-цзоу цзинь![39]
Увидев сверкнувшую сталь оружия, Ходулин сначала опешил, но через мгновение пришел в ярость.
— Так вот ты какой! — взревел он, хватаясь обеими руками за винтовку и отводя штык в сторону. — Я к тебе с добром, а ты меня штыком!
С силой рванув к себе оружие, он выхватил его из рук часового, сунул штык под рельсы узкоколейки и сломал его пополам. Когда он швырнул винтовку на камни мостовой, часового уже не было: он бежал.
Несмотря на хмель, Ходулин сообразил, что ему следует попроворнее ретироваться: ведь он «снял» китайского часового! И он бросился бежать по пустынной кривой улочке к выходу из арсенала. Оглянувшись, увидел, что за ним гнались четверо солдат с винтовками. Но Ходулин был хорошим бегуном. Ещё несколько прыжков, и он будет за воротами арсенала. Но что это? Ворота поспешно закрывают и около них с ружьями на руку выстраиваются пятеро китайских солдат. «И это на одного безоружного кочегара!» — с горечью подумал он, сворачивая в какой-то дворик. У росшей там липы была привязана оседланная лошадь. Недолго думая, Ходулин с разбегу вскочил в седло и только тогда вспомнил, что забыл отвязать её. Но теперь было уже поздно: размахивая оружием, его преследователи вбегали уже во двор. «Всё равно из седла вы меня не возьмете», — подумал Ходулин и, дав шенкеля коню, стал колотить его каблуками. Перепуганный гунтер запрыгал вокруг дерева, угрожая копытами подбежавшим солдатам, а Ходулин, гарцуя, орал:
— Цюйба! Цюйба![40]
Но вдруг в его глазах все завертелось, к горлу подступила тошнота, и он повалился из седла на усыпанную песком площадку. Послушный конь сейчас же остановился. Ходулин не почувствовал, как китайские солдаты подняли его, перенесли в караульное помещение и положили на земляной пол.
На «Адмирале Завойко» праздник подходил к концу. В кают-компании за кофе слушали рассказ командира о гибели «Вайгача» у острова Диксон. Вдруг от трапа донеслись крики. Вошедший вахтенный доложил, что с берега пришла шампунька, в ней двое китайских солдат с саблями, что-то настойчиво требуют.
— Михаил Иванович, — приказал командир штурману, — узнайте, в чём дело.
Штурман вместе с вестовым Хио Деном, а по-русски попросту Митей, вышел к трапу. Митя сейчас же вступил в громкую перебранку с двумя полевыми жандармами.
— Ну что, Митя? Чего они от нас хотят?
— Его говоли, луска матроса китайска солдата цян[41] ломайло.
— Ничего не понимаю. Какое ружье?
Митя опять повторил то же самое и добавил просьбу жандармов поехать с ними на место происшествия. Штурман доложил командиру.
— Поезжайте, Михаил Иванович, но в парадной тужурке и при холодном оружии. Возьмите с собой Митю, фельдфебеля и двух матросов. Кто у нас на берегу, Николай Петрович?
— Никого нет, Александр Иванович. Увольнения не было.
— Это, наверное, Ходулин, — вмешался нахмурившийся комиссар, — я его отпустил на «Эривань», а оттуда он, вероятно, съехал на берег.
Командир укоризненно покачал головой.
— Ясно. Ну, скорее, Михаил Иванович, собирайтесь и поезжайте. Узнайте, что он там натворил, а главное, его самого немедленно доставьте сюда. А то может создаться нежелательный прецедент: китайцы его задержат да ещё захотят судить. Этого, нельзя допустить из соображений нашего престижа. Да! Как только его сюда отправите, извинитесь там перед кем следует.
Штурман нашел Ходулина лежащим на земляном полу караулки у входа в штаб китайского пехотного полка, без фуражки, в испачканном костюме. Сидевшие на нарах солдаты вскочили и с любопытством ждали, что будет делать явившийся для расправы иностранный офицер. На лицах пришедших с ним полевых жандармов почтительное ожидание. Штурман оглянулся и скомандовал: «Взять его! На корабль и в карцер!»
Дойников и Шейнин схватили Ходулина за шиворот, кое-как поставили на ноги и, взяв под руки, повели. Шествие замыкал фельдфебель.
Китайские солдаты, обменявшись возгласом «хао!», удовлетворенно переглянулись. В этот момент в помещение вошел китайский офицер с маузером и саблей в начищенных стальных ножнах. «Видимо, дежурный по части», — сообразил штурман. Взяв под козырек, он что-то сказал Беловескому. Митя перевел:
— Китайска болсой капитан хоти говоли. Надо ходи.
— Хорошо, Митя, пойдем к полковнику, раз он желает со мной говорить, — улыбнулся штурман.
Полковник долго не выходил в приемную — менял традиционный черный халат на серый военный китель, у которого оказались не пришитыми поперечные погончики. Всё это штурман видел через давно не стиранную ситцевую занавеску и убогое, покрытое пылью трюмо. Наконец всё было готово, и, отпустив денщика, полковник вышел. Он оказался пожилым бритоголовым офицером с рыжими колючими усиками. Рот с жесткой складкой, на узком лбу глубокие морщины. На лице приветливая и несколько заискивающая улыбка. Объяснялся он со штурманом при помощи Мити многословно, долго и упорно. Видимо, так и не понял, что за страна Дальневосточная республика. Просил впредь не нападать на часовых, которые обязаны в таких случаях применять оружие. Просил передать Ходулина на китайскую гауптвахту: часового будет завтра судить военный суд, и Ходулин должен быть на суде в качестве свидетеля. Судить русского матроса китайский суд не будет, уверял полковник. Пусть его накажет русский командир.
Штурман принес извинения, заверил, что матрос будет строго наказан, и встал, заявив, что обо всём сейчас же доложит командиру русского корабля. Но на этом дело не кончилось. На лице Мити появилась сначала озабоченность, а потом испуг.
— В чём дело, Митя? Чего он ещё хочет?
Митя долго объяснял. Русских слов ему не хватало, он волновался и мешал их с китайскими. Наконец штурман понял: полковник намерен задержать Митю заложником до тех пор, пока на гауптвахту не приведут Ходулина.
— Ладно, Митя, сиди здесь, пока я съезжу к командиру. Он тебя выручит, — сказал штурман и, откозыряв полковнику, вышел.
Нахмурившись, Клюсс слушал Беловеского.
— Значит, Митю задержали? Плохо. Передавать им Ходулина я не собираюсь. Ни судить его, ни наказывать они не имеют права. И на их суд «свидетелем» я его не пошлю. А вот с Митей плохо получилось. С ним они могут поступить по своим законам. Ведь он китаец!.. Из всего, что мне стало известно, неясно одно: действительно ли Ходулин напал на китайского часового и что его на это толкнуло?
— Я так понял Митю, Александр Иванович, но вы сами знаете, как он говорит по-русски.
Вошел комиссар. Командир поднял на него мрачный взгляд:
— Ну как ваш Ходулин, Бронислав Казимирович?
— Посадил в канатный ящик. В карцере с Макеевым сидеть не пожелал.
— Пьян?
— Да нет. Пожалуй, уже протрезвился.
— Как он объясняет происшествие с китайским часовым?
— Несерьезно, Александр Иванович. Он говорит, что подошел к солдату и поздравил его с праздником. А тот в ответ ударил его штыком. Но, поскольку Ходулин русский матрос, штык сломался. Больше, говорит, ничего не помнит.
Штурман едва сдерживал смех, но Клюсс был серьезен.
— Видимо, дело обстоит не совсем так, Бронислав Казимирович. Китайский солдат нерешительно угрожал оружием, действовать им боялся и не собирался. А Ходулин, наоборот, действовал быстро и решительно. Оружие вырвал и, говорят, поломал. А это уже не шутка. Вы понимаете, чем это пахнет?
Комиссар и штурман молчали.
— Ходулин будет наказан нашей властью, в дисциплинарном порядке. Он это знает, но забывает о главном. По нашим старым законам, например, часового посадили бы на несколько лет в тюрьму. Думаю, что и у них законы не мягче. А с ни в чем не повинным Митей они могут расправиться беззаконно и жестоко. Главный виновник этой глупой трагедии и в ус не дует. Правильно сделали, что посадили его в канатный ящик. Пусть сидит там до утра, а завтра я с ним поговорю. Можете идти, Михаил Иванович.
За вечерним чаем все были поражены неожиданным сюрпризом: поднос с чайной посудой внес в кают-компанию одетый в белоснежную куртку… Митя! Отвечая на вопросы, он наконец объяснил, что вернулся на корабль вслед за штурманом. На его возвращение никто не обратил внимания, кроме ресторатора, который сейчас же послал его мыть посуду. Ушел он от китайского полковника очень просто. Через минуту после того, как штурман откозырял и вышел, к дому подкатил на автомобиле важный генерал. Полковник бросился его встречать, совершенно забыв о заложнике. А Митя тихонько ускользнул черным ходом сначала во двор, а затем через открытую простодушным денщиком калитку на улицу. Вовремя сообразив, что прямой путь на пристань самый опасный, он пошел через судостроительный завод и вместе с толпой окончивших дневную смену прошел в ворота арсенала. А затем по окраинам Наньдао добрался до пристани.
Вечерний чай со свежими булками пили шумно и весело. Только комиссар отсиживался в каюте да штурман был молчалив и мрачен. Он думал о китайском солдате, который, наверно, уже избит фельдфебелем и сидит в карцере. Вот уж действительно в чужом пиру похмелье!
Среди мирт и акаций на рю д'Обсерватуар стоял двухэтажный дом. Половину его занимала квартира генеральши Зайцевой. Сам генерал был здесь только раз. Он ещё работал в Харбине, вербуя добровольцев для банд генерала Пепеляева и Ракитина, готовивших диверсию на Охотском побережье.
Генеральша Зайцева, очень подвижная дама с грубым контральто и изысканными манерами, принимала гостей. В ожидании ужина в гостиной сидели генерал-лейтенант Тирбах с приехавшим из Вузунга братом, семеновские генералы Сыробоярский и Савельев, полковники Рафалович и Евецкий, Нахабов, Хрептович, корнет Рипас и ещё несколько офицеров. Прекрасный пол был представлен только Зайцевой, постоянно хлопотавшей по хозяйству, и Волконской-Таубе. Все были в штатских костюмах, у большинства плохо гармонировавших с молодцевато выпяченными грудями и успевшими поседеть гусарскими усами. Только Хрептович был в песочного цвета форме шанхайского волонтерского корпуса да баронесса в защитной форме Христианского союза молодых людей.
Уже успели наговориться о походах, невзгодах, вспомнить былых послушных солдат, унтер-офицеров и денщиков, поругать большевиков, разрушивших уютное генеральское житье при — да будет ему земля пухом — покойном императоре Николае Александровиче… Шла оживленная беседа об «Адмирале Завойко» и его несговорчивом командире. Ожидался приезд в Шанхай атамана Семенова, которому очень кстати была бы собственная паровая яхта. Ждали Гедройца. Он прямо из врачебного кабинета должен был привезти Полговского. А пока генералы с интересом слушали баронессу.
— Это крепкий орешек, ваши превосходительства, и разгрызть нам его пока не удалось, — поучала Таубе. — Клюсс переставил свой корабль в китайские воды и намерен в случае нападения действовать оружием без колебаний и каких-либо ограничений. Оружия достаточно: винтовки, револьверы, гранаты, пар, кипяток из шлангов, наконец, даже маленькая пушка. Если нападение не будет внезапным и его не поддержат изнутри — неизбежен провал. Так что ваше намерение силой захватить корабль и отплыть на нём за атаманом в Дайрен — несбыточная мечта. Остается одно: серьезно заняться его экипажем. В этом направлении кое-что уже сделано. Сейчас вы увидите одного из наших единомышленников — судового врача большевистского корабля. Да вот и он, легок на помине! — воскликнула она, вставая навстречу Гедройцу и Полговскому.
Началась процедура представлений. Гедройц сиял. Полговской был смущен, неловко шаркал ногой, жал руки и оглядывал гостей близорукими глазами. Его подавляли чины и громкие имена. Вспомнилось их мрачное прошлое, о котором он был наслышан ещё во Владивостоке. «Дело принимает серьезный оборот, — думал он. — Эти шутить не будут. И как это я так безнадежно запутался в сетях таких крупных авантюристов? Но выхода нет. Порвать с ними сейчас уже невозможно».
Через два часа, после совещания и сытного ужина, за которым Полговской пил мало, он покинул гостеприимный дом Зайцевой и отправился на корабль. В карманах его были рассованы два новеньких браунинга и несколько коробок патронов к ним, а в бумажнике еле уместились пятьсот долларов хрустящими банкнотами. Их ему вручила баронесса «на расходы, в которых вы можете никому не отдавать отчета». Но он понимал: для того чтобы удрать — этих денег мало. Для вербовки же новых заговорщиков на борту пока достаточно. Ловко она определила сумму «субсидии»!
Вслед за Полговским от Зайцевой вышел корнет Рипас. У него было прекрасное настроение. Наконец он на секретной службе в сыскной полиции. Был на секретном совещании, имеет интересный материал для своего патрона. В случае, если за бесконечными разговорами последуют действия, полиция будет готова их пресечь, а он получит денежную премию в дополнение к скромному, но гарантированному окладу. Но будут ли действия вообще?.. Вдруг его осенила мысль: нужно продать эту тайну. Продать немедленно и возможно дороже. Баронесса говорит, что Клюсс сейчас не при деньгах… Э, да вот кто даст деньги! Редактор «Шанхайской жизни»! Немного, но даст. Кстати, он уже знаком с господином Семешко. Надо немедленно туда заехать: там все сейчас в сборе, готовят завтрашний номер.
Рипас не ошибся. Информацию охотно приняли и за неё заплатили. Обещали держать в секрете её источник. Дали всего пятьдесят долларов, но и это деньги! Обещали и впредь платить, если материал будет свежий и сенсационный.
Судьба китайского пехотинца беспокоила и Клюсса и Павловского. Посоветовавшись, они решили, что надо постараться оградить его от жестокого наказания. Но дело едва не испортила «Шанхай Дейли ньюс». Она поместила заметку о том, что русский кочегар поздравил китайского часового с рождественским праздником, поломал его оружие и прогнал с поста. Заметка кончалась с чисто английским юмором: «Командир русской канонерки лейтенант-командер Клюсс и начальник обороны Шанхая генерал Хо Фенг-лин совместно знакомятся с этим происшествием». Смех с серьезным лицом…
Генерал Хо не понял насмешки английской газеты и принял Клюсса очень любезно. Ему импонировало, что извинения принесены лично командиром иностранного корабля. Ни английский, ни американский, никакой другой командир к нему бы не явился. В крайнем случае прислал бы младшего офицера с письмом. Он с удовлетворением принял извинения и обещал не наказывать строго незадачливого часового. При прощании одарил Клюсса двумя коробками китайских конфет.
Часовой получил двадцать палок и год заключения в крепости. Ходулину Клюсс назначил три месяца карцера, возместил стоимость штыка — три доллара двадцать центов. На этом инцидент был исчерпан.
Вернувшись на корабль, Клюсс рассказал Павловскому о своем визите к генералу Хо.
— Нужно разъяснить команде, как жестоко пострадал китайский пехотинец. Пострадал исключительно по вине нашего товарища, самовольно съехавшего на берег в нетрезвом виде. Пусть все почувствуют моральную ответственность за это.
Павловский ушел в подавленном настроении: «Вот так надежный товарищ! На словах интернациональная солидарность, а на деле…» Ходулин уже сидел в карцере, а комиссар всё не мог успокоиться. Неугомонная совесть всё твердила ему: ты виноват, ты! Ошибся, не предусмотрел, выпустил из-под наблюдения…
Через несколько дней у Ходулина поднялась температура и его пришлось положить в лазарет. Полговской определил инфлюэнцу и старался подольше продержать Ходулина в постели. Но через два дня комиссар с мрачным видом сам смерил Ходулину температуру и отправил его назад в карцер. Полговской возразить не посмел, но такого пренебрежения к его медицинскому авторитету не мог простить и заговорил с Ходулиным:
— Я давно заметил, что комиссар и командир — грубые, безжалостные люди. Что для них здоровье провинившегося кочегара? И где это видано — три месяца карцера? При старом режиме и то сажали лишь на пятнадцать суток.
Ходулин отмалчивался.
А в каюте командира в это время сидел старший офицер. Клюсс только что дал ему в счет жалованья 25 долларов.
— Сейчас больше не могу, Николай Петрович. Денег нам пока не перевели, мы в долгу, как в шелку.
— А если нам вообще… самое… не переведут денег?
— Переведут обязательно, имейте терпение.
— Я ещё хотел вас спросить, Александр Иванович: с Ходулиным что вы намерены делать?
Клюсс удивленно поднял брови, а Нифонтов продолжал:
— Я, как старший офицер, Александр Иванович, не могу… самое… разделять с вами ответственность за превышение дисциплинарной власти. Или Ходулина нужно считать арестованным до суда, или через пятнадцать суток, то есть завтра, освободить.
Клюсс с любопытством посмотрел на важно надувшегося Нифонтова:
— Никакой ответственности вы со мной в этом вопросе не разделяете, Николай Петрович. Уж если кто разделяет, так это комиссар. Власть командира в отдельном заграничном плавании не ограничена. Командир должен только разумно и справедливо ею пользоваться. А в глупости и несправедливости вы меня, надеюсь, не обвиняете?
Нифонтов покраснел и смущенно молчал, а Клюсс заключил:
— Так вот, Николай Петрович, я вас больше не задерживаю. Не угнетайте себя мыслями об ответственности, поезжайте отдыхать и послезавтра к подъему флага возвращайтесь.
Поклонившись, Нифонтов вышел.
— Ах, Михаил Иванович! Я так рада! Так рада! — Нина Антоновна протянула Беловескому обе руки. — Снимайте пальто. У меня сегодня для вас два сюрприза: письмо и святой ученый отец по интересующей вас специальности. Я так рада! Так рада! — повторила она, сияя неподдельным счастьем.
Беловеский теперь проводил с ней свободное время: ходил по магазинам, на концерты, в театр. Совершенно неожиданно он нашел в ней интересного собеседника. Как же это раньше он не замечал у своей давней знакомой такой эрудиции?.. Он не подозревал, с какой лихорадочной энергией Воробьева готовилась к каждой встрече с ним, сколько страниц она перечитывала, слушала целые лекции у своих ученых знакомых, которые в поисках высоких истин не забывали и о хорошеньких женщинах. У неё всегда была наготове для Беловеского книга, иллюстрированный технический журнал, интересное приглашение. Она страстно хотела удержать его около себя.
— Михаил Иванович! Общий поклон леди и джентльменам. Идемте сначала ко мне. Пусть они с завистью смотрят нам вслед! — рассмеялась она, первая взбегая по крутой винтовой лестнице.
Беловеский еле поспевал за ней, стараясь не смотреть на ее стройные ноги, быстро мелькавшие перед ним.
«Оказывается, и эта лестница тоже из арсенала женских хитростей», — подумал он, входя в маленькую комнату. Окна и дверь на балкон были по-зимнему закрыты. За стеклами шелестел листопад, холодный ветер метался над Бэндом и помрачневшей рекой. Но здесь было тепло, в углу полированным экраном сверкал электрический камин, на круглом столике в белой с синим орнаментом китайской вазе — большой букет желтых роз. Здесь Нина Антоновна дала волю сдерживаемым чувствам, а Беловеского в её объятиях вдруг осенила догадка: «Какое для меня письмо? Неужели от Наташи?» Он не мог ждать ни минуты и, освободившись, спросил:
— Ну где же письмо, Нина? Или это шутка?
Она открыла ключиком ящик письменного столика.
— Вот ваше письмо! Мне его вручили незапечатанным. Я ваша нескромная подруга. Всё о вас хочу знать, и знать первая. Хотите ругайте, хотите нет, но я его прочла. Теперь вы читайте, а я убегу вниз: нужно и выводком моим заняться. — И её каблучки застучали по винтовой лестнице.
Ошеломленный Беловеский читал:
«Харбин. 10 октября.
Милый Миша!
Получилось совсем не так, как ты предполагал, да и не так, как я думала. Обо мне ты, наверное, уже забыл. Ни одного письма до востребования, как мы условились, я не получила. Может быть, это и к лучшему. А то сейчас мне было бы тяжелее. Теперь я совсем другая: крашу губы, завиваюсь, ношу дорогие платья, изящную обувь. А ты меня, вероятно, по-прежнему представляешь в валенках или в сапогах. О шляпах я тогда даже не мечтала, таким обычным и удобным был пуховый платок. Теперь всё это в прошлом.
…Как всякая женщина, я хочу иметь свой дом, свою семью. Ты прости меня, Миша, но, по-моему, ты к этому не стремишься. Дом и семья у тебя будут очень и очень не скоро. Когда упрыгаешься, если уцелеешь.
Сейчас твое увлечение — борьба с людьми и со стихиями, в духе Джека Лондона. Помнишь, ты мне читал вслух «Белое безмолвие»? Еще лампа тогда потухла, керосин кончился, но ты дочитал при свете лучины. Помнишь? Как тогда всё казалось простым и ясным. И сам ты мне казался ожившим Джеком Лондоном…
А после кровавых апрельских дней я поняла, что для такой роли слаба. Я люблю чужих детей, но хочу наконец иметь и своих. Хочу их воспитывать в мирной обстановке, а не под выстрелы и крики. Короче говоря, я недавно познакомилась с иностранным инженером и дала согласие быть его женой. Он американец, но мать его русская. Ему уже за сорок, он вдов. Пять лет назад потерял жену в автомобильной катастрофе. В Лос-Анджелесе у него мать и семилетняя дочь.
Он звал меня ехать с ним немедленно, и я согласилась. Если можешь, прости.
Когда ты получишь письмо, я буду уже далеко. Очень бы хотела, чтобы ты написал мне хотя бы один-единственный раз через Нину Антоновну. Ей я пришлю свой новый адрес.
Твоя Наташа».
В конверт вложена фотография. Да, она совсем другая. Изящная светская дама в модном пальто. И она, и не она… И твоя, и не твоя… Беловеский был так расстроен, что не услышал шагов Нины Антоновны.
— Ну как, прочли, счастливый мореплаватель? Мишенька, глупый вы мальчишка! Рано вам ещё о женитьбе думать? Что вы могли бы ей дать? Вставайте же и пошли вниз. Там вы наберетесь ума у отца Андре и договоритесь о посещении Цикавейской обсерватории. Он там заведует тайфунами, которые вас так интересуют.
Комиссар подозревал, что Полговской ищет сообщников, и заметил ему, что тот слишком много внимания уделяет арестованным. Фельдшер ответил, что этого требует командир: если кто-нибудь из них заболеет, придется его сдать в береговой госпиталь, что крайне нежелательно. Почувствовав, что Полговской прав, Павловский избрал другой путь. На следующий день, когда фельдшер съехал на берег, он велел привести к себе Ходулина, заперся о ним в каюте и долго о чем-то беседовал.
При очередном медицинском осмотре, оставшись наедине с Ходулиным, Полговской спросил:
— Ну что? Простил вас комиссар?
— Какое там, Григорий Иванович! Всё спрашивает, кто да зачем научил меня напасть на китайского часового. «Зверобой» научил! А он не верит.
— Да, плохо… И мне дал нагоняй, что о вас забочусь. Злой он и не в меру подозрителен.
— Прямо не знаю, как мне быть, Григорий Иванович.
— Здесь, в Шанхае, комиссар не страшен. Всё решает командир. Пройдет три месяца, и командир вас освободит. А может быть, и раньше, если новый командир объявится.
— А кто, Григорий Иванович?
— Будто уж не знаете?
— Эти меня за старое к ногтю прижмут.
— Об этом не беспокойтесь. Если окажете небольшую услугу, сможете с хорошими деньгами сойти на берег и найти работу получше теперешней. Я вам помогу, у меня кое-какие связи в консульстве есть. Ну как?
— Оказать услугу — значит изменить? Об этом страшно даже подумать.
— Поначалу, юноша, обо всем страшно подумать. Но если призадуматься над вашим положением, тоже страшновато становится… Представьте, вернемся во Владивосток… Комиссар про вас напишет. Заберет вас Госполитохрана, и поминай как звали. А если не только кое-кто из офицеров, но и половина команды перестала бы поддерживать командира с комиссаром — тогда другое дело. Бескровный переворот, смена династий. Хэ, хэ, хэ. Подумайте об этом, юноша, на вынужденном досуге, — сказал в заключение Полговской, выпуская Ходулина из лазарета.
Через несколько дней после годовщины Красной Армии командир получил телеграмму от командующего Морскими Силами с поздравлением личному составу и распоряжением освободить от дисциплинарных взысканий всех моряков, совершивших проступки до 23 февраля 1922 года.
Совершенно неожиданно после обеда Ходулина отвели в каюту старшего офицера. Нифонтов стоя зачитал приказ об амнистии и объявил Ходулину, что он свободен. Сидевший на диване комиссар при этом сказал:
— Ну что ж, два месяца отсидел — и то хорошо. Теперь будешь умнее.
Не вполне ещё осознавший происшедшее, Ходулин пробормотал невнятное обещание и поспешил в кубрик. Все его поздравляли, жали руки.
Объявили увольнение. Когда сияющий Ходулин, переодетый в отпускную форму, получил разрешение ехать на берег и спустился в сампан, к трапу вышел одетый в штатское Полговской и уселся рядом с Ходулиным. На полпути к пристани Полговской спросил:
— Теперь простил вас комиссар?
— Амнистия, — уклончиво отвечал Ходулин.
Погуляв по Бэнду, он зашел в Сучоу-гарден. Запоздавшая весна ещё не вступила в свои права: деревья были голы, клумбы пусты. Дул прохладный ветер. О бутовый парапет тихо плескалась река. Бесконечная вереница парусных джонок лавировала против низового бриза, стремясь в широкую, как море, Янцзы. У пирсов Янцзы-пу шла погрузка большого светло-зеленого американского парохода. Гремели лебедки, свистели стивидоры, кричали грузчики.
Ходулин сел на скамейку, поеживаясь от вечернего холода. Возвращаться на корабль не хотелось. После двух месяцев карцера он ещё не надышался ветром свободы, не насмотрелся на ярко освещенные улицы, Гарденбридж, Бродвей, на огни реклам, на людей. Он вспомнил, как здесь, в этом садике, судьба столкнула его с комиссаром, сделала военным матросом, подчинила суровой, по его мнению, совсем не революционной дисциплине. А теперь ещё этот инцидент с часовым. Команда ему сочувствует, но командир, комиссар и офицеры продолжают смотреть косо. Эх, скорей бы вернуться домой и распрощаться с военной службой.
На соседней скамейке сидели два моряка в синей робе, по-видимому безработные. Вскоре к ним подошел третий, необыкновенно высокого роста. Он был весел, и с первых же его слов повеселели и товарищи.
— Эй, матрос! Что там думаешь? Пойдем с нами, выпьем по стакану! Кочегар угощает, сегодня расчет получил, — окликнул Ходулина высокий с заметным акцентом.
Увидев, что матрос колеблется, все трое подошли к нему.
— Ты тоже кочегар? Значит, товарищи! На коробку тебе ещё рано, пойдем с нами. Моряк моряку везде брат: и в Шанхае, и в Коломбо, и в Лондоне. Мы сейчас из Австралии, из Брисбэна, а пойдем в Ванкувер, в Канаду. Знаешь?
Ходулин решился. Вместе пошли на Бродвей, зашли в бар. Оглушительно барабанила пианола, смеялись девицы, замаскировавшие свой возраст и следы невзгод толстым слоем пудры. Все четверо уселись у стойки на высоких табуретах. Здесь хозяйничал толстый бармен-ирландец. Выпили сначала по стакану джина. Вспомнили Владивосток. За джином последовало брэнди, потом японское пиво. Высокий эстонец, со смешной фамилией Вальс, расплатился.
Когда Ходулин с новыми приятелями вышел на улицу, он почувствовал, что ещё может взять себя в руки, и заторопился на корабль. Распрощавшись с согласившимися наконец его отпустить эстонцами и пообещав свято хранить под всеми широтами традиции морского братства, он сел в трамвай. До Кианг-Нанского арсенала он доехал без приключений и почти всю дорогу дремал. Любезный кондуктор разбудил его и помог сойти на мостовую. Стало уже темно, выпитое сказывалось всё сильнее. Всё окружающее представлялось Ходулину в каком-то феерическом тумане. Свою ещё не угасшую волю он сосредоточил на управлении движениями тела, и походка его сделалась почти трезвой. Через открытые настежь ворота он прошел мимо равнодушных часовых. Штыки и серые куртки солдат заставили внимательно вглядываться в окружающее. Он шёл по той же, мощенной булыжником извилистой улочке. Вот и одноэтажные деревянные бараки с заклеенными промасленной бумагой оконными рамами: стекло слишком дорого для казарм пехотного полка. Вот и то роковое место. Но у калитки стоит теперь другой часовой, пожилой, худощавый, с настороженным взглядом. «У этого винтовки не вырвешь», — подумал Ходулин, проходя мимо.
Вот и пристань. Три доски на козлах с топкого, илистого берега к руслу реки. Здесь зачем-то похаживают четверо подозрительных молодцов. Поглядывают на Ходулина, переговариваются. Подошел машинист Лютиков с «Эривани».
— Кто это? Ваши? — спросил Ходулин, указав плечом на державшихся поодаль.
— Нет, не наши. Первый раз вижу.
— Чего они здесь топчутся?
— Кто их знает.
— А может, белогвардейские бандюги?
— Всё может быть, — отвечал Лютиков, поспешно садясь в шампуньку. Шампуньщик, сносно говоривший по-русски, рассказал, что этих людей он частенько видит на пристани. Околачиваются всю ночь, чего-то ждут и всё посматривают на стоящие на реке пароходы. Однажды за ними пришла белая моторка.
«Не иначе опять напасть собираются», — подумал Ходулин, ступая на палубу «Адмирала Завойко». Он доложил вахтенному офицеру о своем возвращении.
— Что ж это вы, товарищ Ходулин, опоздали на три с половиной часа и являетесь в нетрезвом виде? — недовольно спросил штурман.
— Там на берегу белогвардейцы.
— Это они вас и напоили?
— Почему это они?! Вы что, меня ихним считаете?
— Ничего я не считаю, я вас спрашиваю. Где вы видели белогвардейцев?
— Я всё расскажу комиссару, а не вам, товарищ штурман. Разрешите идти к комиссару.
— Идите спать. Комиссар на берегу. Когда вернется, я о вас доложу. — И штурман, повернувшись спиной к Ходулину, зашагал на бак.
Еле сдержавшись, Ходулин пошел в кубрик. Вот он какой, штурман! Нет у него подхода. Разговаривает, как царский офицер.
В кубрике было много народу. Вечерний чай уже кончился. Вернувшиеся с берега обменивались впечатлениями. Большинство расстилало койки, собираясь лечь спать. Кипя негодованием, Ходулин решил сейчас же всех предупредить, что на берегу что-то замышляют белобандиты, а здесь на судне притаились их пособники. Став посреди кубрика, он закричал:
— Ребята! У нас на судне измена! А вы ничего не знаете и спать ложитесь. На пристани белогвардейцы! Доктор меня к ним примкнуть соблазнял. И деньги предлагал. Заодно с доктором и другие! Только я не знаю кто!
— Не знаешь, так зачем говоришь «другие»? — попытался его оборвать Кудряшев, но матросы уже зашумели:
— Где комиссар? Чего он смотрит? Всё на берег ездит! А мы тут как в западне.
— Что будем делать, ребята?
— Разобрать винтовки! — крикнул машинист Никифоров.
— Правильно! — поддержали его. — Пусть Носов патроны выдаст!
Все бросились к трапу, к пирамидам, которые моментально опустели. Фельдфебель Носов, поняв, что в таком настроении команда его не послушает, отправился с докладом на вахту. Но штурману уже докладывал боцман:
— Всё энтот скубент, товарищ штурман, наговорил там всего, команда и взволновалась. Правда или нет про фершала — пущай командир с комиссаром разбирают, а сейчас их Панкратьев успокаивает, пока комиссара нет. Ты чего, Носов? За патронами? Это надо к старшему офицеру. У его ключи.
— Хорошо, боцман, я сейчас разбужу старшего офицера, а вы последите, чтоб всё было тихо. Особенно если фельдшер вернется. А то ещё удерет.
Спросонья Нифонтов не мог понять, в чем дело. Сначала ему почудилось прошлое: бурная Балтика, матросские самосуды. Поняв наконец происшедшее, он решил сразу подчинить себе созданную Ходулиным обстановку.
— Прикажите боцману построить команду, Михаил Иванович.
— Николай Петрович, я бы этого не советовал.
— А я в ваших советах не нуждаюсь. Исполняйте приказание.
На последнем слове голос Нифонтова сорвался, но он сейчас же надул губы и принялся одеваться. Штурман вышел.
В коридоре на двери каюты Полговского был иголкой приколот лист из тетради с нарисованной на нем чернилами мертвой головой со скрещенными костями и надписью: «Смерть предателю!» Штурман снял лист, спрятал его в карман, спустился в кубрик и приказал боцману построить команду. Боцман уговаривал:
— Ну, живей наверх, строиться! С винтовками, куда же их теперь! И чего вы петушитесь? На корабле вахта, служба, а вы за винтовки. В старое время это бунтом называлось, сейчас тоже командир не похвалит.
— Плохо, что комиссар на берегу. Он бы сейчас с командой поговорил, и все бы успокоились, — сказал Панкратьев.
— А ты сам почему не смог успокоить? Ведь старый матрос, революционер называется. Тебе бы давно комиссаром быть, а тут вот энтот кочегар из скубентов тебя обскакал. Эх ты! Ну, пошли наверх.
Команда построилась с винтовками у ноги. Подровнялись. Вышел Нифонтов, как всегда надутый и медлительный. Сонными глазами оглядел строй.
— Смирно! — скомандовал штурман. — Товарищ старший офицер! Команда по вашему приказанию построена.
Нифонтов нахмурился. Матросы смотрели на него настороженно: что он сейчас скажет? Если что-нибудь неподходящее, они готовы были ответить взрывом криков. Но Нифонтов ещё на Балтике научился выходить из подобных положений победителем.
— Товарищи матросы, — начал он, — я рассматриваю ваш поступок как выраженное мне недоверие. Мне лично, оставшемуся за командира, это очень неприятно. Но, с другой стороны, я рад видеть вашу готовность защищать наш корабль с оружием в руках. Поэтому считайте, что это я приказал вам разобрать винтовки! Так я и доложу командиру и буду просить его, чтобы это делалось ежедневно после спуска флага. С оружием обращайтесь осторожно. За нечаянный выстрел строго взыщу. А предателей не бойтесь: если они есть, от законного наказания не уйдут.
Матросы удовлетворенно загудели.
— Косов! — продолжал Нифонтов. — Выдайте каждому по пачке боевых патронов. После побудки их сдать обратно, а винтовки вычистить и поставить в пирамиды. Михаил Иванович! Распустить команду!
Команда разошлась с довольными лицами. Нифонтов неторопливо ушел к себе, не сказав штурману ни слова.
Улегшись на диван, он подумал: «Интересно бы знать, чем вызвано выступление Ходулина, очень похожее на провокацию? На Балтике такие выступления обычно кончались плохо. Тут, конечно, обстановка иная и люди другие. Но и здесь… Кто знает?.. Интересно, случайно ли это произошло именно тогда, когда комиссара и командира не оказалось на борту?..»
Комиссар вернулся поздно, молча прошел к себе и лег спать. Происшедшее накануне ему стало известно лишь утром от боцмана. Павловский пришел в ярость, вызвал в каюту Ходулина, еле сдержавшись, допросил его и, обещав строго наказать, отпустил. Запершись в каюте, он обдумывал положение. Оставить всё по-прежнему уже нельзя: вся команда знает об измене Полговского. Приедет командир — нужно решать. И опять этот Ходулин! Второй раз подвел, да как подвел!
К подъему флага почти одновременно вернулись с берега Полговской и командир. Фельдшер, как ни в чем не бывало, прошел к себе. Ничто его не встревожило — команда молчала.
В командирской каюте Клюсс, нахмурившись, выслушал комиссара, но остался совершенно спокоен.
— Действительно, Ходулин опять сделал нам большую неприятность: осложнил и без того непростую обстановку. Но особенно не огорчайтесь: рано или поздно всё равно пришлось бы пресечь деятельность Полговского.
— Но как же сейчас быть?
— Арестовать придется Полговского. Назначить следствие. Держать его под арестом до возвращения в Россию, а там передать в руки правосудия. Это трудно, хлопотно, может вызвать ряд осложнений с местными властями, но другого выхода ваш Ходулин нам не оставил.
— А завербованные Полговским?
— Успел ли он кого-нибудь завербовать? Если он их назовет на следствии, посмотрим, как с ними быть… Согласны? Тогда давайте сочинять приказ.
— Ходулина, мне кажется, надо снова посадить в карцер!
— Этого как раз делать нельзя. Ведь он, по мнению команды, герой. Измену раскрыл, а мы его в карцер! Но за пьянство и опоздание с берега суток на десять оставить без увольнения надо.
Когда Полговской после чая стал готовиться к амбулаторному приему, в дверь постучали. Перед ним стоял штурман с пистолетом в руке, из-за его спины выглядывало растерянное лицо фельдфебеля Косова.
— Вы арестованы, гражданин Полговской, — сказал штурман, — вот приказ. Сдайте оружие и выйдите в коридор. Мы произведем обыск.
Полговской побледнел, руки у него задрожали, буквы приказа прыгали перед глазами.
— Оружия у меня нет, — отвечал он. — Чем вызван мой арест?
Штурман внимательно на него посмотрел:
— Причина ареста — ваша «частная практика». А оружие всё-таки предъявите. Оно у вас есть.
Полговской с ужасом вспомнил о двух браунингах, спрятанных в мягкой спинке дивана. «Может быть, не найдут», — понадеялся он.
— Посмотрим, — сказал штурман с мрачной улыбкой.
Искали тщательно. Обнаружили чековую книжку, письма из Владивостока, кокаин и морфий, не занесенные в опись медикаментов. Наконец штурман вызвал плотника и приказал разобрать диван. Вскоре на стол легли два завернутых в промасленную бумагу браунинга и восемь коробочек патронов.
— Патронов-то многовато, — заметил штурман. Полговской объявил, что о браунингах ничего не знает, и они, наверно, спрятаны здесь до него.
После обыска Полговскому предложили собрать личные вещи и перенести в соседнюю каюту, где он будет сидеть под арестом.
Когда дверь заперли, невеселые мысли закружились в мозгу арестованного. «В чём меня могут обвинить? Ведь я ничего не сделал. Только в разговорах виноват». Но голос совести вносил поправки: «Не в разговорах, а в заговоре. А заговорщиков во все времена и при всякой власти судит военный суд. Деньги брал? Оружие получил? Для чего дали оружие? В своих стрелять? А кто у тебя свои? Те, что на берегу, твоими не были и не будут. А экипаж приютившего тебя корабля ты предал. Вот и тебя предали. Кто? Кудряшев, Макеев, Василевский или Ходулин? А может быть, все вместе?..»
В двери щелкнул замок. Могучая фигура алеута Попова посторонилась, и в каюту вошел Митя с подносом в руке и скатертью под мышкой. Накрыв стол, Митя оглянулся и, не обнаружив в дверях Попова, поставил на стол вынутую из кармана рюмку и молча указал на судок. Снова щелкнул замок. Полговской остался наедине с обедом, от которого исходил аппетитный пар. Он осмотрел судок. Перец, соль, горчица. Но в бутылочке для уксуса — коньяк.
«Будь что будет, а обедать надо», — решил арестованный, садясь к столу.
Определяя состав следственной комиссии, Клюсс сказал Павловскому:
— Назначить вас председателем, Бронислав Казимирович, неудобно. Участвовать в заседаниях комиссии и в ней не состоять — это тоже плохо. Поэтому, несколько нарушая дух положения о комиссарах, я всё-таки хочу включить и вас в комиссию членом, вместе со штурманом, а председателем будет Нифонтов, секретарем — ревизор, согласны?
Павловский признал, что это наилучший выход. Клюсс ознакомил его со всеми полученными с берега материалами о заговоре, посоветовал заранее подготовить вопросы к обвиняемому и во время заседаний в полемику с Нифонтовым не вступать.
— По той позиции, которую займет старший офицер в этом деле, станет ясно, можно ли ему полностью доверять, — сказал Клюсс. — Ночью перед вооружившейся командой он вел себя отлично.
…Когда алеут Попов привел Полговекого в кают-компанию для допроса, Нифонтов с непринужденным видом указал ему на стул и открыл заседание.
— Причиной ареста, Григорий Иванович, являются ваши связи с белогвардейцами, пытающимися напасть на наш корабль. Связи, о которых вы не поставили в известность командира. Это квалифицируется Сводом морских постановлений как государственная измена. Поэтому предлагаю отнестись с полной серьезностью к работе следственной комиссии, председателем которой командир назначил меня.
Павловский нахмурился: ему не понравился тон Нифонтова. «Григорий Иванович», «Свод морских постановлений», составленный ещё в петровские времена…
Полговской, услышав слова «государственная измена», побледнел. Губы его дрожали, он растерянно кивнул головой. Нифонтов налил ему воды и продолжал:
— На вопросы следует отвечать правдиво. Это в ваших интересах. Но я вас должен поставить в известность, что никакого принудительного допроса комиссия вести не намерена. Если отвечать не захотите, можете не отвечать. Это ваше право.
Комиссар считал последние слова Нифонтова вредными для дела, своеобразной подсказкой сыграть втемную, и решил вмешаться:
— Слишком длинное вступление, Николай Петрович. Давайте приступим к допросу.
Нифонтов покраснел:
— Я, Бронислав Казимирович, справлюсь с обязанностями председателя комиссии и без помощи её членов.
Так было положено начало «полемике». Это внесло надежду в трепещущее от страха сознание Полговского: ему казалось, что Нифонтов постарается смягчить допрос и не уступит комиссару, которого считал своим главным врагом.
— Прошу задавать вопросы находящемуся под следствием судовому врачу Григорию Ивановичу Полговскому, — заключил председатель, важно надув губы.
Павловский немедленно задал первый вопрос:
— Расскажите, где вы были девятого февраля с восьми до десяти вечера, кого видели, о чем говорили?
Полговской понял, что его предал кто-то, бывший с ним у Зайцевой, и решил факт встречи с семеновскими генералами не отрицать.
— Как вы узнали, что это были генералы? — продолжал Павловский. — Они были в форме? Или вы знали их в лицо?
— Нет, они были в штатском. Но когда меня знакомили, мне говорили: это генерал Тирбах, это Савельев, это Сыробоярский.
— Значит, вы в доме генеральши Зайцевой видели их впервые? — спросил председатель.
Полговской повеселел и с готовностью отвечал:
— Конечно, впервые, Николай Петрович. Я очень был удивлен, зачем я им понадобился.
— Они вам сказали, что намерены захватить «Адмирал Завойко»? — строго спросил комиссар.
— Сказали. А я им отвечал, что захватить-то захватите, а увести корабль из Шанхая вам не удастся.
— Как это захватят? Значит, нас перебьют? И почему увести не удастся? — спросил штурман.
— У командира на этот счет договоренность с китайскими властями.
— Откуда вы это знаете? — спросил комиссар.
— Мне так говорили. Я сам так думаю.
— Кто вам говорил? — настаивал комиссар.
Полговской молчал.
— Кто же вам это сказал? — ещё раз спросил комиссар.
Полговской продолжал отмалчиваться.
— Если не хотите отвечать, это ваше право, — вмешался председатель. — Яков Евграфович, — повернулся он к ревизору, — зафиксируйте это в протоколе.
— Пусть объяснит, почему он не хочет отвечать! — вспылил комиссар. Полговской, заметив это, несмело улыбнулся:
— Я просто не помню, Бронислав Казимирович.
— Помните, но не хотите сказать!
— Бронислав Казимирович! Подследственный должен давать показания в спокойной обстановке, без всякого принуждения. Даже словесного.
Наступила пауза. «У меня бы он заговорил», — подумал Павловский.
— Кого и когда вы поставили в известность о намерениях генералов? — спросил штурман.
Полговской молчал.
— Отвечайте же! — опять не выдержал комиссар. — Поставили или нет об этом в известность командира?
— Нет, не поставил.
— Кочегара Ходулина поставили, а командира нет. Почему?
Полговской пропустил фамилию Ходулин мимо ушей.
— Я не придал этому значения. Мало ли что говорят, даже генералы.
— А ведь вы сказали, что экипаж корабля, на котором служили, готов отразить нападение белогвардейцев? — спросил штурман.
Наступила пауза. Нифонтов прервал её:
— Считаю этот вопрос бесполезным. Подследственный присутствовал, когда командир объявил экипажу о готовящемся нападении, и даже стоял на вахте во время попытки группы Хрептовича пристать к нашему борту. Значит, знал.
— Да, я об этом знал. Но потом совсем забыл. Считал, что дальше разговоров дело не пойдет. Потому и не доложил командиру, — оправдывался Полговской.
Нифонтов удовлетворенно кивнул головой:
— Яков Евграфович, занесите в протокол ответ подследственного.
— От кого и для какой цели вы получили два пистолета с большим запасом патронов, обнаруженные в тайнике в вашей каюте? — спросил комиссар.
— Я их не получал и ничего о них не знаю. Это, наверное, пистолеты того, кто до меня жил здесь.
— Зачем же он их оставил?
— Наверное, не успел захватить. А может быть, и до него они были кем-нибудь там спрятаны.
— Навряд ли, — вмешался штурман, — посмотрите, на каждой коробке патронов клеймо с датой их изготовления, поставлено на фабрике в Льеже: август 1921 года. Значит, в Шанхай они могли быть доставлены не ранее сентября, когда вами уже была занята эта каюта. Как вы это объясните?
Полговской молчал.
— Отвечайте же, ваши это пистолеты? — настаивал комиссар.
— Я уже сказал, что ничего о них не знаю, — упорствовал Полговской. Лицо его покрылось красными пятнами.
Григорьев скрипел пером с едва заметной улыбкой. «Зарезал его штурман, — думал он, — теперь не вывернется». Нифонтов укоризненно смотрел на Полговского.
— Откуда у вас чековая книжка? Какая сумма у вас в банке? — спросил комиссар.
— Эти деньги — мой доход от медицинской практики на берегу. Часть из них принадлежит моему компаньону доктору Михайличенко.
— Какая всё-таки сумма у вас в банке? — повторил комиссар.
— На этот вопрос подследственный может не отвечать, он к делу не относится, — вмешался председатель.
— Нет, относится, — возразил комиссар.
— Успокойтесь, Бронислав Казимирович. Какое значение для следствия имеет эта сумма? Сто или двести долларов, не всё ли равно?
— В банке у меня двести тридцать долларов, если вас это так интересует, — солгал Полговской.
— Кого вы успели привлечь в сообщники? — спросил комиссар.
— Я вашего вопроса не понимаю, — отвечал Полговской с притворным удивлением.
— Не понимаете? А Ходулина вербовали?
— Кочегару Ходулину я оказывал только медицинскую помощь. Это вам отлично известно.
— И денег ему не предлагали?
— Нет, не предлагал.
— Николай Петрович, нужно устроить очную ставку! — предложил Павловский.
— Это, Бронислав Казимирович, как решит комиссия после допроса Ходулина и других свидетелей. А сейчас прошу задавать вопросы подследственному… Вопросов больше нет? Тогда на сегодня закончим. Михаил Иванович, распорядитесь, чтобы арестованного отвели в каюту.
Комиссия заседала три дня. Было допрошено больше десяти свидетелей, но, кроме Ходулина, никто из них ничего серьезно компрометирующего Полговского не показал. Очной ставки Ходулина с Полговским комиссия решила не делать, считая её бесполезной. Протоколы допросов были подписаны без споров. Но когда стали писать заключение, мнения разделились.
Нифонтов считал, что доказано только присутствие Полговского на совещании семеновских генералов, но не его участие в нем. И тот факт, что об этом совещании он не донёс командиру корабля. Ходулину, по мнению Нифонтова, следовало дать отвод: весьма вероятно, что он дает ложные показания, стараясь оправдать свое провокационное выступление в кубрике.
Комиссар и штурман держались другого мнения: они считали бесспорно доказанной изменническую деятельность Полговского. Вербовку сообщников они считали весьма вероятной, но штурман не признавал её доказанной показаниями одного Ходулина и тоже готов был дать ему отвод. К ним в конце концов примкнул ревизор. В результате заключение комиссии было составлено с особым мнением председателя. Завершая полемику с комиссаром, Нифонтов сказал:
— Я не понимаю вашей позиции, Бронислав Казимирович. Почему вы так доверяете тому, что говорит Ходулин? Преступление Полговского доказано его собственными показаниями, а Ходулин в недавнем прошлом сам был на пороге суда.
— А вы почему-то всё время стараетесь выгородить Полговского, Николай Петрович. Я тоже не понимаю, зачем это вам нужно?
— После того, что выяснилось на следствии, выгородить его невозможно. Но я обязан обеспечить беспристрастный разбор дела. А вы пристрастны и готовы на всё, лишь бы найти соучастников.
— Так они же среди нас.
— Кто они, Бронислав Казимирович? Поймите простую вещь: если Полговской кого и вербовал, этот человек сам не признается. Поздно! А на Полговского нажмете — он, спасая себя, может оговорить и ни в чем не повинных. Следствие — очень тонкая штука! Тут сплеча рубить нельзя.
— Но они могут нанести нам удар в спину. Может, ещё где оружие припрятано.
— Предотвратить это обязаны мы с вами. Я лично команде и офицерам верю. А оружия на руках и в пирамидах у нас достаточно.
Ознакомившись с протоколами и заключением комиссии, Клюсс решил отстранить Полговского от должности врача и предать его военному суду за участие в тайном контрреволюционном заговоре во время пребывания корабля за границей. До отправки на территорию Дальневосточной республики содержать его в каюте под арестом.
Тремя днями позже из увольнения не вернулись рулевой боцманмат Кудряшев, машинный боцманмат Звягин и кочегар Василевский. Ещё через день их встретил на Бродвее фельдфебель Косов. Все трое были в новых штатских костюмах и при деньгах. Пригласили его в ресторан и сообщили, что уезжают во Владивосток, так как на «Адмирале Завойко» им угрожает арест. Обо всём, кроме посещения ресторана, Косов доложил командиру, добавив, что в 1919 году служил вместе с Василевским на станции Океанской в батальоне морских стрелков и что Василевский был тогда в чине прапорщика. Клюсс удивленно поднял брови, но ничего не сказал.
За последнее время изменилась политическая обстановка. Газеты сообщали о разгроме каппелевцев в Амурской области, о сдаче ими без боя Хабаровска, о наступлении Народно-революционной армии на Спасск. О том, что в Спасске укрепились японцы и белые и что там ожидается решительное сражение. Грандиозная стачка китайских моряков и докеров уже два месяца задерживает в Гонконге 166 океанских пароходов всех наций. В Пекине тоже произошли перемены. Прояпонский кабинет Лян Ши-и устранен. Упрочилось влияние чжилий-ской клики во главе с генералом У Пей-фу, которого поддерживали английские и американские империалисты.
Обстановка осложнялась с каждым днем и самым неожиданным образом. Клюсс чувствовал, что назревают крупные события и что без указаний и поддержки миссии Дальневосточной республики эти события могут трагически обернуться для его корабля. Стоит сделать незначительный промах, и китайские власти потребуют интернирования. Согласиться — значит уронить престиж Дальневосточной республики. А не согласиться — неравный бой и верная гибель.
Обо всём этом Клюсс не один раз беседовал с Павловским и выход видел лишь в немедленном личном свидании с Агаревым.
— Надо ехать в Пекин, Бронислав Казимирович. Это, конечно, риск, но пассивное ожидание событий всегда ведет к поражению. Без решительной поддержки нашей миссии мы можем оказаться висящими в воздухе. Денег нам не переводят, распоряжений и указаний не дают. Только всё разъяснений спрашивают. Ясно — нам не доверяют и совершенно не представляют, что у нас здесь происходит. Только при свидании всё это можно разъяснить и все сомнения рассеять.
— А вдруг, пока вы будете ездить, на нас нападут белогвардейцы? — возразил Павловский.
— Я уверен, что и без меня вы им дадите достойный отпор. Так вот, если даже я вернусь после сражения, и то это лучше, чем если бы я сидел здесь, а Агарев и миссия будут в неведении.
— Как хотите, Александр Иванович, но Нифонтову я не верю. Вы его оставите за себя.
— Об этом я тоже подумал, Бронислав Казимирович. Официально я должен его за себя оставить, но о моём отъезде в Пекин он знать не будет.
Павловский с недоумением смотрел на Клюсса:
— Как это, Александр Иванович? Я не понимаю.
— Да очень просто. Вот проект приказа о моем отъезде, а вот предписание Нифонтову: отбывая на пять дней в Пекин, командование передаю вам. Во время моего отсутствия возможное нападение враждебных групп должно быть отражено оружием, желательно при этом захватить пленных… Оба эти документа будут у вас, и вы их ему вручите только тогда, когда этого потребует обстановка. Для Нифонтова и всех остальных я никуда не уехал, а, спрыгивая с трамвая, подвернул ногу и на несколько дней помещен в госпиталь. Поняли?
— Теперь понял, но Нифонтов будет в обиде.
— А это, батенька, не ваша забота. Мы с ним общий язык найдем. Разумеется, если, кроме вас, о моей поездке не будет знать никто. Вот об этом, пожалуйста, побеспокойтесь.
— О вашем отъезде еще Наталия Мечеславна будет знать.
— Будет. Но она умеет хранить тайны.
Через три дня, рано утром, взяв с собой лишь маленький чемоданчик, Клюсс на трамвае приехал в Чапей, пешком прошел на Северный вокзал и сел в поезд, который через пять минут отправился в Нанкин. Никто его не провожал.
В вагоне было прохладно и чисто, спальных мест не было. Вагоны для европейцев, в этом поезде их было два, почти пусты. Едут какие-то англичане, две супружеские пары, несколько метисов в модных пальто. Клюсс сел в уголок к окну, по соседству со шведом, таможенным инспектором. Ни с кем не вступая в разговоры, поднял воротник серого штатского пальто и с интересом стал наблюдать плывущие навстречу картины китайской весны.
Потянулись дымные предместья, затем замелькали бесчисленные рисовые поля, деревушки, рощицы криптомерии и тутовых деревьев. Проехали Сучоу с его знаменитыми парками и старинными храмами, на миг блеснула гладь озера Тайху, и снова потянулись рисовые поля и оросительные каналы. На всех станциях много китайских солдат, продавцов всякой снеди и просто любопытных. На зеленеющей равнине внимание Клюсса привлекли высокие мачты и черные паруса китайских мореходных джонок, казавшихся огромными среди задымленных черепичных крыш деревенек, рощиц, кумирен и колодцев. Джонки плыли по древнему Великому каналу, протянувшемуся через всю Хуанхайскую низменность в обход извилин многоводной Янцзы.
К полудню приехали в Чженьцзян — второй по величине и грузообороту речной порт после Шанхая. Здесь канал пересекает великую реку, направляясь дальше на север, к капризной Хуанхэ. После Чженьцзяна поезд пошел по правому берегу Янцзекианга. Безбрежные, похожие на взморье просторы реки блистали сквозь проносившиеся мимо сосновые рощицы, между крышами деревенских лачуг. Они напоминали Клюссу молодость, первое штурманское плавание на миноносце, Ханькоу, болезнь, уложившую его на госпитальную койку. Приезд в Ханькоу его Наташи. Они всё ещё не могли обвенчаться. И в Ханькоу им мешала сначала болезнь Клюсса, затем какой-то пост и, наконец, смерть ханькоуского «батюшки». Надо было ехать в Пекин, но это не удалось: миноносцы были вызваны во Владивосток. Только там, на мысе Чуркина, в церкви артиллерийского полка они стали мужем и женой «по всем правилам». Как все тогда казалось русским офицерам простым, надежным и незыблемым. Но только казалось. Нараставшее в народе недовольство, отчаяние и гнев были скрыты от них ширмой военной дисциплины, привычными понятиями о родине, славных победах императоров и императриц, происках внутренних врагов. Ещё в кадетских корпусах всё это крепко втемяшивали в молодые головы, и от навязанного военным воспитанием ложного и опасного мировоззрения освободиться удалось не сразу и не всем. Он по себе это знал…
Но вот снова пошли холмы, покрытые низкорослым лесом, с пятнами красных песчаных обрывов среди молодой весенней зелени. А по холмам, вздымаясь и падая, замелькали крепостная стена Нанкина, одна из самых старых и прочных стен китайских городов. Поезд вздрогнул и остановился.
Город был далеко от маленького, выбеленного известью вокзальчика, построенного совсем не в китайском стиле. Против него на рейде широкой реки стояла белая канонерка весьма древнего вида, а подальше дымил серый двухтрубный крейсер. Иностранных кораблей на реке не было.
Здесь пересадка. Все пассажиры вышли из вагонов. Большинство на рикшах потянулись в Нанкин. Едущие на север пошли к переправе. Небольшой пароходик перевез их на левый берег в городок Пукоу, грязный, ничем не примечательный. Здесь ждал такой же поезд. И снова потянулись уже приевшиеся картины болотистой Хуанхайской низменности, рисовые поля, каналы, деревушки, полные солдат маленькие станции.
«Зачем столько солдат? — подумал Клюсс. — Наверно, именно на этом оперативном направлении назревает новая вспышка войны между сверхдуцзюнами». Ночью поезд прогромыхал через мост. Капризная, зажатая дамбами Хуанхэ осталась позади.
На другой день к вечеру приехали в Тяньцзинь, опоясанный кольцом дымящих заводских труб. Пробравшись через суету вокзала, Клюсс пошел по городу пешком. Из узкого, но глубокого русла Пейхо, возвышаясь над крышами домов, торчали белые надстройки втиснутых в город океанских пароходов. На улицах, несмотря на поздний час, группы прогуливающихся американских солдат в широкополых ковбойских шляпах.
Клюсс переночевал в гостинице и утром сел на последний в этом путешествии поезд, идущий в Пекин.
Разведя команду на судовые работы и дав указания боцману, Нифонтов прилег вздремнуть до ужина. Поездку домой пришлось отложить: сегодня, как уже не раз бывало, командир задержался на берегу. Наверно, вернется только к вечеру. Тяжела доля старшего офицера! Морской устав не предусматривает для этого должностного лица никаких норм увольнения. «Я на берег, Николай Петрович!» — все так говорят, но никогда не договаривают: «А вам сидеть на корабле до моего возвращения». Жены и дети старших офицеров считают, что их мужья и отцы так заняты, что о семье им некогда и подумать: всё служба на уме!
А между тем мысли о семье — постоянный спутник досуга старшего офицера. Конечно, не каждого, разные есть натуры, но Нифонтов был примерным семьянином и любил посидеть дома. Поиграть в лошадки с подрастающим сыном. Принимать гостей, таких же морских офицеров с их женами, за хорошо сервированным столом, за рюмкой вина.
Он уже начал засыпать, когда в дверь постучали. Вошел комиссар, видимо только что вернувшийся с берега, в пальто и шляпе.
— С Александром Ивановичем случилось небольшое несчастье, Николай Петрович. Вот прочтите, он вам записку написал.
Нифонтов прочел.
— Действительно вывих, а не перелом? Вы были в госпитале, Бронислав Казимирович?
— Я только что оттуда. Говорил с врачом. Вывих вправлен. Просвечивали рентгеном. Перелома нет, но опухоль большая. Через несколько дней она спадет, и Александр Иванович вернется на корабль. Пока нога совсем не пройдет, будет ходить с палкой.
— Понятно… Вам придется с ним поддерживать связь. Я, сами понимаете, до его возвращения съехать на берег не могу.
— Разумеется, Николай Петрович. Послезавтра я к нему поеду. Вы ему напишете записку?
— Напишу рапорт. Командирам записок не пишут, — отрезал Нифонтов.
Весело улыбнувшиь, Павловский поклонился и вышел.
За ужином все заинтересовались происшествием. Павловский скупо сообщил подробности, уверял всех, что ничего серьезного нет и что через два-три дня командир приедет на корабль.
После ужина, увидев, что штурман пошел к себе, Павловский отправился следом:
— Я к вам на минутку, товарищ Беловеский.
— Прошу, товарищ комиссар. — Штурман сел в кресло, предоставив комиссару диван. Павловский плотно прикрыл дверь и понизил голос:
— Можете вы обещать, что то, что вы сейчас услышите, будете держать в абсолютном секрете?
— Могу, если вы верите моему обещанию, товарищ комиссар.
Павловский пропустил мимо ушей это замечание.
— Дело в том, что Александр Иванович совсем не болен. Он уехал в Пекин для свидания с Агаревым.
— Понятно. Нифонтов знает?
— Нет, он не должен об этом знать. Сейчас об этом знаем лишь мы двое.
— Чему же я обязан, товарищ комиссар, таким внезапным доверием с вашей стороны?
— Бросьте этот тон, товарищ Беловеский! Дело серьезное. Мы с вами должны договориться о совместных действиях на случай нападения.
— Вот что, товарищ комиссар. Давайте раз в жизни поговорим откровенно.
Павловский насторожился.
— Договариваться нам с вами не о чем. Оба мы служим на военном корабле и в случае нападения обязаны защищать его флаг не щадя себя. А вы предлагаете об этом «договариваться»! Неужели вам не ясно, что для всякого настоящего офицера подобное предложение оскорбительно?
Павловский был поражен такой прямолинейной постановкой вопроса. Помолчав, он ответил:
— Что ж, вы правы, приношу извинения. Очень рад, что могу до конца положиться на вас. Но, к сожалению, не все наши офицеры…
— И Нифонтову вы напрасно не верите, — перебил Беловеский.
— К Нифонтову у меня пока неопределенное отношение, товарищ Беловеский…
— Не «неопределенное», а предвзятое, товарищ комиссар, — скрывать это вы не умеете, а ваше подчеркнутое недоверие оскорбляет и возмущает его. Вот вы и добились, что старший офицер не знает об отъезде командира. Какой же он тогда ему заместитель?
— Мне известно, что он имеет связи с белогвардейцами.
— Так ли? Знакомство с морскими офицерами — эмигрантами он действительно поддерживает. Многие из них служили при Колчаке. Но он не предатель и никогда им не будет. При таком отношении я бы на его месте давно подал в отставку. Он этого не делает только потому, что семья у него здесь. Кормить её надо.
Павловский нахмурился, а штурман продолжал:
— Да вы не обижайтесь. В искренности ваших революционных побуждений никто не сомневается. Но подхода к людям, и особенно к офицерам, у вас нет. Подумайте сами, ведь так?
Павловский вспомнил, что то же самое как-то сказал ему Якум. Но признать свой недостаток ему не хотелось, и он ушел от прямого ответа.
— Чтобы между нами всё было ясно, скажите мне откровенно, почему вы, участник партизанской борьбы, вдруг не в партии?
Штурман улыбнулся:
— Я, товарищ комиссар, хочу по всякому вопросу иметь свое особое и совершенно свободное мнение, а партийная дисциплина мне этого бы не позволила. Да и мою бы личную жизнь связала. А я свою личную свободу люблю больше жизни.
— Напрасно вы так думаете. Да и любовь к личной свободе — путь к анархизму и даже в лагерь контрреволюции.
— Ну, это вы через край хватили, товарищ комиссар. По ошибке контрреволюционером не сделаешься. Все они знают, чего хотят, и этого не скрывают. А вот среди присяжных революционеров, к сожалению, встречаются такие, над поступками которых приходится серьезно думать и о них своё мнение иметь.
Павловский покраснел:
— Это не меня ли вы имеете в виду?
— Нет, не вас. Кое-кого повыше. Комиссара Камчатки, например.
Павловский сразу не нашелся, что ответить. О Ларке у него также сложилось отрицательное мнение. Но обсуждать с беспартийным поступки комиссара Камчатской области он счел недопустимым и дипломатично ответил:
— Я его очень плохо знал и не доверять ему не имею права.
— Вот именно, не имеете права. А я хочу иметь это право и не понимаю, товарищ комиссар, как можно замалчивать преступное поведение Ларка в Шанхае? Это приносит вред революции.
— А почему вы думаете, что его поведение останется без последствий? Якум в Чите обязательно доложит обо всем Дальбюро и правительству Дальневосточной республики.
— Поживем — увидим, — ответил штурман со скептической улыбкой.
Наступила пауза.
— Ну ладно, товарищ комиссар. Поговорили откровенно и, кажется, друг друга поняли. Обстановка мне ясна. На меня, как и раньше, можете положиться. Корабль мы им не отдадим. О поездке командира буду молчать. И с вами ссориться не намерен. Для этого нет причин. Вот вам моя рука.
Павловский ничего не ответил, крепко пожал руку штурмана и пошел к себе. У него было какое-то смешанное чувство. С одной стороны, он был удовлетворен: за год службы на «Адмирале Завойко» они впервые обменялись со штурманом крепким рукопожатием. Но он чувствовал, что Беловеский по-прежнему остался «сам по себе» и его признает только потому, что он комиссар. К тому же штурман «заядлый беспартийный», а таким, он был уверен, полностью доверять нельзя… «А как же командир, — вдруг вспомнил он, — ведь он тоже беспартийный?»
Впервые он начал понимать, что авторитет члена партии не вручается ему вместе с партийным билетом. Что авторитет этот неотделим от человеческих качеств и поступков члена партии. Что беспартийных гораздо больше в революции, чем членов партии, и что с ними и их мнениями нужно считаться. Ему невольно вспомнились от кого-то услышанные слова Ленина о том, что руками одних коммунистов социализма не построишь. Какая в этих словах жизненная правда! Но как объединить вокруг себя беспартийную массу и вести её за собой? И он снова возвращался к мысли о том, что для этого прежде всего нужно организовать на корабле партийную ячейку. Но как это сделать, когда он единственный коммунист на борту!
Через два дня в кают-компании «Адмирала Завойко» появилось новое лицо — худощавый живой человек лет тридцати, в потертом синем кителе с давно не чищенными пуговицами, с подстриженными по-английски усами, отрастающей кудрявой шевелюрой, которую уже успела тронуть седина, с нервной речью и порывистыми жестами. Это был выкупленный у контрразведки бывший комиссар Глинков, прибывший в Шанхай на пароходе «Лористан».
Беловеский ещё с Балтики знал фельдшера Глинкова. В первый год революции случай столкнул их на площади. Шел шумный митинг. Прибывшая из Петрограда делегация черноморцев призывала защищать революционный Петроград и во имя этого вести войну до победного конца, агитировала за «заём свободы». Серьезных оппонентов не было, но из толпы раздавались гневные возгласы: «Пущай буржуи дають!», «Какие у матроса деньги?!».
Вдруг на трибуне показался флотский фельдшер и, взмахнув фуражкой, заговорил:
— Зачем он нужен, этот «заем свободы», товарищи? Для защиты завоеваний революции, как нас только что уверяли? А ведь это неправда! «Заем свободы» нужен для продолжения бойни, выгодной капиталистам и помещикам и гибельной для трудового люда, одетого в серые шинели. Поэтому, товарищи, никакой поддержки этому займу лжи и обмана, займу крови и новых жертв на фронтах ненужной народу войны. Долой обманщиков, агитирующих за этот заем!
Этот призыв потонул в поднявшемся шуме. Свист, ругань, крики: «Долой войну!», «Предатель!», «Немецкий агент!», «Пусть буржуи воюют!»… Всех успокоил усатый комендор с «Баяна». Он неторопливо отцепил два Георгиевских креста, серебряную медаль и со звоном швырнул в приготовленную луженую ендову, до войны служившую для раздачи команде традиционной чарки. Шум не стихал, но пример заразителен, и вскоре у ендовы выстроилась очередь. Седьмым снял свой крест и Беловеский.
— Значит, воюем? — окликнул его сошедший с трибуны фельдшер.
— А куда же денешься? Петроград защищать надо.
— Но ведь деньги-то собирают не для Петрограда, а на продолжение войны.
— Может быть, и так, но крестов нам не жалко!
— Важен не снятый Георгиевский крест, а моральная поддержка Временного правительства.
— Чудно что-то ты мечтаешь, медицина! — махнул волосатой ручищей комендор с «Баяна» и пошел прочь.
Но Беловеский понял фельдшера и проникся к нему уважением. Они познакомились. А ендова уже была полна крестов и медалей. Около неё топтался матрос с японской винтовкой. На площадь тащили ещё две посудины. Длинная цепочка георгиевских кавалеров бросала свои ордена пока прямо на камни мостовой, к ногам часового.
Глинков, так звали фельдшера, предложил идти в порт вместе.
— Как у вас, на «Олеге», матросы идут за офицерами? — спросил он дорогой.
— Этого я бы не сказал, — ответил Беловеский, — резолюции за войну до победного конца, конечно, проходят, но и у нас соображать начали. Только крестьянские настроения сильны: все к земле рвутся. А до конца с офицерами никому не по дороге: они ведь в большинстве сынки помещиков.
Распрощавшись, решили встретиться на другой день. Но встреча не состоялась: утром «Олег» внезапно ушел в Гельсингфорс…
Здесь, в кают-компании, Глинков откровенно рассказал о своих злоключениях во Владивостоке. Он был оставлен работать в подполье и по заданию партийного комитета готовил угон к партизанам катеров Военного порта. Его узнал дежуривший у западных ворот «далмат» — вольнонаемный сторож. Задержали его тут же у ворот офицеры, вызванные со стоящей у пирса канонерской лодки «Улисс». В тюрьме держали долго, несколько раз водили в контрразведку на Полтавскую. Допрашивая, били, допытывались, зачем ходил в порт, не еврей ли он. Объяснениям, что он пришел повидаться со старыми сослуживцами и поискать себе какой-нибудь работы, не верили, подозревая в нем подпольщика-связного. А после того как были угнаны в Ольгу к партизанам катера «Амур» и «Павел V», посадили в одиночку и хотели расстрелять.