Конец семьи Бословиц

С семейством Бословиц я впервые повстречался на детском рождественском утреннике, у знакомых. На столе были разложены бумажные салфетки, разрисованные красными и зелеными праздничными фигурками. У каждой тарелки стояла воткнутая в половинку картофелины горящая свеча: положенный на срез клубень был искусно обтянут матовой зеленой бумагой. То же самое было проделано с цветочным горшком, в котором установили рождественскую елку.

Ханс Бословиц сидел рядом со мной и держал над огнем бутерброд. «Хлеб поджариваю», — сказал он. Какой-то мальчик играл на скрипке — так, что я чуть не расплакался и мне на миг страстно захотелось поцеловать его. В ту пору мне было семь лет.

Ханс — он был двумя годами старше — с притворной небрежностью тряхнул елку, отчего ветка, под которой горела свеча, затрещала на огне и сильно опалилась. Раздались громкие крики, сбежались мамаши, и всем, кто находился возле елки, пришлось сесть за стол или перейти в смежную комнату, где другие дети, сидя на полу, играли в домино.

Были там и братья Виллинк, дети ученой четы, — головы у них были бритые наголо, поскольку их родители придерживались мнения, что человеческая наружность — это несущественно, а таким образом легко блюсти чистоту и не нужно тратить драгоценное время на причесывание. Стрижку ежемесячно осуществляла их мать собственной машинкой, — изрядная экономия.

Соседство с братьями Виллинк было упоительно, ибо они осмеливались на всё. Порой, по воскресеньям, они вместе с родителями приходили к нам в гости. Мы тогда отправлялись гулять по кварталу, и я, вслед за ними, швырял в открытые окна камни, гнилые картофелины и конские лепешки. Восхитительная лихорадка приятельства освобождала меня от всякого страха.

На этом празднике они развлекались тем, что заносили над чьей-нибудь рукой горящую свечу, — расплавленный воск капал на кожу, и жертва с воплем отскакивала прочь.

Мать Ханса Бословица заметила это и сказала:

— Ну никак мне это не нравится.

Его отец, однако, улыбнулся, поскольку ценил изобретательность и не опасался, что такую шутку проделают и над ним, ибо он был немощен и вследствие болезни парализован ниже пояса. После этого вечера я называл их «тетя Янне» и «дядя Ханс».

Мне ужасно хотелось посмотреть на отъезд калеки, поскольку я видел, как двое гостей вносили его в дом, и зрелище меня заинтересовало. Однако уже в половине девятого нам с родителями нужно было уходить.

Четыре дня спустя, всё еще во время каникул, мы с мамой пошли к Бословицам в гости. По дороге нам предстояло обогнуть небольшой парк.

— Ну, Симонище, — сказал дядя Ханс, — Ханс у себя в комнатке, поди поиграй с ним.

— Чего тебе? — спросил тот, когда я вошел.

— С тобой поиграть, твой папа сказал, — смущенно ответил я.

На нем были широкие бриджи и зеленый свитер, он носил очки, а черные напомаженные волосы зачесывал на строгий пробор. Я оглядел комнату и заметил, что на раме складной кровати стоит статуэтка, которая на ощупь оказалась собачкой из мыла.

— Это я сделал, — сказал он.

— Правда? — спросил я. — В школе?

— Я сам, дома, из магазинного мыла, — сообщил он, но тут я ему не поверил, ибо заметил, что мой вопрос привел его в некоторое замешательство.

На столе у него стоял какой-то предмет: он рассматривал его, вертя в руках так, чтобы пробудить во мне нестерпимое любопытство. Это была металлическая, толщиной в два пальца, коробочка в форме блокнота, чуть скошенная и с кнопкой сверху. В рамочке на дне заключалось прозрачное целлулоидное окошко. На этой пластинке можно было писать не только карандашом, но и стержнем без грифеля, и даже простой палочкой: под окошком проступали фиолетовые слова. При нажатии на кнопку написанное стиралось.

Я и не представлял себе, что существуют такие вещи.

Мне разрешили самому написать что-нибудь и нажатием кнопки уничтожить слова. Порой, однако, прибор упрямился и текст вообще не стирался или сохранялся частично.

— Выброшу я его, — сказал Ханс, — он сломался.

— Забавная штука, — сказал я тете Янне, которая как раз вошла в комнату, — на ней можно писать, а потом нажмешь — и все исчезает. Ханс говорит, что выбросит.

— Ну, это вообще-то очень некрасиво, — сказала тетя Янне, — он выбрасывает, потому что дарить не хочет.

Весь день я надеялся, что завладею приборчиком, но не решался загадывать.

В гостиной имелись и другие любопытные предметы: например, кожаное кресло длиной в два метра, покоящееся на круглой металлической ножке. Мне было позволено присесть в него лишь сбоку, поскольку оно было хрупкой конструкции, и я правой рукой покрутил нижнее колесико, определявшее его наклон.

На каминной полке стояли два старых изразца с изображениями удильщика и конькобежца. В старинных медных ведерках у окна — горшки с цветами: небольшая комнатная пальма и несколько кактусов, среди которых — один шаровидный, покрытый нитеподобной порослью, которую тетя Янне именовала «седенький цветочек».

Мы уселись перекусить: на столе лежали ножи с пожелтевшими ручками из слоновой кости. На лезвиях были изящно выгравированные фабричные метки с буквами «X. Б. Л».

— А что это за буквы? — спросил я, но мама, тетя Янне и дядя Ханс были так заняты беседой, что вопрос услышал только Ханс.

— Первая — это «Ханс», — громко сказал он, — а вторая — «Бословиц».

— А третья? — выжидательно спросил я.

— Но «Л», — продолжал он, — да, эта «Л»! — Он постучал вилкой по лезвию. — Это знают только мой отец, я и еще пара человек.

Я не решился допытываться о том, что по неким веским причинам должно было оставаться в тайне, и посему промолчал.

После обеда кое-что изменилось. Незнакомая дама привела брата Ханса, Отто, насчет которого мама заранее предупредила меня: «Этот мальчик немножко слабоумный: ты уж не дразни его».

— А вот и мы! — воскликнула дама, отпуская мальчика, как собачку, которая наконец-то получила свободу, чтобы прыгнуть на грудь хозяину. Он ходил, нагнувшись вперед, в невиданно высоких ботинках, носками внутрь, и в бриджах, как и брат, а лицо его, нелепо сморщенное, с разными глазами, было таким потным, что бесцветные космы липли ко лбу.

— Ага, вот и ты, малышкин, — сказал его отец.

— Да, — закричал тот, — да, да папа мама! — Он чмокнул родителей, потом Ханса, и тут же подпрыгнул изо всех сил на месте так, что всё задребезжало.

Я вздрогнул от грохота, но мальчик оказался добродушным, как и говорила мне мама.

— Ну, дай же тете Йет ручку, — велели ему, и он принялся непрерывно повторять «тетя Йет» и «здравствуйте тетя», пока не удалось с общей помощью построить из слов «здравствуйте тетя Йет» одну фразу.

— А это Симончик, — сказала тетя Янне.

— Привет, Отто, — сказал я и потряс взопревшую руку. Он опять подпрыгнул и получил лакомство — конфетку, которую тетя Янне сунула ему в рот. Всякий раз, когда его о чем-то спрашивали — привычно не ожидая ответа — он вопил «да-да», «да мама», с силой выталкивая слова.

На стол был водружен портативный граммофон, и новоприбывшая дама стала заводить его.

— Сегодня ночью он сухой был, — сказала она.

— О, это славно, как это славно, Отто, ты совсем-совсем сухой был, правда? — сказала его мать. — Какой славный мальчик, не правда ли, сестра Анни?

— Да, он был молодцом, верно, Отто? — откликнулась та.

— А ты что должен сказать? — спросила его мать. — Да, сестра Анни.

— Да сестра Анни, — после многих стараний одним духом выпалил он.

Отто с головой погрузился в свое занятие — выбирал граммофонные пластинки в коробке. Каждую он обеими руками подносил к самому лицу, словно обнюхивал. Нос у него был красный и мокрый, а на кончике виднелся желтый прыщик.

— Он их по запаху определяет, — объявил дядя Ханс, который тоже перебирал пластинки, сидя на своем стуле. — Вот эта, — сказал он и протянул пластинку Отто. Мальчик взял ее, оглядел, вздохнул и облокотился на стол, но, к несчастью, попал прямо на пластинку, которая с кратким треском раскололась натрое. Я вскрикнул, но Ханс, собрав осколки, посмотрел на этикетку и сказал:

— Старая-престарая и с трещиной к тому же была. Это не страшно, эй, Отто, парень, это всего лишь старая пластинка. Старая, Отто.

— Старая! — выпалил Отто и положил на проигрыватель поданную отцом пластинку.

Она не была похожа на остальные, — коричневая, тонкая, по-видимому, из бумаги или картона. Играла она только с одной стороны. Ханс надел на стержень круга резиновую крышечку, потому что пластинка была чуть выпуклой. Когда она заиграла, невыразительный голос произнес: «Пластинка Лоритон, которую вы сейчас слушаете, пригодна для записей любого рода. Она легкая, гибкая и служит в три раза дольше, чем обычная».

После этого голос объявил танцевальный оркестр. Когда музыка смолкла, голос сказал: «Пластинка Лоритон играет только с одной стороны, но возьмите в руку часы, и вы увидите, что продолжительность ее в два раза больше, чем у обычной пластинки. А цена, дамы и господа, не выше чем за половину».

Отто подпрыгивал от нетерпения. Его мать немедленно отыскала другую пластинку, небольшую, с розовой этикеткой. Это была песенка о трех малютках, исполняемая на два голоса.

За окнами моросил дождик. Я поплелся в комнату Ханса разглядывать собачку и вертеть в руках письменный прибор, и писал в нем до тех пор, пока меня не позвали домой.

По дороге я спросил у матери:

— Сколько лет Отто?

— Он чуть старше тебя, мышка, — ответила она. — Имей в виду, никогда нельзя спрашивать у дяди Ханса, сколько лет Отто. — Мне показалось, что дождь вдруг сильнее стал хлестать нам в лицо.

Задумавшись, я услыхал, как мать говорит:

— Они боятся, что когда их не станет, за Отто уже не будут так хорошо присматривать.

Оба замечания дали мне пищу для многодневных размышлений.

Только во время второго визита я понял из разговоров, что Отто жил не дома, а в детском приюте, и что приведшая его дама была приятельницей тети Янне и работала в этом заведении.

Было воскресенье, и мой отец тоже отправился с нами. Когда мы вошли, Отто получал за что-то нагоняй. Ханс стоял у окна, Отто — у старинной стеклянной горки, а дядя Ханс сидел у стола.

— Да, — сказала тетя Янне, проводив нас в комнату, — мы как раз об Отто говорим.

— Да, — крикнул Отто, — да мама!

— Здесь, рядышком, — сказал дядя Ханс, — в конторе — он имел в виду свою маленькую рабочую комнату окнами на улицу — стояла ваза с виноградом. Я вот подумал: и что это он без конца туда бегает. А он всякий раз отщипывал по ягодке, и теперь ничего не осталось.

Отто засмеялся и вприпрыжку промчался по полу. Его лицо лоснилось от пота.

— Мама считает, что это совсем не смешно, — сказала тетя Янне, — ты плохо поступил, Отто.

— Отто плохо! — выкрикнул тот с искаженным от страха лицом.

Граммофон играл бесперебойно, и разговор сделался еще более оживленным, когда явилась чета Фонтейнов. Жену я раньше никогда не встречал, но дома о ней рассказывали, что она, встречая знакомых, тащивших сумки с покупками, пряталась в подъезде или за живой изгородью, чтобы не пришлось здороваться с теми, кто сам ходит по лавкам за продуктами. Еще о ней говорили, что, бывая по вечерам у кого-нибудь в гостях, она отлучалась на часок, чтобы посмотреть, спит ли ее сын, которому было уже девятнадцать.

Ее звали «тетя Элли», но взрослые язвительно именовали ее «чокнутая Элли».

Однажды мама зашла к ней домой, в дверях они перемолвились словом, и та сказала, что у нее сейчас педикюрша, однако при этом запихнула моей матери в рот огромную конфету со словами: «Вообще-то это для высших сфер, но тебе уж — так и быть, ладно».

Дома мама пыталась передразнивать ее голос, гнусавый, словно у страдающей полипами, но теперь я услыхал, как он звучит в самом деле.

Муж тети Элли, мой отец и дядя Ханс пошли в кабинет; дядя Ханс передвигался своеобразно, ища руками опоры и, ссутулившись, одну за другой выбрасывал вперед тонкие ноги.

Я последовал за ними по коридору и вслед за дядей Хансом вошел в кабинет.

— Это и есть чокнутая Элли? — спросил я у дяди Ханса, махнув через плечо в сторону гостиной. Этот вопрос, заданный в присутствии ее супруга, привел дядю Ханса, как я потом понял, в чрезвычайное замешательство. Он порылся в кармане жилета, нашел монетку в двадцать пять центов, протянул ее мне и сказал:

— Можешь сходить купить себе мороженое.

Я вышел на улицу, где как раз проходил лоточник, положил монетку на тележку и сказал:

— Мороженое.

— За пять? — спросил он.

— Хорошо, — сказал я.

— Или за десять?

— Хорошо, одно мороженое, — сказал я.

— Так за пять или за десять? — спросил он. Никакого определенного решения принято не было, но он положил мне очень большую порцию и, как только я забрал ее, из дому вышла мама.

— Он плохо себя вел, — сказала она мороженщику, — ныл, ныл да и выпросил.

Я вцепился в мороженое. Мама утянула меня в дом.

— А сдачу-то! — крикнул мороженщик, но мы были уже в доме, и дверь захлопнулась. Мороженое мне не понравилось, и с позволения хозяев я оставил его на тарелке в кухне.

С тех пор начались регулярные взаимные визиты. В день рождения я получил от моих новых тети и дяди металлическую заводную машинку, и не подал виду, что в сущности был уже слишком взрослым для этого.

Обычно они приходили к нам каждую новогоднюю ночь, при этом мой отец с помощью таксиста заносил дядю Ханса наверх.

Паралич все эти годы оставался неизменным, но мне помнится, что как-то в полдень тетя Янне рассказала нам, что началось регулярно возобновляющееся оцепенение правой руки. В том же году я начал ходить в подготовительную школу, и расположена она была неподалеку от квартиры Бословицей. В воскресенье перед началом нового школьного года я зашел их проведать. Меня пригласили к столу.

Тетя Янне рассказывала своей сестре, что Хансика пристроили в интернат в Ларене, потому что никакого сладу с ним не было.

— Они, бывало, повздорят, — сказал она после обеда, когда дядя Ханс сидел в своем кабинете, — и он этак положит руку отцу на голову, и тот злится, прямо ужас.

Далее она поведала, что соседка, с которой она этим утром беседовала через забор в саду, косвенно обвинила ее в этом решении, заявив: «Одного ребенка уже из дому выставили, теперь от другого отделались».

— Я все утро на диване пролежала проплакала, — сказала тетя Янне.

— Наглость какая, такие вещи говорить, — ответила сестра, — не ее ума это дело.

— Завтра, — сказал я, — школа начинается, — я показал на здание на углу, — как ты думаешь, нам уже в первый день на дом зададут?

— Да нет, не думаю, — сказала тетя Янне.

Теперь, когда Ханса не было, я с любопытством обшарил его комнату, но не нашел ничего интересного. Собачка по-прежнему стояла на том же месте, однако письменный прибор давно исчез.

— Хочу взять книжки почитать, — сказал я, когда тетя Янне вошла в комнату, и, словно в глубокой задумчивости, остановился перед книжным шкафом. — Вот эти. — Я наугад вытащил два тома «Толстяка и Жердины»[2], — детские рассказы про толстого и худого мальчиков, — и «Книгу о Иеремии, именуемом Михаилом». — Если Ханс разрешит, — сказал я.

— Если мы разрешим, — сказала тетя Янне, — ты — наш любимчик.

— Я вовремя верну, — сказал я.

За три года до войны они переехали в дом, выходивший окнами на реку, за которой было ответвление канала и голая намытая земля. При входе нужно было взбираться на двадцать высоких гранитных ступеней. Здесь, помнится, однажды осенью я наблюдал крупные занятия по подготовке к воздушной обороне.

Поглядеть на них Бословицы пригласили много народу, и молодежь вылезла через окно на крышу над соседской квартирой. Оседлав конек крыши, мы смотрели, как при каждом орудийном выстреле, когда мимо пролетала небольшая эскадрилья самолетов, стволы зениток подавались назад, на песок — еще до того, как раздавался звук. С крыши большого особняка, в пятидесяти метрах от нас, лупили пулеметчики.

Братья Виллинк тоже были там; они специально набрали камешков, чтобы швырять на улицу. Завывали сирены воздушной тревоги, небо затягивалось. Затем прибыли новые эскадрильи, — они прорывались сквозь облака взрывов и сбрасывали зеленые раскаленные шары, — на земле их притушивали. Брандмейстер воздушной обороны поливал из шланга канал и реку, чтобы проверить приборы. В конце всей этой суматохи на реку опустился гидросамолет и вновь взлетел над большим мостом, соединявшим южную часть города с восточной, чуть не задев его. Я был очень доволен зрелищем. Нас всех угостили чаем со сладким рассыпчатым печеньем.

Через полгода после этого события мы переехали в центр города и оказались всего в десяти минутах ходьбы от семейства Бословиц, на другом берегу реки. Теперь навещать друг друга можно было чаще. Тетя Янне регулярно приходила в полдень, и, когда у Отто не было школы — он где-то учился плести коврики и низать бусы — его забирали из приюта и для разнообразия приводили к нам.

И вот как-то раз в пятницу, возвращаясь домой из гимназии, я увидел, как они идут навстречу; мальчик, сутулясь больше обычного, приплясывал, словно медведь на цепи, так что мать едва удерживала его за руку. Восьмилетняя соседская девочка со второго этажа, прыгавшая через скакалку (один конец веревки был привязан к металлической ограде узенького садика перед домом, чтобы можно было держать скакалку одной рукой), специально натянула ее под ногами Отто, когда его отпустили и он порысил к нашему дому. Мальчик споткнулся, но не упал. Девочка бросила веревку и задала деру от тети Янне, которая почти онемела от ярости.

Она поднялась наверх позади Отто, вне себя; я последовал за ними. Отто с грохотом проскакал по коридору, в предвкушении старых открыток, которые мама всякий раз ему дарила.

— Такое, — сказала тетя Янне, — что кто-то вот такое может вытворить, ты понимаешь? Попадись она мне, я не знаю, что бы с ней сделала, не знаю. — Она чуть успокоилась, но тем не менее постоянно моргала, — недуг, который я тогда впервые заметил.

— Посмотрим, есть ли у нас открыточка для тебя, — сказала мама.

— Да тетя Йет! — выпалил Отто и вслед за ней проплясал к шкафу. Там, в коробке из-под сигар, она припрятала три штуки. Он обнюхал их и подпрыгнул.

— Осторожно, малыш, соседи, — сказала мама.

— А куда у нас едет Отто? — спросила тетя Янне.

— Дада мама!

— Куда ты едешь?

— Да мама!

— Нет, Отто, ты ведь знаешь, куда ты едешь?

Не успел Отто ответить, как она сказала:

— В Россию.

— В Россию, да мама!

— Ты знаешь, Йет, — сказала тетя Янне, — в России один профессор делает операции и полностью излечил несколько детей. И теперь Отто поедет в Россию.

Другие новости касались состояния здоровья дяди Ханса. Он был разбит, лежал в постели и правая рука его была почти парализована.

— И к тому же его настроение, — сказала она, — это что-то ужасное.

Для ободрения она сообщила, что некий врач, который пользовал дядю Ханса десять лет назад, приходил проведать его и сказал: «Человече, я думал, ты давно уж помер».

Это была не единственная новость. Обсуждалась покупка инвалидной коляски для дяди Ханса, чтобы он, когда немного поправится, больше мог бывать на свежем воздухе и с меньшими затратами ездил в гости.

— Но он не хочет, — сказала тетя Янне, — он считает, что тогда будет похож на немощного.

— Так ведь он и есть немощный, — сказала мама.

И все-таки, невзирая на свое сопротивление, дядя Ханс получил коляску, — правда, далеко не сразу Она была трехколесная и двигалась при помощи рычагов, вращавших переднее колесо и одновременно управлявших коляской.

Ее нужно было всякий раз прикатывать со стоянки, и тогда дядю Ханса приходилось сносить вниз с высоких каменных ступеней. Коляска была у него совсем недолго, когда они стали снимать нижний этаж. Дом находился на улице позади нашей, — темная, сырая квартира. С этим были связаны, однако, и некоторые выгоды, поскольку коляску, с разрешения жилищной комиссии, можно было оставлять в вестибюле, а в окошке его кабинета один дружественный плотник смастерил почтовый ящик, через который почтальон бросал письма фактически ему на стол.

Его самостоятельное передвижение было только видимостью, ведь кто-то должен был его подталкивать: в исхудавших руках, особенно в правой, не было никакой силы.

Однажды днем, в воскресенье, мы с моими родителями, Отто, тетей Янне и дядей Хансом возвращались с чьего-то дня рождения, и я терпеливо толкал коляску. Мы перешли мост, въезд на который был довольно крут.

На той стороне канала нам нужно было свернуть налево. На спуске коляска покатилась, набирая скорость, я придерживал ее, но дядя Ханс велел мне отпустить. Я повиновался. За мостом был перекресток, и присутствие регулировщика не позволило нам немедленно повернуть налево. Нужно было, если путь был свободен, сначала перейти с коляской, а затем остановиться на правой стороне улицы.

Дядя Ханс, однако, просвистел вниз и, не дожидаясь сигнала, пересек перекресток по диагонали.

— Нельзя! — крикнул я ему вслед.

Прямо за дорожным знаком он повернул налево; из-за большой скорости на спуске коляска качнулась и с грохотом рухнула на мостовую. Регулировщик и прохожие бросились к нему и, подняв коляску вместе с дядей Хансом, поставили ее прямо. Он не ушибся, но, когда мы добрались до дому, молча уселся у стола, глядя перед собой.

Тетя Янне успокоила Отто — она решила, что он видел падение и перепугался.

— Это не папа упал, это другой дядя, эй, Отто, это был другой, не папа, — сказала она.

— Не папа! — выкрикнул Отто и оперся локтем на чайную чашку; она треснула. Это был сумрачный день, без дождя, хотя его беспрестанно ожидали с неподвижных небес.

На мое шестнадцатилетие, той же весной, кроме тети Янне и дяди Ханса, пришел и Хансик. Его мать решила, что ему можно вернуться домой.

— Если война начнется, пусть лучше дома будет, — сказала она. Ему предстояло сделаться продавцом в лавке какого-то своего дяди.

— Ты говоришь: если война начнется, — как будто она уже не идет, — сказал мой отец.

С этого момента все мое внимание было приковано к разговору. Хотя Англия и Франция вели войну с Германией, никаких серьезных военных действий, к моему недовольству, не наблюдалось.

С младшим из братьев Виллинк, Йостом, я время от времени ходил в кино, где перед началом фильма показывали скудные фронтовые журналы, в которых закамуфлированные пушки стояли в боевой готовности, паля каждые четверть часа. Приятным исключением из этого однообразия была как-то раз съемка вытащенного на берег маленького немецкого линейного корабля, «Граф фон Шпее», замечательно потрепанного и побитого. «Ужасы войны, здорово», — сказал Йост комическим тоном, когда съемка с воздуха предоставила еще и общий вид покореженного судна.

— По мне, так, самым прекрасным была бы короткая, но яростная битва на улицах этого города, — сказал я. — Ну, такая, из окна в окно, с ручными гранатами и белыми флагами, но чтобы длилась не больше двух дней, потому как потом уже надоест.

Зайдя однажды майским вечером к Бословицам, чтобы одолжить у них электрический тостер, я застал дядю Ханса, тетю Янне и Хансика в сумерках. У них в гостях был сосед. Они были настолько увлечены беседой, что едва заметили мое появление.

— Это о кое-чем говорит, — сказал сосед, — я говорю, это кое-что значит. Это значит гораздо больше, чем нам известно.

Когда я нерешительно остановился в дверях гостиной, тетя Янне заметила меня.

— Ах, это ты, — сказала она. — Ты тоже слыхал, что даже обрученных призвали? Сыну вот этого господина придется сегодня вечером назад в казарму.

— Не слыхал, — сказал я, — неужто правда?

— По радио сказали, — ответил сосед.

— В любом случае, что-то надвигается, — сказал я, ощущая, как во мне вскипает сильное волнение.

На той же самой неделе почти все, кто жил по соседству, среди ночи с четверга на пятницу вышли на улицу. С гулом проносились самолеты, грохотали зенитки, и прожекторы снопами лучей пронизывали клочья редких облаков.

— И натерпятся же они снова, там, в Англии, — сказал один молочник; он решил, что немцы летят бомбить английские города, а над голландскими землями их самолеты обстреливала наша нейтральная армия.

В отношении национальной принадлежности самолетов он оказался прав; остальные же его предположения были опровергнуты, когда стало понятно, что означали сильные удары и вспышки света на юго-западном горизонте.

Чуть после семи поднялась тетя Янне. Меня в то время дома не было, поскольку ко мне заглянули братья Виллинк со своей сестрой. Я пошел с ними, и с балкона их дома мы наблюдали тяжелые клубы дыма, висевшие над местом, где мог располагаться только аэродром Схипхол.

— Это война, — сказала их сестра Лиз. В восторге от стольких волнительных событий, мы все вместе вернулись к нам. Было без четверти восемь.

— Это война, — сказала мама, — уже по радио объявили.

— А что они точно-то сказали? — спросил я.

— Да я не могу все это повторить, тебе надо было бы самому послушать, — сказала она.

Тетя Янне сидела в кресле, не снимая черной бархатной шляпки, и моргала. Радио в этот момент молчало, и мы нетерпеливо ожидали начала восьмичасовых новостей. Обычно оно возвещалось гусиным гоготом.

— А вот интересно, может, они сегодня просто кукарекнут, — сказал мой отец, входя из коридора в комнату.

Я страстно надеялся, что слухи, курсирующие по округе, были точны. «Настоящая война, отлично», — тихо сказал я самому себе.

Радио негромко зашумело, что предвещало бой часов. Удары прозвучали через шестнадцать сигналов, медленно и светло. После этого загоготал гусь.

— Стыд и срам, — сказал мой отец.

Я вздрогнул, поскольку теперь все могло быть испорчено. Возможно, это было доказательством того, что не началось никакой войны вообще. Я только тогда успокоился, когда громкоговоритель сообщил о нарушении немецкими войсками границ Голландии, Бельгии и Люксембурга.

Довольный, отправился я утром в гимназию, в то время как тетя Янне по-прежнему сидела, ничего не говоря и уставясь перед собой.

В школе царило торжественное настроение. Здание отходило под госпиталь, и ректор объявил об этом в большом актовом зале. После этого все пропели национальный гимн. Тот факт, что школа временно закрывается, сделал день еще светлее, словно все вокруг стало новым.

До вторника мы тетю Янне не видели. Она зашла проведать нас, одна, и вид у нее был бледный.

— Чем занимаетесь? — спросила она. — Ну и запах, горит что-то? Плохи дела.

— Плохи дела, — сказала мама, — только что объявили капитуляцию.

Мы жгли в печке книги и брошюры; плотно забитая, она тянула скверно и дымила. Брат с отцом складывали книги в два джутовых мешка и чемодан. Когда стемнело, я бросил их в канал.

По всей округе горели костры, к ним приносили новый и новый груз, иногда целыми ящиками. Многие, как и мы, всё сбрасывали в воду. Время от времени в суматохе что-то оставалось забытым на берегу. В тот вечер, прогуливаясь в сумерках по берегу, я нашел книгу в огненно-красной обложке, — название я забыл, но мама забрала ее из моей комнаты и отказалась вернуть.

Тетя Янне после объявления о капитуляции, попросив еще раз четко пересказать его, внезапно исчезла. На следующий день произошли два важных события. Около полудня в город въехали первые немцы. Это были мотоциклисты в зеленых пятнистых куртках. Некоторые жители остались стоять у дороги, чтобы посмотреть, как те пересекают мост. Тетя Янне тоже это видела и, зайдя к нам в среду вечером, назвала их «лягушками».

Меня дома не было, поскольку я был очень занят. В польдерные каналы, — по слухам, по ошибке — была напущена соленая вода, и на поверхности трепыхались сотни задыхающихся рыбок. Большой рыболовной сетью я ловил их перед нашим домом; они не делали ни единой попытки ускользнуть, и я принес домой полное ведро.

На следующий день начиналась школа, и потому вечером, накануне, я искал утешения в маленьком кинотеатре, где на самом позднем сеансе показывали французский фильм «Северный Отель».[3] Это был рассказ о совместной попытке самоубийства, причем парень стреляет в девушку, но не находит силы выстрелить в себя. Девушка, однако, выздоравливает, и в конце концов торжествует воссоединение и примирение с жизнью, когда она, после отбытого им срока, встречает его из тюрьмы. Я был доволен таким исходом.

Дома я застал тетю Янне — она сидела на диване, а мама разливала кофе.

В комнате было сумрачно, поскольку света еще не зажигали. Раскатывать и закалывать булавками бумажную светомаскировку было хлопотно. Они сидели при задумчивом свете чайной горелки.

— Нужно затемниться, — сказал я, — этот огонек пробивается наружу.

— Ну вот ты и сделай, — сказала мама.

Я помню, что одна рама была приоткрыта, когда я спустил черные портьеры.

— Ханс послал письмо в Берлин своей тете, — сказала тетя Янне, — уже давно. Оно теперь вернулось, недоставленное. Адресат выбыл в неизвестном направлении, так там написано.

Тут в комнату ворвался порыв ветра, который на несколько секунд приподнял маскировочную бумагу вместе с занавеской и смел со стола пачку бумаг. Я торопливо закрыл окно.

Как-то раз, в конце дня, когда не было занятий, я зашел к Бословицам. Лето было в разгаре, и дядя Ханс сидел у себя в кабинете, на солнышке у окна.

Он почти сразу завел разговор о своем здоровье и о враче по имени Витфис, — тот уже несколько раз приходил и собирался что-то предпринять для его выздоровления.

— Он должен сделать так, чтобы я скакал, — сказал дядя Ханс, — скакал, как заяц. Ты, поди, сигаретку хочешь? — спросил он и встал поискать коробку.

— Скажи, где они стоят, я сам возьму, — сказал я, но он проковылял в угол комнаты и взял со стола низкую, квадратную медную шкатулку.

— Смеешься небось? — спросил он, стоя ко мне спиной.

— Да ты что, — сказал я.

Вошел Ханс и уселся за письменный стол отца.

— Как дела? — спросил я. — Нравится тебе торговать?

— Да на тысчонку гульдей сегодня дел провернул, — ответил он.

— А какие еще новости? — спросила тетя Янне.

— Новости, — ответил я, — такие, что немцы наступают на Брест, жуткий спектакль по радио устроили.

После этого я передал им утверждение, услышанное мною от одного толстяка из моего класса. Согласно предсказаниям, сделанным одним французским священником за сорок лет до этого, немцев разобьют под Орлеаном.

— Город на Маасе будет разрушен, вот еще он что написал, — сказал я. Тетя Янне сказала:

— Если ты мне принесешь книгу, в которой это написано, кое-что от меня получишь.

В тот же день, незадолго до обеда, я отправился к Виллинкам, чтобы сообщить последние новости. Как только я вошел и уселся в комнате Эрика, начался беспрестанный грохот зениток. Две сверкающие на солнце машины пролетели так высоко, что можно было заметить лишь блеск, но очертания были неразличимы.

Чуть позже послышался стрекот пулемета и ужасающий шум и свист пролетающих над нашими головами бомбардировщиков. Всякий раз, когда шум становился сильнее, мы спешили с балкона в комнату; слышны были и удары бортовых пушек.

Когда на мгновение сделалось тихо, мы увидели черный след в воздухе, и в конце его — быстро снижающуюся огненную звезду. Пламя было белое, как при электросварке. Затем в этом огне мы заметили второй столб дыма: машина переломилась надвое.

В одно мгновение все исчезло за домами. В небе не появилось никаких парашютов.

— Господи, защити тех, кто в море или в воздухе, — сказал я торжественно. Воздушной тревоги не было.

После ужина к нам зашел Ханс Бословиц.

— Ты знаешь, что это за машина, которая упала? — спросил он.

— Нет, не знаю, — сказал я.

— Это был немец, — объявил он.

— Откуда тебе это известно, — спросил я, — ты уже слышал, куда он рухнул?

— Видишь ли, — сказал Ханс, протирая носовым платком очки, — у нас свои каналы.

— Надеюсь, что так, — ответил я, — но не верю, что кто-то может знать это наверняка.

— У нас свои каналы, — сказал он и ушел.

Назавтра, — я точно помню, день был рабочий, — возвращаясь из кино, я увидел, как перед конторой одной газеты наклеивают бюллетень с сообщением о капитуляции Франции.

— Стало быть, они просят перемирия, — сказала мама, когда дома я вкратце передал сообщение, — это не одно и то же. Ступай-ка и всё в точности расскажи тете Янне.

— Вполне возможно, это пропаганда, — сказала та, но я заметил, что она ни на секунду не усомнилась в истинности сообщения. В тот же вечер она пришла к нам и лишь тогда рассказала, что у них случилось еще четыре недели назад.

Как-то в полдень явились на машине два немца в военной форме.

— Руки вверх, — сказал один, входя в комнату дяди Ханса.

— Парень, шутишь, что ли, — ответил тот по-немецки, — я на ноги-то подняться не могу.

Они обшарили дом и объявили, что ему придется поехать с ними. Дядя Ханс отправился одеваться, и паралич, ставший совершенно очевидным, когда он под их взглядами ковылял по дому, уже тогда подвел их к мысли о нелепости ареста.

Затем они увидели, как тетя Янне подвязывает ему резиновую грелку, чтобы он в нее помочился.

— Они спросили, только ли я могу это делать, — рассказывала она. — Я сказала, что да, только я. Тогда они что-то записали и ушли, но приятного в этом было мало. — Она заморгала, и по лицу ее пробежала легкая судорога.

— А как теперь у Ханса дела? — спросила мама.

— Хуже не становится, — сказала тетя Янне, — пока что он этой рукой может писать.

— Смотри-ка, — сказала мама.

Лето и осень миновали бесцветно. После Нового года установилась мягкая, влажная весенняя погода. Во второе воскресенье нового года я был приглашен на обед родителями моего школьного товарища Жима, где неожиданно встретил и Хансика.

Отец Жима был крупный торговец телятиной, он отрастил себе на редкость толстый живот, но был человеком веселым, легко смотревшим на вещи. Хотя он уже трижды подвергался операции желудка, себя совершенно не щадил.

— Всякую еду люблю, — сказал он за столом, — если в ней булавок не понатыкано. — По доброте душевной он пригласил познакомиться и моих родителей.

— Я больше немецких книг не читаю, — сказал маленький седовласый человек, как только заговорили о литературе. Разговор моментально перешел на войну, при этом пытались определить ее продолжительность.

— Ну, я бы сказал, — произнес отец Жима, — самое долгое, — но так долго она не протянется, — это полгода.

— Так, как нынче дела идут, — с улыбкой сказал мой отец, — она вполне может затянуться лет на двадцать пять.

Хансик, который оказался знаком с одним из братьев Жима, принес с собой гитару и весьма бурно исполнил песню «На коньках по радуге» — коронный номер. Когда заговорили о войне, он сказал:

— Уже в этом году кончится.

— Почему ты так думаешь, Ханс? — спросила мама.

— Каналы, по которым я получаю известия, тетя Йет, — отвечал он, — очень хорошо, я повторяю, очень хорошо осведомлены.

Недель шесть спустя тетя Янне, возбужденная, поднялась к нам наверх.

— Зеленые хватают мальчиков повсюду у площади Ватерлоо, — сказала она. — Может, Симончик пойдет посмотрит для меня? Нет, лучше пусть сходит в контору к Хансику, сказать, чтобы он на улицу не выходил. Или нет, я ему позвоню, пусть Симончик подождет.

— Присядь-ка сперва, — сказала мама. Это было в среду. Ей удалось немного успокоить тетю Янне.

— Позвони Хансику, — сказала мама.

— Уже позвонила, — сказала она.

— Смотри-ка, — сказала мама.

— Я пойду туда, гляну, — объявил я.

— Ты поосторожнее, ладно? — спросила мама.

Я быстро доехал на велосипеде до площади Ватерлоо и вернулся с подробным отчетом. Дядя Ханс неторопливо курил свою короткую черную трубку.

— Какой свитер у тебя красивый, — заметил он в середине моего рассказа, — новый?

Тетя Янне постоянно названивала в контору, где работал Ханс. Он оставался там на ночь: я слышал, как она обещала принести ему постельное белье и еду. По ее просьбе я подошел к телефону.

— Не думай только, высокочтимый, достопочтенный Симончик, что то, что ты скажешь, тоже будет иметь какой-то смысл, — сказал голос на том конце.

— Ну-ну, — сказал я, хмыкнув, поскольку тетя Янне не спускала с меня глаз.

— Эта баба ноет просто страшно, — продолжал он, — передай ей от меня, что она — жуткая старая зануда. — Слышимость в трубке была очень ясная, и потому я постукивал левой ногой по полу.

— Да, конечно, — громко сказал я, — могу себе представить, очень мило.

— Ты что имеешь в виду? — спросил он.

— Только то, — сказал я, — что ты в любом случае должен быть осторожен, но ты и так осторожен, как я слышу. Пока! До свидания, — и я положил трубку на рычажки, хотя Ханс вдруг опять начал орать; при этом возникли какие-то свистящие посторонние звуки.

— Ну, что он сказал? — спросила тетя Янне.

— Он сказал, — пустился излагать я, — что мы все нервничаем и говорим друг другу всякую чепуху. Но ты не должна волноваться, сказал он. Само собой разумеется, он на улицу не выйдет. Когда-нибудь все закончится, сказал он.

— Можешь еще разок позвонить, — удовлетворенная, сказала тетя Янне. После чего выглянула на улицу и сказала:

— Не волноваться, не сходить с ума.

Через четыре дня тетя Янне зашла проведать мою мать, ушедшую к каким-то знакомым; она должна была с минуты на минуту вернуться. Пока тетя Янне дожидалась ее, заглянул еще и толстяк-фокусник, живший за углом. На лестнице он всегда насвистывал мелодию, которая предваряла радиовещание из Лондона.

— Не свисти так на лестнице, — сказал я, — ни к чему это, да и опасно.

Выслушав скудные сообщения, он сказал:

— Я полагаю, что они проиграют, вот только не знаю, до моих похорон или после.

Он затрясся от хохота и ушел, громко насвистывая на лестнице ту же мелодию. Как только он ушел, вернулась мама.

— Дочь Паркмана умерла, — сказала тут тетя Янне. Она поведала, что дочь соседа, жившего через дом от них, и ее муж вместе приняли яд. Мужа доставили в больницу, и он уже выздоравливает.

— Он кричит, им приходится его держать, — сказала тетя Янне.

«Кого она имеет в виду, отца или зятя?» — подумал я. Июнь был очень мягким — сияющее преддверье лета. Как-то в полдень, когда мама вязала, сидя у окна, к нам зашла тетя Янне вместе с Отто. Она была бледна, потрескавшаяся кожа на ее лице походила на штукатурку, хотя тетя Янне не пудрилась.

— Мама, мама! — нетерпеливо кричал Отто.

— Ты хороший мальчик, помолчи немного, солнышко, — сказала тетя Янне.

Она пришла рассказать о происшествии с ее племянником. Проезжая по городу на велосипеде, он нарушил правила и был остановлен человеком в черных сапогах, отчасти в штатском, отчасти в униформе; записывая его имя, тот ухмыльнулся.

Через несколько дней после этого, вечером, у их дверей появился одетый в темное, неприметной внешности человек, заявивший, что племяннику на следующий день надлежит явиться в контору в городе из-за того дорожного происшествия, чтобы, как он сказал, утрясти это дело.

Племянник пошел, и его мать отправилась с ним. На входе в означенную контору ее задержали, впустили только сына. Минут через двадцать он с трудом выбрел на улицу, его рвало, на лице — шишки и кровавые царапины, одежда в пыли, словно ее таскали по полу.

Они за немалые деньги наняли коляску на воздушных рессорах, запряженную лошадкой-пони. Дома, кроме легкого сотрясения мозга, врач установил еще повреждение левой лопатки, и с той же стороны стороны — перелом ключицы.

Его оставили дожидаться в небольшом зале. Человек, задержавший его, вошел первым и привел остальных, некоторые держали в руках резиновые дубинки.

— Это — наглец, который обругал меня мерзавцем, — объявил тот человек. Один из них ударил племянника кулаком в подбородок, и остальные, человек шесть или семь, вдруг накинулись на него и принялись избивать и топтать.

— Так внезапно все началось, — рассказывал он тете Янне. Человек с седыми сальными волосами все время метил ему в живот. Племянник поскользнулся, пытаясь увернуться от ударов, и упал на спину. Прежде чем он сумел принять защитную позу, один из тех стал топтаться на его груди. Когда он перевернулся, седой (как показалось племяннику) встал ногами ему на спину.

В этот момент раздался звонок или свист, в любом случае пронзительный звук, заставивший их остановиться; ему послышались разные голоса, но что было дальше, до того, как он вышел на улицу, вспомнить ему не удалось.

— Знаешь, — сказала тетя Янне, — что у Йозефа дома получили похоронку?

— Нет, — сказала мама, — я не знала.

— Но они еще из лагеря от него письмо получили, — продолжала тетя Янне, — с гораздо более поздней датой. А теперь о нем больше ничего не слышно.

Наступило молчание. Тетя Янне посмотрела на Отто и сказала:

— Доктор прописал порошки, и он уже две ночи сухой, так сестра сказала.

Мама спохватилась, что не дала Отто открыток, и отыскала в шкафу пару штук; одна была цветистая: вид заграничного города под розовыми небесами.

Ханс Бословиц, когда я несколько недель спустя зашел к нему вечером, играл на гитаре. Он всей кистью бил по струнам и дергал ногой. По моей просьбе он сыграл «О Йозеф, Йозеф», но исполнение мне не понравилось, поскольку он выводил мелодию, чересчур подчеркнуто припевая «та-та-та-та», причем его горло нелепо напрягалось, когда он задирал голову.

— Пульс сего общества, эта музыка, — сказал он. В этот момент в окошко входной двери постучали. Посетитель уже прошел в коридор, громко назвал свое имя, и тетя Янне прокричала:

— Да, сосед, проходите.

— Вы наверняка еще не слыхали, госпожа Бословиц, — сказал, войдя, сосед, — доктор Витфис умер.

— Да что вы? — ахнула тетя Янне.

— Я только что узнал, — сказал он, — вчера вечером это случилось.

Поздно вечером, поведал он, доктор взял бритву и перерезал запястья обоим своим маленьким сынишкам, опустив кисти их рук в кадку с теплой водой, — это исключает возникновение боли. После того, как его жена сама вскрыла себе вены, он тем же образом рассек свое запястье. На такой ход событий указывали позы жертв и наличие второй бритвы в руке жены. Жену и детей нашли уже мертвыми, а мужа — без сознания. В госпитале ему зашили рану и сделали переливание крови, но еще до полудня он умер, так и не очнувшись.

Зайдя однажды в воскресенье, поздней осенью, к Бословицам, чтобы занять полбуханки хлеба, я застал Отто у граммофона.

— Отто скоро уезжает, — сказала тетя Янне, — правда, Отто?

— Да мама, — крикнул тот, — Отто скоро!

— Господи, куда же это он едет? — спросил я.

Лицо тети Янне казалось воспаленным, словно в лихорадке.

— Ему нельзя больше оставаться в приюте, и в школу нельзя, — ответила она, — он должен ехать в Апельдоорн[4]. Завтра я его отвезу.

Только сейчас я заметил, что раздвижные двери, ведущие в заднюю комнату, открыты, и там в постели лежит дядя Ханс. У койки с белыми металлическими прутьями были медные шары по четырем сторонам. Лицо больного, исхудавшее, в то же время казалось опухшим, точно влажным изнутри.

На стуле стояли пузырьки с лекарствами, тарелка с ножом и шахматная доска.

— Я сегодня днем играл с Хансом в шахматы, — сказал он, — но Отто постоянно всё переворачивал.

В течение следующих дней он также оставался в постели, и состояние его делалось серьезным. Наступала зима, и новый доктор попросил хорошенько протопить комнаты. Довольно долго дядя Ханс еще мог самостоятельно ходить в уборную, но со временем ему пришлось прибегать к чужой помощи.

— Он безумно тяжелый, я не могу, — сказала тетя Янне. — И кстати, еще и упирается.

После Нового года врач настойчиво порекомендовал поместить его в больницу, и в начале той же недели его перевезли.

— Ему там действительно очень хорошо, — рассказывала тетя Янне моей матери, зайдя проведать ее, — и врачи, и сиделки, все очень добры.

— Он уже ничего не соображает, — чуть позже продолжала она, — не понимаю, что на него нашло. Хансик принес ему апельсины, купил у кого-то в лавке. Он говорит: отец, они стоят шестьдесят центов за штуку, смотри, съешь их. Но он ни единого не съел, а все раздал. Разумеется, можно и угостить немножко, но тут прямо зла не хватает.

— С завтрашнего дня нам в восемь вечера уже нужно быть дома[5], — как-то в начале лета сказала тетя Янне моей матери, — Может, ты вечером сходишь его проведать? Я не смогу; что Хансу с того, раз мне уже через три минуты нужно будет уходить? Тогда я днем чуть подольше побуду, они там не возражают.

— Он хорошо выглядит, пополнел, — сказала мама, в первый раз проведав его и тем же вечером докладывая результат тете Янне. Та, впрочем, слушала невнимательно. Хансика еще не было дома, и она попросила маму позвонить в его контору, поскольку ей только что отключили телефон.

— Пусть Симончик сходит в контору и посмотрит, там ли он еще.

Мама только собралась выполнить эту просьбу, как вошел Ханс.

Улицы были оцеплены, и в конторе их об этом предупредили. Когда все улеглось, он выбрался из здания, но на полдороге ему пришлось прятаться в общественном писсуаре. Тут пробило восемь, и последнюю часть пути, через наш район, он проделал бегом.

— Нам больше не выйти из города, — однажды вечером сказала тетя Янне, когда я зашел сообщить, что в ближайшую пятницу вечером мама не сможет проведать дядю Ханса.

— Спроси маму, не съездит ли она на этой неделе к Отто.

На следующий день, в среду, тетя Янне пришла к нам.

— Они проводят инвентаризацию, — сказала она. Когда мама пригласила ее присесть и налила ей чашку яблочного чаю, она рассказала, что у всех соседей по лестнице побывали инвентаризаторы, двое мужчин с портфелями. Всё осматривали и записывали. На лестнице им попался пятилетний сынишка соседей с первого этажа, игравший с маленьким темно-красным кошельком.

Один из мужчин отнял его у мальчика, раскрыл и достал никелевый пятицентовик и три серебряные монетки, после чего вернул кошелек.

— Там не четвертачок, — сказал ребенок, — папа говорит, это старая монетка.

— Сиди-ка тихо, малявка, — ответил мужчина, — очень тихо сиди.

Возможно, тетя Янне не слышала ударов в дверь, — было уже не выяснить. В любом случае они исчезли, не обыскав ее квартиры.

Она попросила меня немедленно пойти с ней и отдала мне уложенные в чемодан фризские часы, старинную керамику, два резных канделябра слоновой кости и те два изразца. Я все принес домой и еще два раза возвращался, чтобы забрать старые настенные тарелки, фотоаппарат и изящное маленькое зеркало.

Раз в две недели мама ездила в Апельдоорн, как правило, по вторникам, чтобы проведать Отто в большом приюте. В первый раз тетя Янне сидела у нас дома с полудня, ожидая ее возвращения.

— Ну как? — спросила она.

— Отлично выглядит, — ответила мама, — и уж как обрадовался, когда меня увидел. Сестры очень добры к нему.

— Про дом спрашивал? — спросила тетя Янне.

— Нет, совсем не спрашивал, — ответила мама, — и так славно играл с другими ребятишками. Когда я уходила, он вроде чуть-чуть огорчился, но сказать, что ему чего-то не хватает — нет, не сказала бы.

Она подробно рассказала тете Янне о том, как ее приняли сестры в отделении; как она отдала сласти, чтобы их распределили среди детей, но кое-что — пакет с вишнями — сунула Отто в руку, когда они гуляли на солнышке по лесной тропинке.

— Я ему все время скармливала по паре вишенок, — сказала она, — но он хотел сам доставать из пакетика. Я все боялась, что соком одежду перепачкает, но обошлось.

Позже, когда тетя Янне ушла, мама рассказала мне, что мальчик был одет неопрятно, брюки его вместо помочей и ремня держались на веревке.

— И ботинки, — сказала она, — не понимаю, как они могут так идиотски сидеть на ногах. Персонала не хватает, но люди делают всё возможное.

Она также передала, как Отто несколько раз повторил: «К маме». «Мама дома осталась, она обязательно приедет», — ответила она. «Мама дома», — крикнул он. Отто плакал, когда она уходила в конце дня.

Через неделю после этого тетя Янне пришла сразу же после ужина, вечером.

— Начали забирать, — сказала она, — людей берут. Никаких объявлений, берут, и всё, — сказала она. — Семью Аллегро взяли. Ты их знаешь?

— Нет, не знаю, — ответила мама.

Тетя Янне попросила меня, не мешкая, отправиться в больницу и попросить свидетельство о том, что дядя Ханс тяжело болен. Я пошел, и в просторной прихожей меня направили в один из корпусов, в канцелярии которого я отдал письмо. Через десять минут мне вручили запечатанный белый конверт. Я принес его домой тете Янне.

Следующим вечером она появилась снова. Она спросила меня, не схожу ли я туда во второй раз.

— Там написано, что он серьезно болен, а надо: что он смертельно болен, — сказала она.

— Я не знаю, захотят ли они такое написать, — сказал я, — но посмотрим.

Забрав письмо тети Янне и первое свидетельство, главная сестра через четверть часа ожидания протянула мне новое.

— Знаешь что, Симончик, — сказала тетя Янне как-то вечером, двумя днями позже, — тебе нужно еще раз пойти и спросить, не напишут ли они еще одно, совершенно новое свидетельство, в котором будет означен род болезни. Род болезни. И не по-латыни, а хотя бы по-немецки, во всяком случае, чтобы было понятно.

Она дала мне последнее свидетельство, но никакого сопроводительного письма. Я опять отправился в больницу.

— Госпожа Бословиц просит, нельзя ли упомянуть род болезни, — сказа я. — И лучше бы не по-латыни. — Главная сестра забрала конверт и вернулась чуть позже. — Подождете немного? — спросила она. Через некоторое время я получил тот же запечатанный конверт.

Я немедленно отнес его тете Янне и застал ее и Хансика сидящими у окна. Комната была почти целиком погружена во тьму. Портьеры были открыты, тюль отдернут, и из эркера они с Хансиком наблюдали за улицей.

— Ну что ж, отлично, — сказала тетя Янне, прочтя бумагу.

— Ты думаешь, это имеет какой-то смысл? — спросил Ханс.

— Возможно, — ответил я. «Он знает, он знает», — чуть ли не вслух сказал я.

— Что ты? — спросила тетя Янне.

— Так, это я про себя, — сказал я.

Не только моя мать, но и другие знакомые Бословицей, зашедшие вечером, с хмурым изумлением обсуждали их положение дел.

— Это прямо как в доме с привидениями, — сказала мама.

Я регулярно заходил к ним по вечерам, и всякий раз повторялось то же самое. Звонок в дверь, поворот замка внутренней двери и, когда я входил в коридор, тетя Янне была уже опять в комнате. Заходил в гостиную — у левого окна эркера сидела тетя Янне, у правого — Хансик. Как только я входил, тетя Янне на минуту покидала свой пост, бежала в коридор и запирала дверь на замок. Провожая меня, она закрывала дверь за моей спиной; выйдя на улицу, я опять видел их, сидящих перед окнами, словно изваяния. Я махал им рукой, но они никогда не реагировали.

Однажды утром, во вторник, соседи зашли к нам сказать, что накануне вечером, в половине девятого, приходили двое агентов в черных касках. Тетя Янне предъявила свидетельство из больницы, которое один из агентов осветил карманным фонариком.

— А вы кто? — спросил он у Хансика. Когда тот назвался, второй сказал: — В списке не значится. — Вам обоим придется пойти с нами, — сказал первый.

Когда дяде Хансу сообщили новость, он промолчал. Решили, что он не расслышал или не понял, и несколько раз настойчиво повторили ее. Он попытался выпрямиться в кровати и, когда ему под спину подложили подушку, уставился в окно. В конце концов посетительницы, — подруга тети Янне и ее дочь, — ушли домой.

Как-то днем к нам зашла соседка.

— Из Инвалидов[6] вывозят, — сообщила она и рассказала, что видела, как глубоких стариков сотнями волокли по лестнице из здания в стоявшие наготове грузовики, и как старец девяноста двух лет, которого она прежде знавала, воскликнул: «На руках меня носят!» — Из Апельдоорнского леса вчера тоже всех вывезли, — сказала она.

— Что ты сказала ему про Отто? — спросил я у матери, когда она вернулась с очередного посещения дяди Ханса.

— Так и сказала, всех вывезли, — сказала она. — Он только надеется, что Отто сразу убили. Доктора и медсестры остались с пациентами, слыхал?

— Нет, — сказал я, — не слыхал.

В начале следующей недели один из друзей дяди Ханса нанял экипаж и перевез его из госпиталя в чердачную комнату в центре города, которую ему предоставили знакомые. Поздно вечером из подъезда дома дяди Ханса он забрал и инвалидную коляску, — шины с нее уже были украдены. Через четыре дня квартиру очистили, но было решено, что дяде Хансу пока ничего об этом не скажут.

Больной лежал один на новом месте, но дважды в день к нему приходила медсестра. Об укрытии знали только несколько человек.

В течение лета все шло наилучшим образом. Когда наступила осень, для дяди Ханса пришлось подыскать новое убежище, поскольку в этом помещении нельзя было топить.

Удалось подыскать для него место в доме престарелых. О документах обещали позаботиться.

Когда ему сообщили об этом решении, он показался разочарованным. Он объявил, что лучше бы его перевезли к друзьям.

Порой казалось, что он не понимает, что говорит; медсестре он как-то в полдень заявил:

— Помнишь, когда мне было двадцать семь? Нет, я имею в виду, в двадцать седьмом году, я точно знаю, стало быть… — после чего остался лежать в задумчивости.

Как-то в среду его навестила одна знакомая, художница.

— Тебе вроде бы он казался очень красивым? — спросил он. — Давай-ка честно.

У него был атлас с картами мира, принесенный ему соседями из дому, — он считал его весьма подробным и ценным. Когда медсестра зашла днем, он сказал:

— Возьми этот атлас себе, я отдаю его Али.

— Какая чушь, — сказала та, — он слишком хорош, чтобы отдавать.

— Возьми, говорю, — сказал он и попросил попить.

На следующий день пришла дочь подруги тети Янне и застала его спящим.

— Он спит, — сказала она дома.

Вечером заглянула медсестра, увидела, что он отдыхает, пощупала пульс и довольная ушла. На следующее утро она вернулась в обычное время и обнаружила остывшее тело. Она приподняла его голову с влажными остатками волос. Узкие губы были сомкнуты, и очки придавали лицу нереальное выражение.

— Я не сразу сообразила, — рассказывала она потом, — и мне показалось, я слышу что-то странное, но это был пылесос, совсем внизу.

Увидев пустую коробку возле допитого стакана, она начала кое-что понимать. Однако она подсчитала, что в коробке не могло быть больше четырех таблеток снотворного. Можно было сделать только один вывод: он регулярно припрятывал одну пилюлю, и таким образом у него скопился запас.

Друг, привезший его из госпиталя и тот, что предоставил ему комнату, ночью снесли труп по лестнице и без всплеска опустили его на веревке в канал неподалеку от дома, и он тут же пошел ко дну, — так мне рассказывали.

Оба поспешно вернулись в дом, вместе с медсестрой прождали до четырех утра, после чего разошлись по домам.

До этого часа они обсуждали разные вещи: расстояние до других планет, предположительную длительность войны и существование бога. А также узнали от медсестры, что денег дяди Ханса с лихвой хватило бы еще на год ухода за ним. «Не в том дело было». — сказала она.

Загрузка...