Рассказы разных лет

Желание стать писателем

Быть писателем — участь, пожалуй, незавидная; однако желание стать писателем — чуть ли не ужасное несчастье. Благословенны те, кто в свободное время собирают модели самолетов, ухаживают за тропическим аквариумом или бродят по свету с палаткой и, отрешившись от письменного и печатного слова, причащаются блаженства под Божьим пологом: маленький портативный граммофон наигрывает знаменитую американскую мелодию «Ты в моих объятьях»; и так ли важно, что на середине пластинки нужно подтягивать ослабевшую пружину?

Любой разумный человек понимает, что достаточно раз в неделю полдня или весь день проводить в бассейне и время от времени окунаться по воскресеньям в соленую пенистую воду на общедоступном пляже знаменитого курорта в Зандвоорте, где не нужно платить. Песок пышет жаром под почти обнаженным телом, и тишина, в которой слышен только прибой и отдаленные крики детей, приносит долгожданную отраду. А если в прихваченную с собой бутылку воды добавить капельку лимонного сока или, за неимением оного, уксуса, можно без труда утолить жажду, отравляющую пребывание на свежем воздухе.

Прогуливаясь в дюнах, мы набредаем в зарослях дрока на пятерых школьников, один из них тихонько наигрывает на гитаре. В изумлении следуем мы взглядом за движениями поющих губ: восторг на невинном, взмокшем лице, все печали покинули его, пальцы перебирают струны.

Даже те, кто хочет стать писателем, в эти мгновения ощущают прикосновение счастья, но по возвращении домой их пронзает осознание своего жребия, поскольку описать пережитое им не удается. Сначала они принимаются наводить порядок в комнате, складывают бумаги в большие и малые стопки, затем усаживаются к столу у окна, но это не помогает. Пять строк — и лист бумаги летит в корзину. Я, по совету отца, даже дошел до того, что поставил на кровать у стены большое зеркало — так, чтобы видеть себя: это подстегивает работоспособность. Через полчаса гримасничанья и выдавливания прыщей я чуть было не запустил в зеркало пепельницей, но в последний момент удержался, поскольку зеркала очень дороги, и такое, в золоченой раме, обошлось бы в добрых пятнадцать гульденов. Только я собрался с мыслями, явилась в гости мамаша с маленькой дочкой. А я, горя нетерпеньем, как раз уселся за работу в гостиной, и уйти было бы невежливо. «Мама, сколько у голубя зубов?» — спрашивает дочка. — «Погоди, солнышко», — отвечает ее мать. Болтают дальше; прежде чем я успеваю предупредить мою мать, малышка обнаруживает в книжном шкафу блок-флейту. Пронзительные звуки прогоняют все одухотворенные мысли. Ну почему только я вынужден посвящать свои вечера бессмертному?

Да, тот, кто желает стать писателем, рано или поздно обнаруживает, что мы, злополучные дети человеческие, обречены трудиться, дабы было на что жить. Ежедневно, с раннего утра, отправляемся мы в здания или на рабочие площадки, чтобы выполнить работу, которая нам ненавистна, или увидеть людей, которые нам неинтересны; лишь вечером большинство из нас возвращается по домам. Лица желты от сухости в помещениях, в уголках глаз — комочки грязи, и даже тем, кто прикасался лишь к реестрам и ящикам с карточками, приходится мыть дома руки.

Многие из тех, кто это отлично понимает, сбегают из дому и бороздят моря в поисках чудесных земель, где истерзанный дух обретет исцеление. Другие же сочиняют стихи, в коих слова «вселенная», «прах», «любовь», «багрец», «Всевышний» и «ночь» мелькают столь часто, что их преспокойно можно заменять картинкой, облегчая труд наборщика.

Мы, желающие стать писателями, — терпим несказанные муки. Нас преследуют беспокойные мысли, сопровождаемые странными видениями, нас пожирают неотвязные сомнения в собственных силах. В папке лежат бесчисленные начатые рассказы и даже неотъемлемая часть романа: название. Ведь что может быть прекрасней, чем распределение предстоящей тебе великой работы: шесть повестей и девять романов, из которых один, состоящий из четырнадцати книг и семидесяти глав, ты должен закончить за шесть лет. Однако нужно следить за тем, чтобы подобные списки и планы не попадались на глаза домашним.

Постепенно жизнь становится нестерпимой пыткой. Всякий свободный вечер приходится запираться, отмахиваясь от суетных радостей жизни. Девушек больше не существует, друзья — докучливые, неотесанные создания. Со временем лицо твое принимает то самое болезненное выражение, которое часто истолковывают превратно: «Малость с прибабахом», — говорят доброжелатели. «Укатали сивку крутые горки», — говорит начальник предприятия, где протекает твоя ежедневная борьба за существование, — миленькая поговорка, позаимствованная из конного спорта. Есть отчего впасть в отчаяние, если самое большее, что ты можешь выдать за день, — это полторы страницы текста. Около половины десятого приходится вставать, бродить по дому, включать радио, молча его слушать и на пути назад заходить в кухню. «Места себе не найдешь?» — раздается из комнаты. «Неа, мам», — говорю я, запихивая в рот кусок хлеба с маслом. Это кусочничанье — от отчаяния, а не ради искреннего удовольствия.

Однако в конце концов, много вечеров спустя, к половине двенадцатого удается закончить рассказ. Смутное ощущение удовлетворения мешается с головной болью. Я прохожу по дому, в гостиной темно. «Спишь уже?» — спрашиваю я. — «Нет, — со вздохом отвечает голос, — подведи-ка мне часы». — Я зажигаю свет в комнате, где спят родители. — «Я написал». — «Ну, читай давай», — говорит мать. — «Отец спит?» — «Да храпит опять, ужас, а толкать его мало помогает». — «Ну, слушай, — говорю я. — Слушай внимательно и не задавай глупых вопросов». Этот тон помогает мне скрывать мою готовность прочесть написанное вслух.

«Ну же, начинай». — Окончив, я беззаботно спрашиваю: — «Ну как?» — «Да, да». — «Тебе понравилось?» — «Да». Большего от нее не дождешься.

Теперь становится ясно, что те, кто одобряет мой труд, делают это из сострадания, а те, кто его не одобряет, всего-навсего желают моей гибели, — думаю я с отчаянием, но в конце концов не без торжества.

Потому что как велико оно, осознание того, что нет другого пути, что нужно добиться своего, что обратной дороги нет. Воистину, выбора не существует. Писать, сестры и братья, писать, и пусть стиль у нас слаб, а силы ничтожны. И придет нам на помощь благословенная, живительная вера. Ибо как может не исполниться эта страстная жажда — уметь описывать суть вещей, — правящая нашей жизнью с момента пробуждения до момента отхода ко сну?

Пострадал бы мир, живи мы лишь для этого, и ничего другого? Нет, быть такого не может.

13 сентября 1946 г.

Аквариум

В приемной, в конце коридора, в углу на низком столе стоял пустой аквариум. В этой комнате под присмотром учителя все мы проходили обязательный осмотр — медсестра искала у нас в головах. Возле узкого окна стояло чучело птицы, а зимой всегда горел газовый камин. Самые серьезные проступки, за которые нельзя было назначить наказания на месте, разбирались здесь, в мертвой тишине вечно сумрачной комнаты. У аквариума, длиной в метр и шириной в полметра, были запыленные стекла, а на пересохшем дне лежали в песке заросшие паутиной камешки.

Как-то в среду двое мальчиков под руководством учителя внесли аквариум в класс и водрузили его на стул.

— Все вы его видели, — сказал учитель, — сейчас я расскажу вам его историю. — После чего он поведал нам, что покупка эта была осуществлена три года назад на карманные деньги его учеников. Мальчики, увлекавшиеся ботаникой, отыскали и посадили подходящие водные растения, а слой торфа на дне присыпали тщательно промытым песком. Был куплен маленький линь, а сын молочника получил от своего отца несколько мальков из большой бочки, — тот ловил на них щук.

Однако довольно скоро аквариум оказался заброшен. Как-то раз один мальчик запустил туда свой улов колюшки, а рыбешки эти вооружены колючками на спине и животе. На следующее утро все остальные рыбки плавали кверху брюшком.

— Только линь, — рассказывал нам учитель, — был еще жив, но на следующий день погиб и он.

Аквариум вычистили и убрали. Было не ясно, почему никто не попробовал начать все сначала и на этот раз сделать лучше. Однако, услыхав решение учителя, я тут же об этом позабыл.

— Предлагаю вам написать сочинение на какую хотите тему, — сказал он, внимательно огладывая нас и, как мне показалось, особенно пристально глядя на меня, — кто напишет лучше всех, получит аквариум.

Я слушал, сомневаясь, хорошо ли понял сказанное, но после подробного повторения задания все неясности исчезли. Я внезапно понял, что благодаря такому распоряжению аквариум непременно станет моим. Я обязательно напишу сочинение, которое вызовет изумление и восторг, принесет мне признание и с первого взгляда затмит все остальные. Аквариум уже был моим, мне оставалось лишь доказать свое право на него.

Нам дали неделю, и уже в первый вечер я уселся писать. За тему я взял выдуманный сон, в котором попадал в аквариум. Вокруг меня плавали рыбы. Это был пространный рассказ, кончавшийся тем, что стеклянная стена разбивается и вся вода вытекает. Рыбы, очутившиеся на суше, громко кричат: «Помогите, помогите, мы тонем». Это последнее казалось мне удачной находкой, остроумной и ясно освещающей тот факт, что всё на свете относительно.

Я сдал работу уже за два дня до окончания срока. В среду утром ожидалось объявление результата.

— Выбор был нелегким, — веско сказал учитель, глядя на меня. — Мне попадались хорошие, забавные сочинения.

Он говорил и говорил, и его голос слышался мне точно сквозь туман. Внезапно он сказал:

— И вот поэтому, мне кажется, лучше всего просто бросить жребий.

Я вздрогнул, в висках у меня застучало. Это было подлое нарушение договора и попрание всяческих прав. Я был страшно подавлен, но это ощущение прошло, как только началась жеребьевка.

Мы должны были угадать число меньше тридцати. Кто окажется ближе всех к разгадке, тот выиграл. Учитель написал загаданное число на обратной стороне классной доски. Оказалось, что это — семнадцать, и никто его не назвал. Трое назвали «восемнадцать» и двое — «шестнадцать», и я в их числе, и, стало быть, нам, пятерым, предстояло пробовать дальше. Было очевидно, что справедливость восторжествует. Я продолжал состязание с колотящимся сердцем: нужно было угадать, сколько кусочков мела зажато в руке у учителя — число меньше десяти. Наступило четыре часа, а мы, трое мальчиков и две девочки, стояли на возвышении у доски; остальные ушли домой. Школьная лестница звенела от смеха и криков, падающих портфелей и хлопающих дверей. Я назвал «семь», а тощий мальчик, несколько мешковато одетый и в очках с дешевой оправой, назвал «девять». Правильно было — «восемь».

И опять судьба, казавшаяся мне справедливой, не отвергла моих притязаний. Я посмотрел на аквариум, стоявший на полу, возле печки, и в какое-то мгновение чуть не задохнулся от желания заполучить его. Никогда потом я не испытывал столь сильного чувства, никогда не был так близок к обладанию.

Мы остались вдвоем, второй мальчик — безразличный, как я заключил с уверенностью, без всякой натянутости, и я, — голова кружится, в ушах шум.

— Число меньше десяти, — сказал учитель, — но одно и то же называть нельзя. — Мальчик сказал «пять», но я его не услышал. После долгих раздумий я мучительно выдавил: «Пять», что вызвало язвительное замечание учителя.

— Семь, — задыхаясь, сказал я, уже потеряв всякую надежду. На разжатой ладони лежало шесть кусков мела.

— Еще раз, — сказал голос надо мной. Мальчик назвал «три», но я не слышал ничего, кроме гула и дребезга голосов.

— Три, — выдохнул я наконец. Не только учитель, но и противник мой рассмеялся, обнажив десны с черными порчеными зубами. На секунду я решил, что выиграл, но в ответ на упреки тут же крикнул: «Шесть!» Оказалось, «четыре»; это были, как я буду помнить до конца своих дней, один длинный белый мелок, два желтых и один синий; ближайшим к ответу числом было «три»: я проиграл.

Победитель вместе с другом, ожидавшим на улице и поднявшимся к нам, унесли аквариум. Я побрел домой. Дома меня спросили, что там вышло с аквариумом.

— Проиграл, — бесстрастно ответил я.

Источник, достоверность которого не подлежит ни малейшему сомнению, несколько месяцев подряд подтверждал мое предположение о том, что аквариум стоит у нового владельца пустой, ненужный и забытый.

8 ноября 1946 г.

Три хлеба

Человек тщеславен, и потому мне захотелось узнать, является ли перевод в провинцию падением или же повышением по служебной лестнице. Успокоенный на этот счет, я принялся выяснять подробности и получил совет: потратить денек на то, чтобы получить все сведения на месте. Действительность оказалась тяжкой. Перейдя по высокому дорожному мосту через широкую реку, я дошел до города — обширного поселения, полного людей с мозгами набекрень, кривоплечих и каких-то недоделанных, хотя и не уродливых, и с недоверчивыми глазами. На унылой маленькой площади я отыскал контору редакции — это была большая комната за помещением магазина, нечто вроде приемной в полиции. За окном, в метре от него, возвышалась глухая стена, отчего приходилось включать свет.

К счастью, настоящая тоска не наваливается зимой. Правда, деревья стоят голые, стены отсыревают, и чайки все время сидят, качаясь, на воде, но мрак смягчается верой в то, что перемена в этой картине мира исцелит и душу. Гораздо чаще летом, к вечеру, когда жизнь исполнена листвы, тепла, птиц, солнца и воды, бытие внезапно и необратимо обрушивается на человека. Зима в этом смысле гораздо лучше.

В тот день на большом пароме мы переправились по реке к северу от города, в типографию, куда была переведена утренняя смена редакции. В длинном бетонном подвале, также позади магазина, но на сей раз еще и под ним, стояли наборные кассы, прессы, наборные машины, цилиндрический пресс, и в углу помещения — старая дверь на козлах, заваленная горами бумаги: редакционный стол.

Неподалеку, за дамбой, жили приветливые люди, у которых я нашел стол и кров. В первый вечер я не без труда отыскал их дом в болотистых лугах. Маяком служила колокольня с подсвеченными часами, но ориентировался я по-прежнему не ахти, так что мне пришлось позвонить в чью-то дверь. Такое обычно вызывает немалый переполох. Все домочадцы вываливаются, как коты, в коридор, и таращатся на тебя из-за угла, чтобы ничего не упустить, рты нараспашку, пища для разговоров на целый вечер. Там, где я поселился, не забывали о необходимости повсюду гасить свет. Ничто не ускользнет от их предупредительного внимания. На второй день они захотели еще раз услышать, как в точности звучит мое имя. А поскольку его легко исказить, я дал им свою визитку. «Чтобы вы уж точно знали, — сказал я, — если поставить ее на каминную полку, она постоянно будет перед глазами». Вечером она стояла на каминной полке, доказательство того, насколько осмотрительно нужно шутить в деревне.

Они жили на ферме, которая несколько лет назад была перестроена под жилой дом — большие окна, новые потолки, современные обои. Им стоило великого труда не выдавать гордости своими достижениями. Их обезоруживающее добродушие мешало мне подтрунивать над ними и дальше, но я не мог удержаться от того, чтобы не постращать чертом их дочурку, которая умела играть на органоле.

— Он косматый, — рассказывал я ей, — у него рога и козлиные копыта, а глаза зеленые, с красными огоньками, и в темноте светятся. — Подбодренный эффектом рассказа, я еще кое-что ей поведал. — А еще бывают такие мелкие чертенята, с кошку ростом. Они тоже ходят на задних лапах, и глаза у них тоже светятся. А сидят они в темных коридорах и прячутся за дверьми.

Тут она здорово перетрусила: не решилась одна идти наверх, чтобы отнести в постель горячую грелку, и в ответ на укоры родителей ударилась в слезы. Исполненный жалости, я предложил проводить ее, и мы вместе поднялись по лестнице.

Отвращение и тупая ненависть, которую питают горожане к деревенским, еще сильнее выросшая в голодные времена на северо-западе страны, не помешала мне разглядеть в членах этого семейства много человеческого. Я, правда, не имею в виду того учителя, который отверг предложение завязать контакты со школой в столице, потому что там «люди друг у друга на головах сидят». По утрам, за завтраком, он жаловался на ревматические боли в колене и на погоду. Он также доверительно сообщил мне, что доктор запрещает ему купаться в холодной воде даже летом, потому что у него тут же немеют пальцы. Кроме того, он ел хлеб ножом и вилкой — вещь, совершенно неуместная в обществе, в котором остальные пользуются для этого руками, — причем отрезал ужасно мелкие кусочки и так изысканно сметал крошки, что у меня начинало зудеть все тело.

Старик, неизменно сидевший у печки, не снимая кепки, всякий день встречал меня приветствием, а потом спрашивал про погоду. При молитве он держал кепку у лица, и я решил, что в таких вещах каждый волен поступать, как знает: к конце концов, это запах его собственных волос. Честной, стало быть, народ. А главное, еда превосходная и в изобилии.

Я уже неоднократно изъявлял готовность осмотреть при дневном свете большую комнату, в которой не жили из-за холода, и вот однажды в полдень, когда я вернулся домой пораньше, хозяйка провела меня туда.

— Что скажете? — с гордостью спросила она, показывая просторное помещение: камин, окна в трех стенах, в углу великолепный старинный буфет, а также всяческие семейные древности: сундук с железными завитушками, громадная библия, старинные покрывала, оловянные тарелки и настенные блюда.

Ясное зимнее солнце с благодатной силой заливало комнату. Я подошел к каминной полке и взял курьезные старинные ножницы, к одному из лезвий которого был приделан бачок. «Это чтобы фитили отрезать», — объяснила мне хозяйка.

И тут мое внимание привлекла маленькая оловянная кружка. Крышка ее была в виде башенки, с многочисленными изящными отверстиями, как у скрипки. Это была старинная перечница. Я хотел поднять крышку, но выяснилось, что перечница развинчивается на две половинки. В нижней лежала полоска бумаги. Я выудил ее двумя пальцами — узенькую полоску, разделенную перфорацией на шесть частей. Развернув ее, я увидел грубые фигурки, окружавшие надпись на желтоватом фоне: три порции хлеба. Хозяйка моя была удивлена и тронута. Каким это помечено числом? 21 января 1945 года, дата истечения срока действия. Я держал карточки на ладони, разглаживал полоску и считал. Внезапно меня охватило сильнейшее желание очутиться дома, в городе, у родителей.

— Нет, сударыня, — сказал я, — нет, они больше не действительны.

Большего я сказать не мог, задумчиво разглядывая шесть карточек, фигурки, надпись и дату.

Три хлеба.

26 апреля 1946 г.

Мясник Кролюс покупает старинную скрипку

Однажды в четверг, в полдень, когда в мясной лавке уже несколько часов царило затишье, в дверь вошел маленький человечек, которого Кролюс никогда раньше не видел: лет сорока, темноволосый, с худым, лихорадочным лицом. На нем был обычный костюм — правда, довольно засаленный и обтрепанный.

Человек указал на колбасу в витрине и вопросительно взмахнул рукой. Кролюс решил, что это какой-то ненормальный, глухонемой или же иностранец, и потому сообщил цену громко и медленно, как можно отчетливей шевеля губами. После этого человек показал, какой длины кусок ему нужен.

— Колбаса, хорошо, — со странным акцентом проговорил он. Точно, иностранец, — окончательно уверился Кролюс.

Достав потрепанный кошелек, набитый грязными бумажками, человек принялся неуклюже копаться в нем, выуживая и пристально разглядывая монеты, словно дело это было для него непривычным, после чего сунул в карман завернутую колбасу и, не сказав ни слова, покинул лавку. Кролюс быстро забыл о нем.

Через несколько дней Кролюс опять увидел его. В этот раз человечек долго разглядывал витрину, прежде чем войти в лавку. Под мышкой он держал длинный, завернутый в газету предмет, — Кролюс не сумел определить, что это такое.

Человечек указал на мясо очень дорогого сорта. Кролюс несколько раз пробурчал цену и даже показал на пальцах, во избежание недоразумения, но человечек настаивал на своем выборе, и Кролюсу ничего не оставалось, кроме как отрезать и взвесить. Вышло больше чем на четыре гульдена. Опять началось копание в старом кошельке; Кролюс в это время смотрел в мраморный столик кассы и неслышно вздыхал. Раскопки не дали желаемого результата.

— Нет деньги, — в конце концов сказал человечек, держа на ладони жалкую кучку монет. Кролюс прикрыл глаза.

— Я же говорил, сколько это стоит, — пробормотал он и потянулся забрать мясо.

— Жена болейт, дети болейт, — сказал человечек. Кролюс чертыхнулся про себя и опять прикрыл глаза. Он терпеть не мог таких ситуаций. Последовало короткое молчание. После этого человечек проворно развернул газетный сверток. В бумаге оказалась скрипка.

— Я забирайт мясо, ви забирайт скрипка, — объявил он. — Я давайт деньги, ви давайт скрипка. — Он положил инструмент на прилавок. Кролюс задумался. «Бедняга», — сказал он про себя. С сомнением подняв скрипку, он посмотрел на нее и нерешительно положил рядом с кассой.

— Хорошо? — спросил человечек. — Кролюс вновь подумал и чуть заметно покачал головой. После чего кивнул и упаковал мясо.

— Ви знайт, как скрипка хранит? — спросил человечек. — Скрипка должен вешайт. — Он выставил руки, и Кролюс вновь протянул ему скрипку. Человек обвязал ее куском веревки и вернул инструмент Кролюсу. — Где ви будет вешайт скрипка?

— Я ее повешу в шкафу, — ответил Кролюс, указывая на свою квартиру позади лавки. Он протянул человечку упакованное мясо.

— Так не делайт, — возразил человечек. — Скрипка тут вешайт. Тут всегда есть хорошо холод для скрипка. — Он указал на шест вверху, на котором висели дюжины колбас.

— Ладно, — сказал Кролюс, и, завязав петельку на веревке, надел ее на висевший на шесте мясной крюк.

— Я приходийт, скрипка еще тут, — заявил человечек. Кролюс кивнул, в надежде, что теперь тот уберется. Потом он долго в изумлении таращился на скрипку, медленно раскачивавшуюся на веревке у него над головой. «Музыкант, свиная вырезка, 4 гульдена 23 цента», записал он в блокнот и вновь задумчиво уставился на качающийся инструмент. Он был раздосадован, что подчинился капризу человечка и согласился хранить скрипку там, где тот ему указал; он тщетно пытался внушить себе, что совершил честную сделку и что совесть его не должна быть омрачена тем, что он взял залог.

* * *

Не все покупатели замечали скрипку, но замечавшие задавали вопросы, на которые Кролюс буркал нечто вроде «взял для кое-кого на хранение», краснел до ушей и проклинал человечка. Он решил отдать ему скрипку, как только тот явится, неважно, вернет ли он долг или нет: он должен записать его имя и адрес и не предоставлять ему большого кредита. Однако неделя подходила к концу, а человечек не появлялся. Но хотя бы досадные расспросы покупателей прекратились. Иногда Кролюс подолгу не вспоминал о висящей над головой скрипке.

В понедельник в лавку Кролюса зашел новый покупатель. Это был элегантно одетый господин, еще довольно молодой, и Кролюс подумал, что тот прибыл на автомобиле, поскольку слыхал, как где-то по соседству хлопнула дверца. Но до чего же шикарно был одет этот господин! Городской, понятное дело.

Элегантный господин купил добрый кусок деликатеса. Он не справился о цене, только о качестве. Подобные клиенты встречались редко. Такие-то лучше, чем те, кто покупают дорогие вещи, притворяются, что не знают цену, а потом оказывается, что им не хватает денег! Этот господин Кролюсу понравился. Только раз Кролюс нахмурился, когда господин собрался расплатиться сотенным билетом, извлеченным из великолепного бумажника: пришлось бы идти разменивать. Но, к счастью, оказалось, что у господина имеются банкноты и помельче, которые он безразличным жестом вытянул из внутреннего кармана пиджака. Пока Кролюс доставал сдачу из кассы, господин поднял голову. Кролюса прошиб пот.

— Это ваша скрипка? — спросил господин. Кролюс ответил, что инструмент не его, а так, один человек отдал ему на хранение.

— О. Так вы и скрипками торгуете? — с интересом спросил господин.

— Нет, вовсе нет, — сказал Кролюс.

— Прошу прощения, — извинился господин, но продолжал смотреть вверх. — Это по моей части. Не возражаете, если я погляжу поближе?

— Как изволите, — сказал Кролюс, скрывая раздражение. Сняв скрипку с крючка, он протянул ее господину. Он страстно надеялся, что в этот момент не войдет какой-нибудь покупатель, и, к счастью, этого не случилось.

Господин осторожно взял скрипку, медленно перевернул ее и внимательно осмотрел. Внезапно он прищурился, чтобы лучше видеть, и как-то по-особенному присвистнул.

— Боже милостивый, как попала сюда эта скрипка? — ошарашенно спросил он.

Кролюс вновь объяснил, что инструмент не его, а принадлежит другому человеку, который отдал скрипку на хранение.

— Значит, этот человек ею никогда не пользуется? — предположил господин.

На этот вопрос Кролюс ответить не смог. Господин больше не вертел в руках скрипку, но с выражением величайшего изумления изучал порожек инструмента: казалось, что он хотел рассмотреть что-то внутри, потому что как-то по-особенному повернул инструмент к свету.

— Я, конечно, не знаю, какая у вас договоренность с этим вашим клиентом, — сказал он, — и, в конце концов, это не мое дело. Разумеется, я не могу вмешиваться.

— Да, но что там такое с этой скрипкой? — спросил Кролюс.

— Я люблю открытые и прямые деловые отношения, — сообщил господин, держа скрипку на вытянутых руках. — Вы что-нибудь понимаете в скрипках?

Кролюс покачал головой. Слава тебе господи, в лавку так никто и не вошел.

— Я всегда честно сообщаю, чего стоят вещи, — продолжал господин, — а также и о том, что мне это и самому выгодно. Эта скрипка, разумеется, в высшей степени запущена.

— Это как же? — спросил Кролюс.

— Я имею в виду, что она в скверном состоянии, что ее надо бы посмотреть, а это может стоить несколько сотен гульденов. Не могу отрицать, что на аукционе скрипок в Утрехте она бы принесла тысяч шесть, но…

— Вы сказали «шесть», шесть чего…? — выдавил Кролюс.

— Но это не означает, что я сам могу дать эти деньги, — невозмутимо продолжал господин. — Я предпочитаю осторожность. Я кладу не меньше трехсот гульденов за починку и экспертизу. Я вам дам пять тысяч гульденов наличными, под квитанцию, разумеется.

— Но эта вещь вовсе не моя, — выдохнул Кролюс. Господин утомленным жестом протянул ему скрипку и вытащил записную книжку.

— Это уж ваше дело поладить с клиентом, — начал он.

— Клиент, клиент, — проговорил Кролюс почти в бешенстве, — я даже не знаю, где этот человек живет.

— Право, он скоро вернется, — сказал господин, на этот раз насмешливо, как будто не придавал большого значения словам Кролюса. — Такую скрипку где попало не бросают. — Он полистал записную книжку. — В четверг утром я к вам зайду. Я принесу вам пять тысяч наличными. Но я не желаю иметь дела с маклерами или посредниками. — Он небрежно пододвинул к себе сдачу, забрал мясо, откланялся и ушел. В дверях он обернулся, глянул на скрипку в руках Кролюса и быстро, едва приметно, тряхнул головой, словно все еще не мог преодолеть изумления странным положением дел в мире, в котором драгоценные скрипки попадают в грубые руки колбасников.

Кролюс долгое время стоял неподвижно. Затем хотел было подвесить скрипку на прежнее место, но тут ему показалось, что лучше бы спрятать ее где-нибудь в доме.

* * *

На следующий день, около трех часов, у Кролюса начали трястись колени. Перед витриной возник маленький темноволосый человечек. Он опять долго разглядывал витрину, а затем устремил ищущий взгляд в потолок, на штангу, на которой висели колбасы. В конце концов дверь отворилась, и человечек торопливо подошел к прилавку.

— Скрипка там больше нет, скрипка там больше нет? — боязливо спросил он.

— Я ее в дом отнес, — ответил Кролюс, избегая беспокойного взгляда посетителя. — Это… — прибавил он, но вдруг замолчал. Он чуть было не сказал «драгоценный инструмент», но вовремя проглотил эти слова.

Человечка не убедило то, что скрипка лежала где-то в надежном месте, в доме, и Кролюс пошел за ней.

— Скрипка нужно вешайт, там… — умоляюще проговорил человечек и указал на штангу на витриной.

— Значит, вы ее не забираете? — спросил Кролюс. По лицу человечка прошла болезненная гримаса.

— Нет деньги, — поведал он. — Новый мясо покупайт, да. Жена еще болейт. — Он указал на большой кусок ростбифа. Опять началось заикание и жестикуляция, и Кролюс отрезал указанное количество, взвесил и неохотно упаковал сверток, то и дело поглядывая на скрипку, которую положил рядом с кассой.

— Не хотели бы вы продать эту скрипку? — спросил он как можно более безразличным тоном. Человечек простонал.

— Продаваль скрипка? — воскликнул он. — Я продаваль скрипка? Скрипка всегда в семья. Отец, сын, снова сын, скрипка всегда там. Как дольго семья, скрипка всегда там. Что я будет делайт без скрипка?

— Но вы же теперь все равно без скрипки, — промямлил Кролюс. — Я хочу купить ее у вас, — вслух добавил он.

— Ви покупаль скрипка? — в недоумении вскричал человечек. — Не есть возможно. Вы не может покупаль скрипка. Нет за какие деньги на земля. Нет за тысяча гульден.

«За тысячу гульденов-то нет, — пробормотал Кролюс, наклоняясь над прилавком, — за чуть поменьше, думается мне».

Сердце у него колотилось, но его не трясло. Никто не заходил, это было важно. Он чувствовал, что его охватывает почти невыносимое возбуждение, какое бывает на берегу в воскресный день, — этот краткий миг подступающей тошноты и головокружения, когда замечаешь неуклюжий, тяжелый всплеск, и поплавок в первый раз, еще неглубоко и нерешительно, уходит под воду.

— Что ви говориль? — спросил человек.

— Я дам вам за нее пятьсот гульденов, — сухим, деловым тоном сказал Кролюс.

* * *

Вид денежных купюр делает человека слабым, и в этом сейчас Кролюс убедился собственными глазами. Казалось, в человечке происходит тяжкая внутренняя борьба.

— Скрипка есть мой друг, — пожаловался он. — Я не могу это делайт.

Он посмотрел на инструмент так, словно провожал взглядом собственного сына, поднимающегося на эшафот. В глазах его появились слезы.

— Мне нужно деньги, да. Я потом покупайт другой скрипка. Я продавайт за тысяча гульден.

— Это многовато, — сказал Кролюс. В голове у него метались самые разные мысли. Сделка могла прерваться в любой момент, стоило только зайти какому-нибудь покупателю. Но быстро сдаваться тоже было нельзя.

— Я дам вам семьсот пятьдесят гульденов, — медленно произнес он, с той же отчетливой артикуляцией, как тогда, когда человечек впервые появился в лавке. Он записал сумму цифрами на клочке бумаги и протянул ее человечку.

Того, казалось, раздирают ужасные сомнения. Он тяжело вздохнул, потряс головой, но вдруг опустил ее и согласно кивнул.

— Хорошо, — пробормотал он. — Надо, я продаваль. Шреклихь.

Кролюс споро взялся задело. Выйдя из-за прилавка, он запер дверь лавки и направился в дом, прихватив с собой скрипку. Из льняного мешочка, хранившегося в буфете, достал шестьсот гульденов, а из японской раздвижной шкатулки — еще сто двадцать. Вернувшись с деньгами и скрипкой в лавку, он вынул из кассы недостающие тридцать гульденов и отсчитал на прилавке сумму. Человечек охал, распихивая по карманам деньги, и бросал душераздирающие взоры на скрипку.

— Нет теперь скрипка, — с горечью проговорил он. — Что я наделаль?

«Расстонался», — буркнул Кролюс про себя.

Когда человечек ушел, Кролюс вспомнил, что не удержал с него за две покупки мяса. Он немного разозлился, но большой беды в этом не было.

Наступил четверг, но изысканно одетый господин из города, вопреки обещанному, утром не появился. Не появился он и в полдень. Наступила пятница, суббота, прошла половина следующей недели, а его все не было.

Маленький человечек тоже больше не приходил. С одной стороны, Кролюса это не огорчало, поскольку зачем ему нужны были все эти стоны и причитания, которыми неизбежно сопровождался бы визит? С другой стороны он осознал, что теперь у человечка было достаточно денег, чтобы расплачиваться за купленное мясо.

Прошло две недели, господин из города так и не заходил, и Кролюс забеспокоился. Ему пришла в голову ужасная мысль, которую он не решался сформулировать, не то что произнести. Спал он теперь мало и дурно.

Прошла еще неделя. Однажды утром, спозаранку, Кролюс уложил скрипку в чемодан, запер лавку и отправился в город. Он вышел так рано, что, когда добрался до города, большинство лавок и магазинов были еще закрыты. Он ждал на углу, пока не увидел, как торговец музыкальными инструментами отпирает двери своей лавки. Глубоко вздохнув, он вошел в лавку и вынул скрипку из чемодана.

— Я бы хотел это продать, — сообщил он.

— Ясно, а потом другую купить, — сказал лавочник, взял инструмент из рук Кролюса, окинул его взглядом и тут же потерял к нему интерес.

— Но сначала я бы хотел продать вот эту, — сказал Кролюс.

— Вечно одна и та же песня, — сказал лавочник. — Вот они берут уроки музыки. Но зачем же начинать с базарной скрипки? Почему не подождать, пока не сможешь купить что-нибудь пристойное? Сколько вы за нее заплатили?

— Это не моя, — глухо выговорил Кролюс. — Это меня друг попросил продать.

— Такого я у себя вообще не держу, — сказал лавочник.

— Но я должен ее продать, — из последних сил настаивал Кролюс. Его начало слегка подташнивать.

— Ах, ладно, я возьму ее на комиссию, — решил лавочник. — Иногда актерам бывает нужно что-то в этом роде.

— О да? — спросил Кролюс. Стало быть, на этой скрипке можно играть со сцены, для зала?

— Настоящая скрипка может испортиться, и нужно ее страховать от повреждений и кражи, — продолжал лавочник. — Если в пьесе на ней не нужно играть, это отличный реквизит, и они дадут за нее гульденов двадцать. Но не так сразу. Я не буду ее выставлять. Нужно точно угадать, что придут ее спросить.

— Помнится, Кролюс, неделю назад у вас тут висела скрипка, — сказала престарелая барышня Вельдхун, которую Кролюс все эти годы, сколько она ходила в его лавку, ненавидел смертельной ненавистью за страсть вечно вынюхивать, придираться к каждому сорту мяса и недоверчиво перепроверять цену. — Нету ее у вас тут больше.

— Углядела-таки, грымза старая, — сквозь зубы процедил Кролюс. — Нет, она больше здесь не висит, — ответил он. Плотно сжав губы, он с такой силой рубанул по сучку на мясной колоде, что щепка от него пролетела по всей лавке, не задев, к его огорчению, барышню Вельдхун.

17 октября 1959 г.

Его величайшая награда

В декабре года 799 жонглер Анри де Мэйнь пробирался по гористой, дикой местности в Вогезах. Кое-где курились трубы хуторов. Уже наступила зима, и беспрерывно сыпал редкий снег.

Жонглер весь день давал представление при дворе Людвига Бастарда, который в честь 75-летия своего отца, Карла Лысого, устроил великое празднество, и оно, разумеется, не могло обойтись без жонглера. Жонглер — это не акробат и не фокусник, а нечто среднее между ними. Вы наверняка видали: обеими руками он подбрасывает разные вещицы: кегли, мячи, кольца и палочки, и между двумя бросками мгновенно подхватывает в воздухе предмет, чтобы тут же отправить его в полет. Перед глазами у вас будто двойной фонтан, взмывающий в воздух и летящий вниз. Это настоящее искусство, и требуется много времени, чтобы овладеть им.

Теперь жонглер держал путь из Безансона в Пуатье, ко двору короля Бургундии. В те времена путешествовали пешком. Только у богатых была лошадь. Жонглер очень устал, и спина его ныла под тяжестью поклажи.

Уже свечерело, поскольку темнело рано. На вершине холма, куда он пробился сквозь снег, стоял монастырь, и жили там весьма благочестивые монахини. Возможно, я смогу там переночевать, подумал жонглер. Он подошел к тяжелой двери монастыря, потянул за массивную цепь большого, тяжелого звонка, но никто не вышел к нему. Он долго звонил и молотил кулаками в кованую дверь, и лишь тогда открылось крошечное оконце, в котором появилось бледное личико испуганной монахини. Что ему надо? О, если только можно, приют на ночь. Монахиня затрясла головой.

— Не задаром, — сказал жонглер. — Я сослужу вам любую службу, которую только пожелаете. Я хочу заработать ночлег своим жонглерским искусством.

— Таких пустых, глупых затей мы тут не знаем, — сказала монахиня, — но если вы не нарушите покой монастыря, можете устроиться в келье возле часовни, однако утром, на рассвете, вам придется уйти.

— Кого мне вознаградить и кому я должен заплатить за гостеприимство? — спросил жонглер.

— Не стоит об этом беспокоиться, — сказала монахиня, впустила жонглера, дала ему подсвечник с горящей свечой и указала комнату для ночлега.

Скоро во всем монастыре воцарилась ночная тишина. Все монахини спали, кроме той, что впустила жонглера. Ее охватило смутное беспокойство! Уж не послышалось ли ей?.. Внезапно она уселась на постели. Из противоположного конца коридора определенно донесся звук! Тихохонько постучала она в соседние кельи, где спали две другие монахини. Втроем, с горящими свечами в руках, они отправились посмотреть, в чем дело. Услышали, как скрипнула тяжелая дверь… Кто-то вошел в часовню. Дверь осталась неприкрытой. Они заглянули в щелку и увидели жонглера в ночном одеянии, со своим тюком под мышкой, со свечой в руке, на цыпочках пробирающегося по центральному проходу в другой конец часовни, к алтарю. Там был пьедестал, на котором стояла великолепная снежно-белая статуя Божьей Матери. Пресвятый Боже, что он затеял? В испуганном ожидании монахини продолжали следить из-за двери. Они увидели, как жонглер вытащил из тюка акробатский коврик и расстелил перед статуей Девы.

Он поставил подсвечник на пол, вытряхнул из котомки жонглерские игрушки, уселся, скрестив ноги, лицом к статуе и склонил голову. И тут монахини увидели, что он берет в руки свои вещицы, и начинается жонглерская игра. Все выше подбрасывал он кегли, мячи и кольца, пока они не замелькали прямо перед лицом Девы. Все красивей и сложней становились петли и фигуры, которые жонглер выписывал в воздухе своими игрушками. Но вдруг он остановился… потому что статуя шевельнулась! Три монахини увидели, как каменная фигура сошла с пьедестала… и приблизилась к жонглеру! В следующее мгновение она приняла жонглера в объятия и вознеслась вместе с ним.

Гремел орган, хотя никто на нем не играл. Пели тысячи голосов, но скамьи хора были пусты. Монахини упали на колени. Кроме них троих больше никого не было! Жонглер и статуя исчезли. Монахини вошли в часовню и поспешили к алтарю.

Там не было ничего, кроме черного мраморного пьедестала, а на полу перед ним лишь коврик, подсвечник и жонглерские игрушки.

Музыка и пение затихли. Где-то под сводами монастыря зазвонил колокол… Наступило Рождество!

Декабрь 1972

Загрузка...