Я подвожу Таню. — Шелковая юбка

Вы не находите, что иногда полезно бывает позлиться? Право, сгоряча да со злости такую замечательную штуку можно придумать — прелесть! Вот, например, не рассердись я на нашу противную Грачеву, быть может, мне и не пришла бы в голову такая «гинуальная» мысль. (Кажется, не наврала, — ведь такие мысли так называются?)

Давно уж я на Таньку зубы точу, еще с той самой письменной арифметики, когда она Тишаловой нарочно неверный ответ подсказала. Я тогда же дала себе слово «подкатить» ее, да все не приходилось, a тут так чудесно пришлось!

Вызвала мадемуазель Линде Швейкину к доске выученный перевод писать. Швейкина — долбяшка, старательная и очень усердная, но ужасная тупица, a ведь с этим ничего не поделаешь: коли глуп, так уж надолго.

Вот пишет она себе перевод, аккуратненько букву к букве нанизывает, и верно, хорошо, ошибок нет, но трусит бедная страшно: напишет фразу и поворачивается, смотрит на класс, чтобы подсказали, верно ли. Я ей киваю: хорошо, мол, все правильно. Еще фразу написала, тоже нигде не наврано, но сдуру она возьми да посмотри на Грачеву. А та, противная, трясет головой: нет, мол, не так. Швейкина испугалась, да в слово die Ameise [28], которое хорошо было написано, и всади второе «m». Танька кивает: хорошо, верно. Вот гадость! И ведь ничего с ней в эту минуту сделать нельзя — не драться же за уроком?

Как никак, a Швейкина все-таки «одиннадцать» получила, a могло бы быть и «двенадцать», может быть, ей это гривенничек убытку.

Стали потом устно с русского на немецкий новый урок переводить. Как раз Таньку и вызвали. Встает.

— Подсказывайте, пожалуйста, подсказывайте, — шепчет кругом.

Как же, дожидайся!

Сперва переводила так, через пень колоду, ведь по немецкому-то она совсем швах, самых простых слов, и то мало знает. Доходит, наконец, до фразы: «Самовар стоит на серебряном подносе». Стоп!.. Самовар стоит, и Таня тоже… Ни с места!

Вот тут-то и приходит мне дивная мысль, и я ей изо всех сил отчетливо так шепчу:

— Der Selbstkocher steht auf der silbernen Unternase.

Она так целиком все и ляпни. Немка сначала даже не сообразила, Женюрочка с удивлением подняла свои вишневые глаза. Я опять шепчу — еще громче и отчетливее. Люба катается от хохота, потому что уже расслышала и давно все сообразила. Танька опять повторяет. Отлично!

На этот раз все слышали и все фыркают. Даже грустное личико мадемуазель Линде улыбается, a Евгения Васильевна собрала на шнурочек свою носулю, выставила напоказ свои тридцать две миндалины и смеется до слез.

Таня краснеет и сжимает зубы, видя, что все над ней смеются: этого их светлость не любит. Самой издеваться над другими — сколько угодно, но ею все должны лишь восхищаться!

Ну что, скушала, матушка? Вот и прекрасно! Подожди, я тебя к рукам приберу, уму-разуму научу, будешь ты других с толку сбивать!

Так я это ей и объяснила, когда она после урока чуть не с кулаками на меня накинулась.

Правда, эта фраза была хорошо составлена? Уж такой верный перевод, самый точный-преточный: «самовар» — Selbstkocher, «под нос» — UnterNase.

Вчера не одной только Тане, Мартыновой тоже не повезло.

Надо вам сказать, что Мартынова наша — кривляка страшная, воображает себя чуть не раскрасавицей, a с тех пор как ее учитель танцев хвалить стал, она думает, что и впрямь настоящая балерина. Да, кстати: a учитель-то наш препотешный, будто весь на веревочках дергается и ногами очень ловкие па выделывает — видно, что они у него образованные.

Теперь, как только танцы, Мартынова не знает, что ей на себя нацепить: и туфли то бронзовые, то голубые шелковые напялит, и бант на голову какой-то сумасшедший насадит. Нет, все еще мало! Вчера приходит, так вся и шуршит, сразу слышно, что юбка шелковая внизу, но только мы нарочно, чтобы помучить ее, будто ничего не замечаем. Уж она и подол приподнимает, и платье в горсть вместе с нижней юбкой загребает, чтобы больше шуршало, — оглохли все, не слышат. Тут она новое выдумала.

После перемены спускаемся все в танцевальную залу, a Мартынова, будто нечаянно, и расстегни себе пояс от платья, чтобы через прореху голубой шелк виден был.

Надо вам сказать, что на свою беду она и в классе сидит, и в паре танцует с Тишаловой, потому что они совсем одного роста.

Стоим в зале. Учителя еще нет, вот она и говорит Шуре:

— Ах, у меня, кажется, юбка расстегнулась, поправь, пожалуйста!

Шурка рада стараться; застегивает ей добросовестно все три крючка, a сама тем временем будто нечаянно развязывает тесемки от ее шелковой юбки.

Начинаем танцевать. Реверанс, шассе [29], поднимание рук — все идет гладко. Наконец вальс.

— Прошу полуоборот направо, — кричит учитель.

Конечно, все, кроме двух-трех, поворачиваются налево, не нарочно, не назло ему, a так уж оно всегда само собой выходит. Ну, учитель, понятно, ворчит, велит повернуться в другую сторону и танцевать вальс.

Танцует себе наша Мартынова и беды не чувствует, a из-под платья у нее виднеется сперва узкая голубая полоска, потом она делается все шире и шире. Мартынова начинает в ней путаться и вдруг — шлеп-с! — юбка на полу. Она хочет остановиться, да не тут-то было: Шурка притворяется, что ничего не замечает, знай себе танцует и Мартынову за собой тащит. А та как запуталась одной ногой в юбке, так ее через всю залу и везет. Наконец вырвалась, живо подобрала с полу свои костюмы и, красная как рак, стремглав полетела в уборную.

Теперь все видели ее юбку…

На перемене наша компания житья ей просто не давала — то одна, то другая подойдет:

— Пожалуйста, Мартынова, не можешь ли свою юбку на фасон дать, мне страшно нравится, удобная, — прелесть!

И серьезно это так говорят, только Люба не выдержала, прыснула ей в лицо. Мартынова чуть не ревела со злости. Ну, я думаю, она больше этой юбки не наденет.

Загрузка...