Я попалась…

Сегодня со мной настоящая беда приключилась, и так мне совестно, так неприятно!..

Был у нас немецкий. Мадемуазель Линде задавала нам урок на следующий раз — рассказец выучить. Вот мы его в классе и переводили, потому ведь дома не у всякой девочки есть, кто бы ей объяснить мог.

Я-то все слова знала (недаром же с бонной-немкой два года промучилась), но только меня страшно смешит, как мадемуазель Линде русское «л» выговаривает. Как только слово такое с каверзой встретится, я сейчас же встаю и делаю святые глаза:

— Bitte, Fräulein, was ist das — «Seife» [12]?

— Wie, sie wissen nicht? [13] Миле.

Люба тихонько фыркает.

— Und «Pfütze», Fräulein? [14]

— Люжа.

Люба готова — так и трясется. Некоторые девочки пошустрей тоже сообразили.

— Und «Tatze»? [15]

— Ляпа, — уже ворчливым голосом отвечает мадемуазель Линде.

Люба фыркает на весь класс, Полуштофик так и заливается. Немка краснеет и сворачивает рот на сторону, злится:

— Прошу без вопросов, все, что нужно, я скажу сама.

Смешно, вот-вот фыркну, но я наклоняю голову и перелистываю книгу.

Некоторое время ничего, дело идет как по маслу, пока не попадается нам слово Degenkuppel [16]. Слово как слово, будто и безобидное, a беды-то оно мне сколько наделало!

Немка сама не знает, как это по-русски будет, и начинает объяснять руками:

— Это такой круглий, круглий… который…

— Такой круглий столя, a на ней кольбаса, — шепчу я Любе.

Тут уж мы обе фыркаем на весь класс и не слушаем, что там Линде дальше лопочет. И вдруг:

— Старобельская, wiederhohlen Sie, was ich gesagt habe [17].

Какой тут «wiederhohlen» [18], когда я ни-ни-ни-шень-ки, ничего не слышала. Испугалась страшно, встаю и совсем, совсем нечаянно повторяю:

— Это такой круглий, круглий… Такое круглое, — поправляюсь я, но дело уже сделано, все слышали. A я совсем, совсем не хотела этого сказать, просто само с языка соскочило, как дурачились мы с Любой, так я и ляпнула.

У немки даже губы задрожали, и она вся белая сделалась. Евгения Васильевна смотрела на меня совсем особенными глазами и качала головой.

Мне было так стыдно, так стыдно и больно, и ужасно жалко бедную немку.

— Мадемуазель Линде, простите! Пожалуйста, простите, честное слово, я нечаянно… Я не хотела… Простите… Мне очень, очень жаль… Но я нечаянно.

— Оставьте меня, вы не просто шалунья, вы дерзкая девочка, и я попрошу сбавить вам за это из поведения.

У нее дрожал голос, и глаза были совсем-совсем мокрые. Этого я не могу видеть, я и сама заплакала:

— Милая мадемуазель Линде, пусть хоть «шесть» за поведение, только вы простите… Милая, дорогая мадемуазель Линде… Простите… Ей-Богу, я не нарочно…

Она как будто немного успокоилась:

— Хорошо, довольно об этом, я вам верю, но поведение ваше во всяком случае неприлично, и вы будете наказаны. A теперь займемся делом.

После звонка Евгения Васильевна опять задержала нас в классе. Ну, думаю, будет мне сейчас! Но она только ко всем нам обратилась и сказала:

— Я верю, что Старобельская не умышленно сделала подобную дерзость мадемуазель Линде. Девочка она воспитанная, не злая и не позволила бы себе издеваться над старшей. И потом, господа, разве мадемуазель Линде виновата, если не чисто произносит по-русски? Коли над этим можно смеяться, то она имела бы право всех вас на смех поднять, так как грех сказать, как многие из вас что произносят. A кроме того, дети, я вам скажу, что сердить ее нарочно, как вы часто делаете, просто грешно. Бедная мадемуазель Линде очень несчастна, у нее много горя в жизни, да и здоровье совсем слабое. Она вовсе не «злючка», как, я знаю, многие из вас окрестили ее. Только очень нервная и потому легко раздражается, особенно последнее время. Сама она нездорова, a сестра ее при смерти. Умрет она — и трое детей останутся на руках мадемуазель Линде, потому что отец их умер еще в прошлом году. Я нарочно рассказываю все это вам, потому что девочки вы все добрые, только шалуньи и легкомысленные, оттого иногда невольно зло делаете. Ну, так что же? Не будете больше мадемуазель Линде огорчать? Обещаете?

— Обещаем! Обещаем! — закричали мы со всех сторон.

— А Старобельской я все-таки «одиннадцать» за поведение поставить должна, мадемуазель Линде этого требует, и она совершенно права.

Я опять плакала, но не потому, что из поведения сбавили, просто мне было так стыдно, так жалко бедную немку. Внутри, там, глубоко-глубоко, точно прищемилось что-то.

Я-то смеялась, что она вся треугольная, a она такая худенькая, потому что больная… Несчастная…

— Довольно плакать, Муся, пойдем лучше со мной в дамскую и попросите у мадемуазель Линде прощения, она теперь там. Идем, я сама вас отведу.

Евгения Васильевна взяла меня за плечи и повела. Я все еще не могла успокоиться, в горле что-то давило, и я едва пробормотала:

— Никогда… Никогда… Простите…

Мадемуазель Линде улыбнулась, и такое у нее доброе личико стало в эту минуту.

— Не плачьте, маленькая, я не сержусь и верю, что этого больше никогда не случится.

Она сказала «слючится», но теперь это вышло ужасно мило. И почему мне раньше не нравилось? Странно.

В моем дневнике красуется «одиннадцать» за поведение и замечание, в котором расписано, за что оно поставлено. Если вы думаете, что мне приятно было хвастаться этим перед мамочкой, то вы ошибаетесь. Пришлось все рассказать, самую сущую-пресущую правду. Мамочка внимательно выслушала и говорит.

— Я, Муся, не хочу упрекать тебя, поскольку знаю, что ты раскаиваешься и самой тебе грустно и тяжело. Видишь, как, не думая, можно иногда сделать больно. Сердечко-то ведь у тебя доброе, я знаю, голова вот только сквозная, отсюда и беды наши происходят. Смотри же, будь осторожна, деточка.

Господи, какая я счастливая, что у меня такая славная мамуся! Все-то она знает, все понимает, иногда прямо-таки точно подслушивает мои мысли. Если б можно было выбрать себе маму или заказать, другой я бы не взяла!

Загрузка...