Леонид Левонович Ветер с горечью полыни

Даруй мой уздых глыбокі:

Душу працінае вецер.

О, як адзінока на гэтым свеце,

Хоць столькі насупраць вокан!

Душу працінае вецер,

Вецер, як у паэме Блока.[1]

Алесь Письменков

Черный вечер.

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер –

На всем божьем свете!

Александр Блок

I

Обычно он просыпался рано — часов в пять. Сегодня подхватился еще раньше: темнота окутывала сеновал, тишина, густая, вязкая, царила вокруг. Ни единой птицы не было слышно: птицы свое отпели, на дворе уже Спасовка — за порогом стоит осень.

Внезапно Бравусов насторожился — вверху, под стрехою, послышался некий шорох, лопотание крыльев. Он аж вздрогнул от неожиданности, но быстро догадался: это возвращались с ночной охоты летучие мыши. Бравусов знал, что под стрехой у конька живут летучие мыши, сквозь дырки во фронтоне вылетают на волю, а зимуют в его погребе: висят вниз головою, маленькие, усохшие, словно свернутые в трубочку ольховые листья. Летучие мыши отыскали свое укрытие, успокоились. Тогда громко захлопал крыльями петух, затянул извечное заливистое «кукареку». Вскоре отозвался другой певун, потом еще один.

Снова больно обожгла мысль: как мало осталось жителей в Хатыничах. Некогда было полторы сотни дворов, а теперь какая-то горстка — остались самые завзятые, упертые жители, которые не захотели убегать от Чернобыля. Другие же, как начали давать деньги за их постройки, разлетелись по миру, словно птицы в поисках теплых краев. А вот шорохи летучих мышей обрадовали Бравусова. Верней, не сами звуки, а то, что услышал их. В прошлом году он, Владимир Устинович Бравусов, отпраздновал свое шестидесятипятилетие, раненый, контуженный на войне, но, гляди ты, не глухой как тетеря. А еще это означает, что хорошо выспался, в голове ясно, давление нормальное, а то в последнее временя слышал гул в ушах, жене Марине приходилось разговаривать с ним громче.

Сколько ж это времени, подумал Бравусов, потянулся рукой за подушку, где в сене лежал плоский фонарик. Посветил на часы и, хоть цифры на циферблате выразительные, не мелкие, все равно не разобрал. Очки с собой не взял, чтобы не раздавить ненароком. И еще подумалось: ночи все удлиняются, сильнее сжимают в объятьях дни, которые усыхают, сокращаются. Поэтому утренний свет никак не может пробиться на сеновал.

Хорошо, что уши подводят, а не глаза… В конце концов, нечего Бога гневить. Еще в сорок четвертом, после ранения под Рогачевом, провалялся в госпитале четыре месяца, и его комиссовали по близорукости. Бравусов вернулся домой, оклемался, мать лечила ягодами, все больше черникой, и, о чудо, он спрятал в ящик стола очки и не доставал их почти сорок лет!

А прошлой осенью пришлось об очках вспомнить. Так годы ж не маленькие. Сколько чего пережито! Сколько актов, протоколов составил участковый инспектор милиции Бравусов за тридцать лет добросовестной службы! Мог погибнуть еще в первые месяцы войны, когда пробирался из окружения аж из-под Ельца в родную деревню. Сколько раз глядел смерти в глаза командир партизанского взвода Володька Бравусов! И нагрешил немало. Под Рогачевом, разозленный спором с солдатом Рацеевым — тот ругал колхозную жизнь — даже взял его на мушку во время атаки. Но не успел нажать на курок: немецкий снаряд опередил. От Рацеева остались одни ошметки…

И все же Бравусову, видно, на роду было написано убить человека. Он сделал это не умышленно: Круподеров, бывший уполномоченный по заготовкам, в добром подпитии бросился на него с кулаками. Бравусов защищался и превысил меру обороны — нечаянно задушил хозяина хаты, с которым вместе выпивали. Круподеров пригласил Бравусова приехать за мелкой картошкой, хотел отблагодарить, что помог выкопать весь огород. Встреча давних знакомцев оказалась трагичной. Но никто об этом не дознался: бывший участковый замел следы.

На дворе светлело, в щели сеновала цедился утренний свет, но солнце еще не взошло, и вставать Бравусов не спешил. Услышал, как ляпнула дверь веранды — значит, вышла Марина. Ах, если б она сюда заглянула! А может позвать? Желание мгновенно овладело им, быстренько отворил ворота, кликнул:

— Марина! Ходи на минутку.

— Ну, как тебе спалось? — Марина пристально глянула на него. — Вчера ты перебрал трохи.

— Да нет, Маринка. У меня, хвактически, многолетняя тренировка. Поллитровка, да при хорошей закуси — что собаке муха. Не будем про ето. Мы с тобой еще сянни[2] не целовались, — притянул к себе жену, обнял нежно.

— Дак не было ж когда. Еще и солнце не взошло.

— А что нам солнце? Ты — мое солнце. Ты — моя радость, — он начал ее целовать, все больше распаляясь…

Марина не уклонялась от поцелуев, наоборот, вскинула ему руки на плечи, приподнялась на цыпочки и отдалась наслаждению. Даже запах водки не мешал, она и сама вчера выпила пару рюмок, крепко спала и проснулась с желанием ласки. Все ее тело, которое ждало мужской любви почти целых полвека, переполняла извечная страсть. Марина вышла на улицу, потянулась, пожалела, что не пошла спать на сено, захотелось, чтобы он позвал ее. И он почувствовал ее желание. Разве это не чудо!

Марина думала об этом, когда разгоряченная, счастливая лежала на еще сильной руке своего мужа.

— Я вот лежу, а во мне еще все трепечется, — шумно дыша, сказал Бравусов.

— Докуда ты еще будешь трепетаться? — в голосе Марины он услышал усмешку, удовлетворение и надежду на новую радость.

— На две пятилетки меня хватит. А может, и на три.

— Ну, расхрабрился, как тот петух.

— До петуха мне далеко. Он, хвактически, пока трех-четырех хохлушек поутру не потопчет, зерна клевать не станет. А я только тебя хочу, ласточка ты моя милая…

Бравусов поймал себя на мысли, что первой жене, Тамаре, с которой прожил тридцать пять лет, редко говорил ласковые слова. Теперь понял, что грех жалеть доброго слова Марине, которую любил с молодости, которую помнил всю жизнь и уже не надеялся, что судьба сведет их.

Марина будто догадалась, о чем он думает, шершавой, огрубевшей ладонью погладила его лицо, поредевшие седые волосы… Она была благодарна небу, Богу, хоть и не верила в глубине души, что он есть, за эту радость на исходе горемычной, одинокой жизни. Марина ничего хорошего уже не ждала. Думала, как доживать одной в пустой родительской хате. И тут появился Бравусов. С того времени, как начали жить вместе, она частенько поглядывала в зеркало и не узнавала себя: под глазами разгладились гусиные лапки морщинок. Глаза по-молодому заблестели. Марина не ходила, а летала по земле, ей хотелось петь, прыгать, обнимать еженощно своего мужа. Как-то Юзя, Мамутова жена-минчанка, принесла завернутую в газету книжку. «Полистай, Маринка. Тут все про любовь. «Кама-Сутра» называется. Мне подруга из Москвы привезла. Пусть и Устинович почитает. А в постели хорошо читать вдвоем, — подмигнула Юзя. — Вдохновляет мужиков на подвиги. Мой Евдокимович грамотный человек, директор школы. А полистал книжку, так сказал, что у него глаза открылись. И мы смелее становимся».

Марина листала книжку и диву давалась, что про это можно так открыто писать, что в книгах могут быть такие снимки — мужчина с женщиной в самых разных позах. Бравусова больше поразили не фотоснимки, а древние скульптуры голых мужиков и женщин также в разных позах. «Ето ж тысячи лет тому назад люди умели любиться. А мы живем в конце двадцатого века и ничего, хвактически, не знаем. Нам долдонили: в СССР секса нет. И песню ежедневно крутили по радио, по телику: «Раньше думай о Родине, а потом о себе». Так о себе и подумать было некогда».

Бравусов словно угадал ее мысли, молча прижал, чмокнул в щеку.

— Ну что, перестал трепетаться? Где там твой трепетун? — Марина счастливо улыбнулась. Рука ее смело скользнула под одеяло, нащупала мужнин пенис, нежно погладила, словно благодарила за радость. Вчера они мылись в бане. Чистые. Почему не погладить, если это приятно и ему, и ей.

— Когда-то в медицинской книжке я вычитала, что левое яичко у мужчин больше правого. Оказывается, это правда. От сейчас убедилась.

— А я, хвактически, и не знал, — захохотал Бравусов. — Меня ето не заботило. Главное, чтобы стоял…

В сарае замычала корова, а после приглушенно заржала кобыла.

— Ничего. Успеют. Пусть подождут. Сейчас больно холодная роса. Травы хватает, — Бравусов зевнул, сладко потянулся. — Полежим пару минут да и будем подниматься.

— Я заведу кобылу. И корову выпущу. А ты отдохни…

— Милочка моя, всю ночь отдыхал, хвактически. А что любовью мы с тобой занялись, дак ето ж разве работа? Ето ж удовольствие. Смакота. На целый день, хвактически, зарядка. Вот пойду косить отаву. Буду махать косой и радоваться. Чиряк ему, етому Чернобылю. Фигу с маком! Будем жить и радоваться. И никуда отсюда не уедем.

— Я согласна. Что мы лучше найдем? Тут уже будем доживать. Тут деды наши, прадеды на кладбище… И мои, и твои недалеко… — Марина вздохнула, спросила: — А что сегодня будем делать?

— Ну, я отаву пойду косить. Если погода постоит, так за три дня высушим. Хоть бы пару возов насобирать еще. Оно и позже можно накосить. Сянни только девятнадцатое.

— Ето ж сянни Спас! — спохватилась Марина. — А я хотела жать картофельную ботву, она уже сохнет. Можно ли на еткий праздник?

— Работникам Бог прощает. Лентяев, лодырей не любит. А ботву положено жать за две недели до уборки, — уверенно сказал Бравусов.

В последние годы он много читал разных ученых книжек и мог поспорить с агрономом, когда что сеять, когда убирать.

Они вошли в дом. На кухне говорило радио, которое никогда не выключали, разве что приглушали на ночь. Бравусов прибавил звук и ясно услышал:

— Соотечественники!.. Граждане!..

У него аж сердце екнуло. Неужели снова война? Он приник к матовому, с мушиными точками, репродуктору, включил на всю мощь. Репродуктор начал трещать, шуметь, но Бравусов разобрал все. В Москве создан «Государственный комитет по чрезвычайному положению — ГКЧП». Входят в него восемь человек: министры, члены Политбюро. Бравусов услышал знакомые фамилии: главного кагебешника Крючкова, милицейского министра Пуго, маршала Язова, а также вице-президента Янаева, секретаря ЦК Бакланова.

«Ну, так у них и так вся власть. Какого рожна им надо? Правьте! А может, Горбачев против? Не позволял… Кто их разберет», — думал Бравусов.

Подошла и Марина, она хлопотала у печи, но тоже ловила ухом то, что творится в Москве.

— Так что они задумали? Зачем им ето положение чрезвычайное?

— Я думаю, что они, хвактически, хотят спихнуть Горбачева. А тогда прищемить хвост етим разным демократам. В Прибалтике, в Молдавии, в Грузии…

— Ой, верно, прибалтам ето не понравится. Они ж свою власть установили. Хоть бы война не началась, — встревожилась Марина. — Мало, что ли, Чернобыля на нашу голову? Так еще и етое ГКЧП. С жиру бесятся они там, в Москве, — Марина крутнулась с ведром за порог.

Бравусов снова приник к репродуктору. Радио передавало известия из Армении, Литвы, Молдавии, Эстонии. Всюду все было спокойно. «Слава Богу, пока без крови», — подумал Бравусов и начал собираться на сенокос. Он вывел кобылу Зорьку, Марина выгнала хворостиной Красулю. Ярко-розовое солнце, похожее на апельсин, низко висело над лесом. Оно только взошло и теперь помалу вскатывалось на белесо-голубой купол неба. Над Беседью клубился редкий, белый, словно клочья ваты, туманок.

Разгорался еще один августовский день над Прибеседьем, засыпанным смертоносными радионуклидами. Всеобъемлющая тишина царила вокруг. Лишь изредка подавали голос петухи. Не слышно было и человеческих голосов, словно все хатыньчане прилипли к репродукторам и ловили вести из далекой Москвы, где образовалось некое непонятное, пугающее ГКЧП.

Думал о событиях в Москве и Бравусов, размеренно, привычно махая косой. Росная отава резалась легко, вслед за ним тянулись две рыжевато-зеленые дорожки-следа и пышные валки-прокосы. Через час-другой косец основательно угрелся, хапнул пригоршню срезанной травы, вытер косу, старательно поточил. И показалось, что звон от косы покатился над широким порыжевшим лугом и растаял, утонул в Беседи. Бравусов воткнул косу, словно межевой знак, косовищем в землю, чтобы издали было видать, и неспешно пошел к реке.

Солнце поднялось выше, начало припекать, но уже не так щедро, как в Петровку, будто сберегало свой жар до следующего лета.

Утреннее солнце в Спасовку — словно поздняя любовь, греет, но не печет, подумал Бравусов и удивился: то ли сам он сделал такое открытие, то ли где вычитал. Но мне повезло испытать и горячую любовь на склоне жизни, рассуждал он дальше. И это была именно его, собственная мысль, это было самим пережитое, испытанное, десятки раз обдуманное чувство. И даже сегодня он с таким наслаждением обнимал свою любимую…

У воды Бравусов оглянулся и тихо обрадовался — то самое место, где он встретился с Мариной, где впервые услышал ее признание: «И ты, Володечка, наравился мне». Марина в тот день пасла с отцом коров — отбывала черед, а он в добром подпитии возвращался с именин Круподерова. И было это летом 1981 года. А в ту осень Бравусов своими руками задушил именинника — взял грех на душу. Взглянул на свои ладони, аж поежился. Сколько жутких ночей провел Бравусов после того происшествия, но и сейчас, почти через десять лет, он четко помнит все, что тогда произошло. «Неужто он так и будет мучить меня до конца дней? Сам бросился драться, хотел схватить нож..» Захотелось поскорее помыть руки…

Спина уже взмокла. Бравусов стянул выгоревшую, некогда синюю, милицейскую форменную рубашку. Оглянулся, куда бы ее повесить, а то на мокрую траву класть не хотелось. Углядел метров за десять вниз по течению кряжистый куст ольшаника, направился к нему. Еще дальше торчали два пня — все, что осталось от прежнего парома… Как быстро меняется все на земле, думал Бравусов, такая наезженная дорога вдоль реки вела к переправе, а теперь от нее нет и знака — все затянуло густой, как овечья шерсть, муравой. А он же катил вдоль реки в тот день на велосипеде.

Поехал по этой дороге не затем, чтобы освежиться в Беседи, а чтобы не попасться на глаза свату Ивану Сыродоеву, который был тогда председателем сельсовета и в душе считал Бравусова за выпивоху, хоть и сам чарку никогда не проносил мимо рта. Это Бравусов знал точно, поскольку не раз угощались в молодые годы — бывший участковый и бывший финагент работали в одном сельсовете. Как все переплетено в жизни! Не поехал бы он вдоль реки, не встретил бы Марину, может бы, после смерти жены сошелся бы с другой женщиной, поскольку любовь к Марине с годами притупилась, а обида на нее жила в глубине души. И как не обижаться: единственная девушка, которая побрезговала им, лучшим кавалером во всей округе, не позарилась на блестящие офицерские погоны, не покорили ее русоватые кудри и нахально-красивые синие очи. Не раз думал Бравусов после ссоры с Тамарой, что его семейная жизнь могла быть иной. Одно утешало: вырастили хороших детей, дождались внуков. Как ни крути, сын — директор школы, а дочка — врач, а теперь даже заведующая поликлиникой в Могилеве. Этим можно гордиться!

С Тамарой он изведал много радости. Была она здоровая, не уродина на вид. Имела высокую полную грудь, которые любил целовать и шутя приговаривать: «Ну и женка у меня! Полная пазуха цыцок. На одну можно лечь, а другой накрыться». И Тамаре нравились его грубоватые шутки. Старалась угодить. Потому что всегда помнила свой обман: сказала, что забеременела, а ребенок родился почти через год после Тамариного «признания».

Правда, он редко укорял жену за тот обман, может, раза два упрекнул за всю жизнь, да и то после ссоры. Он никогда не думал, что его Тамара, здоровая, гладкая, не замордованная тяжким трудом женщина, так внезапно угаснет. Когда парился с ней в бане, всегда любовался ее шикарными формами. В последние годы она начала толстеть, причем не снизу, не в бедрах, а в плечах и груди. Но и в этом была своя женственность и влекущая красота. Ее грудь оказалась, так сказать, ахиллесовой пятой, в них и вцепился клешнястый усач — рак, который и свел преждевременно в могилу еще не старую женщину — Тамаре не было и шестидесяти. Теперь бы списали на Чернобыль, однако же Тамара умерла за три года до аварии на атомной станции. Значит, всегда была эта проклятая онкология.

Бравусов старательно умылся, зачерпнул пригоршню воды, плеснул на грудь, несколько холодных капель попали в штаны, он потопал резиновиками, словно застоявшийся конь. Речная вода пахла явором, водорослями, рыбьей чешуей, еще чем-то таинственно-приятным. «И где тут та радиация? Где смертельные нуклиды?» — рассуждал Бравусов. Все как и раньше. Даже рыбы прибавилось, потому что меньше стало рыбаков, а некоторые и есть боятся речную рыбу, потому и не ловят.

Он взял рубашку на руку и пошел к своим покосам. На ходу окинул взглядом деревню. Издали она по-прежнему выглядела большой и красивой, поскольку хаты почти все стояли на своих местах, две или три новые пятистенки вывезли в соседнюю Белую Гору, а вот столбики дыма над печными трубами курились изредка. Отыскал свой двор — теперь хата Матвея Сахуты стала для него почти что родной, а свою в Белой Горе продал и переселился сюда, в зону. Над стрехой кучерявился тонкий сизый столбик дыма. Представил Марину, которая хлопочет подле печки, верно, печет драники, потому что, что ни говори, он заработал их…

Бравусов бросил взгляд дальше. Возле Шамовского ручья тянулась вверх дымная тропка — там жил однорукий Тимох Емельянов, другая такая же тропка била в небо из-за развесистых ив — там доживала век Ольга. Ее сын, Петька, которого смастерил ей Тимох в послевоенные годы, теперь уважаемый человек, работает бригадиром в Белой Горе, вырастил троих детей и мать не забывает, частенько трещит его мотоцикл. И все что-то везет в мамин двор. Но и от матери без гостинцев никогда не возвращается.

Живут Хатыничи, хоть и слабо, но еще дышат. Бравусов знал, что в войну деревню наполовину сожгли немцы. Матвей Сахута, Маринин отец, строил новый дом, в него семья перебралась после темной и сырой землянки, в которой довелось зимовать жене с детьми.

Бравусов снова взялся за косу, прошел несколько прокосов и вдруг услышал приглушенное ржание — спутанная Зорька будто звала его. «Чего ты хочешь, волчья сыть? Разве тебе травы мало? Поить тебя еще рано», — подумал Бравусов, поискал глазами привязанную дальше, на болотине возле Градзи, Красулю. И увидел Марину — издали узнал по белой косынке. Да и кто еще мог идти к нему?! Только Марина, давняя любовь, которая все-таки стала его, хоть под конец жизни. И волна нежности, любви к этой женщине, у которой был первым мужчиной, нахлынула на него. Если б не я, так бы и свековала девкой, подумал Бравусов, так бы и не узнала мужской ласки.

Всплыл в памяти солнечный весенний день. Бравусов возвращался из Мамоновки-Портюковки, где ночевал у Проси. Был уже вдовцом, и потому некуда было спешить, некого было бояться: и Прося, и он — люди свободные. Пенсионеры. Кого и чего им боятся? Людских оговоров? Так люди всегда будут говорить, но потреплют языками, да и перестанут. А жизнь одна, единственная, у каждого своя, и другой не будет.

Прося, как прослышала о смерти Тамары, даже сама однажды заглянула к Бравусову: дескать, возвращалась из района, вышла из автобуса, хоть могла это сделать около поселка Козельского — оттуда до ее дома вдвое ближе. Хозяин угостил ее, помянули Тамару, приглашал остаться, но Прося не согласилась:

— Ну что ты, Устинович? Еще постель не остыла после жены… Предь когда-нибудь ко мне.

— А драники будут? — по старой привычке оскалился Бравусов.

— Почему ж нет? Будут.

И он приехал. И остался на всю ночь. Оба затосковали по ласке и нежности, поэтому не знали устали. К тому же Прося стремилась показать все, на что была способна. Она надеялась, что Бравусов предложит жить вместе. Прося хотела этого и в то же время боялась. Помнила молодого партизана Бравусова, который хотел ее, жену полицейского, и маленьких детей поставить к стенке, но старшие партизаны не дали. А потом Прося много лет тайно встречалась с участковым. Позже, когда он вышел в отставку, виделись реже.

Договорились встретиться и в тот осенний день, когда Бравусов приезжал к Круподерову, но то, что там случилось, сорвало их свидание. Прося, когда прослышала о смерти Круподерова, сразу подумала: Володька спровадил своего приятеля на тот свет. Но о своей догадке никому не сказала, и с Бравусовым никогда Круподерова не упоминала. Жизнь приучила вдову полицейского крепко держать язык на привязи, ибо ни одно лишнее слово ей не прощается. Как-то поссорилась с соседкой из-за курицы, залезшей в грядки, так та зло ощерилась: «Ах ты, гадина! Сучка полицейская…» — и посыпала матом-перематом.

О, если бы кто знал, как проклинала Прося бессонными ночами войну, разлучившую ее с мужем, осиротившую ее дочку и сына. Нет, старший полицейский Степан Воронин не погиб. В тот день, когда пятеро партизан под командованием Володьки Бравусова приехали арестовывать, Степану удалось бежать, но его ранили в ногу. В Саковичах в больнице сделали операцию, немцы наградили медалью за храбрость. Вместе с немцами Степан подался на запад и оказался аж в Аргентине, где живет и сейчас, имеет новую семью, сына, внуков, изредка присылает письма Просе, дочке Нине.

Так вот, Бравусов возвращался от любовницы, ехал через Хатыничи и встретился с Мариной. Она была в темном платке, темном платье. Бравусов слышал о смерти Матвея Сахуты, остановил коня, поздоровался, выразил соболезнование.

— Спасибо, Устинович. Что тут сделаешь? Он свое прожил. Восемьдесят с гаком. Прими и ты соболезнования. Слышала, жену похоронил.

— К сожалению, да, — вздохнул Бравусов, лицо его помрачнело, передернулись губы, и он отвел глаза в сторону.

Марина не могла не заметить, что это было искреннее сожаление, неожиданно для себя самой дотронулась до его руки:

— Не горюй. С того света не вернешь. У тебя есть дети, внуки.

В этих словах он расслышал скрытое сожаление, может, даже укор самой себе, что их пути не сошлись.

— Может, помочь в чем? Конь же у меня в руках. Не стесняйся, скажи, если надо.

— Ну, подъедь. Может бы какого ольшаника привезли на дрова.

И он приехал. Привезли дров. А потом была ночь на сеновале. Но ничего у них не получалось. Целовала Марина жарко, вся готовая отдаться, а дальше ничего не получалось. Бравусов злился на себя, на нее. Марина успокаивала:

— Мне и так с тобой хорошо. Не переживай. Не знала я мужиков. Ты ж ведал моего хлопца. В одном отряде были.

Марина сходила в дом, вернулась, обняла его, крепко поцеловала. И у них все получилось: помогло растительное масло…

А через пару месяцев бывший участковый перебрался в Хатыничи.

Все это, будто на кинопленке, промелькнуло в голове Бравусова за считанные минуты, пока Марина приближалась к нему. На плече у нее белели грабли.

— Ну, так изрядно уже накосил. Пошли завтракать. Может, я разобью покосы. Пусть подсыхают.

— Разбивать еще рановато. Пусть ветер обвеет. Но можно попробовать.

Он косовищем, а Марина граблями вдвоем быстро разворошили скошенную траву и пошли домой.

— Что передают? Какие новости? — спросил Бравусов.

— Повторяют то же самое. Концерт все передают. «Вижу чудное приволье…»

— Эх, кабы не Чернобыль! Лучшего приволья, чемся у нас, не найдешь на свете.

Бравусов обнял Марину за плечи, и так, обнявшись, они шли до деревни.

После завтрака хозяин вновь косил. Марина ворошила отаву, доила корову, присматривала по хозяйству. Бравусов махал косой, а мысли были далеко от Хатыничей: что там творится в Москве? А как откликнется Минск на это ГКЧП? Думал о последний событиях спокойно, без особой тревоги: в зоне отселения ничего не переменится.

После обеда он включил телевизор: может, там что скажут о событиях в Москве, но по одной программе показывали балет «Лебединое озеро», а по другим — ничего. По радио объявили: в 19.30 будет пресс-конференция ГКЧП. Это надо посмотреть, решили они с Мариной. Бравусов отправился на сено, поскольку чувствовал усталость во всем теле. Он обычно отдыхал немного после обеда, потому что под конец дня часто болели ноги: то ли радиация, то ли старость тому были причиной, а скорей всего, и радиация, и старость объединились против него. Бравусов редко жаловался Марине на свою немочь, благо сил на объятия хватало.

Под вечер хорошо косилась отава, поскольку роса в августе выпадает рано. Потом он напоил в Беседи Зорьку, вновь спутал и пустил на луг — пускай пасется до темноты. Когда пришел домой, пресс-конференция уже кончилась. Не посмотрела ее и Марина. По телику вновь звучали песни народов СССР.

— Надо «Время» посмотреть. Там все покажут, — рассудил Бравусов.

В Спасовку темнеет раньше. До девяти вечера все работы были окончены, накормлены два поросенка, ухоженные Зорька и Красуля стояли в сарае. Бравусов уговорил Марину за ужином опрокинуть по рюмке самогона — все-таки праздник, яблочный Спас. Марина погоревала, что яблоки не осветила в церкви, что нету поблизости храма.

— Можно и так есть. Спас — всему час. Ето если у женщины дети помирали, так ей нельзя до Спаса есть яблоки.

Марина ничего не ответила, поскольку напоминание о детях всегда больно бередило душу. Бравусов это понял, нацепил очки и притих. Все внимание — на экран. И вот они появились. Старый телевизор показывал не слишком четко, но Бравусов разглядел, что у Янаева, главного закоперщика, тряслись руки, когда он начал пересказывать ихнюю программу: надо навести в стране порядок, что «в отдельных местностях» будет объявлено чрезвычайное положение, что президент Горбачев болеет, но вскоре поздоровеет, и они будут работать вместе.

Он слушал, рассуждал и ничего необычного в этих рассуждениях не находил. Премьер — на месте, силовые министры — тоже. Значит, порядок будет обеспечен. Кто ж у них, хвактически, главный закоперщик? Бывший участковый профессиональным, цепким взглядом придирчиво всматривался в лица заговорщиков. Может, премьер Павлов? Нет, на его хорошо раскормленном лице, в глуховатом голосе не было решительности. Маршал Язов? И его широкая мурластая физия была слишком спокойна и даже безразлична. Всем своим видом вояка будто говорил: вы тут петушитесь, а давать ли танкистам приказ, я подумаю. Бравусов особенно внимательно приглядывался к милицейскому министру Пуго. Генерал был хмур. Слишком мрачен. Словно у него болели зубы. «Что-то Пуго как не в своей тарелке, — рассуждал участковый. — Понимает, что ему придется земляков-латышей, всех прибалтов загонять назад. В советскую конюшню. А они уже свежего воздуха вдохнули, не захотят назад. Хлопот у него может быть, хвактически, по маковку». Наиболее активно и уверенно вел себя шеф КГБ Крючков. Должно быть, он у них атаман, решил Бравусов. Без кагебешников такие дела не делают. А Янаев — марионетка. Но боится больше всех. Бумаги подписал и испугался. Вон как руки дрожат. Мандраж Янаева особенно впечатлил бывшего участкового. «Эге, браток, если ты етак боишься, так навряд ли, чтобы у тебя что-то получилось. Дрожащими руками власть не удержишь. Все ж люди увидели, какой ты храбрый заяц…» — подумал Бравусов. Сказал об этом Марине.

— А что нам до них? Как себе хотят. А руки дрожат, может, с похмелья. Не дури себе голову. И не думай про них. Где будешь спать? Пойдешь на сено?

— Пошли вместе.

— Ты что, не наработался за день? Утром были вместе…

— На поцелуи у меня всегда есть желание.

Они долго целовались, стоя у порога, словно на распутье.

На дворе царил ядреный, росистый звонкий августовский вечер. Бравусов взглянул на небо и аж застыл от удивления: темный купол неба был усыпан крупными мерцающими звездами. Недаром пишут, что августовские звезды самые яркие, а росы самые густые. После выхода в отставку он много читал. Книги, газеты, календари — все, что попадалось на глаза.

Спать не хотелось. В голове, как ни отгонял, засела, словно гвоздь, назойливая мысль о ГКЧП. Что-то тут не так, рассуждал он, пусть себе президент приболел. Но бумаги же он мог подписать сам. Авторучка — это ж не пудовая гиря. Выходит, он против. А его соратники воспользовались отсутствием. Создали ГКЧП. Когда-то же Хрущев поехал в Пицунду пузо греть, а в Москве без него собрали пленум ЦК: приезжай, Никита Сергеевич, мы тута все ждем тебя. Приехал. И турнули со всех должностей. Не дали и слова сказать в оправдание. Сиди и не вякай. Так и с Горбачевым может быть.

Мелькнула мысль: стоило бы сходить к учителю Мамуте, может, он «голоса» какие слушал. Но поздно уже, да и уморился за день. Завтра схожу обязательно, решил Бравусов, зевнул, но чувствовал, что не заснет, сел на колодку подле ворот. Снова вгляделся в небо. Вся северная его сторона была хорошо видна, поэтому легко отыскал Большую Медведицу, а потом — Малую Медведицу. Эти созвездия знал даже его отец, хоть и имел всего три класса за плечами. И называл он их — Большой Воз и Малый Воз. Полярную звезду Бравусов научился находить, когда служил в армии. По ней определял свой путь, когда из окружения добирался домой. А потом уже его сын-десятиклассник показал созвездие Стожар — по научному Плеяды. Отыскал их сейчас: словно горстка ярких угольков, созвездие довольно низко висело на востоке. Неподалеку от Плеяд Бравусов углядел светлый шарик, который словно катился меж звезд. «Неужели спутник?» — встрепенулся он, но вскоре увидел пульсирующий красный огонек — значит, самолет. Курс держит на запад. Может, на Минск, а может, на Варшаву или Берлин.

Вот летят в том самолете люди, кто дремлет, кто разговаривает между собой. Только что сели в одном городе, а через час-другой уже за тысячу километров. Каких высот достигла наука! А на Земле как не было порядка, так и нет. В небе все движется по извечному распорядку, а на Земле черт знает что творится: то войны, то перевороты. Наверное, и первобытные люди видели небо таким же, как и теперь, дивились, давали названия созвездиям, планетам.

Бравусов припомнил, как когда-то учитель Мамута рассказывал, что до войны на высоком берегу Беседи, где впадает Кончанский ручей, минские ученые проводили раскопки, нашли множество каменных инструментов первобытного человека и доказали, что люди жили тут примерно сто тысяч лет тому назад.

А теперь Чернобыль своим смертоносным крылом выметает всех отсюда. Кого уже вымел, а кто еще упирается, как он с Мариной. Или тот же Петрок Мамута, бывший директор школы, завзятый пасечник, уважаемый в округе человек. Бравусов поймал себя на мысли, что в их судьбах нечто общее: умерли жены, пришлось искать новых. Мамутова Татьяна долго болела сердцем, а когда отправилась на тот свет, в Хатыничи прикатила женщина из Минска. Здоровая, красивая. Оказывается, после войны Мамута поехал в столицу учиться, жил на квартире и втрескался в Юзю, дочку хозяйки. А дочка была уже молодой вдовой-солдаткой, ребенка имела. И от Петра Мамуты родила сына. Учебу он бросил, вернулся к семье. Юзя звала его в Минск, мол, беги от Чернобыля, а он в ответ: там негде пчел держать, не могу их оставить. И тогда Юзя покинула столицу, приехала к нему. Вот какие чудеса на свете.

В сарае приглушенно замычала корова. Неужто она слышит меня, подумал Бравусов, тихо отпер ворота, нащупал в сене возле угла плоский фонарик, осветил свое ложе. Затем посветил вверх, будто искал летучих мышей, которых слышал ночью, но вверху ничего не увидел, лег, почувствовал аромат чабреца и ромашек. А еще показалось ему, что влажно-холодная подушка пахнет Мариниными волосами. Он счастливо улыбнулся, прошептал:

— Спасибо тебе, Боже, если ты есть, за еще один прожитый денек. И подари мне завтра еткий же счастливый.

Глубокая тишина стояла над Хатыничами, засыпанными смертоносными радионуклидами. Земля светилась ими, аккурат миллионами светляков. Сверкающее звездное небо поворачивалось, словно колесо на оси, вокруг неподвижной Полярной звезды.

Большая и такая маленькая планета Земля мчалась в космическом пространстве навстречу новому дню.


Хроника БЕЛТА и ТАСС, август 1991 г.


7 августа. Костюковичи, Могилевская область. Жители города очень удивились, когда однажды утром над райисполкомом вместо красно-зеленого Государственного флага БССР увидели бело-красно-белый флаг. «Другого способа пропагандировать национальное возрождение Беларуси у меня просто не было», — заявил следователю житель города Евген Дрозд.


13 августа. Алма-Ата. Встретиться руководителям 15 республик в Алма-Ате без участия Центра — такую идею высказал Президент Казахстана Нурсултан Назарбаев.


20 августа. Москва. Газеты напечатали Указ вице-президента СССР Г. И. Янаева: в связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачевым Михаилом Сергеевичем своих обязанностей Президента СССР на основании статьи 127 Конституции СССР вступил в исполнение обязанностей Президента СССР с 19 августа 1991 года.


21 августа. Вашингтон. Ситуация в Советском Союзе находится под контролем. Об этом, по словам Президента США Дж. Буша, ему сообщил в телефонном разговоре Президент СССР М. С. Горбачев.

Загрузка...