На второй год пребывания Гарвея в Падуе в Риме состоялось сожжение Бруно. Иероним Фабриций, учитель и друг Гарвея, скупо говорил о Ноланце...
Восемь лет назад, когда Бруно только что вернулся в Падую, в доме Виченцо Линелли собрался цвет падуанского ученого общества. Бруно любил такие сборища - тут можно было завести интересный спор, поговорить с просвещенными людьми. Пинелли пригласил и Фабриция - Бруно собирался обсудить с ним некоторые свои соображения касательно функции крови...
Когда Фабриций рассказывал о Бруно, в тоне его чувствовалось не только сожаление о трагически погибшем человеке и ученом, но и какое-то скрытое предостережение, смутная тревога за судьбу любимого ученика. Два года тесного общения открыли ему неспокойную, ищущую, сомневающуюся душу Гарвея. Фабриций понимал: этот ничего не примет на веру, до всего будет докапываться сам и, если уж в чем-нибудь сумеет убедить себя, ни перед чем не остановится, чтобы защитить добытую истину.
А Вильям, получив, наконец, возможность заняться опытами, с головой ушел в науку.
Философ Бэкон, ставший позднее близким другом и пациентом Гарвея, писал:
"Наша задача - начертать в уме людей отражение вселенной, - копию мира, каков он есть на самом деле, а не такого, каким его воображает тот или иной философ, согласно внушениям одного лишь собственного разума. Нашей единственной надеждой является возрождение наук, то есть преобразование их на основании строгого и точного опыта".
Из философов, пожалуй, Бэкон первый понял значение метода в научных исследованиях. Он утверждал: гениальность многих древних философов была затрачена бесплодно, направлена по ложному пути, потому что у них отсутствовал настоящий метод исследования.
Понимал ли это и Гарвей, когда, работая с Фабрицием, был поражен хаотическим состоянием науки? Трудно сказать. Одно только ясно: в Падуанской медицинской школе, где опыт приобрел первенствующее значение, Гарвей сумел полностью развернуть свой незаурядный талант исследователя.
Когда студентом Гарвей дорвался до самостоятельной работы, вряд ли он думал кого-то опровергать и что-то уничтожать. У него просто появилась непреоборимая потребность внести немного света в темные лабиринты физиологической науки.
Светильник был уже зажжен до него. Предшественники подготовили почву. Но зажженный ими свет горел робко и неуверенно, освещал только отдельные уголки знания, не охватывая его целиком. И эти отдельные, вырванные у тьмы островки не объединяла ни одна сколько-нибудь ясная и четкая доктрина.
Гарвей размышлял: "Опыт... Как много он значит... Я могу, например, предположить, что артерии где-то соединяются с венами, - опыт покажет, верно ли мое предположение. Если я ошибся, это потребует новых опытов. Так создается логическая цепь, она поведет меня дальше, и все время эксперимент будет спасать меня от вступления на ложный путь..."
Падуанский университет, где учился Гарвей
Он вскрывал и препарировал без устали, он много занимался и опытами на животных. Места соединения вен и артерий не были обнаружены.
И неудивительно, ведь переходное звено от артерий к венам - тончайшие волосяные сосуды, капилляры, - можно разглядеть только в микроскоп, а микроскоп был изобретен лишь несколько десятков лет спустя. Гениальное предположение Гарвея об артериовенозных соединениях получило свое подтверждение только через четыре года после его смерти: в 1661 году ученый Мальпиги открыл капилляры.
Тогда Гарвей попытался подойти к вопросу с другой стороны: "Быть может, - допускал он, - кровь действительно просачивается через поры в перегородке сердца, как это утверждают ученые?"
Снова опыты на живых животных и трупах людей - никаких пор он не обнаружил.
Он многократно наблюдал на различных животных деятельность сердца и знал, что правый и левый желудочки сокращаются одновременно. Как же в таком случае может перекачиваться что-нибудь из одной полости в другую? И как через слепые невидимые отверстия может проникнуть кровь из правой половины сердца в левую? Скорее наоборот - воздух пойдет в правую половину! Однако в венах, идущих из правого сердца (Правым и левым сердцем принято называть две половины сердца, разделенные перегородкой и заполненные разной по своему составу кровью - венозной и артериальной), течет кровь, а не воздух...
В ходе экспериментов Гарвей окончательно убедился, что и артерии полны кровью и что это является нормальным их состоянием. Кроме того, он увидел, что сердечная перегородка плотнее, чем какая-либо другая часть тела, за исключением костей и нервов.
"Я почти готов думать, - в отчаянье восклицает Гарвей, - что движение сердца может быть известно только одному богу!"
Как и остальные медики, он посещал лекции и по другим предметам. Слушал увлекательные беседы Галилея по вопросам механики.
- Мы создаем совершенно новую науку, - говорил Галилей, - предмет которой является чрезвычайно старым. В природе нет ничего древнее движения, но именно относительно него философами написано весьма мало значительного...
А Гарвей слушал это и с горечью думал: "Нельзя сказать, чтобы о движении сердца и крови было мало написано, но тайна этого движения так и осталась нераскрытой... А ведь оно тоже одно из самых древних движений!.."
- Было замечено, что бросаемые тела, - читал Галилей, - или снаряды описывают некую кривую линию, но того, что эта линия является параболой, никто не указал.
"Ну, конечно, - думал Гарвей, - от простого наблюдения до научного вывода - долгий путь!"
За примером недалеко ходить: учитель Фабриций так хорошо описал венные заслоночки, так долго и старательно наблюдал их. А выводы? Выводов он не сделал.
Эти самые таинственные заслоночки не давали покоя молодому исследователю. Он смутно догадывался об их назначении... и боялся догадываться, высказать свою догадку вслух. Он был еще робок, не чувствовал за собой права на научные обобщения, на активное вмешательство в деятельность такого большого ученого, как Фабриций.
Но, помимо воли, он вмешивался. Беспокойная натура искателя толкала его на новые и новые эксперименты, а учитель охотно помогал ему. Правда, случалось, что Фабриций сердился. Особенно когда Вильям задавал какой-нибудь чересчур уж крамольный вопрос. Было ли это выражением неудовольствия или опасением за судьбу любимого ученика? Этого Гарвей так и не узнал.
Лекции в университете начинались на заре. После лекций можно было немного отдохнуть, прежде чем приступить к опытам. Вильям использовал перерыв между лекциями и практическими занятиями для прогулок. Это было приятно и полезно - размять ноги после нескольких часов сидения в душной, пахнущей сыростью аудитории.
Он выбирал далекие маршруты, стараясь всякий раз хоть немного изменить путь, чтобы обогатиться каким-нибудь свежим впечатлением, и, предавшись мыслям и созерцанию, размеренным быстрым шагом отмахивал намеченное расстояние.
В. Гарвей демонстрирует свои опыты
Ослепительно светит солнце, немного припекая голову сквозь черный бархат берета. С раскаленной земли поднимается из-под ног облачко легкой пыли, будто языки бледного пламени, возникающие в месте, куда ступает нога. Подальше от центра города, где расположены роскошные виллы богачей, пыли уже нет. Тут терпко пахнет магнолиями и сладким нектаром лилий.
Надышавшись этими запахами, Гарвей спешит вернуться. Вот и высокое здание анатомического театра, с большими, обнесенными решетками окнами. Фабриций уже моет руки, перед тем как приступить к вскрытию.
На столе - мертвое человеческое тело, которое сейчас будет рассекать профессор. Вокруг стола - студенты; их не так много: анатомические вскрытия привлекают только тех, кто по-настоящему отдает себя науке.
Гарвей занимает свое место. Рядом с ним другой студент, постарше его, но такой же одержимый наукой, как и он. Это Каспар Гофман, человек, который внушил Гарвею теплое чувство и уважение к себе и который в будущем вступит с ним в честный открытый спор, взяв сторону его противников. Гофман будет отстаивать свои убеждения, и хотя Гарвею его пребывание в стане врагов принесет много горечи - он не осудит старого товарища по университету...
Но все это случится тридцать лет спустя. А пока они стоят возле препаровочного стола, не друзья, не враги - уважающие друг друга коллеги.
Профессор тем временем начинает.
Надрез на кожных покровах, затем на мышцах. Большим ножом профессор перепиливает несколько ребер. В образовавшееся окно ЁИДНО мертвое, неподвижное сердце.
- Господа медики, - говорит Фабриций, - вы видите перед собой важнейший орган человеческого организма...
- Орган любви... - шепчет кто-то на ухо Вильяму.
Попытка сострить проходит незамеченной: Гарвей не отрывает глаз от темного неподвижного предмета в глубине рассеченной груди трупа и жадно слушает слова профессора.
- Вот через этот широкий и толстый сосуд - полую вену - из правого сердца кровь разносится по всему телу, достигая самых отдаленных от сердца участков, где и потребляется организмом. С левой стороны, как вы видите, из левого желудочка выходит самый толстый сосуд - аорта. Отсюда начинается система артерий - вторая кровеносная система. Она тоже несет кровь, но не грубую, служащую исключительно для питания тела, а одухотворенную, смешанную с жизненным духом. Дух этот поступает в левое сердце через легкие и смешивается с кровью, проникающей через поры в межжелудочковой перегородке.
Учитель рассекает сердце и демонстрирует обе его половины. И перегородку между ними. И отверстия? Нет, об отверстиях он сейчас умалчивает. Зато не умалчивает о них Гарвей. Он спрашивает:
- Учитель, быть может, если как следует постараться, мы в конце концов сможем увидеть эти отверстия?
Фабриций хмурит густые брови. Опять Вильям со своими сомнениями! Дались ему эти поры... Все время ищет их, пытается разглядеть, и...
- Поры настолько малы, что увидеть их невозможно. Мне это ни разу не удалось. Но, вы знаете, и Гален, и великий Везалий...
Гарвей добывает трактаты Галена и жадно изучает их. Забыты прогулки по Падуе, сон тоже почти забыт. Книги Галена читаются, как роман, - так увлекательно они написаны, так поэтичен их язык. Но, боже мой! Сколько тут несообразностей! Да здесь найдется не двести ошибок, как это отметил Везалий, а гораздо больше, если принять во внимание, что даже он, Вильям, со своим маленьким опытом в анатомии и физиологии обнаруживает их. Что касается движения крови...
Он долго не решается провести задуманный опыт. Ведь если предположение его подтвердится, не только Гален будет опровергнут, но и авторитет Фабриция он поставит под сомнение! Разве можно допустить, чтобы такой большой ученый, как Фабриций, мог только на веру принимать утверждения кого бы то ни было?.. Должно быть, он сам убежден в справедливости этих утверждений. И не Гарвею, скромному ученику профессора, доказывать, что не все в лекциях Фабриция правильно и точно!
Но Фабриций вовсе не возражает против самостоятельной работы своего любимца. Он считает Гарвея достаточно умелым экспериментатором и разрешает ему производить опыты на живых животных. Возможно, он почувствовал в Гарвее продолжателя и завершителя своих работ, как в свое время Везалий почувствовал это в нем самом.
...На столе лежит собака. Живая. Она крепко прикручена ремнями так, что почти не может пошевелиться. Глаза ее по-человечески смотрят на Вильяма - животное словно предчувствует близкую боль. Гарвей страстно любит животных, ему жаль и этого песика, но... во имя науки! Он постарается сделать все как можно осторожней.
Легко, почти нежно касается ланцет нижней конечности собаки. Обнаженный сосуд наполнен темной кровью, он кажется почти синим. Это вена. Гарвей туго перевязывает ее; тотчас же вена вздувается в той части, которая лежит ниже перевязки. Лигатура пресекла свободный ток крови; кровь все прибывает и прибывает в сосуд, и вена уже наполнена так, что кажется, вот-вот лопнет.
Разве это не показывает с очевидностью, что кровь поднимается по вене от конечности к центру? Ведь выше перевязки сосуд опал, стал мягким, пустым.
Конечно, вывод напрашивается сам собой: кровь по венам идет не от центра к периферии, а наоборот - от конечностей к сердцу. "Но, может быть, только по одной этой вене?" - спрашивает себя Гарвей и повторяет опыт.
Ни о каком кругообороте крови он, разумеется, еще не думает. Но первые же опыты - еще те, которые он наблюдал у учителя, а потом производил сам, - навсегда определили научную тему всей его жизни. Он уже знал: изучение сердца, сосудов, движения крови заполнит его время на многие годы.
И еще одно он твердо понимал: никогда не пойдет он на поводу чужих мнений, даже если это мнения великих ученых, даже если это мнения близких и любимых им людей. Даже если его за это будут преследовать...
Впрочем, этого он, пожалуй, не думал - ведь он был англичанином, а "старая добрая Англия не дает в обиду своих ученых"!
Он выработал для себя формулу научной жизни:
"Нет ничего выше и древнее авторитета природы. Факты, доступные чувствам, не считаются с "мнениями", а явления природы не преклоняются перед древностью... Анатомы должны учиться, и учить не по книгам, а препаровкой, не по догмам учености, а в мастерской природы... Во всякой науке, какова бы она ни была, необходимы прилежные наблюдения и частые советы с чувством. Мы не должны полагаться на опыт других людей, но должны производить свои собственные, без которых никто не может сделаться ученым ни в какой отрасли естествознания".
Вокруг медицинской школы в Падуе существовал своеобразный ореол последнего очага подавляемой церковью свободомыслящей науки. И хотя, как мы уже видели, свободомыслие тут было на вожжах, преклонение перед древними еще сильно, учение Галена, вопреки фактам, еще господствовало, - Падуанский университет заслуженно славился во всей Европе и уж, конечно, в Италии.
Просвещенные падуанцы из аристократов проявляли интерес ко всему, что делалось на медицинском факультете, и частенько кто-нибудь из них заглядывал в аудитории и особенно в анатомический зал. Они слушали лекции знаменитых анатомов и врачей, наблюдали за вскрытиями и потом переносили все виденное и слышанное в свои гостиные, где разгорались бурные споры, не рождавшие, однако, никаких истин.
Однажды, когда Гарвей по обыкновению с увлечением работал на трупе, к нему подошел молодой дворянин, по убеждениям своим аристотельянец, и попросил разрешения посмотреть на препаровку. Гарвей не очень охотно согласился: всякое постороннее лицо мешало ему сосредоточиться. В этот день он вскрывал мозг человека, пытался разобраться в многочисленных нервных нитях, идущих отсюда.
Молодой препаратор работал с завидной четкостью и чистотой, чем немало гордился его учитель. Просвещенный дворянин был глубоко задет: он с предельной ясностью увидел, что нервы начинаются в мозге, а не в сердце, как это утверждал Аристотель.
- Вот то, что вы сейчас извлекли из черепа, что это? - на всякий случай спросил он.
- Нервы, - лаконично ответил Гарвей, посмеиваясь про себя, - нервы, которые берут тут свое начало.
И тогда аристотельянец несколько смущенно заявил:
- Благодарю вас, вы все это так хорошо показали! И знаете, если бы у Аристотеля не было нескольких мест, опровергающих то, что я видел собственными глазами, я охотно согласился бы с вашим утверждением...
Но это был только один из опытов. Главное внимание Гарвей уделял сердцу. И вполне понятно, что работа Фабриция с подробным описанием венных клапанов в первую очередь заинтересовала его.
Описание это, данное Фабрицием еще в 1574 году, так и не привело к тому, к чему должно было привести: значение венных заслоночек оставалось неизвестным.
Гарвей прежде всего как следует разглядел их на трупе. И записал увиденное.
Основным в этой записи была мысль, что клапаны препятствуют прохождению крови из большой вены в ее разветвления.
Анатомам было известно - и этого никто не оспаривал, - что большие вены переходят в малые, малые в еще более мелкие; причем это уменьшение объема венозных сосудов идет по направлению от сердца: самые крупные сосуды выходят непосредственно из сердца, те, что помельче, начинаются ближе к периферии. Считалось, что кровь, вырабатываемая в печени, только на одном участке идет по направлению к сердцу - между печенью и сердцем; на всем же остальном пути - от сердца, то есть из крупных вен в мелкие, из мелких в мельчайшие.
Наблюдения Гарвея показали, что венные заслонки не позволяют ничему пройти из крупных сосудов в мелкие.
Не довольствуясь наблюдениями, сделанными на трупе, Гарвей произвел несколько вивисекций с целью изучить строение и функцию венных клапанов на живом организме. Осторожно отпрепарировав крупный сосуд, он вводил туда тонкий зонд и пытался протолкнуть его в сторону разветвления вен. Попытка не удавалась. Тогда он вводил зонд в малые разветвления и проталкивал его к основанию вены. Зонд шел легко, не встречая на своем пути никаких препятствий.
"Удивительная вещь, эти клапаны! - с восторгом думал Гарвей. - Сквозь них жидкость может пройти только в одну сторону, куда они захотят ее пропустить! В данном случае они явно хотят пропускать ее не сверху вниз, как это всегда бывает в природе, а снизу вверх... Они просто захлопываются, закрывают весь просвет сосуда, когда что-либо намеревается нарушить их назначение. Например, мой зонд: они так и не раскрылись, когда я пытался протолкнуть зонд вниз..."
Но "напрасно думают, что можно изучить и познать устройство животного,- пишет Гарвей, - исследуя только человека, да еще мертвого (как это делают все анатомы). Это все равно, что создавать политическую науку, изучив одно какое-нибудь государство, или воображать, что знаешь земледелие, йсследова"Ё природу одного поля. Нельзя по одной какой-нибудь частности судить об общем".
И он начинает пристально исследовать расположение клапанов у собак и быков. И замечает любопытную подробность: там, где у животных вены расположены горизонтально и тяжесть крови, давящей сверху, не так велика, там венные клапаны находятся только в местах разветвления сосудов, уходящих в конечности, то есть вниз. Еще одно подтверждение того, что клапаны служат для задержки течения крови сверху вниз, от сердца к конечностям.
Дальнейшие эксперименты показали, что в артериях подобных клапанов нет. Неудивительно, в артериях они и не нужны, там кровь действительно движется от сердца, сверху вниз; это естественное движение каждой жидкости, и природа не чинит ему препятствий. Ведь не станет же кровь ни с того ни с сего вдруг менять свое направление и подниматься по артериям снизу вверх!
Наконец Гарвей проделывает опыт на себе. Это не был героический, опасный для жизни опыт, подобный тем, какие не раз производили на себе ученые различных отраслей науки. Нет, это был обыкновенный, бескровный и не опасный опыт, но вместе с тем он был замечателен по своей простоте и на редкость нагляден и убедителен.
Гарвей перевязывает себе руку, как это делают при кровопускании. Некоторое время он смотрит, как постепенно синеют и набухают наиболее крупные вены. Затем замечает: вот появился бугорок, вот поодаль от него еще один, а вот уже виден целый ряд бугорков, расположенных на определенном расстоянии друг от друга. Это венные клапаны. Гарвей сильно нажимает на сосуд пониже одного из бугорков. Сразу же исчезает с глаз часть вены, лежащая между клапаном и местом нажатия. "Должно быть, - соображает Гарвей, - клапан, возле которого я зажал вену, пропустил протолкнутую порцию крови, но не позволяет ей вернуться назад, и вена моя в этом месте опустела. А ну-ка, попробуем нагнать в нее кровь, нажав пальцем выше клапана - если клапан откроется в ату сторону, участок4 сосуда снова наполнится кровью".
Клапан, совершенно очевидно, не открывается. Чем сильней нажимает Гарвей на бугорок, тем больше раздувается сосуд выше клапана; ниже, между местом первого сжатия и бугорком, вены по-прежнему не видно, она пуста.
Заключение напрашивается само собой: клапаны предназначены для того, чтобы закрывать просветы сосуда и препятствовать возврату той крови, которая через них прошла.
Все было бы в полном соответствии с учениями древних, если бы Гарвей со всей отчетливостью не доказал, что клапаны препятствуют прохождению крови от сердца; иначе говоря, пропускают ее только к сердцу. Из этого следует, что вены как бы являются продолжением артерий: по артериям кровь стремится вниз, по венам она возвращается вверх. И, стало быть, все существовавшие до сих пор учения о движении крови ошибочны...
Не рано ли ему делать такие далеко идущие выводы? Вправе ли он на основании нескольких опытов и наблюдений опровергать веками существующее учение? Кто он такой, чтобы предлагать науке такого рода заключения?! Кто поверит его скоропалительным открытиям?
Никакого открытия он и не сделал в Падуе. Но все, что он там увидел и понял, он решил проверить и доказать, даже если на это уйдет вся жизнь.
Падуанские наблюдения и сомнения заложили фундамент. Позже на этом фундаменте Гарвей построит великолепное здание, где все кирпичики-факты будут прочно пригнаны один к другому, и железная логика выводов неопровержимо докажет всему миру правильность его учения.
Гарвея интересовали не отдельные анатомические факты, а вся механика организма. Сердце, по тогдашним понятиям, являлось главным колесом органической машины, управляющим ею, как монарх государством, как Солнце Вселенной. Сердце было связано с движением крови, считалось носителем тепла и "духов". Вокруг сердца сосредоточивались изыскания ученых. Сердце более всего интересовало и Гарвея.
И не только сердце взрослого организма. Развитие зародыша, роль сердца в этом развитии - разве не увлекательна и эта тема? Тем более, что и учитель весьма интересуется эмбриологией, в частности развитием куриного яйца, на котором легче всего наблюдать зарождение жизни.
Это была вторая тема, как бы подсказанная Гарвею Фабрицием. И этой теме - рождению всего живого на земле - Гарвей посвятит вторую половину своей долгой жизни. Пока же, в Падуе, Гарвея интересовала главным образом роль сердца в развитии зародыша.
Еще Аристотель, изучая историю возникновения и формирования самых разнообразных животных, считал, что сердце играет роль основной движущей причины в развитии зародыша. Гарвей вместе с Фабрицием наблюдал появление в яйце красной пульсирующей точки - первого зачатка сердца. Только после него постепенно возникали основные органы цыпленка...
Быть может, мы несколько преувеличили значение падуанского периода в научной деятельности Гарвея. Быть может, и наблюдения его и выводы в то время были менее весомы и законченны, чем мы это здесь изложили. К сожалению, в доступной нам биографической литературе о Гарвее именно этот период освещен наименее полно. Но это не так уж важно. Совершенно очевидно, что общение с Фабрицием, занятия у него и совместно с ним натолкнули Гарвея на тот круг вопросов, которыми он впоследствии занимался.
Важно также, что падуанская школа оказалась той средой, в которой будущий ученый получил возможность широко применять эксперимент, научился придавать ему первостепенное значение, понял, что без опыта и наблюдений не может быть подлинной науки.
Поэтому университет в Падуе с полным правом можно назвать колыбелью, где родилось и начало развиваться великое учение Гарвея, роль которого в медицинской науке трудно переоценить.
Этот плодотворный период учебы и начала самостоятельного мышления продолжался четыре года. В 1602 году Вильям Гарвей окончил университет, получил диплом доктора медицины, дающий право лечить и преподавать во всех странах и учебных заведениях, и вернулся на родину.