С дипломом в кармане Гарвей поехал прямо в Кембридж. Здесь его встретили с распростертыми объятиями. Еще бы! В падуанском пергаменте были вписаны похвальные отзывы анатомов, хирургов, медиков, имена которых гремели по всему ученому миру.
Но все же это итальянский пергамент, а не свой, английский, рассудил Гарвей и решил получить докторский диплом и в Кембридже.
Кланяться не пришлось: кембриджские профессора понимали, что такие люди, как Фабриций, не станут зря воздавать хвалу своим студентам. А вдруг из Гарвея и впрямь выйдет знаменитый врач! Что же им - оставаться в стороне? Как-никак начинал-то он свой путь на медицинском поприще в Кембридже!..
И вот уже получен второй диплом доктора медицины. И Гарвей отправляется в Лондон, куда почти десять лет назад пришел пешком с мешком за плечами. Тогда были радужные надежды и сладостная неизвестность - кем он станет? Что из него выйдет?
Кем-то он как будто стал... Он с удовольствием прислушивается к шуршанию в кармане двух дипломов и радостно улыбается. Надежд и сейчас полным-полно! Что касается неизвестности - какая тут может быть неизвестность, когда все абсолютно ясно: он будет врачом, будет лечить болезни, избавлять людей от страданий и недугов! И будет продолжать свои исследования...
Между тем первая неожиданность уже подстерегала его.
Случилось это в доме старшего коллеги - доктора Ланчелота Броуна. Там Гарвей познакомился с дочерью доктора и влюбился в нее со всем пылом первой любви. Ему ответили взаимностью. Старый доктор тоже ничего не имел против - этот юноша с длинными, черными волосами, горячими глазами и недавно отпущенной щегольской бородкой обладал не только располагающей внешностью! Отзывы падуанских профессоров и его собственные страстные слова о благородстве медицинской профессии также немало говорили в его пользу.
Доктор Броун решил, что нет оснований препятствовать браку дочери с умным, подающим надежды молодым человеком.
Родительское согласие было получено. В приданое жена, кроме некоторого количества материальных ценностей, принесла Гарвею забавного попугая и долготерпеливую любовь честной и преданной английской женщины.
К сожалению, дальнейшая судьба подруги Гарвея осталась неизвестной потомству. Долго ли пришлось ей разделять с ним невеселую жизнь, много ли приняла она на себя его страданий?.. Известно только, что умерла она раньше мужа, что детей у них не было и что ни друзьями, ни недругами не было замечено между ними никаких раздоров и несогласий. В своем завещании Гарвей с нежностью упоминает о "милой, любящей покойной жене", из чего можно сделать вывод, что жили они хорошо и дружно.
Врачебную практику Гарвей начал в 1604 году. Вначале он практиковал среди бедной части населения Лондона. И пока он лечил бесплатно и не был замечен в обществе, у него не появлялось ни недругов, ни большого круга друзей.
В каких только трущобах не побывал Гарвей! С какой нищетой и бедностью не приходилось ему сталкиваться в первые годы своей практики! Он безотказно шел на все вызовы, не принимал никаких знаков благодарности и получал лучший и самый ценный из всех видов врачебного гонорара: любовь и преклонение своих пациентов.
Часто кто-нибудь прибегал за ним ночью, вызывая его к роженице или к умирающему. Он покидал свою скромную квартиру, потеплее укутывался и вместе с провожатым нырял в лондонский туман. Они направлялись к Темзе в надежде найти лодку и долго уговаривали лодочника довезти до места. Начинались опасливые расспросы: кто, куда, зачем? И сколько?
Получив удовлетворительный ответ на последний, главный вопрос, лодочник, наконец, медленно отплывал от берега. Иногда они возвращались на то место, с которого началось путешествие, иногда лодочник, считая, что чем дольше он будет плыть, тем больше ему заплатят, завозил в такую даль, что добираться оттуда надо было вдвое дольше, чем от дома Гарвея... Выйдя из лодки, доктор расплачивался с ее владельцем и торопливо шел пешком до места, где его ждали как спасителя. В полной темноте он проваливался в яму, или по колено погружался в вязкую топь, или переходил вброд огромную лужу жидкой грязи...
Он проклинал и эту грязь, и эту "проклятую реку", и ночных лодочников, вслух изливая свое раздражение. Но, добравшись в конце концов до жалкой хибарки, где его встречали молчаливые, полные надежды взгляды, он становился подтянутым, веселым, почти нежным. И с завидным спокойствием и сосредоточенностью делал свое нелегкое дело при свете свечного огарка в зловонной атмосфере нищенского жилья.
Совсем по-другому выглядела Темза днем, когда Гарвей спускался по ней в лодке один или с кем-нибудь из своих тогда еще немногочисленных друзей.
Он уезжал подальше от мест, кишевших кораблями, от криков капитанов и матросов, от скрипа снастей. На пристанях гудело от разноголосого шума и возгласов сотен людей, ждущих товаров или провожающих в дальнее плавание родственников и знакомых.
Где-нибудь в тихом местечке, далеко от этого шума и гама, Гарвей опускал в мутную воду сачок или банку и выуживал оттуда какого-нибудь маленького рачка с прозрачным, как стекло, телом, креветку или головастика. С восторгом показывал он свою добычу спутникам или сосредоточенно разглядывал сам. Крохотное ракообразное, по своей прозрачности не уступающее медузе, извивалось в банке, тщетно стараясь выбраться из нее. А над банкой склонялись две или три головы: Гарвей и его товарищи, затаив дыхание, разглядывали движения сердца речного обитателя.
Ни на один день не оставлял Гарвей научных наблюдений. Ни тогда, когда после тяжелых ночных путешествий в далекие нищие кварталы тело его настоятельно требовало отдыха, ни позже, когда его имя, как врача, стало уже известно лондонскому населению. Вооружившись лупой, он часами изучал сокращение сердца лягушки, улитки, змеи, мухи... Да, и мухи: у этих крылатых он тоже обнаружил в нижней части тела - брюшке - ритмически бьющееся сердце.
В те годы он был далек от событий, потрясавших общество. Взбудораживший весь Лондон "пороховой заговор" - неудавшееся покушение на короля Якова I 15 января 1605 года, в день открытия сессии парламента, - оставил Гарвея безучастным.
Большое горе потрясло его в том году: умерла его мать, Джоанна Гальке, прожившая всего пятьдесят лет. Эпитафия, начертанная на ее могиле, свидетельствует перед потомками и историками, что была она "женщина богобоязненная, скромная и любящая супруга, усердная рачительная хозяйка, нежная заботливая мать, любезная супругу, почитаемая детьми, любимая соседями - горькая утрата для близких".
Это был подробнейший список добродетелей хорошей и скромной английской женщины.
Гарвей искренне горевал по поводу тяжелой утраты. Но жизнь брала свое. Пациенты настоятельно требовали помощи, опыты отнимали массу энергии и времени, не давая сосредоточиться на горестных мыслях.
Скоро дела его пошли в гору.
В среду лондонской знати просочился слух о некоем молодом враче, применяющем какие-то собственные способы распознавания болезней. Рассказывали о нем как о чудаке, говорили, что трудно понять, чего он, собственно, добивается своими предписаниями. Мод? ные врачи, напуганные интересом их богатых пациентов к этим слухам, всячески осмеивали Гарвея, именуя его "выскочкой", заявляя, что все его рецепты не стоят и трех пенсов.
Но дело было уже сделано: во дворцах и богатых домах заинтересовались новым доктором. Теперь он уже не всегда месил ногами грязь набережной Темзы, торопясь на вызов: места, которые он начал посещать, находились в самой чистой части города. Иногда за доктором присылали карету; на запятках, словно статуи, стояли два грума, а на дверце красовался герб какого-нибудь древнейшего английского графа или герцога.
Два-три точно поставленных диагноза, два-три случая излечения, и уже по всем гостиным заговорили о Гарвее, этом странном докторе, который лечит "не как все". Его все чаще стали приглашать в богатые дома, и чем быстрее увеличивалось количество его пациентов, тем больше появлялось завистников. Теперь уже не было недостатка во врагах, они множились, как грибы, прямо пропорционально врачебным удачам Гарвея.
Все это было вполне закономерно. В гарвеевских методах лечения и распознавания болезней не было ничего таинственного, мистического; он охотно объяснял всем интересующимся, что в основе заболевания лежат изменения, происходящие в организме, в его тканях. И что между многообразными функциями каждого отдельного органа и всем организмом существует тесная и закономерная связь. Значит, если нарушена нормальная деятельность одного органа, нарушается в той или иной мере и деятельность всего организма. В этом и заключается болезнь. Чтобы лечить больного, нужно прежде всего установить причину заболевания. И Гарвей, устанавливая эти причины, исходил из собственных наблюдений, накопленных им в его опытах над животными и вскрытиях трупов людей. Многочисленные исследования такого рода дали ему в руки обширный материал: он знал, какие изменения претерпевают внутренние органы, пораженные различными недугами. На основании множества подсмотренных симптомов Гарвей мог делать вывод о состоянии этих внутренних органов и в зависимости от этого правильно определять болезнь и проводить успешное лечение.
Вот он подходит к постели больного, осторожно сжимает пальцами его руку у запястья. Неслышно шевеля губами, считает пульс. Пульс частый, ритм его то и дело нарушается. Для Гарвея ясно - значит, нарушен ритм биения сердца. Для него давно уже ясна связь пульса с сокращениями сердца, он уже установил - пока только для себя - природу этого важного фактора, по которому можно сразу же ознакомиться с состоянием сердечно-сосудистой системы человека. И он был, пожалуй, единственным врачом, прибегавшим в то время к подобному способу.
Вот он склонился к груди больного, к той ее стороне, где между пятым и шестым ребрами бьется сердце. Он вслушивается в удары - одни более громкие, другие послабее - и мысленно представляет себе: сердце сжалось, сократилось, приняло форму конуса, верхушка его приблизилась к стенке грудной клетки, и этот удар слышен четко и гулко. Да, но удары не все одинаковые, вот слышится глухой шум, напоминающий шипенье... значит, с сердцем что-то неладное, значит, болезнь гнездится в нем самом.
Значит, лечить надо сердце - делает он вывод.
Такого рода подход к больному становился слишком понятным, доступным простым смертным и грозил рассеять весь тот туман, который напустили на тогдашнюю медицину многочисленные невежды и шарлатаны.
Научной медицины, основанной на опыте и наблюдениях, в то время и в помине не было. Медики пробавлялись рассуждениями, исходя из принципов, созданных воображением и не имеющих ничего общего с действительностью. Их фантазия представила человеческий организм как "микрокосм", одушевленный "археем" и населенный таинственной "жизненной силой". Этот выдуманный "микрокосм" служил объектом нелепейших умствований; плоды этих умствований и применялись на живых людях.
Во врачебном искусстве процветали шарлатанство и личные вкусы. Лечили кто во что горазд. Каждый врач старался сохранить в секрете "собственные" методы лечения, каждый создавал свои "элексиры" и "эссенции", излечивающие якобы все заболевания.
Лечили всем на свете, начиная от астрологии и кончая заговорами. Выдвигали смешные теории и во всеуслышанье проповедовали их: мозг изменяется в своем объеме сообразно с фазами луны; морские приливы и отливы влияют на движение крови; чтобы излечить болезнь почек, надо "изобразить льва на золоте"; от подагры и ревматизма отлично помогает печень лягушки, а желтуху лучше всего лечить настоем чистотела, ввиду сходства в цвете. Лихорадку охотней всего "изгоняли" священники: они заставляли больного соблюдать бесконечные посты, биться лбом о землю, вымаливая прощение грехов, вносить большие суммы на церковь.
Старые доктора считали, что им нечему больше учиться, и умирали в счастливом неведении.
Кое-кто из лекарей случайно все-таки находил полезные средства, вырабатывал некоторые хирургические приемы. Но все это было каплей в море хаоса и мистического сумбура.
Излюбленным средством врачей оставалось кровопускание, употребляемое иногда в варварских дозах. Только железный организм мог выдержать такое "лечение"!
Известный французский медик Гюи Патен откровенно писал: "Все тайны нашего искусства заключаются в афоризмах и прогностике Гиппократа, в методе и книге о кровопускании Галена".
Этот же медик хвастливо и невежественно рассказывает о "новом, открытом им способе лечения":
"Господин Н. заболел ревматизмом. Ему было сделано шестьдесят четыре кровопускания. Потом начали его прочищать; он почувствовал облегчение и выздоровел. Идиоты, которые ничего не понимают в нашем ремесле, думают, что слабительного достаточно, но они ошибаются, потому что без обильного кровопускания, которое уняло стремительность блуждающей влаги, опорожнило сосуды и прекратило расстройство печени, породившей эту влагу, слабительное оказалось бы бесполезным".
Мольер в своих комедиях высмеивал невежественные диагнозы и шарлатанские повадки тогдашнего врачебного сословия.
В "Мнимом больном", в сцене разговора Аграна с его братом Беральдом, Беральд дает определение "искусству" врачей, выражая этим и отношение автора к затронутому вопросу:
"Беральд. Большинство из них знают свой курс гуманитарных наук, прекрасно говорят по-латыни, могут назвать все болезни по-гречески, определить их и подразделить, но, что касается того, чтобы вылечить их, этого они не могут и не умеют.
Агран. Но все же нельзя не согласиться, что в этом смысле доктора больше знают, чем другие.
Беральд. Они знают, братец, то, что я вам уже сказал, а это не очень-то помогает лечению. Все великолепие их искусства заключается в торжественной галиматье, в ученой болтовне, заменяющей смысл словами, а результаты - обещаниями".
Это была критическая для медицины эпоха. Дух самостоятельности уже проснулся, древние взгляды брались под сомнение, но опыт еще не завоевал главенствующего места и потому из всех новых теорий мало что получалось. Развитию медицины, как науки, мешало отсутствие единственно правильного метода - метода наблюдений, выводов, строгой проверки их опытом. Физиология по-прежнему не имела определенных очертаний, а без этого медицина не могла обновиться. Внутри науки создавались бесконечные секты, разгорались жаркие споры, бесчисленные толкования одних и тех же явлений.
Гарвей понимал всю несостоятельность тогдашнего врачебного искусства и деятельно работал над его преобразованием. Он мечтал и о создании новой науки - патологической анатомии, которая пришла бы на помощь терапии и которая тогда даже еще не зарождалась.
Только в редчайших случаях прибегали к анатомическим вскрытиям и исследованиям - при необычных опухолях и уродствах; никому не приходило в голову изучать обыкновенные болезни на основании анатомирования трупов людей, умерших от того или иного заболевания.
Естественно, что такой врач, как Гарвей, не вызывал симпатий и доверия у своих невежественных коллег. Его широкие взгляды на медицину, его научное понимание вопросов, осторожный подход к больным не пользовались одобрением врачей. Не раз доходили до него разговоры о нелепости его диагнозов и способов лечения, о том, что он "слишком много о себе воображает", что с таким багажом, как у него, далеко не уйдешь...
Он относился ко всем этим разговорам со свойственным ему добродушием и незлобивостью. Иногда после какой-нибудь неприятной встречи с коллегой, выразившим в ядовитой форме свое отношение к его поведению у постели страдающего больного, Гарвей возвращался домой и шутя говорил любимому в семье попугаю:
- А все-таки, как сказал Гомер, "опытный врач драгоценней многих других человеков"!
На что птица отвечала излюбленным у попугаев бранным словом:
- Дурррак!!!
Гарвей хохотал.
- Ты прав, попка, среди наших лекарей еще Очень немного можно встретить таких "драгоценнейших человеков".
На громкие голоса выходила жена и в тревоге спрашивала: не случилось ли какой неприятности?
В ответ Гарвей цитировал любимого поэта Виргилия:
- "Вы, о друзья! Ведь и раньше были нам беды знакомы! Худшее мы претерпели, дарует конец бог и этим..."
Со временем оптимизму его будет нанесен страшный удар. Худшее было впереди. А пока он неизменно говорил:
- Все будет в порядке, дорогая!
Между тем число завистников росло так же быстро, как и популярность молодого врача. В стенах врачебной коллегии шли разговоры, маститые медики осуждали Гарвея. Никто не признавал в нем хорошего терапевта, никто не желал следовать его методу лечения.
Но в 1607 году в Лондонскую коллегию врачей он все же был принят. При этом за спиной у него говорили:
- Ну что ж, он неплохой анатом! Что до его терапевтических возможностей, они оставляют желать много лучшего...
Частная практика была у Гарвея довольно значительной. Но гонораров не хватало на обеспеченную жизнь и, главное, на опыты и исследования. Как и большинство ученых различных эпох, Гарвей нуждался в службе, в постоянном заработке, в работе ради куска хлеба.
Он стал добиваться должности врача в госпитале св. Варфоломея. К тому времени у наиболее образованных и умных коллег он уже пользовался отличной репутацией. Особенно покровительствовал ему президент Лондонской коллегии врачей, доктор Аткинсон. Он снабдил Гарвея удостоверением о медицинской компетентности.
Удостоверения оказалось недостаточно - нужно было рекомендательное письмо, подписанное громким именем, пусть не имеющим никакого отношения к медицине, но известным и весомым в высшем обществе. Быть может, через доктора Аткинсона, а может быть, в доме какой-нибудь из своих аристократических пациенток Гарвей познакомился, а затем стал постоянным врачом графа Аронделя, имеющего доступ непосредственно к королю Якову I. Должно быть, этот знатный пациент с длинной родословной и огромными поместьями раздобыл для Гарвея рекомендательное письмо от самого короля.
Письмо это решило вопрос: Гарвей был назначен сначала кандидатом, потом исправляющим должность врача и, наконец, в 1609 году врачом старинного госпиталя св. Варфоломея.
В этом мрачном готическом здании Гарвей проработал долгие годы. Госпиталь св. Варфоломея существует и поныне. Память о великом ученом, гордости английской нации, сохранена здесь, как сохранены и оригиналы многих документов, распоряжений, регламентов, составленных в свое время Гарвеем.
Работая, главным врачом и хирургом в госпитале, Гарвей имел немало случаев обратить на себя внимание как на искусного целителя. Слава его возрастала. А с ней - и практика.
Точно неизвестно, когда именно среди его пациентов появилось еще одно знаменитое лицо, известный философ Фрэнсис Бэкон, - до поступления в госпиталь св. Варфоломея или позже.
Со временем Бэкон стал покровителем и другом Гарвея и в какой-то степени его "духовным отцом". Это были не только отношения двух понравившихся друг другу людей, но и дружба больших ученых, нашедших взаимное понимание и сочувствие.