Друзья называли его Молчуном. Он был не из тех, кто болтает по-пустому. Но слушал он внимательно.
Можно сделать акцент на том, что он был молчалив. Или же на том, что он умел слушать.
Звали его Иоганн Фридрих Струэнсе.
В Гольштейне, в нескольких милях[14] от Гамбурга и находившегося поблизости от него небольшого городка Альтоны, располагалось поместье, называвшееся Ашеберг. В поместье имелись известные в большей части Европы парки, и принадлежало оно роду Рантцау.
Парки были разбиты в 1730-х годах и включали каналы, аллеи и посаженные квадратами кусты в традициях регулярного стиля, характерного для раннего барокко.
Парк Ашеберга был прекрасным образцом ландшафтной архитектуры.
Но своей славой парк был обязан использованию своеобразного природного ландшафта. Природа здесь объединялась с созиданием. Это барочное творение с глубокой перспективой аллей и каналов раскинулось вдоль берега озера. Но за ним располагалась возвышенность, именуемая Горой; возвышенность эта шла мягкими складками, со странными долинами, словно кайма врезающимися в горную поверхность; позади достаточно непритязательной усадьбы местность круто уходила вверх, с природной необузданностью, необычной для мягкого датского ландшафта.
Гора была покрыта лесом, это была природная гора, обработанная человеком и в то же время сохранившая свое естественное состояние.
Мягкие, напоминающие ущелья долины. Террасы. Лес. Совершенная природа, созданная и управляемая человеком, и вместе с тем — свобода и необузданность. С вершины горы видно было далеко. Видно было и то, что смог сотворить человек: умелое воспроизведение дикой природы.
Гора имела выход в парк. Дикое в рукотворном. Это была просветительская мечта о владычестве и — свобода.
В одной из складок Горы, в лощине когда-то обнаружили две очень старых хижины. Возможно, это были жилища крестьян или, — что казалось более предпочтительным, — пастухов.
Одну из этих хижин отреставрировали, и по совершенно особому поводу.
В 1762 году Руссо отправился в эмиграцию, после того как парижский парламент соизволил приказать палачу сжечь его «Эмиля».
Он искал себе прибежища в разных местах Европы, и владелец Ашеберга — граф Рантцау, бывший уже человеком старым, но всю свою жизнь тяготевший к радикальным идеям, пригласил преследуемого там поселиться. В его распоряжение собирались предоставить хижину на Горе, он смог бы там жить; вероятно, предполагалось, что в примитивных условиях, рядом с природой, которую он так превозносил и к которой мечтал вернуться, великий философ сможет продолжить свое великое литературное творчество, и что его жизненные потребности и образ мыслей смогут в этом случае счастливым образом совпасть.
С этой же целью возле хижины устроили «капустный огород».
Здесь он мог бы выращивать свою капусту, возделывать сад. Было ли обустройство капустного огорода связано с известным выражением о человеке, который, «забросив политику, преспокойно выращивает свою капусту», неизвестно. Но, в любом случае, капустный огород был приготовлен. И графу, наверняка, была известна «Новая Элоиза» и пассаж, звучавший так: «Природа бежит от исхоженных мест; свое истинное очарование она открывает на горных вершинах, в лесных чащах, на необитаемых островах. Тот, кто любит природу и не имеет возможности посетить ее в отдалении, вынужден воздействовать на нее силой, заставлять приближаться; сделать же это никогда не удается без определенной меры иллюзии».
Ашебергский парк был иллюзией естественного состояния природы.
Однако Руссо так и не приехал в Ашеберг, но его имя мистическим образом связалось с ашебергским парком и снискало последнему славу среди почитателей природы и свободы. Ашебергский парк занял место среди знаменитых «сентиментальных мест» Европы. Предназначавшийся Руссо «крестьянский дом» стал неким прибежищем; хижина в лощине и со временем все более запущенный капустный огород сделались достойными посещения. И дело тут едва ли было в доме пастуха, скорее, в необходимости культового места для интеллектуалов на их пути от увлечения природой к просвещению. Стены, двери и подоконники были расписаны изящными французскими и немецкими поэтическими цитатами, стихами поэтов-современников, но также и Ювенала.
Отец Кристиана, Фредерик V, тоже предпринял восхождение к хижине Руссо. После этого Гору стали называть «Кёнигсберг» — «Королевская гора».
К этому времени хижина сделалась неким святым местом для датских и немецких просветителей. Они собирались в поместье Ашеберг, поднимались к хижине Руссо и там беседовали о великих идеях своего времени. Их звали Алефельд и Беркентин, Шак Карл Рантцау, фон Фалькенскьольд, Клод Луи де Сен-Жермен, Ульрих Адольф Гольштейн и Эневольд Бранд[15]. Они считали себя просветителями.
Одного из них звали Струэнсе.
Здесь, в этой хижине, он много позже прочтет королеве Дании Каролине Матильде отрывок из «Нравоучительных мыслей» Хольберга.
Повстречался он с ней в Альтоне. Это известно.
Струэнсе видел Каролину Матильду, когда она прибыла в Альтону на пути к своему бракосочетанию, и заметил, что она была заплаканной.
Она же не видела Струэнсе. Он был в толпе. Они стояли в одной комнате. Она его не видела. Казалось, что в то время его не видел никто, описывают его лишь немногие. Он был любезен и молчалив. Он был выше среднего роста, блондин, с красивым ртом и здоровыми зубами. Его современник отмечал, что он среди первых стал пользоваться зубной пастой.
И больше почти ничего. Ревердиль, еще летом 1767 года встретившийся с ним в Гольштейне, отмечает лишь, что юный немецкий врач Струэнсе держал себя тактично и ненавязчиво.
Повторим: молодой, молчаливый, умеющий слушать.
Через три недели после того, как король Кристиан VII принял решение о поездке в Европу, граф Рантцау по поручению датского правительства посетил в Альтоне немецкого врача Иоганна Фридриха Струэнсе, чтобы предложить ему стать лейб-медиком короля.
Они хорошо знали друг друга. Они провели много недель в Ашеберге. Они поднимались к хижине Руссо. Они входили в «круг».
Рантцау гораздо старше. Струэнсе еще молод.
В то время Струэнсе жил в маленькой квартире на углу Папагойенштрассе и Райхштрассе, но в тот день, когда пришло предложение, он, как обычно, посещал больных. Рантцау не без труда нашел его в одной из лачуг альтонских трущоб, где он делал кровопускание местным детям.
Рантцау без обиняков изложил свое дело, и Струэнсе сразу же и без колебаний отказался.
Он счел предложение неинтересным.
Он как раз закончил пускать кровь у вдовы с тремя детьми. Он, казалось, пребывал в хорошем настроении, но совершенно не заинтересовался. «Нет, — сказал он, — это меня не интересует». Затем он собрал свои инструменты, с улыбкой потрепал по голове всех троих ребятишек, принял благодарность хозяйки и согласился на ее предложение выпить вместе с высоким гостем по стакану вина на кухне.
Пол на кухне был земляным, а детей тут же удалили.
Граф Рантцау терпеливо ждал.
— Ты сентиментален, друг мой, — сказал он. — Святой Франциск среди бедняков Альтоны. Но подумай о том, что ты — просветитель. Ты должен смотреть далеко вперед. Сейчас ты видишь только находящихся перед тобой людей, но раскрой глаза пошире. Посмотри дальше. Ты — одна из самых светлых голов, встретившихся мне, тебя ждет великое призвание. Ты не можешь отказаться от этого предложения. Больные есть повсюду. Весь Копенгаген болен.
На это Струэнсе ничего не ответил, только улыбнулся.
— Тебе следует ставить перед собой более важные задачи. Лейб-медик короля может обрести влияние. Ты сможешь воплотить свои теории… в жизнь. В жизнь.
Никакого ответа.
— Зачем же тогда я столь многому тебя научил? — продолжал Рантцау уже сердитым голосом. — Эти беседы! Эти штудии! Почему одни лишь теории? Почему бы действительно не сделать что-нибудь? Что-нибудь… настоящее?
На это Струэнсе отреагировал и, после недолгого молчания, очень тихо, но отчетливо заговорил о своей жизни.
Его явно задело выражение «что-нибудь настоящее».
Он был любезен, но с оттенком легкой иронии.
— Мой друг и почитаемый учитель, — сказал он, — я все же полагаю, что кое-что «делаю». У меня есть практика. А, кроме того — кроме того! — я «делаю» и некоторые другие вещи. Кое-что настоящее. Я веду статистику всех медицинских проблем Альтоны. Я патронирую имеющиеся в этом городе с 18 000 жителей три аптеки. Я помогаю раненым и попавшим в беду. Я слежу за лечением душевнобольных. Я присутствую и ассистирую при операциях на животных в Анатомическом театре. Я заползаю в убогие жилища, в омерзительные дыры, где люди лежат в зловонии, и навещаю беспомощных. Я выслушиваю нужды этих беспомощных и больных. Я забочусь о больных в женской тюрьме, в лазарете, в исправительном доме, лечу больных арестантов в караульном помещении и в палаческом доме. Приговоренные к смерти тоже болеют, и я помогаю приговоренным сносно дожить до того, как топор палача поразит их, принесет своего рода избавление. Я ежедневно лечу от восьми до десяти бедняков, которые не могут заплатить, но о которых заботится касса для бедных. Я лечу бедных путешественников, за которых касса для бедных не платит. Я лечу проходящих через Альтону батраков. Я лечу пациентов с заразными болезнями. Я читаю лекции по анатомии. Я полагаю, — сказал он, завершая свое опровержение, — можно утверждать, что я знаю некоторые, не полностью просвещенные, стороны действительности этого города. Не полностью просвещенные! Это к вопросу о просвещении.
— Ты кончил? — с улыбкой спросил Рантцау.
— Да, я кончил.
— Впечатляет, — сказал Рантцау.
Это была самая длинная речь, которую ему доводилось слышать из уст Молчуна. Однако он продолжал уговаривать.
— Смотри дальше, — сказал он. — Будучи врачом, ты смог бы излечить Данию. Дания — это сумасшедший дом. Королевский двор — это сумасшедший дом. Король талантлив, но, возможно… ненормален. Умный просвещенный человек рядом с ним смог бы вычистить датские конюшни.
На губах Струэнсе промелькнула улыбка, но он лишь молча покачал головой.
— Сегодня, — сказал Рантцау, — ты можешь творить добро в малом. И ты это делаешь. Я этим восхищаюсь. Но ты можешь изменить и больший мир. Не только мечтать об этом. Ты можешь получить власть. Ты не должен отказываться.
Они долго сидели молча.
— Мой молчаливый друг, — в конце концов, дружелюбно сказал Рантцау. — Мой молчаливый друг. Что же из тебя получится? Из человека, у которого много благородных устремлений и который боится воплотить их в жизнь. Но ты интеллектуал, как и я, и я понимаю тебя. Мы не хотим замарать наши идеи действительностью.
Тогда Струэнсе посмотрел на графа Рантцау то ли настороженно, то ли так, словно его ударили кнутом.
— Интеллектуалы, — пробормотал он. — Интеллектуалы, да. Но я не считаю себя интеллектуалом. Я — всего лишь врач.
Позже, тем же вечером, Струэнсе дал согласие.
Короткий пассаж в тюремных откровениях Струэнсе проливает странный свет на это событие.
Он говорит, что стал лейб-медиком «по случайности», сам того не желая. У него были совсем другие планы. Он намеревался покинуть Альтону и уехать «в Малагу или Ост-Индию».
Никаких объяснений. Только мечта о бегстве, куда-нибудь.
Нет, себя он интеллектуалом не считал. В альтонском круге были другие, кто больше заслуживал это определение.
Одним из них был его друг и учитель граф Рантцау. Он был интеллектуалом.
Он владел ашебергским поместьем, унаследованным от отца. Поместье находилось в одиннадцати милях от Альтоны — города, бывшего в то время датским. Экономической базой поместья было крепостное право, или рабское положение крестьян, но, как и во многих других поместьях Гольштейна, жестокость здесь была меньшей, принципы — более гуманными.
Граф Рантцау считал себя интеллектуалом и просветителем.
Основанием для этого служило следующее.
Будучи тридцати пяти лет от роду, человеком женатым и отцом ребенка, он был назначен командиром полка в датской армии, поскольку уже приобрел военный опыт в войске французском, которым командовал маршал Лёвендаль. Утверждалось, что таковой опыт имелся, но доказать это было трудно. По сравнению с подобным опытом датская армия была, однако, более спокойным пристанищем. Опасаться войны командиру полка там не приходилось. В такой работе ему нравился покой. Несмотря на это, он влюбился в итальянскую певицу, что погубило его репутацию, поскольку он не только сделал ее своей любовницей, но и последовал за ее опереточной труппой в турне по югу Европы. Труппа переезжала из города в город, а он все никак не мог образумиться и прийти в себя. Чтобы сохранять инкогнито, он постоянно менял свой облик; то бывал в «роскошном наряде», то переодевался священником; это было необходимо, поскольку он повсюду делал долги.
В двух городах на Сицилии его пытались привлечь к суду за мошенничество, но тщетно, поскольку к тому времени он уже пребывал на материке, в Неаполе. В Генуе он выдал вексель под поручительство своего отца, «наместника в Норвегии», но отдать под суд его не смогли, поскольку он к тому времени оказался в Пизе, где обвинение было выдвинуто, но застало его уже на пути в Арль. Позднее полиция так и не смогла его разыскать.
Итальянскую певицу он, после стычки на почве ревности, оставил в Арле и спешно вернулся в свое поместье пополнить кассу, что оказалось возможным благодаря выплачиваемому королем дополнительному содержанию. После визита в Ашеберг, где он возобновил знакомство с женой и дочерью, он уехал в Россию. Там он посетил русскую императрицу Елизавету[16], находившуюся при смерти. Он пришел к выводу, что понадобится ее преемнику в качестве эксперта по датскому и европейскому вопросам. Кроме того, поводом для его поездки послужила молва, будто скоро, при преемнике императрицы, между Россией и Данией начнется война, и тогда он смог бы предложить этому преемнику некоторые услуги, поскольку датская и французская армии были ему хорошо известны.
Несмотря на столь выгодное для России предложение, многие испытывали к датскому дворянину неприязнь. Его многочисленные связи с женщинами и тот факт, что война не началась, отразились на его репутации неблагоприятно, и многие питали недоверие к «датскому шпиону». После конфликта при русском дворе, в основе которого лежала борьба за расположение одной высокопоставленной дамы, ему пришлось бежать, и он прибыл в Данциг, где его дорожная касса совершенно опустела.
Там он встретил одного фабриканта.
Тот мечтал поселиться в Дании, чтобы вложить свой капитал и встать под защиту правительства, которое благосклонно относилось к иностранным капиталовложениям. Граф Рантцау заверил этого фабриканта, что благодаря своим контактам при дворе он сможет организовать ему желаемую протекцию. Растратив некоторую часть капитала фабриканта, но так и не добившись протекции датского правительства, граф Рантцау сумел вернуться в Данию, в государство, которое он уже больше не хотел «продавать» русской императрице. При этом он, благодаря своему имени и известности, получил от королевского двора годичное содержание. Он объяснил, что ездил в Россию исключительно в качестве датского шпиона, и что теперь обладал тайнами, которые будут полезны для Дании.
Жену и дочь он все это время держал в своем поместье Ашеберг. Тут-то он и собрал вокруг себя группу интеллектуалов-просветителей.
Одним из них был врач по имени Струэнсе.
Этот жизненный путь и эти широкие международные контакты, а также влияние, которое он по-прежнему имел при датском дворе, и были причиной, по которой граф Рантцау считал себя интеллектуалом.
В дальнейшем он сыграет центральную роль в событиях, связанных с датской революцией, роль, которая во всей своей многогранности может быть понята только в свете приведенного выше жизнеописания.
Роль, которую он сыграет, — это роль интеллектуала.
Первое, что он сделал для Дании, это рекомендовал немецкого врача И. Ф. Струэнсе в качестве лейб-медика для датского короля Кристиана VII.
Каким же странным городом была Альтона.
Город располагался в устье Эльбы и был торговым центром с населением в 18 000 человек; городские привилегии он получил в середине XVII века. Альтона разрослась в первую свободную гавань Скандинавии, но стала также и свободной гаванью для различных вероисповеданий.
Свободомыслие было полезно для торговли.
Интеллектуальный климат словно бы притягивал к себе идеи и деньги, и Альтона стала воротами Дании в Европу, следующим по значению городом после Копенгагена. Альтона находилась совсем рядом с крупным немецким вольным городом Гамбургом и получила у реакционеров славу змеиного гнезда радикальной мысли.
Таково было общее мнение. Змеиное гнездо. Но поскольку радикализм оказался экономически выгоден, Альтона смогла сохранить свою интеллектуальную свободу.
Струэнсе был врачом. Он родился в 1737 году и в пятнадцатилетием возрасте был записан в университет города Галле для изучения медицины. Его отцом был теолог Адам Струэнсе, который рано увлекся пиетизмом и позднее стал профессором теологии в университете Галле. Он был благочестивым, образованным, праведным, замкнутым и склонным к меланхолии, в то время как мать Струэнсе описывается как человек более жизнерадостный. Пиетизм этот был в духе Франке[17], с акцентом на важность пользы для общества, и находился под сильным влиянием идеи поклонения разуму, столь характерной в то время для университета в Галле. Дом был авторитарным, путеводными звездами являлись добродетель и нравственность.
Юный Струэнсе, однако, восстал. Он сделался вольнодумцем и атеистом. Он считал, что если человеку дано развиваться свободно, он должен, с помощью разума, избирать лучшее. Позднее он написал, что рано стал придерживаться представления о человеке «как о механизме», — выражение, характерное для мечты того времени о рациональности. Он действительно использует это выражение: лишь организм человека способен создать душу, чувства, добро и зло.
Он, очевидно, подразумевает, что проницательность и духовность не даются человеку каким-то высшим существом, а формируются нашим жизненным опытом. Именно долг по отношению к ближнему является целью всего, вызывает внутреннее удовлетворение, дает смысл жизни и должен предопределять действия человека.
Отсюда и вводящее в заблуждение выражение «механизм», которое наверняка должно рассматриваться как поэтический образ.
Он защитил диссертацию «О риске при неверных движениях конечностей».
Его анализ формалистичен, но безукоризненен. Эта рукописная диссертация имеет, однако, одну странную особенность: на полях Струэнсе другими чернилами нарисовал человеческие лица. Он выказывает здесь двусмысленный и неопределенный образ своего внутреннего «я». Он позволяет человеческим лицам заслонять величайшую интеллектуальную ясность диссертации.
Основная же мысль труда в том, что профилактическое здравоохранение является важным, что физическая тренировка совершенно необходима, но что при болезни или травмах необходима осторожность.
Если судить по диссертации, он был хорошим рисовальщиком. Его человеческие лица интересны.
Его текст — не столь интересен.
В двадцать лет Струэнсе переезжает в Альтону и открывает там врачебную практику. Ему всегда хотелось, и потом тоже, чтобы его воспринимали как врача.
Не как рисовальщика, не как политика, не как интеллектуала. Как врача.
Однако с другой стороны он — публицист.
Просвещение имеет рациональное и суровое лицо, и это — вера в разум и эмпирия в медицине, математике, физике и астрономии, но есть в нем и гуманное — просвещение как свободомыслие, терпимость и свобода.
Можно сказать: в Альтоне он движется от суровой стороны просвещения, касающейся развития наук к рационализму и эмпирии, к гуманной, подразумевающей необходимость свободы.
Первый основанный им журнал «Monatsschrift zum Nutzen und Vergnügen» («Ежемесячный журнал для пользы и удовольствия») в своем первом номере содержит подробный анализ опасности, заложенной в бегстве населения из сельской местности в город. Это — социально-медицинский анализ.
Здесь же Струэнсе наделяет врача ролью политика.
«Урбанизация, — пишет он, — это медицинская угроза, имеющая политические причины. Налоги, риск попадания на воинскую службу, плачевное состояние здравоохранения, алкоголизм — все это ведет к возникновению городского пролетариата, чему препятствовало бы более развитое медицинское обслуживание крестьян». Он дает хладнокровную, но жуткую по своей сути социологическую картину положения в пришедшей в упадок Дании; уменьшающаяся численность населения, непрерывные эпидемии оспы. Он отмечает, что «число нищих в крестьянском сословии сейчас превышает 60 000».
Другие статьи называются: «О блуждании души», «О комарах» и «О солнечном ударе».
Откровенно сатирический текст под заголовком «Хвала собакам и чудесное воздействие собачьего дерьма» стал, однако, его крушением. Этот текст был справедливо воспринят как личный выпад против известного в Альтоне врача, который сделал большое состояние на сомнительном средстве против запора, извлекаемом из собачьего дерьма.
Журнал был закрыт.
На следующий год Струэнсе, однако, основал новый журнал. Он старательно воздерживался от оскорблений и от формулировок, отдающих критикой в адрес государства или религии, но все же потерпел неудачу в статье о коровьем бешенстве, которую справедливо сочли критикой религии.
Этот журнал тоже был закрыт.
В своем самом последнем сочинении, написанном в тюрьме и законченном накануне казни, Струэнсе касается этого, так сказать, журналистского периода своей жизни. «Мои нравственные идеи развивались в то время под влиянием изучения трудов Вольтера, Руссо, Гельвеция и Буланже. Я сделался вольнодумцем и считал, что хоть мир и человек и созданы высшим принципом, но что никакой жизни после этой не существует, и что поступки обладают нравственной силой, лишь если они действенным образом влияют на общество. Я находил, что вера в наказание в следующей жизни нелепа. Человека достаточно наказывают в этой жизни. Добродетельным был тот, кто совершал полезное. Догматы христианства были чересчур строги, и те истины, которые оно выражало, были столь же хорошо выражены в трудах философов. Проявления сладострастия я считал в высшей степени простительными слабостями, если только они не имели пагубных последствий для самого человека или же для других».
Его оппонент в чересчур кратком резюме образа мыслей лейб-медика заключает: «Струэнсе считал, что человек — это всего лишь механизм».
Самым главным для него был, однако, труд Людвига Хольберга «Нравоучительные мысли». После его смерти был обнаружен сильно потрепанный экземпляр этого произведения на немецком языке, с многочисленными пометами.
Одной из глав этой книги суждено было изменить его жизнь.
6 мая 1768 года началась поездка короля Кристиана VII по Европе.
Его свита в общей сложности состояла из пятидесяти пяти человек; это должна была быть познавательная поездка, сентиментальное путешествие по образцу Лоренса Стерна (позднее утверждалось, что на Кристиана произвела сильное впечатление седьмая книга «Тристрама Шенди»), но, кроме того, целью поездки было при помощи демонстрируемой королевской свитой роскоши создать за границей твердое представление о богатстве и мощи Дании.
Первоначально планировалось, что свита будет больше, но постепенно она стала сокращаться; одним из тех, кого отослали, был курьер по имени Андреас Йорт. Его отправили обратно в столицу, откуда он был сослан на остров Борнхольм, поскольку однажды вечером, «по болтливости и пьянству», во всеуслышание разгласил, что король поручил ему во время поездки искать Катрин Сапожок.
В Альтоне к ним присоединился Струэнсе.
Их встреча была очень странной.
Король остановился в резиденции бургомистра; когда он вечером послал за курьером по имени Андреас Йорт, ему сообщили, что того отозвали. Никакого объяснения дано не было. Поступок курьера совершенно необъясним, — сказали ему, — но, возможно, он вызван болезнью кого-нибудь из членов его семьи.
Тогда у Кристиана случился приступ его странных конвульсий, и он с яростью начал крушить комнату, швырять стулья и бить окна, а на прекрасных шелковых обоях он вынутым из камина угольком написал имя Гульберга, намеренно сделав в нем ошибки. Во время этого бесчинства король до крови поранил руку, и Струэнсе пришлось, в качестве первого задания в этой поездке, перевязывать монарха.
Иными словами, был призван новый лейб-медик.
Его первое воспоминание о Кристиане: совсем маленький мальчик сидел на стуле, из его руки текла кровь, а он ничего не видящим взглядом смотрел прямо перед собой.
После длительного молчания Струэнсе вежливо спросил:
— Ваше Величество, Вы можете объяснить этот внезапный… гнев? Вы не обязаны, но…
— Да, я не обязан.
Через некоторое время он добавил:
— Меня обманули. Ее нигде нет. А если она где-то и есть, то наш путь туда не ведет. А если ведет, то ее увозят. Возможно, она умерла. Это моя вина. Меня должны наказать.
Струэнсе пишет, что тогда он ничего не понял (впоследствии ему все стало ясно), и что он просто молча продолжал перевязывать королю руку.
— Вы родились в Альтоне? — спросил затем Кристиан.
Струэнсе сказал:
— В Галле. Но я очень быстро переехал в Альтону.
— Говорят, — Кристиан, — что в Альтоне живут одни просветители и вольнодумцы, стремящиеся разрушить общество.
Струэнсе лишь спокойно кивнул.
— Уничтожить!!! Существующее общество!!!
— Да, Ваше Величество, — подтвердил Струэнсе. — Так говорят. Европейский центр просвещения, — говорят другие.
— А что говорите вы, доктор Струэнсе?
Повязка была наложена. Струэнсе стоял на коленях перед Кристианом.
— Я — просветитель, — сказал он, — но, прежде всего, врач. Если Ваше Величество пожелает, я могу незамедлительно оставить службу и вернуться к своему простому врачебному призванию.
Кристиан с пробудившимся интересом посмотрел на Струэнсе, отнюдь не рассердившись или разволновавшись из-за его почти провокационной откровенности.
— А вам, доктор Струэнсе, никогда не хотелось очистить храм от развратников? — совсем тихо спросил он.
Ответа на это не последовало. Но король продолжал:
— Изгнать торгашей из храма? Сокрушить? Чтобы все могло восстать из пепла, как… птица Феникс?
— Ваше Величество хорошо знает Библию, — уклончиво сказал Струэнсе.
— Вы не думаете, что невозможно добиться успеха! УСПЕХА! если не сделаться твердым и… сокрушить… все, чтобы храм…
Он вдруг заходил по комнате, где повсюду валялись обломки стульев и осколки стекла. Он производил на Струэнсе прямо-таки завораживающее впечатление, поскольку его мальчишеская фигура была столь хрупкой и маленькой, что едва ли можно было представить, что он сумел произвести такой разгром.
Потом он подошел совсем вплотную к Струэнсе и прошептал:
— Я получил письмо. От господина Вольтера. Почтенного философа. Которому я дал денег для судебного процесса. И он прославляет меня в письме. Как… как…
Струэнсе ждал. Затем это прозвучало, тихо, словно первое, таинственное сообщение, которому предстояло соединить их. Да, задним числом Струэнсе вспоминает это мгновение и описывает его в своих тюремных записках, мгновение абсолютной близости, когда этот безумный юноша, этот король Милостью Божьей, доверил ему тайну, совершенно невероятную и драгоценную, которой предстояло навсегда объединить их.
— …он прославляет меня… как просветителя.
В комнате стояла полная тишина. И король продолжал, все тем же шепотом:
— У меня в Париже назначена встреча с господином Вольтером. Которого я знаю. По своей переписке. Я смогу взять вас с собой?
Струэнсе, с едва заметной улыбкой:
— Буду очень рад, Ваше Величество.
— Я могу на вас положиться?
И Струэнсе просто и спокойно сказал:
— Да, Ваше Величество. Больше, чем Вы думаете.
Ехать им предстояло далеко.
Поездка должна была занять восемь месяцев, этим пятидесяти пяти людям предстояло, на лошадях и в каретах, проехать более четырех тысяч километров по ужасным дорогам, ехать и летом, и осенью, и, наконец, зимой; кареты никак не обогревались, и их стенки оказались тонкими, да и цели поездки не понимал никто: лишь что ее следовало предпринять, и поэтому народ и крестьяне — это были две разные категории — должны были стоять вдоль пути их следования, разинув рты, ликуя или же в безмолвной ненависти.
Поездке предстояло длиться и длиться; какая-то цель у нее все же была.
А целью было под проливным дождем везти вперед этого маленького самодержавного правителя, этого, все более апатичного, маленького короля, который ненавидел свою роль и прятался в карете, сдерживая конвульсии и мечтая совсем о другом, а о чем, никто не понимал. Его везли с этим огромным кортежем через Европу, в погоне за чем-то, что когда-то, возможно, было тайной мечтой вновь обрести Владычицу Вселенной, ту, что должна была связать все воедино, было его сокровенной мечтой, которая теперь поблекла, стерлась и лишь болезненно ныла, как ярость, которую ему не удавалось выразить словами.
Под этим европейским дождем они, словно вереница гусениц, двигались вперед, без какой-либо определенной цели. Их путь лежал из Копенгагена в Коллинг, Готторп, Альтону, Селле, Ханау, Франкфурт, Дармштадт, Страсбург, Нанси, Мец, Верден, Париж, Камбре, Лилль, Кале, Дувр, Лондон, Оксфорд, Ньюмаркет, Йорк, Лидс, Манчестер, Дерби, Роттердам, Амстердам, Антверпен, Гент, Неймеген — нет, потом у них уже все перепуталось, разве Неймеген был не раньше Мангейма, а Амстердам — до Меца?
Да, так все и было.
Но в чем заключался смысл этого фантастического шествия под проливным европейским дождем?
Да, совершенно верно: Амстердам шел после Неймегена. Это было в начале поездки. Струэнсе помнил это совершенно точно. Это было в начале той непостижимой поездки и еще до Амстердама. На подъезде к Амстердаму король в карете крайне доверительно рассказал Струэнсе, что «он предполагает вырваться из плена своего королевского величия, этики и морали. Он собирался реализовать мысль о побеге, которую когда-то обсуждал со своим гувернером Ревердилем».
И Струэнсе отмечает: «Он, совершенно серьезно, предлагал мне бежать с ним. Он хотел стать солдатом, чтобы в дальнейшем не быть обязанным никому, кроме самого себя».
Это было на подъезде к Амстердаму. Струэнсе терпеливо слушал. Затем он стал уговаривать Кристиана подождать несколько недель, по крайней мере, до встречи с Вольтером и энциклопедистами.
Кристиан прислушивался, словно к какому-то слабому призывному зову того, что некогда было невероятно существенным, но теперь находилось бесконечно далеко.
Вольтер?
В Амстердам они въехали в полной тишине. Король тупо смотрел в окно кареты, видя многочисленные лица.
— Они пялятся, — заметил он Струэнсе. — Я пялюсь в ответ. Но никакой Катрин.
К плану побега король больше никогда не возвращался.
Об этом во дворец в Копенгагене не сообщалось.
Почти все остальное сообщалось. Депеш было великое множество, и их внимательно читали.
По обычаю все три королевы трижды в неделю играли в карты. Играли они в «тарок». Карточные фигуры наводили на разные мысли; особенно Скиз. В игре участвовали: София Магдалена — вдова Кристиана VI, пережившая Его Величество на двадцать четыре года, Юлиана Мария — вдова Фредерика V, а также Каролина Матильда.
То, что при дворе существовали три королевы, в трех поколениях, считалось естественным, поскольку для королевского дома было в порядке вещей, что король допивался до смерти, не успев овдоветь, а если королева умирала, к примеру, в родах, всегда организовывались повторные браки, которые регулярно, в конце концов, оставляли после себя вдовствующую королеву, словно выброшенную на песок ракушку.
Последующие поколения всегда говорили о пиетизме и сильной набожности вдовствующих королев. Это, однако, ничуть не обедняло их языка. Особенно Юлиане Марии удалось развить необычайную словесную прямоту, часто походившую на грубость.
Можно даже сказать: строгое религиозное требование правдивости и собственные ужасающие переживания придали ее языку своеобразную откровенность, которая могла шокировать.
Во время карточных вечеров ей представлялось много случаев снабжать юную королеву Каролину Матильду информацией и советами. Она все еще считала юную королеву бесхарактерной и безвольной.
В дальнейшем ее мнение изменится.
— Мы получили из поездки, — сообщила она в один из таких вечеров, — вызывающую большое беспокойство депешу. Лейб-медик, которого взяли на службу в Альтоне, добился расположения Его Величества. Они постоянно сидят вместе в королевской карете. Говорят, что этот Струэнсе просветитель. В таком случае, это несчастье для нации. Теперь не поможет и то, что Ревердиля отослали, а ведь это было столь неожиданной удачей. Стало быть, теперь существует еще одна змея.
Каролина Матильда, полагавшая, что понимает причину, по которой Ревердиля столь непостижимым образом выслали, ничего на это не возразила.
— Струэнсе? — спросила только Каролина Матильда, — он немец?
— Я волнуюсь, — ответила вдовствующая королева. — Его описывают как интеллектуала, очаровательного дамского угодника и человека безнравственного, и он из Альтоны, которая всегда была змеиным гнездом. Из Альтоны не может исходить ничего хорошего.
— В депешах, однако, сообщается, — пытаясь возразить, заметила старшая вдовствующая королева, — что король спокоен и не ходит к шлюхам.
— Радуйтесь, — сказала тогда Юлиана Мария королеве, — радуйтесь, что его целый год здесь не будет. Моему супругу, покойному королю, чтобы обрести душевный покой, приходилось ежедневно опорожнять свой пузырь с семенем. Я сказала ему: опорожняйся в шлюх, но не в меня! Я — не какая-нибудь сточная канава! Не бадья для слива помоев! Учитесь на моем опыте, мой юный друг. Нравственность и невинность человек создает себе сам. Невинность отвоевывается сопротивлением.
— Если он просветитель, — поинтересовалась тогда старшая вдовствующая королева, — означает ли это, что мы совершили ошибку?
— Не мы, — ответила вдовствующая королева. — Кое-кто другой.
— Гульберг?
— Он не совершает ошибок.
А юная королева, при имени, которое, как она впоследствии скажет, она впервые услышала именно за карточным столом, лишь вопросительно произнесла:
— Какое странное имя… Струэнсе..?
Это было ужасно.
Европа была ужасна. На Кристиана пялились. Он устал. Он испытывал стыд. Он чего-то боялся, сам не зная чего, — наказания? В то же время он жаждал наказания, чтобы освободиться от стыда.
Когда-то у него была цель. Затем он понял, что этой цели не существует. Тогда он взял себя в руки. Это был способ сделаться твердым и неуязвимым. Он стал искать иной смысл этого путешествия. Ведь могло же быть, что поездка по Европе означает развлечения или встречи с людьми. Но все было не так, его развлечения для других развлечениями не были. Встречи его пугали.
Оставались только мучения.
Он не знал, что говорить тем, кто на него пялился. Ревердиль научил его многим репликам, которыми можно было блеснуть. Это были короткие афоризмы, которыми почти всегда можно было воспользоваться. Теперь же он начал забывать эти реплики. Ревердиля с ним не было.
Было так ужасно участвовать в спектакле, не имея при этом реплик.
В одном из писем юная графиня Ван Зейлен пишет, что повстречалась с датским королем Кристианом VII во время его путешествия по Европе, когда он сделал остановку в замке Термер.
Он был маленьким и наивным, «почти как пятнадцатилетний мальчик». Он был тоненьким и худощавым, и его лицо было болезненно бледным, прямо как если бы он пользовался белилами. Он казался парализованным и не мог поддерживать разговор. Перед придворными он выпалил несколько реплик, показавшихся заученными, но когда аплодисменты стихли, он лишь неотрывно смотрел прямо вниз, на носки своих туфель.
Тогда она, чтобы избавить его от неловкости, повела его в парк на небольшую прогулку.
Слегка накрапывал дождь. Из-за этого ее туфли намокли, что стало его спасением. «Его Величество все то время, что мы провели вместе в парке, а это было около получаса, неизменно смотрел на мои туфли, которые могли промокнуть, и, пока мы были вместе, он ни о чем другом не говорил».
Потом она отвела его обратно, к ожидавшим придворным.
В конце концов он почти уверился в том, что был узником, которого, в сопровождении гигантской процессии, увозят прочь для наказания.
Его это больше не пугало. Но на него снизошла бесконечная усталость; ему казалось, что он погружается в печаль, и единственным, что могло заставлять его подниматься, были регулярные вспышки ярости, когда он был способен колотить стульями об пол, пока они не разламывались на куски.
Отчеты и депеши говорили сами за себя. «За время поездки осталось не много гостиниц, где бы не наблюдались какие-либо разрушения, а в Лондоне мебель в комнатах короля оказалась почти вся разломана».
Это было краткое изложение.
Только в обществе Струэнсе он мог чувствовать себя спокойным. Он не понимал, почему. Однажды Кристиан упоминает, что поскольку он «был сиротой» (его мать умерла, когда ему было два года, а с отцом у него не было почти никакого контакта), он и не знал, как ведут себя родители, а Струэнсе, своим спокойствием и молчанием, создавал у него впечатление, что таким и должен был быть отец (как ни странно, он пишет: «отец на небесах»!).
Как-то раз он спросил Струэнсе, является ли тот «его благодетелем». Струэнсе с улыбкой спросил, какими качествами таковой должен обладать, и Кристиан ответил:
— У благодетеля есть время.
Теперь уже все путешественники называли Струэнсе Молчуном.
Каждый вечер он перед сном читал королю. В первой половине поездки он выбрал для чтения «Историю Карла XII» Вольтера.
«Он является, — писал позднее Струэнсе, — одним из самых впечатлительных, талантливых и чутких людей, которых мне доводилось встречать; но во время этой поездки он, казалось, медленно погружался в молчание и печаль, и прерывалось это лишь необъяснимыми вспышками ярости, направленными, однако, исключительно на самого себя и ни в чем не повинную мебель, на которую и обрушивался его необъяснимый гнев».
Когда Струэнсе читал из «Истории Карла XII», он должен был сидеть на стуле, возле постели короля, и держать его за левую руку, а другой рукой — перелистывать книгу. Потом, когда король засыпал, Струэнсе приходилось осторожно высвобождать свою руку и оставлять его наедине с его снами.
Понемногу Струэнсе начинал понимать.
В Лондоне Кристиана VII принимал английский король Георг III, который как раз в том самом 1768 году оправился от своей первой душевной болезни, но сделался угрюмым. Ему предстояло править английской империей шестьдесят лет, вплоть до 1820 года; за время своего правления он периодически страдал душевной болезнью, с 1805 года был слепым, а после 1811 года — невменяемым.
Он считался бесталанным, угрюмым и упрямым и хранил верность своей жене, подарившей ему девятерых детей.
Супруга своей сестры он принял по-королевски. Пребывание в Англии продолжалось два месяца.
Дело постепенно шло к полному помешательству.
Вся королевская свита была охвачена волнением. Не было никакого порядка ни в душевном состоянии Его Величества, ни в том, что происходило. Великолепие, истерия и страх того, что болезнь Кристиана всерьез даст о себе знать и сведет на нет великое королевское шествие; и страх этот усиливался.
Болезнь или нормальное состояние — никто не знал, что будет превалировать сегодня.
Именно во время пребывания в Лондоне Струэнсе начал понимать, что взаимосвязи быть и не могло. Долгими утренними часами король мог сидеть, словно парализованный, и только смотреть прямо перед собой, бормотать невнятные тирады и иногда, словно в отчаянии, цепляться за ноги Струэнсе. Но затем он менялся; как в тот вечер, в итальянской Опере, когда Кристиан распорядился устроить маскарад для трех тысяч человек, которых к тому же угощали так, словно он намеревался завоевать себе популярность и стать королем Англии.
И какое царило настроение! Этот невообразимо щедрый маленький датский король, который произнес путаную речь по-датски (и это было удивительным, он, казалось, внезапно выполз из своей робости) и затем с балкона бросал стоявшему на улице сброду золотые монеты.
Этот маскарад обошелся в двадцать тысяч риксдалеров, а Струэнсе, знай он об этом, смог бы констатировать, что его собственное, очень щедрое, годовое жалование лейб-медика короля составляло пятьсот риксдалеров.
В ночь после этой оргии с итальянским маскарадом Струэнсе, по его словам, долго сидел один в темноте, когда король уже уснул, и размышлял над сложившейся ситуацией.
Что-то было кардинально неверным. Кристиан был болен, и его болезнь усугублялась. Его Величеству, конечно, каким-то странным образом удавалось сохранять внешний лоск; но те, кто видел его в моменты слабости, обладали острыми языками. В их комментариях звучало презрение, пугавшее Струэнсе. Хорас Уолпол сказал как-то, что «король так мал, словно он появился из ореховой скорлупки сказочной феи»; говорили о том, что он семенит, как маленькая марионетка. Заученное-то они видели; Струэнсе же огорчало то, что они не видели другого, того, что за этим скрывалось.
Отмечались его конвульсии, а не внезапные блистательные мгновения. Но, в целом, все были в замешательстве. Сэмюэл Джонсон побывал на аудиенции у Кристиана, послушал полчаса и ушел.
В дверях он лишь покачал головой.
Только на улицах Кристиан VII пользовался успехом. Это могло быть связано с тем, что каждый прославляющий его хор, выставленный под королевским балконом гостиницы, получал горсть золотых монет. Казалось, что всякие экономические рамки очень скоро полетят.
Переломный момент наступил в конце октября.
Давидом Гарриком звался актер, бывший к тому же и директором театра «Друри-Лейн»; он был великим толкователем Шекспира, и его постановки обновили английскую шекспировскую традицию. Он считался непревзойденным исполнителем как комических, так и трагических ролей, но особый интерес вызывала его постановка «Гамлета», где он сам играл главную роль.
Поскольку Кристиан VII проявлял интерес к театру, для него давался ряд дневных и вечерних спектаклей. Кульминацией должен был стать «Гамлет» — спектакль с Гарриком в главной роли.
Струэнсе сообщили о предстоящем представлении за три дня, и он сразу же посетил Гаррика.
Разговор получился отнюдь не легким.
Струэнсе заметил, что хорошо знает содержание драмы. Гамлет был датским кронпринцем, у которого убили отца. Старое сказание Саксона Грамматика было широко известно, Шекспир же переделал его таким образом, что это, с одной стороны, демонстрировало его гениальность, но, с другой, — создавало определенную проблему. Главный вопрос пьесы заключался в том, сумасшедший Гамлет или нет.
Затем Струэнсе спросил Гаррика, согласен ли тот с таким схематическим толкованием драмы. Гаррик поинтересовался, к чему он клонит.
— Проблема, — сказал Струэнсе, — состоит в том, что существует риск, как бы датские гости, да и остальная публика, не задались вопросом, не является ли выбор пьесы неким комментарием в адрес нашего королевского гостя.
Или, если называть вещи своими именами, многие считают, что датский король Кристиан VII — сумасшедший. Уместно ли в таком случае играть эту пьесу?
Какова будет реакция публики? И какова будет реакция короля Кристиана VII?
— Он знает о своей болезни? — спросил Гаррик.
— Он не знает о своей болезни, но он знает самого себя, и это приводит его в растерянность, — сказал Струэнсе. — Он обладает повышенной чувствительностью. Он воспринимает окружающую его действительность как театральную пьесу.
— Очень интересно, — заметил Гаррик.
— Возможно, — ответил Струэнсе. — Но как он прореагирует, предугадать невозможно. Быть может, он вообразит себя Гамлетом.
Последовало продолжительное молчание.
— Кристиан Амлет, — в конце концов, с улыбкой произнес Гаррик.
Однако он сразу же согласился изменить репертуар.
Вместо «Гамлета» 20 октября 1768 года для датского короля и его свиты сыграли «Ричарда III».
Кристиан VII так никогда и не увидел какой-либо постановки «Гамлета». Но Струэнсе навсегда запомнил реплику Гаррика: Кристиан Амлет.
В ночь после представления король отказывался засыпать.
Он не пожелал, чтобы ему читали вслух «Историю Карла XII». Он хотел говорить о чем-то, что его явно волновало. Он спросил Струэнсе, почему представление «Гамлета» заменили другой пьесой.
Он ведь хорошо знал пьесу «Гамлет». И он со слезами просил Струэнсе быть откровенным. Неужели его самого считают сумасшедшим? Он заверял, что не считает себя сумасшедшим, это было его твердым убеждением и надеждой, и он каждый вечер молил своего Благодетеля о том, чтобы это было неправдой.
Неужели ходят сплетни? Неужели о нем говорят? Неужели они не понимают?
Он никак не мог успокоиться. Он не пребывал в бешенстве, но и не вел себя по-королевски, во время этого приступа королевское достоинство совершенно отсутствовало. Достоинства ему не хватало часто. Но сейчас он впервые коснулся подозрения и мысли о своей болезни, и это глубоко потрясло Струэнсе.
— Ваше Величество, — сказал Струэнсе, — Ваше Величество иногда бывает несколько трудно понять.
Тогда король лишь ничего не выражающим взглядом посмотрел на него и заговорил об увиденном спектакле, о «Ричарде III». Эта жестокость, сказал он. Чтобы король Милостью Божьей проявлял такую неслыханную жестокость. Это невыносимо.
— Да, — согласился Струэнсе. — Это невыносимо.
— Но когда я оказался свидетелем этой жестокости, — продолжал Кристиан, — я ощутил нечто… ужасное. В своей душе.
Кристиан лежал в постели, свернувшись и закрыв лицо простыней, словно желая спрятаться.
— Ваше Величество, — очень спокойным и дружелюбным голосом сказал Струэнсе, — и что же было столь ужасным?
В конце концов король выговорил:
— Наслаждение, — сказал он. — Я испытал наслаждение. Я болен, доктор Струэнсе? Скажите, что я не болен.
Что же он мог сказать.
В ту ночь доктор Струэнсе впервые заплакал в присутствии короля. И тогда Кристиан стал его утешать.
— Мы уедем, — сказал Кристиан. — Мы уедем, друг мой, я завтра прикажу готовиться к поездке в Париж. В Париж. Нам необходимо увидеть свет разума. Вольтера. Мы должны покинуть этот английский сумасшедший дом. Иначе мы все станем психами.
— Да, — согласился Струэнсе. — Нам надо уезжать. Это невыносимо.
Сокращение срока пребывания в Англии удивило всех; они очень быстро тронулись в путь, словно это было бегством.
Чего ждал Кристиан от Парижа, неизвестно. Но на него навалились разные церемонии.
На десятый день пребывания в Париже сообщается, что король «нездоров по причине простуды»; правда же заключалась в том, что он провел этот день в совершенной апатии, сидел полностью одетый у себя в комнате и категорически отказывался с кем-либо разговаривать. Струэнсе, который теперь считался человеком, хоть в какой-то степени имевшим влияние на короля, спросили, не существует ли лекарства, способного смягчить королевскую меланхолию. Поскольку ответ оказался отрицательным, стал планироваться незамедлительный отъезд домой. На следующий день, когда необъяснимая подавленность короля не отступила, Струэнсе отправился к Его Величеству.
Часом позже он вышел и сообщил, что Его Величество решил на следующий день принять французских философов, создавших Большую энциклопедию.
В противном случае необходимо было ехать домой немедленно.
Поскольку такая встреча не планировалась, это вызвало большой переполох, и у многих возникли недобрые предчувствия, ибо французские просветители не пользовались благосклонностью при французском дворе; исключением был только Дидро, к которому ранее благоволила любовница Людовика XV мадам де Помпадур, в результате чего он и делил ее с королем.
Встречу поспешно организовали. Нездоровье короля внезапно прекратилось, он, казалось, пребывал в хорошем настроении, и мебельное убранство никоим образом не пострадало.
Встреча состоялась 20 ноября 1768 года в доме датского посланника в Париже — барона Карла Генриха Глайхена.
Пришла вся редакция Большой энциклопедии — восемнадцать человек. Их возглавляли Матран, Даламбер, Мармонтель, Лакондамин, Дидро, Гельвеций и Кондильяк. Но самого желанного для короля гостя — господина Вольтера — среди них не было, он, как всегда, находился в Ферне.
Это было странное сборище.
Маленький, возможно, сумасшедший датский юноша — ему было девятнадцать лет — сидел в окружении философов-просветителей, которым суждено было изменить европейскую историю на несколько сотен лет вперед.
Сперва он был напуган. Затем он, словно каким-то чудом, успокоился, его страх отступил, и его охватило чувство искренней доверительности. Когда Дидро, глубоко поклонившись, поздоровался с Его Величеством, тот почти шепотом произнес:
— Я хочу, чтобы вы сообщили вашему другу, великому Вольтеру, что это он научил меня думать.
Его голос дрожал от глубокого внутреннего волнения. Но это был не страх. Дидро смотрел на него с изумлением и интересом.
После встречи Кристиан чувствовал себя счастливым.
Он держался таким молодцом. Поговорил со всеми французскими философами по очереди, сумел обсудить их труды, он говорил на отличном французском языке и чувствовал их теплое к себе отношение.
Возможно, это был высший миг его жизни.
Краткая речь, которую Дидро, обращаясь к нему, произнес в заключение, преисполнила его радостью. Я полагаю, — сказал Дидро, — что свет просвещения сможет зажечься в маленькой стране Дании. Что Дания, при таком просвещенном монархе, сможет стать образцом для подражания. Что все радикальные реформы, основанные на свободомыслии, терпимости и гуманизме, под руководством такого датского монарха, смогут быть проведены. Что датский король Кристиан VII сможет тем самым вписать свою главу в историю просвещения.
Кристиан был этим глубоко тронут и не мог вымолвить ни слова. А господин Даламбер мягко добавил:
— А мы знаем, что искра может зажечь пожар в прерии.
Струэнсе пошел провожать гостей до экипажей, а король махал им на прощанье из окна. Дидро отвел Струэнсе в сторону для небольшого разговора.
— Король скоро возвращается в Копенгаген? — спросил он, хотя именно это его, казалось, не особенно интересовало, он имел в виду нечто другое.
— Ничего еще окончательно не решено, — сказал Струэнсе. — Это, в некотором смысле, зависит от короля. От здоровья короля.
— А вы — королевский лейб-медик? И из Альтоны?
Струэнсе, с едва заметной улыбкой, сказал:
— Из Альтоны. Вы хорошо информированы.
— А вы, как я слышал, хорошо информированы об идеях французских просветителей?
— О них, но также и о Хольберге — крупном датском философе-просветителе, — сказал Струэнсе с улыбкой, истолковать которую французскому гостю было не дано.
— Говорят, — продолжал Дидро, — что король… болен?
Струэнсе не ответил.
— Неуравновешен?
— Очень талантливый, но впечатлительный молодой человек.
— Да. Я довольно хорошо информирован. Ситуация странная. Но вам он, похоже, полностью доверяет.
— Я — врач Его Величества.
— Да, — сказал господин Дидро. — Во многих письмах из Лондона мне сообщалось, что вы — врач Его Величества.
Это была минута странного напряжения. Лошади нетерпеливо переминались в упряжках, накрапывал дождь, а господин Дидро, казалось, хотел что-то сказать, но сомневался, стоит ли это делать.
Но, в конце концов, он сказал.
— Эта ситуация уникальна, — негромким голосом произнес господин Дидро. — Власть формально находится в руках талантливого, очень талантливого, но психически неуравновешенного короля. Некоторые утверждают — я не уверен, можно ли так сказать, — что он — сумасшедший. Вы пользуетесь его доверием. Это налагает на вас большую ответственность. У просвещенного монарха крайне редко существует, как в данном случае, возможность рассеять тьму реакции. В России у нас есть Екатерина, но Россия — это море тьмы на востоке. В Дании эта возможность существует. Не восстанием черни и масс. А при помощи власти, данной Всевышним.
При этом Струэнсе заулыбался и вопросительно посмотрел на него.
— Всевышним? Я не думал, что вы с такой теплотой относитесь к вере во Всевышнего.
— Королю Дании Кристиану VII дана власть, доктор Струэнсе. Дана. Кто бы ему ее не дал, но она у него есть. Не правда ли?
— Он не сумасшедший, — сказал Струэнсе после некоторого молчания.
— А если все же. А если все же. Я не знаю. Вы не знаете. Но если это все же так… то его болезнь оставляет пустоту в самом центре власти. У того, кто займет ее, будет фантастическая возможность.
Они постояли молча.
— И кто же, — спросил, наконец, Струэнсе, — смог бы ее занять?
— Все те же. Чиновники. Дворяне. Те, кто ее занимают обычно.
— Да, разумеется.
— Или кто-нибудь другой, — заметил тогда господин Дидро.
Он пожал Струэнсе руку, сел в экипаж, а потом высунулся наружу и сказал:
— Мой друг Вольтер обычно говорит, что иногда история случайно открывает уникальную щель в будущее.
— Да?
— И тогда можно протиснуться сквозь нее.
Это было 20 ноября 1768 года.
Это был величайший миг Кристиана, а потом продолжились чествования и приемы, и он постепенно стал погружаться обратно в серость, предвещавшую близкий мрак.
Казалось, что все вновь вернулось. По сути дела, Париж был еще ужаснее Лондона. Но теперь казалось, будто его вспышки ярости стали мягче. Он считался любителем театра, и каждый не посвященный приемам вечер устраивались специальные театральные представления.
В то время он чаще всего спал.
Он должен был поехать еще дальше, в Прагу, Вену и Санкт-Петербург, но, в конце концов, ситуация сделалась невозможной. Во избежание крупной катастрофы, было решено, что путешествие следует сократить.
6 января 1769 года король Кристиан VII вновь ступил на датскую землю.
В последние дни своего путешествия он лишь Струэнсе позволял сидеть вместе с ним в королевской карете.
Всем было ясно: что-то произошло. Молодой немецкий врач со светлыми волосами, мимолетной настороженной улыбкой и дружелюбным взглядом сделался фигурой. Поскольку у него не было никакого титула и его невозможно было вписать в четкую иерархию, это создавало беспокойство.
В нем пытались разобраться. Разобраться в нем было нелегко. Он был любезен, сдержан и не стремился воспользоваться своей властью; или, скорее, тем, что воспринималось как власть.
Его было не понять.
Поездка домой была кошмарной.
Неделя сильной пурги, и леденящий холод всю дорогу. Насквозь промерзшие кареты. Все кутались в одеяла. Это напоминало армию, после военного похода отступавшую через русские пустынные земли, в этом отступлении датского королевского двора не было ни великолепия, ни блеска. О том, сколько вся эта экспедиция стоила, уже больше не думали; это было слишком ужасно, но ведь можно же увеличить подати.
Придется прибегнуть к податям. Но это — дело будущего. Сейчас необходимо добраться домой.
Струэнсе сидел наедине со спящим, молчаливым или поскуливающим мальчиком, который считался королем, и у него было много времени для размышлений.
Поскольку в вечную жизнь он не верил, он всегда испытывал страх при мысли о риске загубить ту единственную жизнь, которая у него была. Медицина дала ему призвание. Он внушил себе, что его врачебное призвание было своего рода богослужением, что это было единственно возможным таинством, удостоверявшем святость жизни. Святой была лишь человеческая жизнь, и эта святость отличала человека от животного, в остальном же разницы не было; и говорившие, что его вера заключалась в том, что человек — это механизм, ничего не понимали.
Святость жизни была его мирской религией. Он преподавал в Альтоне анатомию: объектами, на которых он вел свое преподавание, были тела казненных и самоубийц. Узнать казненных было легко: у них часто не хватало правой руки и головы. Самоубийцы же ничем не отличались от умерших в вере, которых разрешалось хоронить в освященной земле; в этом отношении они были одинаковыми. Механизм-человек, лежавший под его ножом, действительно был в этот момент механизмом. Святое — жизнь — исчезло. В чем же тогда состояло это святое?
В том, что ты делал, святое пока еще присутствовало.
Святым было то, что это святым делает. Он к этому пришел. Об этом немного говорилось у Хольберга, но в своей 101-й эпистоле в «Нравоучительных мыслях» Хольберг высказывался неотчетливо; механизмами были животные, говорилось у Хольберга, и от животного человека отличала его святость.
Он прочел это как некое возможное напутствие. Иногда ему казалось, что все, что он думал, было эхом того, что уже думали другие. Тогда дело было в отборе, чтобы не сделаться всего лишь вместилищем для эха; а иногда ему казалось, что у него появлялась мысль, которая была только его собственной. Тогда у него могла закружиться голова, как перед крутым обрывом, и он мог думать: это и есть святое.
Эта мысль, возможно, моя собственная, не чья-нибудь, тогда это и есть то святое, что отличает меня от животного.
Обычно он пробовал свои силы на Хольберге. У Хольберга было почти все, и значит, его надо было подвергать проверке, поскольку призванием каждого человека было думать самостоятельно. Почти всегда Хольберг был прав; но вдруг, иногда, появлялась мысль, которая была только его собственной, которая отсутствовала у Хольберга, принадлежала только ему.
Тогда возникало головокружение, и он думал, что это и есть святое.
Я никакой не механизм.
С Хольбергом к тому же было так: можно было выбирать, брать то, что хотелось, использовать это и исключать остальное. Он исключал иногда вводящее в заблуждение метафизическое смирение Хольберга и сохранял существенное.
И, в конце концов, это начинало казаться ему очень простым и само собой разумеющимся.
Святым является то, что это святым делает. А это означало большую ответственность.
Именно ответственность и была важна.
Ему, собственно говоря, следовало покинуть королевскую свиту в Альтоне, на обратном пути. Он уже получил вознаграждение в тысячу риксдалеров, и мог долго на это жить. И, тем не менее, он поехал дальше. Возможно, дело было в ответственности. Он полюбил этого сумасшедшего, умного, запутавшегося мальчика, бывшего Господним избранником, которого теперь вновь отдадут обитающим при дворе волкам, а те, наверняка, доведут его до еще худшей болезни.
Быть может, это было неизбежностью. Быть может, маленький, слабый Кристиан, с этими огромными испуганными глазами, и был безвозвратно потерян. Быть может, его следовало запереть, сделав обычной королевской падалью, которой воспользуются волки.
Но он его любил. На самом деле, даже больше того; он не знал подходившего для этого слова. Это было чувство, от которого он не мог отделаться.
У него ведь не было детей.
Он всегда представлял себе вечную жизнь как рождение ребенка. Это означало обрести вечную жизнь: жить дальше благодаря своему ребенку. Но его единственным ребенком был сейчас этот дрожащий, ненормальный мальчик, который мог бы быть совершенно замечательным, если бы волки не разорвали его почти что на куски.
Он ненавидел волков.
Рантцау уговорил его в тот раз, девять месяцев назад; это казалось вечностью. В Копенгагене тоже существуют болезни, сказал он тогда. Так оно и было. Но все не так-то просто. Наивным он не был. И если он поехал в Копенгаген, то не для того, чтобы сделаться врачом для бедных в районе Нёрребро и пускать кровь в датских трущобах. Или дворцовому ребенку. Он понимал, что это означало.
То, что он не покинул экспедицию в Альтоне. Не сбежал в Ост-Индию. Это было своего рода ответственностью. И он был почти уверен, что принял ошибочное решение.
Если это вообще было решением.
Или дело было в том, что он сам не решился остановить карету в Альтоне, не решился сойти и тем самым не решился остаться в своей прежней жизни: а просто продолжил путь, в новую жизнь. Просто продолжил путь и, на самом деле, никогда не решался, а просто продолжил путь.
Они сошли на берег в Корсёре и сквозь метель продолжали путь к Копенгагену.
Король и Струэнсе были в карете одни.
Кристиан спал. Он улегся без парика, положив голову Струэнсе на колени, завернувшись в одеяло, и пока они, сквозь датскую метель, медленно ехали на северо-восток, Струэнсе сидел совершенно неподвижно и думал о том, что святым является то, что это святым делает, поглаживая Кристиана рукой по волосам. Поездка по Европе должна была скоро подойти к концу, и должно было начаться нечто совсем другое, о чем он ничего не знал, и о чем ничего знать не хотел.
Кристиан спал. Он тихонько поскуливал, но эти звуки невозможно было истолковать: ему словно бы снилось что-то приятное или ужасное; было непонятно. Возможно, ему снилось воссоединение влюбленных.