— Ну что, пошли? — Вы идите. — А ты? — А я побуду еще… погляжу, как оно тут. — Какой смысл, ты что, больше врачей понимаешь? — пожал плечами Маринчо. — Ничего, отлежится, полегчает. — Знаю, а все ж таки подождать не мешает. — Такой жилистый мужик, и на тебе — язва.
И вправду, никому это и в голову не могло прийти, хотя был он худой, со впалым животом, а глаза злые. Это мы уже после узнали: многие нервные язвой страдают, она прямо лепится к ним — от нервов и происходит болезнь. Про него мы кое-что знали: и хорошее, а больше плохое, а вот про язву…
— Одежду его забери.
Маринчо свернул узлом сваленную у дверей одежду и сунул под мышку. Он у нас вроде завхоза, широкой души человек, всегда веселый и готовый помочь, полная противоположность бай Цанко, которого в больницу забрали.
— Руда где, у тебя?
— У меня. Пусть пока не распространяются.
— Само собой.
— Я тут недолго. Минут десять подожду все же, спрошу у доктора, как и что, и приду. Вы там присмотрите за парнишкой.
— Сам грамотный, небось лейкопластырем все залепил.
Парнишка и бай Цанко прибыли к нам шесть месяцев назад, в один день. Бай Цанко был старше нас всех лет на двадцать, а парнишка намного моложе, восемнадцать ему стукнуло, не больше, его и по имени-то не все величали, хоть было у него, конечно, и имя. Заявился он к нам и, вместо того чтобы руку протянуть для знакомства, подает удостоверение, в котором означено, что он-де от окружного комитета комсомола сюда послан. Я с первого взгляда понял, что паренек обидчивый и с гонором, чуть ли не обо всем на свете имеет готовое мнение и любит других поучать, а чтоб его поучали — ни в коем разе. Я тогда, помнится, взял да и пошутил с ним, повернулся к нему спиной и говорю Маринчо: «Ишь какой — будет тут перед нами бумажками козырять! А ну дайте-ка ему кирку, поглядим, как он за нее ухватится!» Мальчишка покраснел: «Нечего тут надо мной шутки строить, товарищи. Эта бумажка для меня путевка в жизнь». — «Путевка, говоришь, в жизнь?» — «Она самая, путевка в жизнь. Вы вот надо мной насмехаетесь, а я в вас все равно верю, потому как вы рабочий класс».
Он вообще был ужас какой болтливый, не знал никакого удержу. Но мы вскорости слабость эту ему простили, парень он был добрый, и треп его стал нам казаться чуть ли не птичьим щебетом. Бай Цанко приехал после него всего часом позже, представился нам: из мастеров, из каких, не сказал точно, отец пятерых детей. Чем-то там похвалился, на что-то пожаловался, а сам все щупал нас одного за другим недоверчивым взглядом. С самого первого дня начал он над парнишкой измываться. И задали же нам эти новички, каждый на свой манер, мороки! Парнишка то и дело «борьбу» какую-нибудь новую затевал — то за звание, то за почин, про который в газете вычитал. Уговаривал, чтоб мы всю зарплату складывали в общую кучу и каждый чтоб «сознательно» брал, сколько ему потребуется. Со стенгазетой нам не давал покою, собственноручно написал длиннющий лозунг о пользе гигиены и вывесил его в общежитии. Отец семейства высмеивал его часто и зло; они принимались ругаться, а нас это вначале даже тешило. Потом мы стали за мальчишку вступаться, он ведь корысти никакой не имел, одна только за ним слабость водилась — любил громкие речи произносить. А бай Цанко все больше нам открывался как скареда и хитрец, мужик злопамятный и зловредный, ничему у него уважения не было и никому. Только вечерами он подобрее делался, когда фотографии детишек своих из бумажника вынимал, разглядывал по очереди разноформатные снимки, что-то рассказывал, не интересуясь, слушает его кто или нет.
Я принес в коридор стул из приемной, приставил к радиатору и уселся. Доктор с больным занимался через две двери, и тут ничего не было слышно. Поглядел в окошко: валил снег, труба теплоцентрали выплевывала черный дым, который пытался противиться армии снежинок, но, так и не поднявшись, распластывался над крышей обогатительной фабрики, едва слышно гудевшей. Какие-то люди осторожно ступали по свежему снегу, направляясь к ремонтной мастерской. Из котловины выползал по рельсам состав вагонеток, груженных медно-золотистой рудой. Отсюда не было видно ни отверстия, из которого он выполз, ни места, где сцепились бай Цанко и парнишка и на снег хлынула ярко-красная кровь…
Дверь позади меня отворилась, вышла сестра. Я вскочил.
— Ну что там?
Она пожала плечами. На молодом личике растерянность, ей, видать, в первый раз встретился такой тяжелый случай.
— Введем ему сыворотку. Он все успокоиться не может, а в его состоянии никак нельзя волноваться.
— Приступ опасный?
— Думаю, что нет, — сказала она и пошла, но, отойдя на несколько шагов, вернулась и добавила: — Неплохо бы жену его сюда пригласить.
Я стоял, вопросительно на нее уставившись.
— Нет, нет, доктор ничего такого не говорил, просто я сама так подумала. Хорошо, если она при нем будет.
Ах да, сестричка наша всего месяц назад вышла замуж. Все мы видели, как она прогуливалась со своим лаборантом по окрестным холмам, лишь только у них минутка свободная выдавалась. Ей и в голову не могло прийти, что между мужем и женой бывает не только голубиное воркование… Бай Цанко на свою жену не жаловался, только говорил, что трудно ей и работать на швейной фабрике, и ходить за пятью детишками, тем более что она болезненная да худая, а он денег приносит мало, так и живут в вечных нехватках. Очень часто плакался он на свои семейные тяготы, буравя нас злющими глазками, и мы свыклись с мыслью, что и вправду он из нужды не вылезает. Над ним иногда подшучивали, дескать, вот привалит тебе счастье сыскать в забое золотой самородок, тогда разбогатеешь. Мы-то, кто постарше, хорошо знали, что залежи тут небогатые, самородного золота не водится, а желтые зернышки, приманчиво посверкивающие в руде, — медь. Никто и помыслить не мог, как дорого обойдутся этому человеку наши шуточки…
Час назад, когда мы выходили из галереи, парнишка вдруг кинулся на бай Цанко: «Обыщите его!» Бай Цанко кричал, рвался из его рук и, пока мы подбежали, исцарапал мальчишку до крови своими костлявыми пальцами. Мы схватили нашего многодетного за руки, а он в лице посерел, съежился и неожиданно выплюнул на снег сгусток крови. Что случилось, здесь уже поняли: стали раздевать, и выпали из спецовки два куска золотистой руды. Они еще не окислились и желтели таинственным заманчивым блеском.
Я выскочил из медпункта, побежал в канцелярию и попросил телефонистку побыстрее соединиться с городом: передать Павлине Цанковой со швейной фабрики — пусть приедет. Только не говорить ей, в чем дело, чтоб не волновалась. У женщины пятеро ребят, да и сама здоровьем мается.
— Хорошо, — сказала телефонистка и тут же начала звонить.
А я вернулся опять в медпункт. Хоть и был я уверен, что страшного ничего не случится, а все же хорошо сестричка придумала: в такой момент нужны близкие люди. Ведь даже умирая, мы хотим, чтобы нас окружали родные, будто могут они нашу смерть сделать легче. Только животные покидают жизнь в одиночку…
Я возле радиатора пригрелся, и ватник у меня совсем просох. Потом стал шагать по коридору взад и вперед, поглядывая на часы, а мыслью снова и снова возвращался к бай Цанко. Хотя содержание золота в нашей руде очень незначительно, выносить ее запрещено, и бай Цанко предупредили об этом в первый же день. Знал он, что за вынос руды наказывают увольнением, потому, видать, и бросился с таким остервенением на парнишку, когда тот хотел его обыскать. Про все, конечно, он знал… Может, и заявился-то сюда только затем, чтобы поживиться куском-другим самородного золота да и дать тягу.
Дверь хлопнула, вышел молодой доктор:
— Хорошо, что вы здесь, ему необходимо немедленное переливание крови!
— Опять кровь пошла?
— Да она, в сущности, и не останавливалась. Соберите сюда кого сможете, только быстрее. У нас есть банка консервированной крови, но группа не его. Его и перевозить в таком состоянии нельзя. Медлить нельзя, кровь нужна срочно!
Вот задача! На руднике чего только нет! Медно-золотистая руда и медно-золотистый концентрат, их отвозят куда-то под охраной, не знаю куда. В киоске есть марки и почтовая бумага, в палатке продаются консервы и вино, хозяйственные товары и моторы. В общежитии — лозунги, потертые одеяла, гитары. Все найти можно. Я в бригадирах уже три года, пережил несколько легких аварий и видел многое, но кровь до сих пор не приходилось доставать.
— Может, моя сгодится? — спросил я доктора.
— Пошли.
Шел за ним следом во внутренние помещения и все думал, что вот сейчас отдам я свою кровь бай Цанко. Он меня не любит, он никого не любит, этот изможденный и злой мастеровой, он даже не выпивал с нами. Я тоже его не люблю и, когда парнишка бросился его обшаривать, даже обрадовался: вот и повод нашелся избавиться от этого человека! Бог с ними, с пятерыми его детьми и больной женой. В конце концов, он не малолеток и должен сам о детях заботиться, а не играть на чужой жалости. Полез воровать, польстился, думал небось — чистое золото! Потом хлынула горлом кровь, и теперь все перепуталось.
— Раздевайтесь, — сказал доктор.
Раздеваюсь до пояса, гляжу — над одной из коек сестричка склонилась, на табуретке тазик с окровавленной ватой, а на койке бай Цанко, руки на одеяле, белые, как простыня, и страшно худые; глаза закрыты, лицо как у покойника, и дыхания не слышно. Нет, здесь уже не бай Цанко лежал, а нечто другое, не человек, а тело, и не могло оно ни красть, ни злобствовать, не могло быть уволенным. Тоска сдавила грудь…
— Я готов, доктор.
— Давайте! — Я протянул руку и почувствовал укол иглы.
— Подождите немного. — Повернувшись ко мне спиной, доктор что-то делал, а лаборант, сестричкин муж, ему помогал. Я стоял и глаз не мог оторвать от продолговатого холмика под одеялом, который всего час назад был злым человеком. Мне стало стыдно и за свою широкую грудь, и за мускулистые руки. «Мы сильные, — билась в моей голове какая-то мысль, — если мы сильные, если у нас много сил…»
— Не пойдет, — сказал доктор. — У вас первая группа. Придется искать другую кровь. Соберите всех его друзей, нужна или третья или нулевая.
— Нет у него друзей, — вырвалось у меня, а сердце сжалось от боли. Мелькнула мысль: есть ли у кого из бригады третья или нулевая группа? Лежат небось сейчас в общежитии, потешаются над парнишкой, над физиономией его поцарапанной, да ждут, когда я приду и скажу, что бай Цанко вне опасности.
Доктор развел руками:
— А мне что прикажете делать? У меня, к вашему сведению, кровь тоже не нулевой группы.
— Сейчас, доктор! — крикнул я и выскочил на улицу.
Бежал по крутой улочке к общежитию и все повторял: сейчас, сейчас. Снег валил и валил, сердце билось все чаще. Я уже задыхался, стянул ушанку. Снежинки садились на горячую голову, таяли на моем лице, кровь кипела, все чувства были напряжены до предела. В общежитие влетел на последнем дыхании.
— Бегите все, кровь нужна для бай Цанко! — крикнул я и бросился на первую же кровать.
Никто даже не спросил, в чем дело, вскочили, схватили куртки и ринулись на улицу. И парнишка со всеми вместе. Он-то и бежал поди быстрей всех, молодой он у нас, скорый на ногу. Через несколько минут и я двинулся следом, а в медпункте узнал, что только у Маринчо кровь нулевой группы. Маринчо возле койки бай Цанко налаживался уже ложиться, чтобы им вены на руках соединили. Доктор обернулся ко мне:
— Мы не можем взять у товарища больше двухсот граммов, а больному нужно гораздо больше. Лучше всего вам пойти к директору, пусть соберет всех рабочих, которые не в смене. Каждая минута промедления может стоить жизни.
Мы выбежали на улицу, все, кроме Маринчо. Парнишку я послал к диспетчеру, предупредить ее, а мы, трое остальных, бросились к директору. Он, слава богу, был на месте, сразу сообразил что к чему и через две минуты припустился с нами бегом в маленькую комнатку радиорубки. Голос его загремел по всем репродукторам:
— Внимание, внимание, важное сообщение…
Прошел час. Очередь перед медпунктом делалась все длиннее. Наша бригада кучкой стояла у радиатора. Глядел я на длинную очередь и думал, что бай Цанко таких хвостов не жаловал. В столовой притворялся рассеянным и лез вперед, кинопередвижка приедет — то же самое и в парикмахерской в хвосте не стаивал. А попробуешь его осадить, огрызается: я человек, а не зверь, мне хвосты ваши ни к чему. Несносный все-таки мужик. Парнишка то и дело заглядывал в комнату и сообщал нам результаты проб. После того как отобрали несколько человек с нулевой группой, а трех так даже с третьей, мы вышли на улицу. Вокруг все было как обычно: рев моторов, скрежет пустых вагонеток. Котловину продолжал засыпать снег, он скрадывал разноголосые рудничные шумы. Где-то возле ворот гуднуло. Мы шли потихоньку, и каждый, наверно, думал о бай Цанко. Говорил только парнишка, разливался насчет коллектива, о его значении в жизни каждого отдельного человека. Никто, понятно, не слушал. А как переходить стали улочку к общежитию, выскочило такси и остановилось прямо перед нами. Дверца отворилась, и на снег выкатилась толстая женщина в старомодном пальто с соболями и подложенными плечами.
— Товарищи! — закричала она и задвигалась, заподпрыгивала на снегу. — Где мне найти Цанко Иванова? Сообщили, что с ним что-то случилось. Обратиться не знаю к кому, помогите…
Так как женщина была уж слишком дородна, чтобы называться худой, мы глядели на нее малость оторопело. Лицо крупное, красное, про такие говорят — лопается от здоровья. У меня даже мысль мелькнула: из нее-то целый литр крови можно выкачать без всякого вреда.
— А вы ему кем доводитесь? — поинтересовался парнишка.
— Супругой я ему довожусь, — ответила она и вынула платочек, скрививши лицо для плача. — С ним что-то опасное?
— Да нет, ничего опасного, — поспешил ее успокоить парнишка. — Только мы думали…
Я толкнул парнишку, а остальным сказал:
— Вы идите, а я тут с гражданкой побеседую.
Они пошли, любопытно оглядываясь и спотыкаясь о камни, припорошенные снежком. А мне опять пришлось тащиться в медпункт, вести туда толстую гражданку. Шел я и все отгадать старался, как примет она сообщение о бай-Цанковом кровотечении; прямо диву давался, зачем он нам врал, что она у него такая больная, и вообще, какую роль играет эта женщина в убогой его жизни? Она вышагивала рядом со мной, рассказывала, как она перетревожилась, да как такси было трудно найти и как потом в двух местах машина скользила. На ее меха садились снежинки, но она так суматошно вертелась во все стороны, что они мигом соскакивали. Чем-то была мне отвратительна эта полная женщина, и, сам не знаю почему, я подумал: это она виновата в том, что бай Цанко нам плел про ее худобу.
— А с детишками как? Бай Цанко часто…
Она меня прервала глубоким вздохом, стыдливо этак стрельнувши в мою сторону заплывшими жиром глазками:
— Ах, и не говорите, дети — главная боль в нашей жизни. Цани их просто обожает! Он меня, конечно, не винит, но я-то сама понимаю, как ему тяжко, нет-нет да и утешу: ничего, мол, Цани, через несколько годков возьмем себе и мы дите из дома ребенка. А пока молодые, надо и для себя пожить. Верно ведь я говорю? Вы-то небось детишками обзавелись, где вам нашу беду понять.
Стоял я на снегу и сам на себя досадовал: как это я сразу не сообразил, когда она из машины вывалилась, что никаких детей у нее нет. Бездетных женщин, которые в возрасте, сразу видать, чем-то они отличаются — взять хоть бы эти дурацкие ее соболя.
— Я-то обзавелся, — пробурчал я, прибавляя шагу.
— Тогда вы и представить не можете, как без малышек скучно, — гнула она свое, мелко перебирая ногами и испуская глубокие вздохи. — Но тут уж ничего не поделаешь. Жить-то все равно надо, ведь правда? Да и что в них, в детях, такие с ними расходы, а так лев-другой сэкономишь. Мы уж деньги внесли на легковую машину, а теперь я уговариваю Цани мебель сменить, чтоб потом ребеночку-то бедствовать не пришлось.
— Неплохо придумано.
— Такая я довольная, что он сюда устроился, два раза в месяц шлет переводы, пишет, что вы тут золото роете… Хе-хе-хе. Только бы с ним все добром обошлось.
Мы подходили к медпункту. Сквозь пелену летящего снега проступила очередь ждущих рабочих, изрядно уже поредевшая.
— А это еще что за хвост? — спросила женщина. — У вас как с продуктами? Снабжают?
— Снабжают. — Я уже ненавидел эту толстуху, прямо заорать на нее хотелось, чтобы замолкла. Показал ей дверь в канцелярию:
— Туда вон ступайте и подождите. Муж у вас приболел немного, пройдет. Часа через два я за вами зайду.
— Знали бы вы, как я волнуюсь, прямо страх, — проныла она напоследок, подходя к канцелярии.
А я двинул обратно в общежитие, стараясь отогнать мысли и про бай Цанко, и про его жену, и про всю их насквозь фальшивую жизнь, но мысли эти никак отставать не хотели. Вдруг почувствовал, что-то карман оттягивает. Сунул руку — два куска медной породы; запустил их с досадой куда подальше, и пропали они в снежной белизне.
Перевод Н. Смирновой.