1. Точка отправления

То, во что я верю, не совпадает с тем, что я знаю: отсюда первая возможность недоразумений. Мне следует объясниться. Сколько раз люди говорили мне с притворной завистью: «Какой вы счастливый, вы верите в свое бессмертие!» Как будто вера сводится к уверенности, опирающейся на что-то очевидное. На самом же деле — это добродетель, одна из трех добродетелей, называемых богословскими, и первая в их ряду[1]. Тот, кто говорит «добродетель», имеет также в виду «действие воли», и это действие требует подлинных усилий; оно дело нелегкое.

Вначале для того, чтобы верить, мне не требовалось волевого усилия, так как я родился в определенной религии и, как только стал способен что-то понимать и наблюдать, увидел вокруг себя людей, практикующих эту религию; этой религии меня учили и знание ее считали чрезвычайно важным, и в возрасте, когда мы еще не подвержены сомнениям и нам кажется, что наши родители, наши учителя постигли все истины, я научился почитать и любить эту религию не столько ради ее самой, сколько ради тех средств, которые она мне предоставляла, чтобы установить мои отношения с Богом.

Но, несмотря на это, моя воля должна была подключиться довольно рано, с момента первой угрозы моей вере, с возникновения моих первых сомнений: воля участвовала в соответствии с влечением, которое я испытывал ко всему, связанному с религией и принадлежащему чувственному миру, но и в соответствии с той помощью, какую мне оказала религия, с действенностью молитв и сакраментальной жизни,[2] которая тайно оплодотворяла мою земную жизнь.

С ранней юности я рассматривал все возражения [3] и в особенности — это была эпоха модернизма, и я читал труды аббата Луази [4] — различные положения, выдвигаемые исторической критикой. Однако признаюсь, что приступая к их изучению, я всегда заранее решал, что должен их опровергнуть. Я уже заранее выбрал не столько определенную религию, определенную Церковь, сколько Кого-то, с Кем меня соединяла именно эта Церковь и эта религия.

Честно говоря, я не мог бы утверждать, что люблю католическую Церковь как таковую. Если бы я не верил, что эта Церковь получила Слова Жизни вечной, меня отнюдь не восхищали бы ни ее структура, ни ее методы, и многие разделы ее истории меня бы резко отталкивали. Непримиримее всего я отношусь к крестовому походу против альбигойцев. Я всегда был убежден, что среди моих предков (некоторые из них родом из Арьежа) несколько человек было сожжено на костре. В этом отношении я полярно противоположен позитивисту, члену «Action francaise», который не верит, что Церковь преподает истину, но зато восхищается ею как организацией[5]. Для меня же Церковь, отчасти именно благодаря своим ошибкам, сохранила в неприкосновенности тот залог, который был ей доверен; и важно не то, что она его закодифицировала, закатало-гизировала, уточнила (может быть, в большей степени, чем нам хотелось бы), важно то, что она его сберегла и что благодаря Церкви Слово доходит до нас не как воспоминание только, не как нечто, воспроизводимое памятью, но как Слово действенное и живое: «…отпускаются тебе грехи твои…», «…это Тело Мое, за вас предаваемое…» Какое же значение могло иметь для меня, что каналы стары и кое-где повреждены, если по ним текли эти слова? Ведь Бог сказал нам устами Исайи: «Как дождь и снег нисходит с неба и туда не возвращается, но напояет землю и делает ее способной рождать и произращать, чтобы она давала семя тому, кто сеет, и хлеб тому, кто ест: так и слово Мое, которое исходит из уст Моих, — оно не возвращается ко Мне тщетным, но исполняет то, что мне угодно, и совершает то, для чего Я послал его» (Ис 55. 10–11). Ни одно обвинение, брошенное по адресу человеческой организации Церкви, не задевает меня. Даже самое худшее, открываемое мною в прошлом или наблюдаемое мною еще и ныне, мне совершенно безразлично, так как в моих глазах Церковь представляет собою совокупность человеческих средств, которые действием благодати оплодотворяют каждую душу, обращающуюся к источнику Живой Воды, текущему в Церкви.

Мне, наверное, скажут, что я трактую эту проблему как уже решенную, тогда как сначала следовало бы ответить на вопрос: во что я верил с самого начала, до того как примкнуть к определенной религии?

Как во мне зарождается и проявляется акт веры?

Я не могу поверить, что у жизни нет направления и цели, что у человека нет предназначения, и так же не могу отбросить свидетельство, которое дает эта мысль, слово, лицо человека сами по себе, а может быть еще в большей мере, выраженные в искусстве. Само искусство было бы для меня неопровержимым свидетельством о Боге, Который есть Любовь, если бы у меня не было другого, внутреннего свидетеля — совести, которая меня судит, отвечает на мои вопросы и которой доступны мои самые сокровенные мысли. Философам это может показаться страшно убогим, но я вовсе не собирался поражать своих читателей какими-то красивыми выводами, я хочу изложить им действительные основания моей веры. Те причины, которые я указал сначала, были достаточным противовесом аргументам о невозможности существования Бога, потому что я с самого детства живо чувствовал, что может быть смущающего и даже неприемлемого для разума в понятии творения.

…Но человек существует на свете, и я тоже, и ничто не может сделать, чтобы его не было и чтобы я был. Это «не», которое я противопоставляю факту творения, я не могу противопоставить тому, что я существую, мыслю, люблю и грешу. И, следовательно, исходя из этого отрицания, я утверждаю, что в какой-то момент времени, где-то на поверхности материи, должен был найтись зародыш, заключавший в себе эту бесконечную любовь. И чем больше я об этом думаю, тем больше верю, что Иисус Христос явился мне как Тот, Который разрешает проблему сочетания этих двух невозможностей. Это Он наклонил чашу весов, или скорее — поскольку с тех пор, как я знаю самого себя, чаша сама склонилась в сторону Бога — Он не допустил, чтобы я снова и снова переоценивал то, что за меня уже решили наследственность и мое воспитание: что я буду христианином, католиком. Только Он, а не обаяние христианства и не очарование литургии. Разумеется, я любил Дом Божий и место, где пребывает Его слава. Сегодня, однако, я лучше могу оценить это: я питал пристрастие к «великолепию обрядов» так же как и ко всем другим элементам таинственности в пору моего детства. Церковь и ее торжественный церемониал и ее музыка вторили этой таинственности. Мое восприятие всего, что в религии взывает к чувствам, и всего ее церемониала объединялось с тем, что я любил с детства, с чувствами ребенка, которые еще сохранились в моем сердце и теперь щедро одаряют мою старость.

Тем не менее, если бы я не был христианином, то я был бы совершенно неспособен придти к религии теми путями, которыми пришел к ней Гюисманс[6].

Тогда, несомненно, литургии было бы недостаточно, ни чтобы убедить меня, ни даже для того, чтобы привлечь и удержать. Чем в большей близости к Богу я живу, тем больше для меня значит принятие Таинств и тем меньшей становится моя потребность в обрядах. Тихая месса меня вполне удовлетворяет, и я уже редко бываю (а когда-то бывал постоянно) на торжественной мессе, которая ежедневно служится в 10 ч. утра у бенедиктинцев на рю де ла Суре.

В Риме меня не шокируют и не отталкивают великолепие и пышность Ватикана, но, откровенно говоря, они и не очаровывают меня и даже мне не импонируют. Я благодарен Церкви за то, что она спасла, сохранила и сберегла. Я благодарен великому прославленному сосуду за то, что ничего не вытекло из него, но я люблю его не за его красоту, и не это склонило бы меня к возвращению, если бы я отдалился от него.

Я не хочу писать здесь ничего, что могло бы заставить усомниться в моих чувствах к Церкви. Недоразумения порождаются различным содержанием, которое каждый из нас вкладывает в это слово. Для большинства людей, даже католиков, Церковь — это определенная иерархия, организация, администрация: не столько дух, сколько метод попечения и сдерживания. В этом нет ничего, что бы меня шокировало или отталкивало. Если смотреть под этим углом зрения, то Церковь регулирует и хранит духовные дары и даже перестает уделять их, если считает это необходимым. Земная история Церкви, история ее отношений с кесарем и ее врастания в этот мир, о котором Христос не молился на Тайной Вечере (Ин 17.19), не вполне совпадает с глубоко скрытой частью ее истории — с историей души Церкви, которая для меня раскрывается в римской базилике св. Петра ни больше, ни меньше, чем в самой убогой деревенской церквушке, где теплится маленькая лампадка; я предпочитаю деревенскую церквушку, так как базилика св. Петра в Риме была воздвигнута на деньги, полученные за индульгенции, и Церкви она стоила той половины мира, которая отошла от нее к Реформации[7]. Это слишком дорогая цена.

Но повторяю еще раз: я верю, что эта организация все сохранила. В католической Церкви не потерялось ничего из слов, которые есть дух и жизнь. Нам говорит об этом наш опыт. Я утверждаю по собственному опыту, что слова, дошедшие до меня в Церкви и через Церковь — суть дух и жизнь. Правда, мне не пришлось выбирать совокупности иудео-христианских верований среды, в которой я родился и был воспитан. Но, как говорит Паскаль, именно потому, что я в них родился, у меня был иммунитет против них, и, несмотря на то, что я родился в них, они всегда казались мне отличными от всех других: и прежде всего, хоть я живу ими с детства, я ни на минуту не переставал чувствовать их действенность.

Трудно быть менее склонным к реформаторству, чем я, хотя очень многое в видимой Церкви меня коробит, раздражает и отталкивает. Но хуже всего было бы далее раздирать цельнотканную тунику. Путь только один — действовать сообща с теми, кто старается зашить разорванное. Что касается меня, то я никогда не пытался осуждать Рим и выискивать причины, оправдывающие ереси и расколы. Я ни за что в мире не отказался бы от таинств, которые мне дает римская Церковь и которые для меня действительно являются источником жизни, и историческое обоснование которых находится в очень старых текстах, в посланиях апостола Павла.

— «Кому вы отпустите грехи, тому будут отпущены…» То, что для стольких людей является камнем преткновения — тайная исповедь, личная исповедь во всем, что во мне есть самого плохого, признание в этом другому человеку — совершенно подходит моей натуре: чувству вины, потребности получить прощение, вере (самой невероятной) в то, что слова, повторяемые уже почти две тысячи лет, дают нам отпущение грехов, начиная с самых пустяковых провинностей и кончая самыми тяжкими преступлениями. Человек, считающий себя грешником, уже стоит у врат Царства Божьего. И в этом состоит различие между эпохами веры и всеми другими эпохами. Люди тогда были не менее порочны, чем теперь, но они сознавали свою греховность. Они принадлежали к числу тех, кто погиб и кого Сын Человеческий пришел найти и спасти. А ныне погибшие не знают о том, что они погибли.

Потребность получить прощение, которую я всегда чувствовал, которая была чем-то очень распространенным в эпохи веры, в наши дни почти неведома, ибо «смерть Бога» в нас это одновременно и исчезновение у нас понятия о Его воле и о том, чего Он требует от нас. Я чувствую себя христианином, благодаря ощущению виновности, отделяющей меня от Бога, и вере в средства, которые Церковь делает доступными для меня, чтобы я мог все начать заново, ' с чистой страницы.

Как и всякое человеческое чувство, это чувство не слишком возвышенно и даже почти достойно презрения, но в нем есть также и черты благородства и святости. Презрение может возбудить стремление к обретению хорошего духовного самочувствия, столь сильно развитое в заурядных душах, которые почитают себя святыми, потому что они скрупулезны. В том же чувстве, которое я описываю, заслуживает уважения устремление нашей любви, которая знает по опыту, что грех отдаляет ее от Того, Кого она любит. Разумеется, в то почти физическое облегчение, которое испытывает верный, получив отпущение грехов, включается и то хорошее самочувствие, о котором я так нелестно отозвался и которого я стыжусь, но в него входит и радость, проистекающая от вновь обретенной благодати. И нетрудно понять, почему агностику такая реакция кажется ребяческой, — мы ведь в самом деле чувствуем себя как дитя, плачущее от раскаяния в объятиях матери…

Это несомненно так, и я это признаю. Нужно претворять в жизнь слова Христа: «Если не будете как дети…» Ведь это правда. Христианин по-прежнему прислушивается к своим детским чувствам и порывам. Он не стыдится этого, так как в детстве он видит не какую-то неполноценность, не отсутствие опыта, но духовность, благость, возможность понимать то, что Божье, возможность познавать Бога как-то совсем по-другому, чем познают Его философы и ученые.

Я представляю, что здесь кто-нибудь прервет меня: «Словом, то, во что ты веришь, сводится к тому, что ты чувствуешь и ощущаешь: к действительности сакраментальной жизни, которую нельзя подтвердить и которая недоказуема для другого человека. А сам-то ты вполне уверен, что эта комедия не поставлена за твой счет? А что если мистики были чревовещателями, увлекшимися своей собственной игрой, притворявшимися, что они верят или даже, в конце концов, поверившими в те слова, которые сами же и произносят, приписывая их Богу? Тогда стало бы ясно, почему таинства действуют только на тех, кто хочет их принимать с верой, а не на тех, кто принимает пассивно, безучастно».

Загрузка...