Я знаю, что даже если бы я вел деятельную жизнь человека, активно работающего в приходе, все равно во мне осталось бы нетронутым известное чувство одиночества, причем оно не было бы связано ни с моими чисто человеческими отношениями с моими братьями, ни с нашими отношениями на почве общей религии. Одиночество присуще человеку, но люди моего типа сознают это. Я знаю, что оно гнездится в самой сердцевине жизни и что моя жизнь — жизнь писателя и человека верующего, католика, — кристаллизовалась в одиночестве и формировалась им.
Очевидно, я черпал свое вдохновение как для творчества, так и для молитвы, в том, что был одинок и что не было на этом свете никакого другого лекарства, кроме писательства, а на том — кроме Бога. В первую очередь, однако, в этом мире, в котором Он воплотился, в котором жил и в котором по-прежнему пребывает Живым Лицом.
Размышления о том, во что я верю, помогли мне определить в себе первоначальную (в человеческих категориях) причину моей веры — одиночество, которое агностику могло бы показаться очевидной и достаточной причиной того, что не назовешь иначе, чем моим предвзятым отношением к Богу — моим стремлением к Нему. Это стремление присуще всем впечатлительным душам, не знавшим другого утешения, кроме этого, единственного, которое так щедро уделялось им на заре жизни, когда мать держала их в своих объятиях. Едва же они оказывались вырванными из них, как попадали в мерзкий мир похоти, в котором детская нежность должна была напоминать нам оскорбленную, оскверненную, отчаявшуюся девочку. Я и до сих пор открываю в себе эту нежность — союзницу Бога. Однако я свидетельствую: она сформировалась вокруг определенной действительности. И вот на этом и я хотел бы немного остановиться, прежде чем закончу эти размышления.
Критическое чувство пробудилось во мне очень рано. Я отчетливо вижу в этом влияние моего отца, человека неверующего, которого, впрочем, я совсем не знал. Когда я берусь за перо, духовные лица возбуждают во мне язвительность, злое остроумие — может быть оно наследственное… Благочестивая мать, правда, навсегда отметила меня знаком христианина, но в то же время ее формальная и мелочная религиозность рано пробудила во мне настороженность и дух отрицания. По естественному ходу вещей было очень вероятно, что я разочаруюсь в религии, которой меня учили. Когда мне было 18 лет, я упивался Анатолем Франсом, причем именно Франсом-антиклерикалом, его «Аметистовым перстнем». Я освобождался от длительного принуждения. Католическая среда, в которую я был погружен в детстве, по-моему, заслуживала этих насмешек. Противоречие между Евангелием и общественной и политической предвзятостью этой буржуазии, скупой и совершенно лишенной чувства справедливости (что показало дело Дрейфуса), — это противоречие бросалось мне в глаза. И выход, который, как мне казалось, я нашел в движении, называвшемся Сийон (Sillon — стезя) и руководимом Марком Самье, был осужден Церковью; она закрыла этот выход и, казалось, разрушала энцикликой — «Пасценди» все, что могло позволить студенту, каким я был, приспособить свои религиозные верования к течениям современной мысли. Именно это приспособление энциклика недвусмысленно осудила.
И чем больше я об этом думаю, тем яснее вижу, что в моем тогдашнем положении, несмотря на эту скрытую, изголодавшуюся и неутолимую нежность, я должен был утратить веру, как утратили ее многие другие. Если этого не случилось, несмотря на все мои бунты, злость и насмешки, то потому, что всегда, в каждый момент моей жизни, даже тогда, когда религиозное чувство во мне совершенно ослабевало и река превращалась в струйку воды, даже тогда я держал в зажатой руке хоть маленькую драгоценную жемчужину, как написано в Евангелии (Мф 13. 46) — что-то твердое, жгучее, единственное, чудесное, для чего я не могу найти другого определения, чем это плохое прилагательное «невыразимое».
Факты — вещь упрямая. Независимо от того, какое большое место я отводил легенде — или, как теперь любят говорить, мифу — а в своих первых шагах в области истории я был склонен к этому и много читал на эту тему, в Новом Завете оставалось достаточно истории, чтобы я не мог сомневаться в том, что этот Человек действительно существовал и что основная суть слов, передаваемых нам Евангелием, была действительно сказана Им; и тому, что эти слова являются духом и жизнью, я сам был доказательством и свидетелем. Ибо я жил ими и, в самом физическом смысле этого слова, был вскормлен ими.
Они спасали меня от отчаяния в периоды, знакомые каждому человеку, когда я падал духом, и в часы, когда в темном лесу я почти не видел огня, который заблудившийся Мальчик-с-Пальчик на моей любимой гравюре Гюстава Дорэ увидел, только взобравшись на верхушку самого высокого дерева. Но двери, к которым приходил, наконец, Мальчик-с-Пальчик в сказке моей жизни, никогда не оказывались входом в хижину людоеда — это были двери дома Человека среди людей, единственного, с сердцем, преисполненным той нежности, в которой мне отказывали все другие, — нежности требовательной, без слащавой чувствительности, какую только Бог может совмещать с бесконечной силой. Я входил и садился у стола. Но чтобы тут остаться, нужно было иметь чистое сердце. А как сохранить чистоту, если у тебя молодое тело? И я входил и снова уходил. И снова начинал блуждать. Но как бы далеко я ни отходил от дома, я знал наверняка, что снова увижу свет, как только поднимусь на какую-нибудь вершину.
Множество других Мальчиков-с-Пальчиков, затерявшихся во враждебном лесу, тоже замечали свет, но если даже он исходил не из дома людоеда, то чаще всего он не был и тем Светом, который светил на постоялом дворе в Эммаусе. «Свет пришел в мир», а мир не принял Его. И снова мы обращаемся к словам, которые услышал Никодим. И в это я тоже верю. Я верю, что мир не хочет принять Свет. А то, что он волен не принять этот Свет, является основным условием Любви. Только, решая не принимать Свет, знал ли мир, что он делает? Всегда ли этот выбор свободный? Здесь не место углубляться в эти тайники свободной воли. Да, увы, тайники. В Африке Ислам легко одерживает победу над христианством, так как его познание единого Бога и вытекающий из него закон показывает неотесанным умам Бога, не навязывая им при этом богословия.
Боже сохрани, я вовсе не усматриваю в этом никакого совершенства или превосходства. Однако, я всегда придерживался мнения, что распространение Евангелия тормозится уже в своем исходном пункте не только среди язычников, но и в метрополии из-за того, что даже самый краткий катехизис требует от ребенка знакомства с такими понятиями, постигнуть которые он не способен; большинство не постигнет их в течение всей своей жизни, также не постигнет их и ни один человек примитивного склада ума. Все должно сводиться к тому, чтобы дети знали, что Иисус, распятый при Понтии Пилате, воскрес, живет и поныне и что по-прежнему живы все слова, сказанные Им; два же Его слова действенны и ныне, и надо, чтобы дети сами испытали их действенность: это слово, отпускающее грехи, и то, которое освящает преломление Хлеба.
Катехизис должен ограничиваться преподаванием детям, что Бог дал Своим созданиям познать Себя, что Он был младенцем, человеком, как и мы, что Он умер, и что многие люди были свидетелями Его воскресения, что они в Него верили, что воскресший живой Христос уже не покинет нас и что Его присутствие проявляется в трех основных формах: в Хлебе Жизни, к которому мы приобщаемся, приступая к Причастию; в состоянии благодати, если мы имеем счастье обладать Им, — душа в состоянии благодати полна Богом. Нас заверяет Сам Христос: «Отец мой возлюбит его, и Мы придем к нему и обитель у него сотворим» (Ин 14. 23). И, наконец, Христос обещал, что пребудет среди нас всегда, всякий раз, когда мы соберемся вдвоем или втроем, чтобы молиться Ему. Ребенок, убедившийся в существовании этих трех видов присутствия Христова, уже не нуждается в проникновении в другие тайны веры, пока не достигнет такого возраста, когда сам захочет этого. Но если мы, начиная с истории Страстей Господних, восходим к Рождеству Христову, потом пройдем еще раз от яслей до пустого гроба, через Галилею и Иудею, пройдем по всем дорогам, которые исходил Христос, то из этих конкретных, живых, очень реальных историй начнут возникать одна за другой тайны, раскрываемые словами и делами Христа: возвещение и определение Пресвятой Троицы, как и первенство Петра, и действительное Присутствие в Евхаристии. Детям не надо ничего преподавать в доктринальной форме. Их надо учить тому, что Сам Христос открыл необразованным и бедным людям. Дети, учащие катехизис, смогут понять то, что поняли рыбаки из Тивериады.