5. Братья — враги

В наше время осталось так мало людей, которые всю свою жизнь ведут борьбу — иногда до глубокой старости — стремясь сохранить чистоту сердца, что им следовало бы по этому признаку опознавать друг друга, питать братские чувства и любить друг друга, что и было им заповедано. Их следовало бы узнавать по взаимной сердечности: «Посмотрите, как они любят друг друга!» — говорили язычники о первых христианах. Как же далеко мы ушли от этого. В течение долгого времени я полагал, да и сейчас продолжаю думать, что религиозное чувство берет свое начало в ужасном страхе перед одиночеством, который все усиливается у каждого человека по мере его приближения к концу жизни. Пора любви — это время иллюзий, когда человек верит, что другое существо может соединиться с ним и что их может быть «двое» до того дня, когда слова Ньюмена «Я и мой Творец» определят ту единственную встречу, которая может быть сразу и соединением, и чем-то большим, чем соединение: «И уже не я живу, но живет во мне Христос».

Но религия, связывающая нас с Богом, связывает между собою и верных. Она должна их взаимно связывать. Христианин, у которого нет ни семьи, ни друзей, все же принадлежит к определенной семье и имеет свое определенное место в определенной общине. У него есть отцы, братья, сестры. Он может ежедневно принимать участие в трапезе Божией, если захочет. И если именно счастье не быть одному и привлекло меня к Церкви, то я свидетельствую здесь, что оно не могло бы удержать меня в ней. Я могу говорить, конечно, только за себя, и возможно, что многие не испытывают того, что я испытывал всю жизнь в лоне видимой Церкви: обостренного чувства человеческого одиночества.

Я допускаю, что сам виноват в этом. Никогда, ни в какой период моей жизни я не был по-настоящему включен в жизнь своего прихода. Например, в жизнь прихода Сен Суверен, Сен Сюлышс или Сен Жермен-де-пре, которая извне мне кажется такой прекрасной. Я не был способен на это, во мне всегда пробуждалось какое-то сопротивление, и даже в колледже я отказывался принимать участие в общих играх и из-за этого у меня была плохая репутация; я инстинктивно держался вдали от стада. Да, бью себя в грудь и признаю, что одиночеством в стаде овечек Христовых я обязан только самому себе.

Однако, если я выхожу за пределы заколдованного ' и почти непреодолимого круга, который очертил вокруг меня мой собственный характер и который обрекает меня, хотя я и христианин, на одинокую старость и смерть, я вижу, констатирую, познаю на опыте, что это стадо верных в действительности является стадом одиноких людей, собранных вместе, и не только одиноких, но и испытывающих взаимную неприязнь и даже враждебность. То, во что я верю, не является непременно источником утешения. То, во что я верю, и то, что я знаю, относится к непонятной тайне.

Как же так… Мы верим в одного и того же Христа, участвуем в одном и том же преломлении Хлеба Жизни. И так чужды друг другу, так чужды, словно мы теснимся в автобусе, а не стоим рядом на коленях у престола Господня. И если бы это хоть ограничивалось чувством взаимной отчужденности. Однако, как часто мы бываем противниками, причем доходим чуть ли не до насилия, до ненависти, до преступления. То же крещение, та же самая Евхаристия не способствуют уменьшению хотя бы на миллиметр пропасти, разделяющей нас. И тут-то, во что я верю, мучительно сталкивается с тем, что я вижу и переживаю.

Такое противопоставление издавна существовало в Церкви среди людей с различными умонастроениями, чьи противоположные стремления, однако, не противоречат друг другу. Устремления одних и других можно выразить, в двух словах, очень кратко определяющих их сущность: существует депозит (то, что отдано на хранение) и существует миссия.

Есть истина, данная нам в Откровении, выраженная в словах «Символа веры» и закрепленная в догматах, вверенная попечению Церкви, и есть Благая Весть, которую надо распространять среди всех на-(родов.

Мы отлично это знаем. Все мы, сколько нас здесь есть, если мы действительно принадлежим Христу и включены в католическую, апостольскую, римскую Церковь, все мы склоняемся к тому или другому направлению: крайне правое крыло — это суровые богословы, воинствующие в своей ортодоксальности; они хранят залог Откровения в запечатанном сосуде и хотят только одного — передать его в том виде, в каком они его получили, а следовательно, уберечь его от всякого искажения. Эти люди по своей натуре несомненно недоверчивы и неприязненно настроены, ко всему, что пытаются осуществить люди противоположного направления, проникшиеся не столько стремлением уберечь, сколько идеей своей миссии — распространением Благой Вести. Эти люди придают меньшее значение определениям, традициям и обычаям, которым время придало величие, но они верят, что каждая эпоха, а наша, может быть, больше чем другие, ждет Благой Вести и жаждет ее услышать. Таким образом, в самом лоне Церкви, сторонники хранения депозита противопоставляют себя сторонникам провозглашения Благой Вести.

Однако, я не думаю, что суть проблемы заключается в этом противопоставлении. Оба направления правильны и оба соответствуют миссии видимой Церкви. Откуда же берется этот соблазн? Он ведь существует. И я не собираюсь этого отрицать.

Да, мы должны иметь мужество признать существование противоложных точек зрения и даже непреодолимой враждебности, настраивающей одних против других (я не говорю о христианах разных исповеданий, я говорю о католиках). Я не имею в виду богословские споры, я думаю только об их политическом аспекте. Потому что в действительности та или иная позиция богословов связана с определенными политическими взглядами.

Бывает так, что какой-нибудь верующий благочестивый человек кажется мне тем более близким, чем больше он отдален от моей Церкви. Но это только с виду кажется парадоксальным. Когда я имею дело с мусульманином или евреем, если они благочестивы, я наперед знаю, раньше даже чем тот заговорит, что нас разделяет. Пропасть, лежащая между нами, мне уже как-то знакома. Ничто не застигнет меня врасплох. Зато каждый раз, когда это случается, меня поражает и восхищает какое-нибудь невзначай брошенное слово преклонения, которое мне знакомо, молитва, которая могла бы вылиться из моего сердца, любовь к Отцу Небесному, а иногда (и даже у некоторых евреев) влечение ко Христу.

При таких, увы, редких встречах с истинным израильтянином или мусульманским мистиком мне приходит в голову мысль о многих обителях в доме Отца. То, что я чувствую к какому-нибудь сыну Израиля или сыну Пророка, я, разумеется, чувствую еще сильнее к христианам других вероисповеданий, живущих, однако, Христом, к отделенным от нас братьям, имеющим живую веру, и к душам некоторых людей, не принадлежащих ни к какому определенному вероисповеданию (таких, напр., как Симона Вейль) и живущих как-бы на периферии Церкви; свет, который их пронизывает и который они отражают, светит для меня особенно ярко, может быть потому, что он не выражается в традиционных формулах. Благодать является здесь как-бы в «сыром» виде, помимо средств, которыми она обычно нам сообщается. Это подобно тому, как если бы мы вдруг узнали, что чужие люди знают и любят, как и мы, какой-то далекий уголок леса, где мы любим бродить в одиночестве. И нас удивляет, что они пришли туда другими дорогами, о которых мы не имеем никакого понятия.

Последний же предел, у которого сходятся все стремящиеся к созерцанию, познав ту же темную ночь, через которую прошел св. Хуан де ла Крус[8], как бы далеки ни были их исходные точки, дает мне меньше пищи для размышлений, чем эти встречи на полпути с инославными братьями всех рас и исповеданий, а иной раз и с объявляющими себя атеистами, даже воинствующими, которые не связывая этого ни с какой выгодой для себя, все же ищут Царство Бо-жие и правду Его: в них я вижу все признаки любви Христа, им неведомого.

Такова особенность моего душевного склада, — я чувствую себя тем ближе к верующему человеку, чем дальше он находится от видимой Церкви, к которой я принадлежу. Это, конечно, таит в себе опасность; да, некоторые люди возбуждают во мне тем более сильную отчужденность и даже враждебность, когда я вижу, что они исповедуют ту же веру, что и я, преклоняют колени у того же Престола и делят тот же Хлеб. Но и здесь парадокс только кажущийся. Я лично никогда не соглашусь, и никто в мире не смог бы склонить меня согласиться с тем, что христианин может свободно выбирать ту или иную политическую установку и прибегать к средствам, обеспечивающим победу определенному политическому направлению.

А во Франции значительная часть католиков, причем не только «воскресных» католиков, выполняющих по привычке некоторые обряды, но и живущих настоящей религиозной жизнью, но и католиков практикующих и даже благочестивых, придерживается другого мнения. И именно поэтому я питаю к ним чувство не только отчужденности, но даже неприязни. Если советский комиссар посягает на человеческую личность и подвергает пыткам подследственного, это действие мне представляется ужасным, но соответствующим представлению комиссара о человеческой личности и его абсолютной подчиненности интересам коммунистической партии и советской России. Если же католик в течение целой недели прибегает к определенным способам заставить обвиняемых сознаться, а в воскресенье приступает к причастию в кругу своих детей, то это причастие создает между нами головокружительную пропасть, делает его мне чужим и враждебным.

Можно на это ответить, что очень немногие католики применяют пытки. Но нашлись же, однако, тысячи и миллионы таких, которые если даже и не одобряют этого, то по крайней мере понимают и оправдывают. Но нашлись же тысячи и миллионы, даже среди благочестивых, которые не могли побороть в себе чувства ненависти и презрения к евреям; если же в них даже и не было ненависти и презрения к ним, то они считали евреев, только потому, что они евреи (так же, как и арабов, только потому, что они арабы), за подозрительную расу. Меня это не волновало бы, если они были бы агностиками или атеистами, какими могли быть Баррес или Моррас. Камень преткновения возникает для меня, когда речь идет о людях верующих и практикующих, более ревностных, более милосердных, чем я (в чем меня часто и справедливо упрекают).

И тут, мне кажется, нельзя объяснить все различием взглядов. По-моему, то, что происходит с католиками в лоне католицизма, лежит гораздо глубже. Дело тут в принципиальном и непреодолимом противоречии, по крайней мере для умов моего типа. Я отлично знаю, к каким аргументам прибег бы убежденный католик, разделяющий в данном вопросе взгляды Морраса. Он доказывал бы мне, что по существу христианская миссия неразрывно связана с защитой западной цивилизации. Я не буду здесь обсуждать этого вопроса. Но я утверждаю, что тщетны были бы усилия при помощи слов разрешить проблему духовного раскола внутри самой Церкви, причем этот раскол тем более деморализующ, чем ревностнее католики, участвующие в нем.

Так что же делать? И должны ли мы признать, что нет никакой надежды достигнуть того единства, о котором еще Сын Человеческий просил Своего Отца. Я не думаю. Но думаю, что надо стремиться к этому единству, выходя за пределы видимой Церкви.

Внутри Церкви единство уже в какой-то мере достигнуто, благодаря совместному преломлению Хлеба. Правда, братья-враги не всегда оказываются примиренными, но они хотя бы преклоняют колени рядом, как бы в постоянном «перемирии во имя Бога»[9], привилегированным местом для которого всегда, даже в самые бурные времена, были наши церкви. Мы так к этому привыкли, что уже не обращаем на это внимания. Несмотря на все, что нас разъединяет на этой земле, мы встречаемся в Том, Кто всех нас объединит в Своей Любви (в какой-то степени против нашей воли).

Это внешнее спокойствие — я хорошо знаю — царит у Трапезы Господней только потому, что мы не заговариваем с незнакомым братом, приступающим к причастию рядом с нами. Когда человек в течение ряда лет постоянно ходит в одну и ту же церковь, на одну и ту же мессу, то у него заводятся друзья, о которых он ничего не знает; он привязывается к какому-нибудь ангелоподобному ребенку, наблюдает, как тот причащается бок о бок с ним, как он растет, становится юношей, а потом вдруг исчезает из его жизни, в которой занимал место ангела справа или слева от него во время причастия. Иногда я думаю, что, может быть, этот ангел, с которым я никогда не разговаривал, но к которому питал симпатию и за которого молился, стал теперь героем, бросающим пластиковые бомбы, что не мешало нам годами вместе преломлять Хлеб и знать, что Христос посреди нас и в нас.

Мы можем ожидать только одного и только на одно надеяться: что стоят на коленях плечем к плечу люди с совершенно антагонистическими взглядами, однако, каждый из них в отдельности участвует в жизни с Богом, так как Богу все возможно и даже, так как Он — Любовь, ему неважно, что в душе Его последователя затаился остаток идолопоклонства, независимо от того, звался ли его идол расой или народом.

Мы, однако, не можем удовлетворяться таким, чисто внешним единством. Я принадлежу к числу людей, верящих, что настоящее единство находится за видимыми границами святой Церкви, в некоем идеальном пункте, который определил Сам Христос в тот знаменательный день, когда Он сидел у колодца и говорил женщине дурных нравов, пришедшей за водой: «Настанет время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине» (Ин 4. 23). Поклонники в духе и истине есть во всех вероисповеданиях и во всех Церквах, они узнают друг друга не вопреки тому, что их разделяет, но некоторым образом и из-за этого, ибо в том-то и заключается чудо, что даже будучи такими разъединенными, они узнают друг друга, встречаются и понимают, что подвластны одному Духу.

Я хотел-бы быть правильно понятым: это ни в коей мере не меняет того, что я всем сердцем верю, что католическая Церковь, Мать наша, является истинной Церковью и что по-прежнему Петр, епископ римский, связывает и развязывает. Но я верю, что Дух, наполняющий Церковь, распространяется далеко за пределы ее видимых границ и что Он каким-то образом распознается в своих почитателях, принадлежащих к другим стадам и овчарням.

Страшным бедствием колониальных войн было то, что они губили первые, сделанные ощупью шаги взаимно ищущих и узнающих друг друга душ. Но когда-нибудь мы все же выйдем из этой долгой ночи. Зерно, брошенное в землю бенедиктинцами в Марокко или малыми братьями отца де Фуко, когда-нибудь принесет свои плоды. Если Бог окажет нам благодать увидеть, что мир в мире восстановлен и различные расы примирились, то мы немедленно снова возьмемся за то дело, которое мы пытались совершить в отношении народов Магреба, — народов, которым неведомо, что Иисус есть Христос, но которые знают, что у всех нас есть Отец небесный, и они чтут Его так же, как и мы, и славословят Его теми же словами.

Разве не более естественным представляется объединение с ними, чем с теми нашими братьями-католиками (и даже ревностными католиками), которые полагают, что у политики есть свои законы, своя этика, что политика совершенно независима даже от Бога?

И, однако, нет никакой возможности обойти заповедь любви: наших братьев-врагов мы должны любить в Боге. В чем же истинный смысл этого выражения? Любить в Боге тех братьев, чьи методы и цели вызывают в нас отвращение и для которых все в нас тоже омерзительно — это может быть только удобным, исключительно «словесным» способом обойти трудности. Каков мог бы быть наш (как тех, так и других) позитивный, действительный вклад в те усилия, которые надо приложить для взаимной встречи, вопреки антипатии друг ко другу, которая может дойти даже до ненависти, даже, увы! до преступления? Ибо преступление стало повседневностью во Франции.

Независимо от наших политических взглядов все мы (как одни, так и другие) верим, что «любовь в Боге», даже когда это касается врагов, означает нечто реальное, соответствует какой-то возможности. Мы не были бы христианами, если бы признали невыполнимым это безапелляционное приказание Христа любить наших врагов. Значит начинать надо с этого, причем хотеть по-настоящему, хотеть действенно. И если первое условие для осуществления этого — молитва к Христу даровать нам эту милость, то второе условие — наши собственные усилия достигнуть этого человеческими средствами.

Но прежде всего существует некая весьма утешительная истина, которую человек открывает в моем возрасте, даже если он был таким воинственным, как я, даже если он часто яростно отстаивал свои позиции и не оставался равнодушным[10], каким я не остаюсь и теперь: так вот, мы открываем, что в действительности мы не чувствуем ненависти к людям, которых мы якобы не выносим, и они тоже не испытывают к нам ненависти, — мы часто принимаем сильное раздражение за ненависть. А это совершенно разные чувства. Мы, правда, всю жизнь злимся друг на друга, потому что не считаемся с тем, кто чем руководствуется. А позднее, на склоне жизни, когда над полем минувших битв уляжется пыль, мы порой встречаем наших противников давних лет. И тогда мы удивляемся тому, какое удовольствие нам доставляет их общество, разговоры о былых схватках, о друзьях и врагах времен нашей молодости, которых уже нет. И тогда нам кажется, что это Сам Христос шепчет нам: «Вот видите, бедные дети, у вас нет друг к другу никакой ненависти. Вы просто не ладили между собой, потому что были глухи к доводам друг друга. Но ненависти, настоящей ненависти, вы, может быть, никогда и не чувствовали».

Одно из благодеяний старости, даже такой воинствующей как моя, заключается в том, что она открывает нам глаза на ту утешающую очевидность, что гнев и злость — это не ненависть, и если ненависть, настоящая ненависть, почти всегда непреодолима, то с приступами нашей раздражительности дело обстоит совершенно иначе. Исходя из этого, следовало бы найти способ, дающий противнику договориться с нами, чтобы успокоить его и чтобы он, наконец, начал слушать нас.

Паскаль, который все сказал, объясняет нам это в часто цитируемом отрывке и предлагает поступать следующим образом: «Когда мы хотим наставить с пользой и доказать кому-нибудь, что он ошибается, нужно постараться увидеть, с какой стороны он смотрит на вещь, так как обычно эта сторона бывает правильной, и принять эту правильность, но в то же время показать ее неправильную сторону».

Не надо долго думать, чтобы заметить трещину в этом панцире, и, несмотря на то, что он принадлежит Паскалю, трещина эта бросается в глаза. Паскаль признает, что противник в чем-то прав, но он совершенно не представляет себе, что он, Паскаль, может тоже быть в чем-то неправ. А ведь именно в той мере, в какой мы допускаем не только то, что противник может быть со своей точки зрения прав, но что и мы тоже можем ошибаться, мы приближаемся к; нему, а он соглашается пойти нам навстречу.

Не подлежит никакому сомнению, что если бы в политике шла только борьба идей, то противники могли бы прислушаться к разумным аргументам. Увы! В игру вступают страсти, при чем страсти самые необузданные, самые слепые и самые глухие к голосу рассудка.

Но наше страстное стремление к единству отнюдь не слепо. Истинное единство, к которому мы стремимся, это единство христиан, которые не считают, что для них существует в мире какая-то другая правильная политика, кроме политики, направленной на то, чтобы в историю человечества была вписана воля Отца Небесного. Каждая заповедь блаженства, каждое слово Нагорной Проповеди относится к нашей жизни в ее совокупности, а следовательно, и к нашей гражданской жизни. Мы должны стараться осуществлять их в нашей деятельности, преодолевая все национализмы, расовую ненависть и жажду завоеваний.

Для христианина нет другой дозволенной политики, кроме стремления к Царствию Божию и правде Его. Но в то же время ему недозволено равнодушное отношение к конфликтам, разделяющим его братьев. Он должен быть и выше борьбы, и, вместе с тем, в ее огне. Мы принадлежим к числу людей, которых любовь к Христу и надежда на наступление Его царства не сделали далекими от переживаний человечества, от тех мрачных повседневных деяний, которые мы называем политикой. Глубокая связь душ, живущих только для вечности, с современностью — вот где, как мне кажется, точка, в которой встречаются все, стремящиеся стать едиными, как едины Отец, Сын и Дух Святой.

Мы знаем наверное, что сознание первых христиан не затрагивали проблемы, которые ставила перед ними римская оккупация или политика Ирода. Но ведь они ждали возвращения Христа в самом ближайшем будущем и не сомневались в том, что история уже завершилась. А так как это время еще не наступило, ибо Христос не пришел, чтобы положить конец преступным делам людей, как в то верили первые христиане, Он пришел, чтобы быть с людьми и преображать их изнутри — ибо для Христа «один день как тысяча лет, а тысяча лет как один день» — мы все еще ждем, как ждали первые христиане, и научились отождествлять стремление к Царству Божию с его осуществлением в этом кротком земном царстве, как говорил Бернанос, которое уже стало бы Царством Бога, если бы люди приняли учение, преподанное им на Святой Горе.

Мы дали ответ на вопрос, заданный однажды Этьеном Борн: может ли существовать политика, вдохновляющаяся Нагорной Проповедью? Заключена ли в Нагорной Проповеди какая-нибудь политическая мысль? Мне кажется, что почитатели Отца в духе и истине единодушны в убеждении, что такая мысль у там есть и они ее осуществляют. Такое соединение вечного фактора с временностью может в результате привести к разрешению во времени проблем, которые нам кажутся неразрешимыми. В рамках сегодняшней драмы Франции[11] совершенно очевидно, что политика, руководимая христианским гуманизмом, уберегла бы нас от пролития моря крови, позволила бы нам избежать бесчисленных преступлений и избавила бы нас от позора, под тяжестью которого мы порой падаем; вместе с тем она дала бы нам возможность и впредь оставаться среди народов, которые были нам преданы.

Нужно признать, что чувство, которое мы все испытываем, видя все сгущающийся мрак, в котором ничто не обещает расцвета, и переживая порой ужас, охватывающий нас при мысли, что цивилизация христианского Запада, такая богатая во всех областях, которая, вопреки стольким преступлениям, так много сделала для Царства Христова и принесла такие прекрасные плоды святости, теперь клонится к упадку и ей каждую секунду грозит мгновенное уничтожение — нужно признать, что это чувство затрудняет для нас сохранение живой веры, которую мы все должны в себе поддерживать, веры в единство всех людей во Христе. Мы не можем, как св. Августин в последние дни своей жизни, когда здание Римской империи давало повсюду трещины, ожидать, что из угрожающего нам засилья варваров родится необъятный, живой и обещанный урожай Церкви. Потому что наши варвары — не варвары. Эти враги Запада были некогда христианами и перестали ими быть. Они познали Христа, отреклись от Него и вынесли смертный приговор Богу.

Кто в этом виноват? Какие у нас могут быть сомнения? Христианский Запад не осуществил своего призвания — вот правда. Горе ему, ибо он не распространял Евангелия или делал это наполовину. Богу ч, нужны были люди, а люди использовали Бога. Этим все объясняется.

На первый взгляд единство, к которому мы должны стремиться, представляется нам вдвойне невозможным. Прежде всего в самой Церкви, где перед угрозой все возрастающей опасности каждая сторона реагирует бурно и в противоположном направлении; а вне Церкви массы марксистов стремятся уничтожить все христианское, ибо больше всего в мире они его ненавидят и считают его своим основным врагом.

А ведь мы должны верить достаточно твердо, чтобы не упасть духом. Мы верим, что в этом мире, таком, каков он есть, невидимо присутствует и действует Христос. Один атеист говорил мне, что его больше всего поразили в Москве церкви, переполненные молящимися. Что бы ни произошло, даже если мир будет на три четверти уничтожен оружием массового уничтожения, всегда где-то, в каком-то подземном укрытии найдется кучка людей, теснящихся около Престола Господня, и какой-нибудь служитель Божий, преломляющий и раздающий Хлеб Жизни.

Вот это и есть уже осуществленное единство — единство горчичного зерна, сосредоточившего в себе все жатвы грядущих времен; в нем уже сейчас заключена и последняя жатва, та, в которой доброе зерно будет отделено от плохого. В те дни, когда вернется Сын Человеческий и все зерно будет собрано в житницы Отца семьи, мы поймем, что единство, которого мы так жаждали, почти без надежды обрести его, существовало уже во время нашей земной жизни, раздираемой ложными страстями; оно осуществлялось помимо нас и без нас. А мы об этом не знали.

Загрузка...